Карета остановилась у дверей гостиницы, и слуги бросились к Лафару, который изображал из себя важную персону, громко требуя комнату и ужин. В это время доезжачий спешился, бросил поводья пажу и направился к флигелю.
   — Чудесно, чудесно! — сказал Дюбуа. — Все ясно и прозрачно, как вода в горном ручье, но почему при всем этом нигде не видно шевалье? Так занят любовной запиской, что и кареты не слышал? Посмотрим, подождем. А что до вас, монсеньер, — продолжал Дюбуа, — будьте покойны, я не нарушу ваш тет-а-тет. Наслаждайтесь этой юной наивностью, которая обещает столь пышно расцвести. Да, монсеньер, сразу видно, что вы близоруки!
   Пока Дюбуа произносил этот монолог, он успел спуститься и занять свой наблюдательный пост.
   И как раз в тот момент, когда он заглянул в дыру в ставне, Гастон укладывал письмо в бумажник, потом он тщательно спрятал бумажник в карман и встал.
   — А! Кровь Господня! — воскликнул Дюбуа, инстинктивно протягивая к шевалье хищные лапы, встретившие только стену. — Кровь Господня! Вот этот-то бумажник мне и нужен! Я дорого заплатил бы за этот бумажник! Ага! Наш дворянин, кажется, собирается выйти: пристегнул шпагу, ищет плащ. Куда же это он идет? Подумаем! Поджидать его высочество на выходе? Нет, черт возьми, у него не вид человека, который готовится убить другого, и я скорее склоняюсь к мысли, что на сегодняшний вечер он на испанский лад прослоняется под окнами своей милой. Ах, честное слово, если бы ему пришла в голову эта прекрасная мысль, может быть, и удалось бы…
   Трудно описать улыбку, которая при этих словах скользнула по лицу Дюбуа.
   — Да, но если, — сказал он, отвечая себе самому, — если в этом деле я заработаю добрый удар шпагой, вот монсеньер посмеется! Ба! Опасности нет, мои люди должны быть на посту, да, впрочем, кто ничем не рискует, ничего и не получает.
   Придав себе храбрости этой поговоркой искателей приключений, Дюбуа быстро обогнул гостиницу, чтобы оказаться на одном конце проулка, если шевалье появится на другом. Он предполагал, судя по печальному, но спокойному лицу Гастона, что тот просто-напросто отправится бродить под окнами своей возлюбленной. Дюбуа не ошибся: у выхода в проулок он увидел Тапена, который, препоручив Глазастому наблюдать за двором, сам стал на пост с наружной стороны. Дюбуа в двух словах объяснил ему свои намерения. Тапен показал ему пальцем на своих людей: один лежал на ступеньку наружных дверей, а второй сидел на придорожной тумбе и бренчал на разбитой гитаре, как обычно делают бродячие певцы, просящие подаяния на постоялых дворах. Где-то должен был быть и третий, но он так хорошо спрятался, что его не было видно.
   Уверенный в том, что его поддержат, Дюбуа до глаз закутался в плащ и отважно вышел в проулок.
   И не успел он сделать нескольких шагов по этому закоулку, словно специально созданному для того, чтобы тут было удобно перерезать прохожему горло, как на противоположном его конце увидел движущуюся тень, в точности похожую на то лицо, которое он искал.
   И в самом деле, как только они прошли один мимо другого, Дюбуа узнал шевалье, а тот, всецело занятый своими мыслями, даже и не попытался разглядеть, с кем он разминулся, а может быть, даже и не видел, что встретился с кем-то.
   Дюбуа это не устраивало, ему нужна была добрая ссора, и, видя, что шевалье не собирается ее искать, он решил проявить инициативу.
   Для этого он вернулся и, остановившись перед шевалье, который в эту минуту тоже стоял и пытался определить, какие окна из тех пяти-шести, что выходят в проулок, и есть окна комнаты, занимаемой Элен, сказал ему сиплым голосом:
   — Эй, дружище, будьте добры сказать, что это вы тут делаете?
   Гастон перевел глаза с небес на землю и упал с поэтических высот в грубую прозу жизни.
   — Извините, сударь, — сказал он Дюбуа, — мне кажется, вы мне что-то сказали?
   — Да, сударь, — ответил Дюбуа, — я спросил вас, что вы тут делаете.
   — Ступайте своей дорогой, — сказал шевалье, — мне нет дела до вас, а вам — до меня.
   — Оно, может, так бы и было, — ответил Дюбуа, — если вы мне не мешали.
   — Сколь ни узок этот переулок, сударь, он достаточно широк для нас обоих. Ходите по одной стороне, а я буду ходить по другой.
   — Но мне-то угодно прогуливаться здесь одному, — сказал Дюбуа, — я вам советую бродить под другими окнами, а не под этими, в Рамбуйе окон сколько угодно, выбирайте!
   — А почему я не могу смотреть на эти окна, если меня это устраивает? — спросил Гастон.
   — А потому, что это окна моей жены, — ответил Дюбуа.
   — Вашей жены?
   — Да, моей жены, которая только что приехала из Парижа и которую я очень ревную, о чем вас и предупреждаю.
   — Черт возьми, — прошептал Гастон, — это, наверное, муж той особы, которой поручено наблюдать за Элен.
   И, сразу образумившись, желая быть любезным со столь важным человеком, который ему мог впоследствии пригодиться, он вежливо поклонился Дюбуа и сказал:
   — Если это так, сударь, то дело другое, я готов уступить вам место, потому что я просто прогуливался без всякой цели.
   «Вот дьявол, — пробормотал Дюбуа, — вежливый попался заговорщик! Меня это не устраивает, мне нужна ссора». Гастон уже уходил.
   — Вы мне лжете, сударь, — сказал Дюбуа.
   Шевалье обернулся так резко, как будто его ужалила змея, однако, вынужденный соблюдать осторожность из-за Элен и поручения, которое он на себя взял, сдержался.
   — Сударь, — сказал он, — вы сомневаетесь в моих словах, потому что я соблюдаю приличия?
   — Вы соблюдаете приличия, потому что боитесь, но я взаправду видел, как вы смотрели на это окно.
   — Боюсь? Я боюсь? — воскликнул Шанле, мгновенно оборачиваясь лицом к своему противнику. — Вы, кажется, сказали, сударь, что я боюсь?
   — Да, сказал, — подтвердил Дюбуа.
   — Значит, — продолжал шевалье, — вы ищете со мной ссоры?
   — Черт, мне кажется, это очевидно. А вы что, явились из Кемпер-Корантана?
   — Воскресение Господне! — воскликнул Гастон, обнажая шпагу. — Ну что же, сударь, шпагу наголо!
   — И снимите камзол, прошу вас, — сказал Дюбуа, сбрасывая с себя плащ и собираясь снять и камзол.
   — Снять камзол? Зачем? — спросил шевалье.
   — Потому что я вас не знаю, сударь, а ночные бродяги часто предусмотрительно носят под камзолом кольчугу.
   Стоило Дюбуа произнести эти слова, как шевалье далеко отбросил от себя и плащ и камзол. Но стоило Гастону броситься с обнаженной шпагой на противника, как ему под ноги свалился пьяный, за правую руку его схватил бродячий музыкант, за левую — жандарм, а четвертый, которого до того не было видно, обхватил за талию.
   — Дуэль, сударь, — вопили эти люди, — дуэль, несмотря на запрет короля! — И тащили его к двери, у которой до того лежал пьяный.
   — Убийство! — шипел сквозь зубы Гастон, не смевший кричать из страха скомпрометировать Элен. — Презренные!
   — Сударь, нас предали, — говорил в это время Дюбуа, одновременно скатывая камзол и плащ шевалье в сверток, который он сунул себе под мышку, — но мы завтра обязательно встретимся, будьте покойны!
   И он со всех ног кинулся бежать к гостинице, а Гастона заперли в подвал. Дюбуа в два прыжка поднялся по лестнице, заперся у себя в комнате и вытащил из кармана камзола шевалье драгоценный бумажник. В одном из его отделений лежали половина цехина и записка с именем человека.
   Цехин, очевидно, служил опознавательным знаком.
   Имя же, без сомнения, принадлежало человеку, к которому должен был обратиться Гастон и который звался капитаном Ла Жонкьером. Кроме того, бумага была особым образом вырезана.
   — Ла Жонкьер! — прошептал Дюбуа. — Да, именно он, Ла Жонкьер, мы уже следим за ним. Прекрасно!
   Он быстро просмотрел бумажник. В нем больше ничего не было.
   — Мало, — сказал он, — но этого достаточно.
   Он вырезал бумажку по образцу записки, записал имя и позвонил. В дверь осторожно постучали, — она была заперта изнутри.
   — Да, верно, — сказал Дюбуа, — я и забыл. Он отпер. Это был господин Тапен.
   — Что вы с ним сделали? — спросил Дюбуа.
   — Заперли в подвале и стережем.
   — Отнесите его плащ и камзол туда, где он их бросил, пусть он их найдет на том же месте, извинитесь и выставьте его. Позаботьтесь, чтобы из карманов камзола ничего не пропало — ни бумажник, ни кошелек, ни платок: очень важно, чтобы у него не возникло никаких подозрений. А мне заодно принесите мои камзол и плащ, которые остались на поле битвы.
   Господин Тапен поклонился до земли и отправился выполнять полученные приказания.
 

X. ВИЗИТ

   Вся эта сцена, как мы уже сказали, происходила в проулке, куда выходили окна комнаты Элен. До нее донесся шум ссоры, и ей показалось, что она различила голос шевалье; обеспокоенная, она подошла к окну, но в этот момент дверь отворилась, и вошла госпожа Дерош. Она пришла пригласить Элен пройти в гостиную: лицо, собиравшееся нанести ей визит, уже прибыло.
   Элен вздрогнула и чуть не упала без чувств; она хотела что-то спросить, но у нее пропал голос. Молча и дрожа, последовала она за госпожой Дерош.
   Гостиная, куда она вошла вслед за провожатой, была погружена во мрак, все свечи были тщательно погашены, и только почти затухший огонь в камине бросал на ковер слабый отблеск, при свете которого лиц нельзя было рассмотреть. Да к этому еще госпожа Дерош взяла графин и плеснула воды на догорающее пламя, и в комнате воцарилась кромешная тьма. После этого госпожа Дерош, сказав Элен, чтобы она ничего не боялась, вышла. Через мгновение девушка услышала за той, четвертой дверью, которая до сих пор не отворялась, какой-то голос.
   При звуке этого голоса она вздрогнула.
   Элен невольно сделала несколько шагов к двери и жадно прислушалась.
   — Она готова? — спросил голос.
   — Да, монсеньер, — ответила госпожа Дерош.
   — Монсеньер! — прошептала Элен. — Кто же, о Господи, придет сюда?
   — Так она одна?
   — Да, монсеньер.
   — Ее предупредили о моем приезде?
   — Да, монсеньер.
   — Нам не помешают?
   — Монсеньер может на меня рассчитывать.
   — Света нет?
   — Полная темнота.
   Шаги было приблизились, стало слышно, как человек направился к двери, потом остановился.
   — Скажите искренно, не кривя душой, госпожа Дерош, — произнес голос, — вы нашли ее такой хорошенькой, как мне говорили?
   — Она лучше, чем можно себе представить, ваше высочество.
   — Ваше высочество! Боже мой! Что это она говорит? — прошептала девушка, почти теряя сознание.
   В ту же минуту золоченые петли на двери гостиной скрипнули и под тяжелыми, хотя и приглушенными ковром шагами заскрипел паркет. Элен почувствовала, что вся кровь прилила к ее сердцу.
   — Мадемуазель, — услышала она тот же голос, — соблаговолите, прошу вас, принять меня и выслушать.
   — Я готова, — прошептала Элен, обмерев.
   — Вы испуганы?
   — Признаюсь, да, су… Я должна называть вас «сударь» или «монсеньер»?
   — Называйте меня «мой друг».
   В это мгновение рука ее коснулась руки незнакомца.
   — Госпожа Дерош, вы здесь? — воскликнула, невольно отступая, Элен.
   — Госпожа Дерош, — произнес голос, — скажите мадемуазель, что здесь она настолько же в безопасности, как в храме перед лицом Господа.
   — О монсеньер, я у ваших ног, простите меня.
   — Дитя мое, встаньте и сядьте здесь. Госпожа Дерош, заприте все двери. А теперь, — продолжал незнакомец, снова обращаясь к Элен, — прошу вас, дайте мне вашу руку.
   Элен протянула руку, незнакомец опять взял ее в свою, но на этот раз девушка ее не отдернула.
   «Мне кажется, он тоже дрожит», — прошептала она.
   — Скажите, что с вами? — спросил незнакомец. — Я вас пугаю, дорогое дитя?
   — Нет, — ответила Элен, — но, когда я чувствую, как вы сжимаете мою руку, какое-то странное ощущение… непонятная дрожь…
   — Говорите же, Элен, — сказал незнакомец с выражением бесконечной нежности. — Я уже знаю, что вы хороши собой, но звук вашего голоса я слышу первый раз. Говорите, я вас слушаю.
   — Но разве вы меня уже видели? — спросила вежливо Элен.
   — Помните, как два года назад настоятельница августинок заказала ваш портрет?
   — Да, помню, одному художнику, который, как меня уверяли, специально для этого приехал из Парижа.
   — Этого художника посылал в Клисон я.
   — И портрет был предназначен вам?
   — Вот этот портрет, — ответил незнакомец, вынимая из кармана миниатюру, которую в темноте нельзя было разглядеть, и протягивая ее Элен.
   — Но какой интерес вам просто так заказывать и потом хранить портрет бедной сироты?
   — Элен, — ответил, помолчав, незнакомец, — я лучший друг вашего отца.
   — Моего отца! — воскликнула Элен. — Так он жив?
   — Да. — И я его когда-нибудь увижу?
   — Возможно.
   — О, благослови вас Бог, — произнесла Элен, сжимая в свою очередь руки незнакомца, — благослови вас Бог за эту добрую весть.
   — Дорогое дитя! — прошептал незнакомец.
   — Но если он жив, — продолжала с легким сомнением Элен, — почему он так долго ничего не пытался узнать о своей дочери?
   — Он получал сведения каждый месяц, и пусть издалека, но заботился о вас, Элен.
   — И все же, — продолжала Элен, и в голосе ее послышался почтительный упрек, — вы сами должны признать, шестнадцать лет он меня не видел.
   — Поверьте, — прервал ее незнакомец, — нужны были очень серьезные причины, чтобы он лишил себя такого счастья.
   — Я верю вам, сударь, не мне обвинять моего отца.
   — Нет, но вам следует простить ему, если он сам себя обвиняет.
   — Мне, ему простить! — удивленно воскликнула Элен.
   — Да, ему нужно прощение, которое он, дорогое дитя, не может попросить у вас сам, я явился к вам просить от его имени.
   — Я не понимаю вас, сударь, — сказала Элен.
   — Выслушайте же меня, — сказал незнакомец. — Я слушаю.
   — Хорошо, но дайте мне сначала снова вашу руку.
   — Вот она.
   На минуту воцарилось молчание, как будто незнакомец хотел собрать воедино все свои воспоминания. Потом он заговорил вновь:
   — Ваш отец был офицером в войсках покойного короля. В битве при Нервиндене, когда он шел в атаку во главе части королевской гвардии, один из его конюших, господин де Ша-верни, простреленный пулей, упал рядом с ним. Ваш отец хотел ему помочь, но рана была смертельна, и раненый, не заблуждавшийся относительно своего состояния, сказал ему, покачав головой: «Не обо мне надо думать, а о моей дочери». Ваш отец в знак обещания пожал ему руку, и раненый, который до этого стоял на одном колене, упал и умер, как будто только и ждал этих слов, чтобы закрыть глаза. Вы ведь слушаете меня, Элен? — прервал себя незнакомец.
   — О, как вы можете спрашивать?! — воскликнула девушка.
   — И в самом деле, — продолжал рассказчик, — как только кампания закончилась, первой заботой вашего отца было заняться маленькой сиротой: это была очаровательная девочка лет десяти-двенадцати, и она обещала со временем стать такой же красивой, как вы сейчас. Смерть господина де Шаверни, ее отца, лишили ее и поддержки и состояния. Ваш отец отдал ее на воспитание в монастырь Визитасьон в Сент-Антуанском предместье и заранее объявил, что когда придет время подыскивать ей партию, то ее приданым займется он сам.
   — О, благодарю тебя, Боже, — воскликнула Элен, — благодарю тебя за то, что я дочь человека, который так верно держит свои обещания!
   — Подождите, Элен, — прервал ее незнакомец, — потому что мы подходим к тому моменту, когда ваш отец перестанет заслуживать ваши похвалы.
   Элен замолчала, и незнакомец продолжал:
   — Ваш отец, действительно, как и обязался, продолжал заботиться о сироте, которой пошел восемнадцатый год. Это была восхитительная девушка, и ваш отец почувствовал, что его визиты в монастырь становятся чаще и продолжительнее, чем это было бы прилично. Ваш отец начал влюбляться в свою воспитанницу. Первым движением его души был ужас перед этой любовью, потому что он помнил об обещании, которое он дал раненому и умирающему господину де Шаверни, и понимал, что соблазнить его дочь — значит плохо исполнить обещанное, поэтому, чтобы помочь самому себе, он поручил настоятельнице подыскать мадемуазель де Шаверни подходящую партию, и узнал от монахини, что ее племянник, молодой дворянин из Бретани, придя ее навестить, увидел юную воспитанницу, влюбился и уже открыл ей, что самым большим его желанием было бы получить руку этой девушки.
   — Так что же, сударь? — спросила Элен, видя, что незнакомец не решается продолжать.
   — Так вот, велико же было удивление вашего отца, когда он узнал из уст самой настоятельницы, что мадемуазель де Шаверни ответила, что она не хочет выходить замуж и самое горячее ее желание — остаться в монастыре, где она выросла, и самым счастливым днем ее жизни будет день, когда она примет здесь монашеский обет.
   — Она кого-нибудь любила? — сказала Элен.
   — Да, дитя мое, — ответил незнакомец, — вы догадались. Увы! От судьбы не убежишь. Мадемуазель де Шаверни любила вашего отца. Она долго хранила эту тайну в глубине сердца, но однажды, когда отец ваш настойчиво уговаривал ее отказаться от странного намерения стать монахиней, бедная девочка не смогла сдержаться и призналась ему во всем. Он мог сопротивляться своей любви, пока думал, что ее не разделяют, но когда оказалось, что, если он только пожелает, он все получит, — устоять он не смог. Они оба были так молоды — вашему отцу было едва ли двадцать пять лет, а мадемуазель де Шаверни не было и восемнадцати, — что они забыли целый свет и помнили только одно: они могут быть счастливы.
   — Но раз они так любили друг друга, — спросила Элен, — почему они не поженились?
   — Потому что союз между ними был невозможен: их разделяла огромная дистанция. Разве вам не сказали, что ваш отец — очень знатный сеньор?
   — Увы, да, — ответила Элен, — я это знаю.
   — Целый год, — продолжал незнакомец, — счастье их было полным и превзошло их собственные надежды, но через год, Элен, на свет появились вы, и…
   — И…? — робко прошептала девушка.
   — И ваше рождение стоило жизни вашей матери. Элен разрыдалась.
   — Да, — продолжал незнакомец голосом, дрожащим от воспоминаний, — да, плачьте, Элен, плачьте по вашей матери, это была святая и достойная женщина, и ваш отец, через все свои горести, радости, а иногда и безумства, клянусь вам, ваш отец сохранил о ней благодарное воспоминание и потому перенес на вас всю свою любовь к ней.
   — И тем не менее, — сказала Элен с легким оттенком упрека, — мой отец согласился удалить меня от себя и больше меня не видел.
   — Элен, — прервал ее незнакомец, — вы должны простить вашему отцу, потому что это не его вина, вы родились в 1703 году, то есть в самое суровое время царствования Людовика XIV. Поскольку ваш отец уже впал в немилость у короля, даже, скорее, у госпожи де Ментенон, он решился (может быть, даже больше ради вас, чем ради себя) удалить вас: отослал вас в Бретань и поручил доброй матери Урсуле, настоятельнице монастыря, где вы выросли. Когда король Людовик XIV умер и во Франции все переменилось, он решил вызвать вас к себе. Впрочем, уже в пути вы должны были почувствовать, как он о вас заботится, а сегодня, как только ему сообщили, что вы, должно быть, уже прибыли в Рамбуйе, у него даже не хватило мужества ждать до завтра, и он приехал встретить вас, Элен.
   — О Боже! — воскликнула Элен. — Неужели это правда?
   — И увидев вас, точнее услышав, подумал, что слышит вашу мать: то же лицо, та же чистота облика, тот же голос. Элен! Элен! Пусть вы будете счастливее ее, от всего сердца ваш отец молит об этом Небо!
   — О Боже мой! — воскликнула Элен, — рука ваша дрожит от волнения… Сударь, сударь, вы сказали, что мой отец приехал меня встретить?
   — Да.
   — Сюда, в Рамбуйе? — Да.
   — Вы говорите, что он был счастлив снова увидеть меня?
   — О да, очень счастлив.
   — Но этого счастья ему показалось мало, не правда ли? Он захотел поговорить со мной, захотел рассказать мне историю моего рождения, захотел, чтобы я могла поблагодарить его за любовь, упасть к его ногам, попросить его благословения? О, — воскликнула, падая на колени, Элен, — я у ваших ног, отец, благословите меня!
   — Элен, дитя мое, дочь моя! — воскликнул незнакомец. — Не у моих ног, а в моих объятиях, в моих объятиях!
   — О, отец, мой отец! — прошептала Элен.
   — А ведь, — продолжал незнакомец, — я приехал с совсем другими намерениями, приехал, решившись все отрицать, сказаться тебе чужим, но я чувствовал, что ты здесь, со мной рядом, сжимал твою руку, слушал твой нежный голос, и у меня на это недостало сил; только не заставь меня раскаяться в моей слабости, и пусть вечная тайна…
   — Матерью моей клянусь вам! — воскликнула Элен.
   — Хорошо, это все, что надо, — продолжал незнакомец. — Теперь выслушайте меня, потому что мне нужно уезжать.
   — О, уже, отец?
   — Так нужно.
   — Приказывайте, отец, я повинуюсь.
   — Завтра вы отправитесь в Париж, дом для вас уже готов. Вас будет туда сопровождать госпожа Дерош, которой я дал необходимые указания, и я приеду вас повидать, как только мои обязанности мне это позволят.
   — Это будет скоро, да, отец? Не забывайте, что я одна в этом мире.
   — Сразу, как только смогу.
   И, коснувшись последний раз губами лба Элен, незнакомец запечатлел на нем чистый и нежный поцелуй, столь же сладостный для сердца отца, как поцелуй страсти для любовника.
   Через десять минут вошла со свечой госпожа Дерош. Элен стояла на коленях и молилась, прислонив голову к креслу. Девушка подняла глаза и, не переставая молиться, сделала знак госпоже Дерош поставить свечу на камин; та повиновалась и вышла.
   Элен молилась еще несколько минут, потом поднялась и огляделась. Ей показалось, что все это ей привиделось; но все вещи, находившиеся в комнате во время ее свидания с отцом, по-прежнему стояли на своих местах и, казалось, готовы были поведать, что произошло. Свеча, которую внесла госпожа Дерош, едва освещавшая комнату; дверь, которая до того была все время заперта и которую госпожа Дерош, выйдя, оставила полуоткрытой, и самое главное, волнение, которое сама она испытывала, — все говорило, что ей это не привиделось, а в жизни ее произошло реальное и большое событие. Потом среди всех этих переживаний она вдруг вспомнила о Гастоне. Отец, свидания с которым она так боялась, такой добрый и любящий отец, который сам так любил и так страдал из-за своей любви, конечно, не будет противиться ее воле. Впрочем, Гастон, хотя и не принадлежал к столь знаменитому и прославленному в истории роду, был последним отпрыском одной из самых старых семей в Бретани, и, что самое важное, она любит Гастона так, что, разлучи их, она, кажется, умерла бы, и отец, если действительно любит ее, не захочет ее смерти.
   Конечно, у Гастона тоже могли быть какие-то мешающие их союзу обстоятельства, но эти препятствия явно должны быть меньше тех, что стояли на ее пути, значит, они тоже могут быть преодолены, и будущее, представлявшееся молодым людям таким мрачным и уже окрасившееся надеждами для Элен, вскоре для них обоих будет полно любви и счастья.
   В этих приятных размышлениях Элен и уснула, от счастливой яви перейдя к сладостным снам.
   Гастон же к этому времени был освобожден, причем те, кто его задержал, принесли тысячу извинений, утверждая, что они приняли его за другого. Он в великом беспокойстве бросился за своим камзолом и плащом. К своей большой радости, он нашел и то и другое на месте. Он тут же побежал в гостиницу «Королевский тигр», тщательно запер двери комнаты и лихорадочно просмотрел бумажник, оказавшийся в том виде, в каком он его оставил, то есть совершенно нетронутым, и в особом отделении он нашел половину золотого и адрес капитана Ла Жонкьера, который он, для пущей надежности, тут же и сжег.
   Став после этого если не повеселее, то поспокойнее и приписав вечерние события тем обычным приключениям, которые ожидают любителей ночных прогулок, он дал Овану распоряжения на завтра и улегся, шепча имя Элен, как и Элен шептала его имя.
   В это время от дверей гостиницы «Королевский тигр» отъехали две кареты. В первой сидели два дворянина в охотничьих костюмах; она была ярко освещена, и впереди и позади нее скакали верхом по два доезжачих. Во второй карете ехал без фонаря скромный путешественник, укутанный в плащ; карета следовала за первой в двухстах шагах, ни на секунду не теряя ее из виду. Пути их разделились только у заставы Звезды: первая, ярко освещенная карета, остановилась у парадной лестницы Пале-Рояля, а вторая — у маленькой двери, выходящей на улицу Валуа.
   Впрочем, оба экипажа доехали до места безо всяких происшествий.

XI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДЮБУА ДОКАЗЫВАЕТ, ЧТО ЕГО ЧАСТНАЯ ПОЛИЦИЯ БЫЛА ЛУЧШЕ ОРГАНИЗОВАНА ЗА 500.000 ЛИВРОВ, ЧЕМ НАША ГОСУДАРСТВЕННАЯ ЗА ТРИ МИЛЛИОНА

   Как бы он ни утомился ночью, провел ли он ее в разъездах или в оргиях, герцог Орлеанский ничего не менял в распорядке дня. Утро он посвящал делам, и каждый род дел имел свой час. Обычно, еще не одевшись, он начинал работать один или с Дюбуа, потом следовала церемония одевания, достаточно короткая, во время которой он принимал немногих. За этой церемонией следовали аудиенции, задерживавшие его обычно часов до одиннадцати или до полудня; потом к нему приходили главы советов: сначала Ла Врильер, за ним Леблан, докладывавший ему о результатах шпионажа, затем Торси, дававший ему отчет о перехваченных письмах, и, наконец, маршал де Вильруа, с которым, по словам Сен-Симона, он не работал, а чирикал. Около половины третьего ему подавали шоколад — единственное, что он пил утром, причем болтая и смеясь, в присутствии посетителей. Этот перерыв на дневной отдых продолжался около получаса; потом регент давал аудиенцию дамам, а по окончании ее шел обычно на половину герцогини Орлеанской, откуда направлялся приветствовать юного короля, которого обязательно навещал раз в день в то или иное время, причем он приближался к нему и уходил от него с самым почтительным видом и многократно кланяясь, что должно было показать всем, как следует говорить с королем. Раз в неделю к этой программе добавлялся прием иностранных послов, а по воскресеньям и праздникам — еще и месса, которую для него служили в его собственной часовне.