Все это привело к тому, что герцог Орлеанский, очень любивший дочь, возненавидел Риона, отдаляющего ее от отца, настолько сильно, насколько вообще его мягкий характер позволял ему кого-то ненавидеть. Якобы желая угодить герцогине Беррийской, он дал Риону полк, затем назначил его губернатором города Коньяк, а в конце концов предписал ему отправиться к месту службы, так что всякому мало-мальски сообразительному человеку стало ясно, что милость герцога превращается в опалу.
   Герцогиня также не ошибалась на сей счет и, хотя она только что оправилась от родов, тут же явилась в Пале-Рояль и принялась упрашивать и умолять отца отменить это решение, но напрасно; она рассердилась, стала браниться и угрожать, но и это не возымело действия. Тогда со своей стороны она объявила, что гнев ее обрушится сполна на голову отца, а Рион, невзирая на приказ, никуда не поедет, и отбыла. Герцог вместо ответа на следующий день послал Риону повторное распоряжение отправиться к месту службы, и Рион со всей возможной почтительностью передал ему, что немедленно повинуется.
   И в самом деле, сразу же, то есть накануне того дня, когда начинается наше повествование, Рион как будто покинул Люксембургский дворец, и сам Дюбуа известил герцога Орлеанского, что новый губернатор в сопровождении свиты в девять часов утра отбыл в Коньяк.
   Пока развивались все эти события, герцог Орлеанский больше не виделся с дочерью, поэтому, когда он сообщил, что намерен воспользоваться своим крайне раздраженным состоянием и объясниться с ней до конца, это должно было скорее означать, что он собирается просить у нее прощения, нежели с ней ссориться.
   Дюбуа хорошо знал герцога и не обманывался насчет его мнимой решительности, но Рион уже уехал в Коньяк; это только и нужно было Дюбуа. Он надеялся за время его отсутствия подсунуть принцессе какого-нибудь нового секретаря или лейтенанта гвардии, который стер бы в ее сердце воспоминания о Рионе. Тогда Рион получил бы приказ отправиться в Испанию, в армию маршала Бервика, и стал бы не более опасен, чем Лаэ в Дании.
   Возможно, с моральной точки зрения план был не слишком красив, зато весьма логичен. Нам неизвестно, был ли герцог посвящен хотя бы наполовину в проекты своего министра.
   Карета остановилась перед Люксембургским дворцом, который, как всегда, был залит огнями. Герцог вышел из экипажа и с присущей ему живостью поднялся на крыльцо. Дюбуа (герцогиня его не выносила) остался сидеть, свернувшись клубочком, в углу кареты. Но герцог через мгновение появился у дверцы, и вид у него был растерянный.
   — О монсеньер, — сказал Дюбуа, — неужели вас не велено принимать?
   — Нет, но герцогини во дворце нет.
   — И где же она? У кармелиток?
   — Она в Мёдоне.
   — В Мёдоне! В феврале, и в такую-то погоду! Монсеньер, эта любовь к природе мне кажется подозрительной.
   — Признаюсь, мне тоже. Какого черта ей делать в Мёдоне?
   — Ну, это узнать нетрудно.
   — А как?
   — Поехать в Мёдон.
   — Кучер, в Мёдон! — приказал регент, поспешно садясь в карету. — Мы должны быть там через двадцать пять минут.
   — Позволю себе заметить монсеньеру, — сказал смиренно кучер, — что лошади уже проделали десять льё.
   — Загоните их, но через двадцать пять минут мы должны быть в Мёдоне.
   На столь ясный приказ отвечать нечего.
   Кучер с силой ударил кнутом по упряжным, и, удивленные жестокостью, благородные животные понеслись так быстро, как если бы они только что выехали из конюшен.
   Всю дорогу Дюбуа молчал, а регент был озабочен; время от времени оба пристально вглядывались в дорогу, но на ней не было ничего достойного их внимания, и герцог так и приехал в Мёдон, не найдя никакого выхода из лабиринта своих противоречивых мыслей.
   На этот раз из кареты вышли они оба: объяснение между отцом и дочерью грозило затянуться, и Дюбуа желал дождаться его конца не в карете, а в каком-либо более удобном месте.
   У крыльца стоял швейцар в парадной ливрее. Поскольку на герцоге был кафтан на меху, а на Дюбуа плащ, он остановил их. Тогда герцог назвался.
   — Прошу прощения, — сказал швейцар, — но я не знал, что монсеньера ждут.
   — Ну что ж, — заметил герцог, — ждут или нет, а я приехал. Пошлите лакея доложить обо мне принцессе.
   — Значит, монсеньер тоже принимает участие в церемонии? — спросил швейцар, очевидно находившийся в сильном затруднении, поскольку он получил строгое предписание никого не пускать.
   — Ну, конечно, его высочество участвует в церемонии, — ответил Дюбуа, не дзв сказать ни слова герцогу Орлеанскому, который уже намеревался спросить, о какой церемонии идет речь, — и я тоже.
   — Тогда я проведу монсеньера прямо в часовню? Дюбуа и герцог переглянулись в полном недоумении.
   — В часовню? — спросил герцог.
   — Да, монсеньер, обряд начался минут двадцать назад.
   — Ну и ну! — сказал регент на ухо Дюбуа. — И эта тоже постригается в монахини?
   — Монсеньер, — ответил Дюбуа, — я готов держать пари, что она выходит замуж.
   — Боже милостивый! — воскликнул регент. — Только этого не хватало!
   И он бросился вверх по лестнице, а Дюбуа — за ним.
   — Значит, монсеньер не хочет, чтоб его сопровождали? — крикнул вслед швейцар.
   — Не нужно, — прокричал регент уже сверху, — я знаю дорогу!
   И действительно, с быстротой, столь удивительной для человека его телосложения, регент несся по покоям и коридорам, а за ним следовал Дюбуа, которого толкало вперед дьявольское любопытство, превратившее его в Мефистофеля при исследователе неведомого, имя которого было на этот раз не доктор Фауст, а Филипп Орлеанский.
   Таким образом они дошли до дверей часовни; двери казались запертыми, но отворились от первого же толчка.
   Дюбуа не ошибся в своих догадках.
   Рион, уехавший открыто, а вернувшийся украдкой, и принцесса стояли на коленях перед ее духовником; господин де Пон, родственник Риона, и маркиз де Ларошфуко, капитан отряда гвардейцев принцессы, держали венец над их головами, а господа де Муши и де Лозен стояли: один — слева от герцогини, а другой — справа от Риона.
   — Решительно судьба против нас, монсеньер, — сказал Дюбуа, — мы опоздали на две минуты.
   — Черт побери! — воскликнул в отчаянии герцог, делая шаг к хорам, — это мы еще посмотрим!
   — Тише, монсеньер, — сказал Дюбуа, — я аббат, и сан обязывает меня помешать вам совершить святотатство. О, если бы это чему-нибудь помогло, я бы не возражал, но теперь это чистый проигрыш.
   — Ах, так они уже женаты? — спросил герцог, отступая в тень колонны, куда тянул его Дюбуа.
   — Самым настоящим образом, монсеньер, и сам дьявол их не разженит без помощи его святейшества папы.
   — Ну что ж! Напишу в Рим, — сказал регент.
   — Воздержитесь, монсеньер! — воскликнул Дюбуа. — Не надо пользоваться для подобных вещей вашим кредитом влияния на святого отца, он вам еще понадобится, когда придется просить назначить меня кардиналом.
   — Но, — упирался регент, — с таким неравным браком нельзя смириться!
   — Неравные браки нынче в моде, — сказал Дюбуа, — везде о них только и слышишь! Его величество Людовик XIV вступил в неравный брак с госпожой де Ментенон, которой вы и по сей день выплачиваете пенсию как его вдове. Великая мадемуазель вступила в неравный брак, выйдя замуж за господина де Лозена; женившись на мадемуазель де Блуа, вы тоже вступили в неравный брак, и до такой степени неравный, что, когда вы объявили об этом вашей матушке, принцессе Пфальцской, она закатила вам пощечину; да и я сам, монсеньер, разве не вступил в неравный брак, женившись на дочери школьного учителя в моей деревне?
   — Замолчи, демон, — сказал регент.
   — Впрочем, — продолжал Дюбуа, — любовные похождения госпожи герцогини Беррийской благодаря воплям аббата церкви Сен-Сюльпис стали вызывать больше шума, чем следовало бы, а это тайное венчание, о котором завтра будет знать весь Париж, положит конец общественному скандалу, и никто не сможет больше ничего сказать, будь то даже и вы. Без сомнения, монсеньер, семья становится на путь праведный.
   В ответ герцог Орлеанский разразился страшным проклятием, встреченным Дюбуа одной из тех своих усмешек, которым мог бы позавидовать и Мефистофель.
   — Тише, вы там! — воскликнул швейцарец, который не знал, кто шумит, и хотел, чтобы супруги не пропустили ни единого слова из благочестивых наставлений священника.
   — Тише же, монсеньер, — повторил Дюбуа, — вы же мешаете церемонии.
   — Увидишь, — подхватил герцог, — что, если мы не замолчим, она прикажет нас выставить за дверь.
   — Тише! — повторил швейцарец, стукнув древком алебарды о каменные плиты пола, а герцогиня Беррийская послала господина де Муши выяснить, в чем причина шума.
   Господин де Муши повиновался и, увидев в полутьме двух человек, которые, по-видимому, прятались, он, высоко подняв голову, решительно двинулся на неожиданных посетителей.
   — Кто здесь шумит и кто позволил вам, господа, войти в часовню? — спросил он.
   — Тот, кому бы очень хотелось выбросить всех вас в окно, — ответил регент, — но сейчас он удовольствуется тем, что поручит вам передать господину де Риону приказ сию же минуту отправиться в Коньяк, а герцогине Беррийской — запрет отныне когда-либо появляться в Пале-Рояле.
   С этими словами регент вышел, сделав знак Дюбуа следовать за собой, толстобрюхий же герцог де Муши так и не смог прийти в себя от его столь внезапного появления.
   — В Пале-Рояль! — приказал герцог, садясь в карету.
   — В Пале-Рояль? — живо переспросил Дюбуа. — Нет, монсеньер, мы так не уславливались; я поехал с вами с тем, что вы потом, в свою очередь, поедете со мной. Кучер, в Сент-Антуанское предместье!
   — Иди ты к черту! Я не голоден.
   — Прекрасно, ваше высочество не будет есть.
   — И развлекаться я не настроен.
   — Хорошо, ваше высочество не будет развлекаться.
   — А что я буду тогда делать, если я не буду ни есть, ни развлекаться?
   — Ваше высочество посмотрит на то, как другие едят и развлекаются.
   — Что ты хочешь этим сказать?
   — Я хочу сказать, что Господь Бог нынче творит для вас чудеса, и, поскольку это с ним случается не каждый день, не следует покидать эту столь прекрасно начатую партию на половине: два чуда сегодня вечером мы уже видели, может, будем присутствовать и при третьем?
   — При третьем?
   — Да. Ведь mimero Deus impare gaudet — Господь любит нечетные числа. Я надеюсь, монсеньер, что латынь вы еще не забыли?
   — Послушай, объяснись, — сказал регент, который в эту минуту менее всего был расположен к шуткам, — ты достаточно уродлив, чтоб изображать сфинкса, но я уже недостаточно молод, чтоб играть Эдипа.
   — Ну хорошо, монсеньер, я сказал, что, после того как мы видели двух ваших дочерей, которые были достаточно безумны, чтобы сделать свой первый шаг к добродетельному образу жизни, настал черед вашего сына, который был слишком добродетелен, чтобы делать первые шаги по стезе безумств.
   — Моего сына Луи?
   — Именно вашего сына Луи. Он сегодня ночью решил поразмяться, и посмотреть на это зрелище, столь лестное для отцовской гордости, я вас и звал.
   Герцог с сомнением покачал головой.
   — Вы можете не верить сколько угодно, но это именно так, — сказал Дюбуа.
   — И каким же это способом он решил поразмяться? — спросил герцог.
   — А всеми способами, монсеньер, и я поручил шевалье де М. организовать его дебют: в эту минуту Луи ужинает вчетвером: с ним и двумя женщинами.
   — А кто эти женщины? — спросил регент.
   — Я знаю только одну, другую взялся привести шевалье.
   — И мой сын согласился?
   — С полным удовольствием.
   — Клянусь своей душой, Дюбуа, — сказал герцог, — я думаю, что если бы ты жил во времена Святого Людовика, ты в конце концов сумел бы затащить его к тогдашней Фийон.
   Победная улыбка скользнула по обезьяньей мордочке Дюбуа.
   — Так вот, монсеньер, — продолжал он, — вы хотели, чтоб господин Луи хоть раз обнажил шпагу, как вам это случалось делать когда-то и как вам часто во гневе хочется сделать и по сию пору. На этот счет я принял меры.
   — На самом деле?
   — Да, шевалье де М. во время ужина затеет с ним пьяную ссору, можете в этом на него положиться. Вы хотели, чтоб у господина Луи было какое-нибудь миленькое любовное приключение, — ну, если он устоит перед сиреной, которую я ему подсунул, то это сам святой Антоний.
   — Даму ты сам выбрал?
   — А как же, монсеньер! Ваше высочество знает, что, когда дело идет о чести вашей семьи, я полагаюсь только на себя. Итак, этой ночью оргия, а поутру — дуэль. И уже завтра вечером наш новообращенный сможет подписаться «Луи Орлеанский», не подмочив репутации своей августейшей матушки, потому что сразу будет видно, чей он сын, а то, черт меня побери, глядя на его странное поведение, в этом можно и усомниться.
   — Дюбуа, презренный ты человек! — сказал герцог, рассмеявшись впервые с тех пор, как он выехал из Шельского аббатства. — Ты погубишь сына, как погубил отца!
   — Как вам будет угодно, монсеньер, — ответил Дюбуа, — но нужно, чтоб он или был принцем, или не был им, чтоб он был или мужчиной, или монахом. Пусть он решится или на то, или на другое, уже пора. У вас только один сын, монсеньер, и ему скоро шестнадцать лет, и вы этого сына не посылаете воевать под тем предлогом, что он у вас единственный, а на самом деле потому, что не знаете, как он себя поведет…
   — Дюбуа! — прервал его регент.
   — Ну вот, монсеньер, завтра мы будем точно все знать.
   — Вот черт, хорошенькое дельце! — заметил регент.
   — Итак, — сказал Дюбуа, — вы полагаете, что он выйдет из него с честью?
   — Ну, знаешь, негодяй, ты в конце концов меня оскорбляешь. Это что, невозможная вещь, чтобы мужчина моей крови влюбился, и великое чудо заставить взять в руки шпагу принца, носящего мое имя? Дюбуа, друг мой, ты родился и умрешь аббатом.
   — Только не это, только не это, монсеньер! — воскликнул Дюбуа. — Я, черт побери, надеюсь на лучшее.
   Регент рассмеялся.
   — У тебя, по крайней мере, есть амбиции, а этот дурень Луи ничего не хочет; ты даже представить себе не можешь, как меня развлекают твои амбиции!
   — В самом деле? — удивился Дюбуа. — А я, однако, и не думал, что во мне столько шутовского.
   — Ну, это от скромности, потому что ты самое забавное в мире создание, если не самое извращенное, поэтому я клянусь, что в тот день, когда ты станешь архиепископом…
   — Кардиналом, монсеньер!
   — Ах, так ты хочешь быть кардиналом?
   — Пока не стану папой.
   — Ну хорошо, так вот, в тот день, я клянусь…
   — В день, когда я стану папой?
   — Нет, в день, когда ты станешь кардиналом, в Пале-Рояле, клянусь, хорошо посмеются.
   — Знаете ли, в Париже еще не так будут смеяться, монсеньер. Но, как вы сказали, порой во мне просыпается шут и я не прочь посмешить людей, потому-то я и хочу стать кардиналом!
   В тот момент, когда Дюбуа выразил это пожелание, карета остановилась.

III. КРЫСКА И МЫШКА

   Карета остановилась в предместье Сент-Антуан перед домом, скрытым высокой стеной, за которой поднимались тополя, как бы пряча дом даже от стены.
   — Гляди-ка, мне кажется, — сказал регент, — что где-то здесь находился домик Носе.
   — Именно так, у монсеньера хорошая память, я его у него одолжил на эту ночь.
   — Ты по крайней мере все хорошо устроил, Дюбуа? Ужин достоин принца королевской крови?
   — Я сам его заказывал. О, господин Луи ни в чем не будет нуждаться: ему подает лакей отца, готовит повар отца, и возлюбленной его будет…
   — Кто?
   — Увидите сами, надо же оставить вам сюрприз, какого черта!
   — А вина?
   — Из вашего собственного погреба, монсеньер. Я надеюсь, что семейные напитки помогут проявиться вашей крови: она столь долго молчала.
   — Тебе не стоило такого труда заставить заговорить мою, соблазнитель?
   — Я красноречив, монсеньер, но нужно признать, что и вы были податливы. Войдем.
   — У тебя есть ключ?
   — Черт возьми!
   Дюбуа достал из кармана ключ и осторожно вставил его в замочную скважину. Дверь бесшумно повернулась на петлях и без малейшего скрипа закрылась за герцогом и его министром: дверь этого маленького дома знала свой долг по отношению к большим господам, которые оказали ему честь, перешагнув через его порог.
   Сквозь закрытые ставни пробивались отблески света, а лакей, стоявший в прихожей, сообщил знатным посетителям, что празднество началось.
   — Ты победил, аббат! — сказал регент.
   — Займем наши места, монсеньер, — ответил Дюбуа, — признаюсь, мне не терпится посмотреть, как господин Луи поведет себя.
   — Да и мне тоже, — сказал герцог.
   — Тогда за мной — и ни слова.
   Регент молча прошел за Дюбуа в кабинет, сообщавшийся со столовой через большой проем посередине стены; в проеме стояли цветы, и, спрятавшись за ними, можно было превосходно видеть и слышать сотрапезников.
   — Ага, — сказал регент, узнав кабинет, — знакомые места.
   — И даже более чем вы полагаете, монсеньер, но не забудьте: что бы вы ни увидели и ни услышали, нужно молчать или, по крайней мере, говорить тихо.
   — Будь спокоен.
   Герцог и министр подошли вплотную к проему, встали на колени на диван и раздвинули цветы, чтобы не упустить ничего из происходящего.
   Сын регента, юноша пятнадцати с половиной лет, сидел в кресле как раз лицом к отцу; по другую сторону стола, спиной к наблюдателям, расположился шевалье де М.; две дамы, одетые скорее ослепительно, нежели изысканно, дополняли «двойной тет-а-тет», обещанный регенту Дюбуа. Одна из дам сидела рядом с юным принцем, другая — рядом с шевалье. Амфитрион не пил и без умолку болтал, женщина рядом с ним строила ему рожицы, а когда ей это надоедало, начинала зевать.
   — Ну-ка, ну-ка! — сказал герцог, пытаясь разглядеть эту женщину (он был близорук). — Мне, кажется, это лицо знакомо!
   И он еще внимательнее к ней стал присматриваться. Дюбуа тихонько посмеивался.
   — Ну, конечно, — продолжал регент, — брюнетка с голубыми глазами…
   — Брюнетка с голубыми глазами, — повторил Дюбуа, — дальше, дальше, монсеньер.
   — Этот пленительный стан, изящные руки…
   — Продолжайте же…
   — Эта розовая мордашка…
   — Ну, дальше, дальше…
   — О дьявол, я не ошибаюсь, это Мышка!
   — Неужели?!
   — Как, предатель, ты выбрал именно Мышку?
   — Одна из самых очаровательных девушек, монсеньер, нимфа Оперы, для того чтобы расшевелить молодого человека, кажется, лучше и не найти.
   — Вот этот-то сюрприз ты для меня и приберегал, когда сказал, что прислуживать ему будут лакеи отца, пить он будет вино своего отца, и возлюбленной его будет…
   — Любовница его отца, монсеньер, ну, конечно же.
   — Но, несчастный, — воскликнул герцог, — ты затеял почти кровосмесительство!
   — Пустое! — сказал Дюбуа. — Раз уж ему надо начинать…
   — И негодница принимает подобные приглашения?
   — Это ее ремесло, монсеньер.
   — И за кого же она принимает своего кавалера?
   — За провинциального дворянина, явившегося в Париж проматывать наследство.
   — А кто ее подруга?
   — А вот об этом я ничего не знаю. Шевалье де М. сам взялся дополнить компанию.
   В эту минуту женщине, сидевшей рядом с шевалье, показалось, что за ее спиной шепчутся, и она обернулась.
   — Ого! — воскликнул в свою очередь пораженный Дюбуа, — я не ошибаюсь?!
   — В чем дело?
   — Вторая…
   — Ну, что вторая?.. — спросил герцог. Хорошенькая сотрапезница снова обернулась.
   — Это Жюли! — воскликнул Дюбуа. — Несчастная!
   — А, черт побери, — сказал герцог, — вот теперь здесь все сполна — и твоя любовница, и моя! Честное слово, я много бы дал, чтобы хорошенько посмеяться!
   — Одну минутку, монсеньер, одну минутку!
   — Ты что, с ума сошел? Дюбуа, я приказываю тебе остаться тут! Мне любопытно, чем все это кончится.
   — Повинуюсь, монсеньер, — сказал Дюбуа, — но хочу вам сделать одно заявление.
   — Какое?
   — Я больше не верю в женскую добродетель!
   — Дюбуа, — сказал регент, заваливаясь на диван вместе со своим министром, — ты просто восхитителен, честное слово, дай мне посмеяться, а то лопну!
   — Ей-ей, посмеемся, монсеньер, — сказал Дюбуа, — только тихонько. Вы правы, надо посмотреть, как это все кончится.
   И оба они, посмеявшись так, чтобы их никто не услышал, снова заняли оставленный ими на минуту наблюдательный пост.
   Бедная Мышка зевала, рискуя вывихнуть себе челюсть.
   — Знаете, монсеньер, а господин Луи-то совсем не пьян!
   — А может быть, он и не пил?
   — А вон те бутылки, думаете, опустели сами собой?
   — Ты прав, и тем не менее, он очень серьезен, наш кавалер!
   — Терпение, глядите-ка, он оживился, послушаем, не собирается ли он что-то сказать.
   И в самом деле, юный герцог, поднявшись с кресла, отстранил бутылку, которую ему протягивала Мышка.
   — Я хотел увидеть, — изрек он нравоучительным тоном, — что есть оргия, я это увидел и заявляю, что мне этого для первого раза достаточно. Недаром один мудрец сказал: Ebrietas опте vitium deliquit note 1.
   — Что это он там несет? — спросил герцог.
   — Плохо дело, — сказал Дюбуа.
   — Как, сударь, — воскликнула соседка юного герцога, обнажая в улыбке жемчужные зубки, — как, вам не нравится ужин?
   — Мне не нравится ни есть, ни пить, — ответил господин Луи, — когда я не испытываю ни голода, ни жажды.
   — Вот глупец! — прошептал герцог и повернулся к Дюбуа. Дюбуа кусал себе губы.
   Сотрапезник господина Луи рассмеялся и сказал ему:
   — Надеюсь, это не касается общества наших очаровательных дам?
   — Что вы хотите этим сказать, сударь?
   — Ага, он сердится, — сказал регент, — прекрасно!
   — Прекрасно! — подхватил Дюбуа.
   — Я хочу этим сказать, сударь, — ответил шевалье, — что вы не уйдете просто так и не оскорбите тем самым наших дам, проявив столь мало желания воспользоваться их присутствием.
   — Уже поздно, сударь, — ответил Луи Орлеанский.
   — Ба! — сказал шевалье, — еще нет и полуночи.
   — И кроме того, — добавил герцог, стараясь оправдаться, — и кроме того, я помолвлен.
   Дамы расхохотались.
   — Ну и скотина! — произнес Дюбуа.
   — Дюбуа! — произнес регент.
   — Ах да, я забыл, простите, монсеньер.
   — Мой дорогой, — сказал шевалье, — вы до ужаса провинциальны.
   — Это еще что? — спросил герцог. — Какого черта этот молодой человек так разговаривает с принцем крови?
   — Ему дозволено не знать о том, кто это, и считать, что это простой дворянин, впрочем, я даже велел ему толкнуть господина Луи.
   — Прошу прощения, сударь, — продолжал юный принц, — вы, кажется, что-то мне сказали? Поскольку сударыня в это время говорила со мной, я вас не расслышал.
   — И вы хотите, чтобы я повторил то, что сказал? — спросил, усмехаясь, молодой человек.
   — Доставьте мне удовольствие.
   — Так вот, я сказал, что вы ужасающе провинциальны.
   — С чем себя и поздравляю, сударь, если этим я отличаюсь от некоторых своих парижских знакомых, — ответил господин Луи.
   — Смотри-ка, недурной выпад, — сказал герцог.
   — Гм-гм, — произнес Дюбуа.
   — Если вы говорите обо мне, сударь, то я вам отвечу, что вы не слишком-то вежливы. Это куда бы еще ни шло по отношению ко мне, потому что тут вы можете за свою невежливость и ответить, но совершенно непростительно по отношению к дамам.
   — У него слишком вызывающий тон, аббат, — сказал обес-покоенно регент, — они сейчас перережут друг другу глотки.
   — Ну так мы их остановим, — возразил Дюбуа.
   Юный принц даже не нахмурился, но встал, обогнул стол, подошел к своему товарищу по кутежу и стал вполголоса что-то ему говорить.
   — Вот, видишь, — сказал взволнованно герцог, — надо принимать меры. Какого черта! Я не хочу, чтобы его убили!
   Но Луи удовольствовался тем, что сказал молодому человеку:
   — Говоря по совести, сударь, вам здесь очень весело? Мне так ужасно скучно. Если бы мы были одни, я бы рассказал вам, какой важный вопрос сейчас меня занимает: это толкование шестой главы «Исповеди» святого Августина.
   — Как, сударь, — сказал потрясенный шевалье, причем на этот раз он отнюдь не притворялся, — вы занимаетесь религией? Мне кажется, вам еще рано…
   — Сударь, — ответил наставительно принц, — думать о спасении души никогда не рано.
   Регент испустил глубокий вздох, Дюбуа почесал кончик носа.
   — Слово дворянина, — промолвил герцог, — женщины сейчас уснут, и это будет позор для всего моего рода.
   — Подождем, — предложил Дюбуа, — может быть, если они уснут, он осмелеет.
   — Черт меня возьми! — сказал регент. — Если бы он мог осмелеть, он бы уже это сделал: Мышка его одаривала такими взглядами, что и мертвый бы восстал… Ну, посмотри, как она сидит, откинувшись на спинку кресла, разве она не прелестна?
   — Вот, кстати, — продолжал Луи, — мне необходимо с вами посоветоваться по такому вопросу: святой Иероним считает, что благодать только тогда действенна, когда достигается через покаяние.
   — Дьявол вас забери! — воскликнул дворянин. — Если бы вы пили, я бы сказал, что вы во хмелю дурны.
   — На этот раз, сударь, — ответил юный принц, — моя очередь заметить вам, что вы невежливы, и я бы вам ответил тем же, если бы отвечать на оскорбления не было грешно, но, благодарение Господу, я более христианин, чем вы.
   — Когда собираются поужинать, — продолжал шевалье, — следует быть не хорошим христианином, а хорошим сотрапезником. Что мне в вашем обществе! Я предпочел бы самого святого Августина, пусть даже после его обращения.