Разгневанный, он удалился. Иностранец остался один, по-прежнему неподвижный, со склоненной головой.
   Свет наступившего утра просочился сквозь поля шляпы, упав на бледное, утомленное лицо и полные печали глаза. Немало жителей славного города Кана, увидев это лицо, задумались бы: почему оно нам так знакомо? Но ответить на сей вопрос смогли бы лишь немногие, потому что каждый стал бы ворошить далекие воспоминания вместо того, чтобы воскресить в памяти вчерашний день, в котором и крылась разгадка.
   Впрочем, всем было известно, что Андре Мэйнотт утонул в море и его тело было найдено на отмели Диветты.
   Иностранец сидел, обхватив колени руками и устремив взгляд в пространство прямо перед собой. Терявшиеся в дымке дальние липы заслоняли здания, стоявшие на другом конце площади. Именно к этим-то зданиям был прикован взгляд иностранца – во всяком случае, к одному из них; человек на скамье, казалось, видел заветный дом сквозь легкую пелену тумана.
   Иностранец пребывал в глубокой задумчивости, ет& губы иногда медленно шевелились, произнося слова, звучавшие совершенно не по-английски.
   Он шептал:
   – Это было там! Бог мой! Бог мой!
   Часов в шесть на площади Акаций появились редкие прохожие; луч восходящего солнца проник сквозь дымку и осветил скромный фасад дома.
   Иностранец грустно улыбнулся.
   Первым открыл свою витрину Гранже, сдающий внаем экипажи, затем с шумом распахнулись ставни на втором этаже, и госпожа Шварц в утреннем чепце облокотилась о подоконник; из-за ее плеча выглядывал Эльясен.
   Иностранец подождал до семи часов, но лавка, над дверью которой все еще красовалась вывеска с именем Андре Мэйнотта, так и не открылась.
   В половине восьмого иностранец взял свою корзину и отправился в нижний город. По дороге он никому не предлагал свои товары и вел себя так, словно приехал в Кан с единственной целью: побывать на площади Акаций, посидеть там на скамье и издали посмотреть на лавку с закрытыми ставнями, на вывеске которой сохранилось имя Мэйнотта.
   Однако один раз он остановился; это было между Сен-Мартенским кварталом и Воссельским мостом, недалеко от префектуры, возле особняка, позади которого раскинулся сад. За кустами сирени шумно играли на траве двое детей. Иностранец приблизился к невысокой ограде и заглянул во двор. Пока малыши резвились, их отец, сидя на плетеном стуле, листал судебные бумаги, а молодая мать вышивала, присматривая за детьми. В семье следователя Ролана утро начиналось рано.
   На бледном лице иностранца появилась добрая улыбка. Рука его поднялась в жесте, напоминавшем благословение. И человек с корзиной удалился. За Воссельским мостом он задумчиво посмотрел на извилистую дорогу, которая вела к Виру, поднимаясь по отлогому склону холма над обильными лугами Орна. Взволнованным голосом иностранец снова произнес:
   – Это было там…
   По мосту проехал экипаж, тильбюри; это было тильбюри господина Гранже, запряженное вороным конем, мчавшимся как вихрь. В экипаже сидела молодая пара: влюбленные. Иностранец замолчал на полуслове, и его накрыло облаком дорожной пыли.
   Он присел, подперев голову руками.
   – Блэк! – прошептал он.
   И две слезы скатились по его щекам.
   В полутора лье от Кана, справа от дороги на Алансон, располагалась крошечная усадьба, втиснувшаяся между землями двух или трех богатых фермеров.
   Маленький чистый домик выходил фасадом на проселочную дорогу, от которой его отделяли лишь заросли боярышника. Справа и слева от дома за кустами алых роз виднелись квадратные грядки овощей. Позади них во фруктовом саду ветви яблонь склонились под тяжестью румяных плодов. Две виноградные лозы и вьющаяся роза, оплетавшие длинные жерди, украшали фасад дома. Розы пышным букетом цвели между двух окон, на лозах гирляндами висели крупные кисти винограда.
   Это было жилище кормилицы Мадлен.
   Сама она находилась в поле за садом, где копала картошку, ее муж работал у соседнего фермера; старая матушка пряла свою пряжу, приглядывая за кастрюлей, а малыш играл на земле у порога дома. По обеим сторонам от входа во двор две жандармские лошади методично жевали молодые побеги.
   Ибо каждая лошадь, удостоившись чести принадлежать жандармерии, немедленно обретает степенность и гордый вид, которые отличают этот образцовый род войск.
   Бригадир с подчиненным ему жандармом, сидя за столом, с наслаждением попивал добрый сидр. Жандарм слушал, а бригадир рассказывал прелюбопытнейшие вещи.
   Бывает, что преступник, – говорил он, демонстрируя весьма высокую культуру речи, – временно скрывается под разными личинами; он ловко прикидывается честным человеком: бродячим торговцем или просто горожанином, путешествующим ради удовольствия, или по делам, или по семейным надобностям. На заре моей карьеры, когда я еще не был в чинах, как теперь, мне случилось столкнуться с преступником лицом к лицу, и он не вызвал у меня ни малейших подозрений. Теперь же, когда я приобрел богатый опыт, самый хитрый негодяй вряд ли смог бы меня убедить, что облака – это пасущиеся на небесах барашки. Наше дело требует постоянной бдительности и учит смотреть на все по-американски, обращая внимание на самые мелкие детали. Честный человек никогда не станет возмущаться, если вы вежливо попросите его предъявить документы. И совершенно по-другому ведут себя беглые преступники и люди, которые почему-либо не в ладах с законом, а также прочие сомнительные особы…
   – Бригадир, – прервал его жандарм, – вот как раз подходящий случай: по полю шагает какой-то человек, похожий на бродячего торговца.
   Действительно, по тропинке шел молодой мужчина. Это был иностранец с площади Акаций. Он задержался на краю пшеничного поля, полого спускавшегося к дороге, и устремил долгий взгляд на ребенка, игравшего у домика Мадлен.
   – Поскольку вы работаете со мной недавно, – сказал бригадир своему подчиненному, – я не буду возражать, если вы продемонстрируете мне свои способности, Маниго. Действуйте! Иностранец, увидев Маниго в дверях дома, спустился к дороге и осведомился:
   – Не это ли дом Мадлен Бребан?
   Задавая свой вопрос, он продолжал смотреть на ребенка. Заслышав голос путника, малыш поднял белокурую головку; большие голубые глаза мальчика улыбались; однако, оглядев незнакомца, малыш тут же потерял к нему интерес и снова принялся играть с камешками на пыльной земле.
   Жандарм Маниго сделал несколько шагов вперед и приветливо сказал:
   – Мы, значит, ищем тут одного бродягу, он преступление совершил, потому как умышленно, по злобе поджег скирды Жана Пуассона; это в местечке Ковий, недалеко отсюда. Не в службу, а в дружбу, покажите мне ваши бумаги: и вам вреда не будет, и нам польза.
   Путник тут же вынул из корзины и протянул жандарму паспорт на имя Антуана Жана, бродячего торговца, засвидетельствованный совсем недавно в мэрии Шербура.
   – Отпустите! – скомандовал издали бригадир, услышав текст записи в паспорте, громко прочитанный Маниго. – Все в порядке.
   Путник подошел к домику и оказался рядом с ребенком, который снова посмотрел на него и попросил:
   – Не ходи по моим камням!..
   От голоса малыша к лицу путника прилила кровь. Он переступил порог и спросил, где найти Мадлен. Старая матушка указала ему тропинку к картофельному полю. Мадлен работала на солнцепеке, прикрыв голову платком; у нее было отменное здоровье, чистая совесть и хорошее настроение; женщина громко распевала какую-то песню. Увидев, что к ней приближается через сад бродячий торговец, она воскликнула:
   – Вы напрасно стараетесь, приятель, у меня есть и иголки, и нитки, да и тканей полно.
   Торговец молча продолжал идти. Взглянув на него повнимательнее, Мадлен побледнела.
   – Несчастный, вы ли это? – пролепетала она; лопата выпала из ее рук.
   Потом, отступив на несколько шагов и осенив себя крестным знамением, она проговорила:
   – Но ведь господин Мэйнотт погиб! Все об этом говорят, а грамотные даже прочли в газетах! Так кто же вы? – прошептала женщина, охваченная суеверным страхом.
   Торговец все приближался. Мадлен закрыла глаза руками, защищаясь от наваждения.
   – Если поможет молитва… – начала она дрожащим голосом.
   Это была мужественная женщина, но ее мужества хватал лишь на живых людей.
   – Мадлен, – сказал Андре, остановившись перед ней, – я не погиб. Вы можете меня потрогать, если хотите…
   – Прикоснуться к вам! – ужаснулась она.
   – Мадлен, – продолжал Андре тихим голосом, – я не заслужил презрения порядочных людей. Я невиновен, клянусь вам!
   – Ах! Он клянется… – пробормотала про себя Мадлен и решилась взглянуть на Андре сквозь пальцы рук, которыми она все еще прикрывала глаза.
   Между тем ярко светило солнце, а страх при свете дня быстро проходит. Мадлен прошептала:
   – Я не судья вам, господин Мэйнотт. Да простит вас Бог!
   Затем под влиянием другого страха, который не могло рассеять даже солнце, она воскликнула:
   – Но послушайте, несчастный! Повсюду ищут бродягу, который поджег скирды Пуассона. Вокруг полно жандармов! Если они вас увидят…
   – Жандармы уже у вас, Мадлен… Я только что говорил с ними.
   Ах!.. – вскричала кормилица, широко раскрыв глаза. – У нас! Жандармы! И вы с ними разговаривали!.. Уходите вон той дорогой, господин Мэйнотт… – и женщина указала, куда следует идти. – Они у всех спрашивают документы!
   – Они уже проверили мой паспорт, Мадлен.
   – Ах! Боже мой, если бы они арестовали вас в моем доме!
   – Не называйте меня больше господином Мэйноттом, Мадлен. Я взял другое имя…
   – Ах!.. – В третий раз всплеснула руками кормилица. – И она тоже! Она тоже!
   Тут Мадлен отвела глаза.
   – Вы сильно изменились, – заметила она.
   – Да, – тихо сказал Андре, – изменился! Мой малыш не узнал меня.
   На его ресницах блеснули слезы. Доброе сердце Мадлен сжалось.
   – Она приходила? – спросил Андре, немного помолчав.
   – Да, – ответила добрая женщина, – три раза.
   – Только три раза?! – прошептал Андре.
   – Париж далеко, а о вашем деле здесь еще помнят.
   – Не возникало ли у нее желания забрать ребенка?
   – Никогда. Она знает, что малышу у нас хорошо.
   – Добрая Мадлен, да вознаградит вас Бог! Андре, казалось, заколебался, а потом спросил:
   Разговаривала ли она с вами обо мне?
   – Никогда, – снова ответила кормилица.
   Андре покачнулся; ему пришлось присесть на мешок с картошкой. Кормилице стало его жалко.
   – Но ее одежда говорит сама за себя. Она в глубоком трауре.
   – Спасибо, – прошептал Андре. – Я очень устал, но нужно уходить. Мне хочется увидеть Жюли. Ради этого я проделал долгий путь.
   Мы уже говорили, что Мадлен была жалостливой женщиной, но она была еще и нормандкой.
   – А деньги у нее в Париже? – спросила кормилица.
   Гримаса глубокого отчаяния исказила лицо Андре Мэйнотта, и он со стоном произнес:
   – А ведь вы нас хорошо знаете, Мадлен!
   – Как это они называли ту железную штуковину? – пробормотала женщина. – Боевая рукавица? Да если бы сотня свидетелей заявила под присягой, что господин Мэйнотт – вор, я бы не поверила… Но рукавица! Рукавица!.. А вообще все это меня не касается: ведь ребенок, милое дитя, здесь совершенно ни при чем!

XIV
ОТ АНДРЕ – ЖЮЛИ

   Остров Джерси, Сент-Элье, 25 декабря 1825 года. «С Новым годом, Жюли! Вот и наступило Рождество! Поставил ли наш малыш вчера вечером свой башмачок на камин? Какие игрушки принес ему Иисус? Я тоже получил новогодний подарок, Жюли; Дед Мороз дал мне то, о чем я мечтал уже очень давно: надежного почтальона, который передаст тебе пакет моих писем. В августе, покидая Францию, я с трудом удержался от того, чтобы доверить свой тюремный дневник славному парню, который предоставил в мое распоряжение лошадь. Но я поступил правильно, не поддавшись искушению. Прямо или косвенно, но этот сельский парень принадлежит к некоему братству, которое нередко упоминается в моих письмах к тебе. Этот парень стоял у дороги по приказу человека, который нас погубил – и который меня спас, сам того не подозревая.
   Всю последнюю неделю я с удвоенной энергией искал посыльного, который пролил бы бальзам на раны твоего истерзанного сердца. Дело в том, что в прошлое воскресенье мне попалась на глаза сентябрьская французская газета. Я прочел ее с жадностью; все, что доходит сюда из Франции, говорит мне о тебе.
   Посуди, однако, сама, что испытал я, увидев свое имя, наше имя, напечатанное в том листке, который издается в Париже. Сердце мое едва не выскочило из груди. Раз пишут о нас, то, конечно, чтобы сообщить всему миру: судьи установили истину, и пелена спала с их глаз.
   Моя бедная, дорогая жена! В газете не говорилось о нашем оправдании; я пишу «нашем», поскольку тебя обвинили вместе со мной и ты тоже была осуждена. В рубрике «Происшествия» попросту сообщалось о моей смерти.
   И я тут же подумал о том, что это сообщение ты могла прочитать – должна была прочитать – по выходе газеты, то есть в сентябре; значит, уже в течение трех месяцев ты, возможно, считаешь меня погибшим.
   Если бы я все это знал… Но, может быть, другие газеты не сообщали об этом ничтожном событии?
   Может быть… Пока же я ужасно мучился, и, если бы не нашелся посыльный, я бы сам отправился в Париж, рискуя все погубить. Дело в том, что у меня есть опасения, которыми я поделился с тобой лишь наполовину. Несчастный Ламбэр, ставший на несколько часов моим товарищем, сделал мне полупризнание. Наш палач тебя знал; он видел, как ты улыбалась, глядя на спящего малыша; он нашел, что ты красива…
   Но я должен с тобой поделиться, потому что не могу больше оставаться один на один с мыслью, которая сводит меня с ума; должен пересказать тебе то, что было написано в сентябрьском номере французской газеты.
   Этот демон, Жюли, мне знаком. Это тот, кто… Но узнаешь ли ты этого ночного негодяя?.. В Париже он может встретиться с тобой, не вызвав у тебя никаких подозрений. Нам грозит несчастье. Мне приснился страшный сон.
   Да! Мы догадывались об этом! От Кана до Сартэна далеко, но беда ведь летит на крыльях!
   Но вернемся к тому, что я должен тебе сообщить и что хотел бы от тебя скрыть! Это о газете. В ней рассказывается о попытке двойного побега, настоящие подробности которого ты узнаешь из моих писем. Газета по-своему преподносит факты, исходя из конечного результата; упомянув о том, что кабатчик Ламбэр должен был быть казнен на следующий день, репортер продолжает:
   «По всей видимости, оба осужденных сумели договориться через стену, разделявшую их камеры. У каждого была своя роль. Убийца Ламбэр должен был проделать лаз и раздобыть канат; грабителю Мэйнотту надлежало перепилить решетку окна, выходящего во внутренний двор тюрьмы № 2. Можно лишь удивляться тому, что подобное могло случиться под боком у надзирателей. Начато служебное расследование, и виновные будут строго наказаны. Тюремный служащий Луи – надзиратель Андре Мэйнотта – заключен под стражу на следующий день после побега осужденных.
   Предполагается, что Андре Мэйнотт, как более молодой и ловкий, первым беспрепятственно спустился из окна во внутренний тюремный двор; далее он сумел преодолеть две ограды и оказался за пределами тюрьмы. Вторым спускался более тяжеловесный Ламбэр; уже ослабшая веревка оборвалась, и беглец упал, видимо, с большой высоты, так как его тело, найденное на следующий день, было совершенно разбито. Что касается Мэйнотта, то его поиски, которые велись в течение нескольких дней, не дали результата; казалось, его побег увенчался полным успехом, однако депеша от мэра местечка Див, полученная в Кане в субботу вечером, вновь подтвердила: от судьбы не уйдешь!
   Были основания думать, что Мэйнотт направился к морю, чтобы попытаться переправиться в Англию. Наряды жандармов вели безуспешные поиски в устьях Орна и Дивы и ежедневно тщательно прочесывали местность, прилегающую к морю. В результате стало известно, что на следующее же утро после побега Мэйнотта некий всадник выехал из Кана и что его конь был оставлен в Диве у испольщика Гийома Меню.
   На всаднике были коричневые полотняные штаны, черная куртка и белая шапка.
   Между тем в субботу утром на отмели Диветты рыбаки нашли труп; лицо и тело покойника были обглоданы и страшно изуродованы (в этом году прибрежные воды кишат стаями касаток), но удалось опознать остатки одежды – коричневые штаны, серую куртку и белую шапку. Есть все основания полагать, что дерзкий злоумышленник Мэйнотт (Андре) отвязал на берегу чью-то лодку и попытался переправиться на ней в Англию».
   Жюли, может быть, это и к лучшему: ведь мертвых не преследуют. Но что подумала ты, моя дорогая жена? О, если ты прочла эту статью – сколько было слез! Ведь ты меня любишь, я в этом уверен! Эта уверенность – мое последнее богатство. Я помню, как ты прощалась со мной.
   С воскресенья я перестал жить. Мне необходимо поговорить с тобой, нужно, чтобы ты меня услышала. Да благословит Бог того, кто послал мне наконец человека, которому я могу доверять! Его зовут Шварц, и поначалу это имя меня испугало, но одновременно и обрадовало, потому что напомнило наш милый дом на площади Акаций. В первый раз он зашел к моему хозяину (я служу подручным у оружейного мастера) для того, чтобы купить пару пистолетов. Один из его должников, которому он предъявил иск, что-то против него замышляет. Все это мне не нравится. Меня всегда удивляет, как ради небольших денег люди способны навлекать на себя несчастья.
   А помнишь, в тот вечер, когда ты уезжала, на империале дилижанса тоже сидел Шварц, неприметный пассажир с тощим свертком. Но этих Шварцев повсюду так много! Может быть, здесь я встретился с другим Шварцем, поскольку он утверждает, будто никогда не был в Кане; к тому же он богат. Не знаю, почему мне вспомнился этот пассажир с тощим свертком. Он заходил тогда, накануне всех событий, к нашему соседу – полицейскому комиссару. Какими бы малозначительными ни были происшествия того дня, все они мне кажутся важными. Я бережно храню их в своей памяти, пока еще – все скопом, но потом я их систематизирую. Придет час, и я отыщу след, чтобы идти по нему решительно и до конца; я в этом уверен: ведь во мне течет корсиканская кровь! И представь себе: однажды у меня мелькнула мысль, будто тот неприметный пассажир на империале, тот Шварц, вполне мог быть Чернецом.
   Мне приходят в голову всевозможные мысли. Я ищу! А недавно мне стало известно одно обстоятельство, которое примирило меня с этим господином Шварцем: ему нужны деньги, но лишь для того, чтобы жениться на женщине, которую он любит. Он познакомился с моим хозяином, и я слышу их разговоры. Шварц любит, и ему необходимо все золото мира для королевы его сердца!
   Я еще ни о чем его не просил, но рассчитываю на него и воспользуюсь его лирическим настроением. Он уезжает завтра утром, и я поговорю с ним сегодня вечером. Было бы во много раз лучше, если бы я мог послать тебе мое сердце – и не раскрывать посланцу твоего имени. Во всяком случае, он не будет знать, что связывает нас с тобой.
   Прощаясь, я прилагаю свой адрес. Тысячу раз целую тебя. Приезжай вместе с малышом; сил у меня достаточно, и вы не будете нуждаться ни в чем. Но, главное, ответь мне, ответь поскорее. Я буду считать часы. Я люблю тебя еще больше, чем прежде. С Новым годом!»
   Сент-Элье, остров Джерси, 30 января 1826 года. «Моя дорогая жена, я считал дни; долгих тридцать четыре дня. За это время можно два, даже три раза обменяться письмами! Я послал тебе все, что написал за шесть месяцев; все, что я передумал, все, что я пережил. Значит, ты не получила мой пакет? А ведь этот господин Шварц мне пообещал!
   Возможно, я сам допустил ошибку. Целых полгода я колебался, прежде чем отправить тебе свое послание; когда же терпеть стало невмоготу и захотелось во что бы то ни стало поговорить наконец с тобой после такого долгого молчания, меня охватил страх. Ведь ты осуждена; малейшая неосторожность может лишить тебя свободы; чтобы этого не случилось, я с самого начала наложил на себя ужасный обет молчания. По этой же причине я и теперь не решился действовать в открытую. У меня больше нет оснований остерегаться господина Шварца, который кажется мне порядочным молодым человеком, но когда речь идет о тебе, я не доверяюсь даже своему собственному брату!
   Я пошел окольным путем. Не полагаясь на свою ловкость, я решил обезопасить тебя целиком и полностью. Так, господин Шварц не знает; кому везет письма. Кроме того, я придумал секретную комбинацию, которую слишком долго объяснять и которую я сам нахожу теперь абсурдной, с каждым днем все более абсурдной – по мере того как течет время, а ответа от тебя все нет и нет. Была ли, однако, необходимость ставить тебя под удар? В общем, не думаю, что в тюремной камере в Кане а не пришлось переживать больше, чем сейчас!
   По-видимому, мне следовало отправиться в Париж. Париж большой, в нем спрятаться легче, чем где бы то ни было. Я бы тебя разыскал, и мы были бы вместе. Что стало с моими письмами? Достаточно ли порядочный человек этот Шварц? Как он с тебе отнесся? Я со своей стороны даже в минуты отчаяния никогда, видит Бог, никогда не позволяю себе подозревать тебя, моя жена! Я верю в тебя, эта вера – мое последнее прибежище.
   Я не допускаю даже мысли о том, что ты получила мои письма и не удосужилась на них ответить. Это убило бы меня.
   Уже два дня мне нездоровится. Ничего определенного нет, но я чувствую себя очень плохо. Мне страшно умереть, не повидав тебя. Хозяин добр ко мне. В случае необходимости он готов одолжить мне деньги для поездки во Францию».
   14 июня 1826 года. «От тебя никаких вестей. Я был при смерти. Теперь я медленно пробуждаюсь ото сна, который длился несколько месяцев. Как я не умер от этой лихорадки, ввергшей меня в беспамятство?! Но я видел тебя, я держал тебя в своих объятиях… Никаких новостей из Франции! Ничего! Ничего! Я настолько ослаб, что даже и думать не могу о поездке.
   Трудно поверить, но роковые события случились год тому назад; сегодня – печальный «юбилей» нашего несчастного побега из Кана. Да, с тех пор прошел целый год. Что ты делаешь? Что с тобою стало? Порой мне кажется, что ты умерла! Дай Бог мне сил приехать к тебе!»
   3 июля. «Жюли, моя болезнь возобновилась. Эти три или четыре месяца, о которых я тебе писал, полностью истощили мои силы! Приходи! О, приходи! Я люблю тебя».
   8 сентября. «От тебя никаких вестей! Я на ногах. Вчера мне удалось дойти до берега моря. Я искал глазами Францию. Там все мои письма. Я писал их для того, чтобы отправить тебе, но это могло погубить тебя. Письма ничего не стоят; они просто отвлекают меня от мрачных мыслей, не больше. Я поеду».
   12 сентября. «Жюли, я еду. Через несколько дней ты будешь в моих объятиях! Я еду, я надеюсь, я люблю тебя! Впервые за двенадцать месяцев я начинаю жить!»

XV
В ПАРИЖЕ

   Андре встал на ноги.
   – Я пришел узнать, где мне искать жену, – произнес он твердо и печально. – Я не сержусь на вас, Мадлен, совсем не сержусь; обстоятельства были против меня.
   – Зайдите в дом; адрес вашей супруги – в моей записной книжке, – объяснила добрая женщина. – Название улицы – на первой странице, а номер дома – на последней. Записная книжка лежит на окне. Счастливого пути, господин Мэйнотт… И если у вас есть лишние деньги… Говорят, что вдова и дети господина Банселля просят теперь милостыню в Париже.
   Андре медленно удалился, а добрая женщина вновь принялась копать картошку. Работая, она размышляла:
   – Нет-нет, я и представить себе не могла, что он способен на такое… И при этом он стал таким жалким!.. И таким бледным!.. Как и она!.. Да, чужое добро вору не впрок, это уж точно… Лучше бы он не возвращался… и она тоже, а ребенок тут ни при чем.
   Бригадир и жандарм отправились на розыски бродяги, поджегшего стога Пуассона. Андре обнаружил на окне записную книжку и взял ее в руки, делая вид, что показывает малышу картинку на обложке. На первой странице значилась улица Сурдьер, а на последней – № 21. Едва сдержав слезы, Андре обнял ребенка и ушел, унося с собой свою корзину.
   Два дня спустя Андре, еще более бледный, с трудом передвигая ноги, в десять утра покинул двор парижской почтово-пассажирской конторы и спросил у продавца на углу, как добраться до улицы Сурдьер.
   Стоял прекрасный день, какие выдаются порой в конце лета. Охваченный утренней суетой Париж напоминал пчелиный улей. Оглушенный этой сумятицей, Андре шел по улице Сент-Оноре, как ему посоветовал торговец; молодой человек миновал храм Сен-Рош, синие часы которого показывали половину одиннадцатого; на углу прямого, узкого, пустынного и печального проезда Андре прочел на табличке: улица Сурдьер. Он остановился, сердце его сжалось.
   Что могло тревожить его теперь, перед встречей с Жюли?
   Эта улица Сурдьер, от вида которой меня самого всегда бросало в дрожь, не была ни отвратительной, ни смрадной, ни жалкой, ни опасной. Она отталкивала своим холодом, заброшенностью, тишиной – словно остров смерти в бурном море кипящей жизни. Там стояли великолепные ветшающие особняки и уныло шумели запущенные сады, где солнце не пробивалось сквозь ветви деревьев. И всякий раз, когда заблудившаяся коляска тряслась по столетней, совсем нестарой мостовой, странные создания, склоняясь с невзрачных балконов, с удивлением китайцев провожали ее глазами. Как только экипаж исчезал, окна закрывались, причем некоторые – очень надолго; пауки, пользуясь этим, с верой в будущее приводили в порядок свою паутину, которую еще полгода никто не потревожит. Этой улице чрезвычайно подходило ее название: она была совершенно глухой и немой. Она нигде не начиналась и никуда не вела. Между двумя рядами угрюмых домов печалилось и скучало даже солнце.