Страница:
– Он отрекается! – воскликнул маркиз.
– Черт побери! В нашу же пользу! И семейство Карла Десятого, эти упрямые шуты, живущие воспоминаниями о Людовике Пятнадцатом, остаются с носом, а предместье Сен-Жермен потешается над ними в свое удовольствие!
– Черт меня побери, – восхитился Гайарбуа, – вот так комбинация! И она удастся?
– Если я того захочу, – отчеканил незнакомец.
– И если будут деньги, – дополнил маркиз.
Выспренно, однако не без почтительности, незнакомец ответил:
– Лекок готов предоставить четыре или пять миллионов.
– И откуда только он их выудил! – проворчал Гайарбуа.
– Если в его распоряжении действительно находится армия Черных Мантий… – задумчиво произнес незнакомец, постукивая себя пальцем по лбу.
Кортеж миновал улицу Фий-дю-Кальвер.
Смешавшись с толпой, но вовсе не для того, чтобы следовать за процессией, Этьен выловил из нее одного из тех чудаковатых типов, паяцев нашего цивилизованного общества, которых жители окраинных кварталов с присущей им вульгарностью величают «комедиантами», а в театрах и окружающих их кабачках именуют «артистами». Обычно эти люди грязны, плохо причесаны и облачены в причудливые лохмотья; однако они целиком, от шутовских шляп до дырявых ботинок, пропитаны наивным тщеславием: бахвальство буквально лезет у них из ушей. Один из этих типов теперь принадлежал Этьену. Этьен чувствовал себя его безраздельным хозяином и не расстался бы с ним даже за целое царство.
Этьен говорил, не переставая, не думая о том, правильно ли он употребляет то или иное слово; он спешил изложить сюжет своей драмы этому потертому фанфарону, и тот, вспоминая, уж не знаю какой, театр, на сцене которого он некогда упражнялся в красноречии, утешал себя тем, что его непревзойденный талант наконец-то обрел почитателя.
– Я остался один, – говорил Этьен, – мой соратник женится и бросает наше ремесло. Он очень умен, но он никогда бы не сумел преуспеть. Мой дорогой Оскар, я хочу, чтобы вы непременно сыграли в моей пьесе, получив за свою роль не менее пять сотен, но для этого вам надо заинтересовать ею вашего директора.
– Мой директор осел, – честно ответил несравненный Оскар.
– Дело в том, что я еще не распределял роли в своей пьесе, а такой великолепный актер, как вы…
– А сколько вы платите, Фанфан?
– Столько, сколько вы захотите.
Чтобы соблазнить этого всемогущего Оскара, которому сам директор был недостоин чистить башмаки, Этьен отдал бы всю свою молодость. Оскар потребовал подогретого вина.
– У моего соавтора было слишком много литературных претензий, – продолжал Этьен, когда они сели в одном из тех актерских кафе, которые во множестве выросли вдоль бульваров и куда обычно ходят статисты.
– Нет, вы только подумайте! Век Корнеля канул в небытие, мы вырвались вперед! Теперь самое главное – это сюжет…
– И табак, – добавил Оскар.
– Официант! Табаку… У меня есть сюжет – острый и современный.
– Огня! – приказал Оскар.
– Официант! Огня!.. Мой сюжет…
– Что касается меня, – задумчиво произнес Оскар, – то я бы не отказался немного перекусить.
– Официант! Холодного мяса!.. Мой сюжет…
– Мне годится любой сюжет!
– Мне показалось, что вы заинтересовались…
– Необычайно!.. Но я питаю слабость к сардинам в масле.
– Официант, принесите сардины в масле!.. Я предлагаю вам сотрудничество: вы меня поняли?
– Нет, я сделаю вам из вашего сюжета три пьесы по шесть франков или же одну за тридцать, если вас так больше устроит… давай перейдем на ты, малыш!
– Согласен! – воскликнул Этьен, дрожа от счастья.
– Тогда закажи мне паштет из гусиной печенки, да только свежий! Я обожаю его!
– Официант, порцию паштета из гусиной печенки… Вот как я понимаю соавторство. Оба автора разрабатывают сюжет драмы, но на самом деле это действующие лица…
– Кто их придумывает? – перебил его Оскар, набивая рот паштетом.
– Никто… то-то и оно, что на самом деле драма, в которой они участвуют, вовсе не придумана, а самые что ни на есть подлинные события, улавливаете?
– Все схвачено, старина.
– И что вы на это скажете?
– Рюмку коньяку!
– Официант, рюмку коньяку! Там есть некий повеса, у него в комнате стоит шкатулка…
– Для меня?
– Как они торопятся, эти актеры! Шкатулка принадлежит Олимпии Вердье.
Оскар встал.
– Еще не время обсуждать подробности, – высокопарно произнес он. – Я хочу занять у тебя пять франков, долг чести… Приходи завтра сюда же. Мы пообедаем вместе.
Решительно фортуна благосклонно взирала на первые шаги Этьена на избранном им поприще. Молодому человеку удалось снискать благосклонность самого Оскара! А в эти счастливые для него минуты у входа на кладбище Пер-Лашез участники похоронной процессии высаживались из карет. Бывший полицейский комиссар Шварц и господин Ролан почтительно приветствовали незнакомца.
Над раскрытой могилой господин Котантэн де ла Лурдевиль произнес положенную речь. Он говорил об ошибках дореволюционной монархии; о бесчинствах Революции, о битвах Империи, и так далее, и тому подобное. Он объяснил, почему его подзащитный (а почему бы и не предположить, что мертвые тоже нуждаются в адвокатах?) отказался от армейской карьеры и занялся исключительно делами благотворительности, Пристрастие к игре и необузданные страсти юности в еще большей степени способствовали приданию героического ореола подвижничеству зрелых лет этого поистине выдающегося человека, о котором мы все сожалеем. Великие сердца способны вместить в себя и цветы добра, и зародыш зла… Конечно, нельзя сказать, что он покинул нас во цвете лет, ибо его столетний юбилей был не за горами, но его энергическая натура сулила ему долгую и активную жизнь! В своем возрасте он читал, не пользуясь очками!
– Прощайте, полковник Боццо-Корона! – заключил Котантэн де ла Лурдевиль, – прощайте, наш почтенный друг! С высоты небес, вашего высшего прибежища (последнее пристанище считалось уже избитым сравнением) обратите взор ваш на это безбрежное людское море! Отныне в пятидесяти тысячах сердец будет храниться, словно святая реликвия, память о вас!!!
Между тем вокруг происходило странное оживление. В толпе, где билось пятьдесят тысяч сердец, шелестели какие-то слова. Не желая подражать гиперболам господина Котантэна, скажем только, что слова эти были предназначены всего лишь для нескольких сотен пар ушей. Сначала прошелестело: «Горячо!» Затем из уст в уста полетели бессвязные слова: «В полдень, ставка»; следом пошли имена. Казалось, что имена эти исполняют роль сита для просеивания нужных людей, ибо среди людского моря постепенно стали образовываться островки.
Осыпаемый горячими поздравлениями Котантэн де ла Лурдевиль скромно отвечал:
– Я старался ничего не забыть…
Пока толпа расходилась, какой-то человек в костюме рабочего подошел к незнакомцу, который уже занес ногу на ступеньку своей кареты, и тихо сказал ему.
– Горячо. День будет завтра в полдень, в трактире «Срезанный колос». Ставка сделана!
VI
– Черт побери! В нашу же пользу! И семейство Карла Десятого, эти упрямые шуты, живущие воспоминаниями о Людовике Пятнадцатом, остаются с носом, а предместье Сен-Жермен потешается над ними в свое удовольствие!
– Черт меня побери, – восхитился Гайарбуа, – вот так комбинация! И она удастся?
– Если я того захочу, – отчеканил незнакомец.
– И если будут деньги, – дополнил маркиз.
Выспренно, однако не без почтительности, незнакомец ответил:
– Лекок готов предоставить четыре или пять миллионов.
– И откуда только он их выудил! – проворчал Гайарбуа.
– Если в его распоряжении действительно находится армия Черных Мантий… – задумчиво произнес незнакомец, постукивая себя пальцем по лбу.
Кортеж миновал улицу Фий-дю-Кальвер.
Смешавшись с толпой, но вовсе не для того, чтобы следовать за процессией, Этьен выловил из нее одного из тех чудаковатых типов, паяцев нашего цивилизованного общества, которых жители окраинных кварталов с присущей им вульгарностью величают «комедиантами», а в театрах и окружающих их кабачках именуют «артистами». Обычно эти люди грязны, плохо причесаны и облачены в причудливые лохмотья; однако они целиком, от шутовских шляп до дырявых ботинок, пропитаны наивным тщеславием: бахвальство буквально лезет у них из ушей. Один из этих типов теперь принадлежал Этьену. Этьен чувствовал себя его безраздельным хозяином и не расстался бы с ним даже за целое царство.
Этьен говорил, не переставая, не думая о том, правильно ли он употребляет то или иное слово; он спешил изложить сюжет своей драмы этому потертому фанфарону, и тот, вспоминая, уж не знаю какой, театр, на сцене которого он некогда упражнялся в красноречии, утешал себя тем, что его непревзойденный талант наконец-то обрел почитателя.
– Я остался один, – говорил Этьен, – мой соратник женится и бросает наше ремесло. Он очень умен, но он никогда бы не сумел преуспеть. Мой дорогой Оскар, я хочу, чтобы вы непременно сыграли в моей пьесе, получив за свою роль не менее пять сотен, но для этого вам надо заинтересовать ею вашего директора.
– Мой директор осел, – честно ответил несравненный Оскар.
– Дело в том, что я еще не распределял роли в своей пьесе, а такой великолепный актер, как вы…
– А сколько вы платите, Фанфан?
– Столько, сколько вы захотите.
Чтобы соблазнить этого всемогущего Оскара, которому сам директор был недостоин чистить башмаки, Этьен отдал бы всю свою молодость. Оскар потребовал подогретого вина.
– У моего соавтора было слишком много литературных претензий, – продолжал Этьен, когда они сели в одном из тех актерских кафе, которые во множестве выросли вдоль бульваров и куда обычно ходят статисты.
– Нет, вы только подумайте! Век Корнеля канул в небытие, мы вырвались вперед! Теперь самое главное – это сюжет…
– И табак, – добавил Оскар.
– Официант! Табаку… У меня есть сюжет – острый и современный.
– Огня! – приказал Оскар.
– Официант! Огня!.. Мой сюжет…
– Что касается меня, – задумчиво произнес Оскар, – то я бы не отказался немного перекусить.
– Официант! Холодного мяса!.. Мой сюжет…
– Мне годится любой сюжет!
– Мне показалось, что вы заинтересовались…
– Необычайно!.. Но я питаю слабость к сардинам в масле.
– Официант, принесите сардины в масле!.. Я предлагаю вам сотрудничество: вы меня поняли?
– Нет, я сделаю вам из вашего сюжета три пьесы по шесть франков или же одну за тридцать, если вас так больше устроит… давай перейдем на ты, малыш!
– Согласен! – воскликнул Этьен, дрожа от счастья.
– Тогда закажи мне паштет из гусиной печенки, да только свежий! Я обожаю его!
– Официант, порцию паштета из гусиной печенки… Вот как я понимаю соавторство. Оба автора разрабатывают сюжет драмы, но на самом деле это действующие лица…
– Кто их придумывает? – перебил его Оскар, набивая рот паштетом.
– Никто… то-то и оно, что на самом деле драма, в которой они участвуют, вовсе не придумана, а самые что ни на есть подлинные события, улавливаете?
– Все схвачено, старина.
– И что вы на это скажете?
– Рюмку коньяку!
– Официант, рюмку коньяку! Там есть некий повеса, у него в комнате стоит шкатулка…
– Для меня?
– Как они торопятся, эти актеры! Шкатулка принадлежит Олимпии Вердье.
Оскар встал.
– Еще не время обсуждать подробности, – высокопарно произнес он. – Я хочу занять у тебя пять франков, долг чести… Приходи завтра сюда же. Мы пообедаем вместе.
Решительно фортуна благосклонно взирала на первые шаги Этьена на избранном им поприще. Молодому человеку удалось снискать благосклонность самого Оскара! А в эти счастливые для него минуты у входа на кладбище Пер-Лашез участники похоронной процессии высаживались из карет. Бывший полицейский комиссар Шварц и господин Ролан почтительно приветствовали незнакомца.
Над раскрытой могилой господин Котантэн де ла Лурдевиль произнес положенную речь. Он говорил об ошибках дореволюционной монархии; о бесчинствах Революции, о битвах Империи, и так далее, и тому подобное. Он объяснил, почему его подзащитный (а почему бы и не предположить, что мертвые тоже нуждаются в адвокатах?) отказался от армейской карьеры и занялся исключительно делами благотворительности, Пристрастие к игре и необузданные страсти юности в еще большей степени способствовали приданию героического ореола подвижничеству зрелых лет этого поистине выдающегося человека, о котором мы все сожалеем. Великие сердца способны вместить в себя и цветы добра, и зародыш зла… Конечно, нельзя сказать, что он покинул нас во цвете лет, ибо его столетний юбилей был не за горами, но его энергическая натура сулила ему долгую и активную жизнь! В своем возрасте он читал, не пользуясь очками!
– Прощайте, полковник Боццо-Корона! – заключил Котантэн де ла Лурдевиль, – прощайте, наш почтенный друг! С высоты небес, вашего высшего прибежища (последнее пристанище считалось уже избитым сравнением) обратите взор ваш на это безбрежное людское море! Отныне в пятидесяти тысячах сердец будет храниться, словно святая реликвия, память о вас!!!
Между тем вокруг происходило странное оживление. В толпе, где билось пятьдесят тысяч сердец, шелестели какие-то слова. Не желая подражать гиперболам господина Котантэна, скажем только, что слова эти были предназначены всего лишь для нескольких сотен пар ушей. Сначала прошелестело: «Горячо!» Затем из уст в уста полетели бессвязные слова: «В полдень, ставка»; следом пошли имена. Казалось, что имена эти исполняют роль сита для просеивания нужных людей, ибо среди людского моря постепенно стали образовываться островки.
Осыпаемый горячими поздравлениями Котантэн де ла Лурдевиль скромно отвечал:
– Я старался ничего не забыть…
Пока толпа расходилась, какой-то человек в костюме рабочего подошел к незнакомцу, который уже занес ногу на ступеньку своей кареты, и тихо сказал ему.
– Горячо. День будет завтра в полдень, в трактире «Срезанный колос». Ставка сделана!
VI
ДРУЖЕСКАЯ ВСТРЕЧА
Давайте вместе войдем во дворец немногословного финансиста, барона Шварца. Не пугайтесь, вас не станут терзать удручающими описаниями; просто представьте себе любой особняк, построенный для какого-нибудь биржевого воротилы: в нашем славном Париже таковых насчитывается без малого пять сотен, так что выбирайте тот, который вам больше всего приглянулся. Желательно только очень красивый. Единственное, что отличает наш особняк от ему подобных, так это то, что в нем на антресолях и первом этаже разместились конторы, окна которых смотрели на улицу. Парадный фасад, роскошный и кокетливый, был обращен во двор, за которым раскинулся чудесный сад. По обеим сторонам двора располагались службы: конюшни и каретные сараи справа, хозяйственные постройки слева. И те, и другие были соединены галереями с главным зданием дворца.
В ту знаменитую среду, ближе к полудню, конторы работали, словно ничего не произошло; господин Шампион, как всегда, сидел на антресолях в кассе, несколько обиженный тем, что вот уже три дня, как патрон возложил на себя его обязанности и вместо него занимался оприходованием наличности. Суммы эти были весьма значительны, но дальнейшее помещение данных капиталов было для господина Шампиона совершеннейшей загадкой. Сегодня утром, а именно в те блаженные минуты, когда вы уже проснулись, но еще пребываете в теплых объятиях постели, он сказал жене:
– Не правда ли, Селеста, рыба в воскресенье была очень вкусна?
И на утвердительный ответ госпожи Шампион добавил:
– Завистники есть везде. Однако не думаю, что внезапная скрытность патрона является предвестницей моего увольнения. Банкирский дом Шварца не может обойтись без такого человека, как я. Это просто смешно. Хозяин взял у меня ключи от большого сейфа, где обычно лежит наличность. Вряд ли он собирается устроить панику на бирже, ибо в его положении он в любое время может спекулировать на дефиците. Я начинаю подумывать о неучтенном займе… Поверь мне, этот человек будет министром… Ах, ты даже представить себе не можешь, Селеста, сколько людей завидует моим успехам в ловле на удочку.
– Мало кто из любителей поудить рыбу может с тобой сравниться, – ответила Селеста, готовая ради поддержания мира в семейном очаге выслушивать любые глупости мужа. К сегодняшнему вечеру у нее уже был приготовлен ослепительный туалет: она собиралась идти на бал в сопровождении нотариуса, мэтра Леонида Дени. В двадцать семь лет Леонид и Селеста – впрочем, свято чтившая свой супружеский долг и гордившаяся своим Шампионом, – воспылали друг к другу тем платоническим чувством, которое угасает только вместе с жизнью.
В самом же доме все шло кувырком. Семейство Кодийо образца 1842 года захватило жилые помещения и разгромило их сверху донизу. Ни хозяин, ни хозяйка дома, разумеется, не принимали никакого участия в этой бешеной деятельности, и лишь супруги Эльясен время от времени бросали томный взор на эти приготовления. Однако ни у кого не было предчувствия надвигающихся перемен. Слуги свободно сновали повсюду, и сам могущественный Домерг выглядел совершенно буднично.
Только камеристка, госпожа Сикар, особа, привыкшая всюду совать свой нос и возвращаться от своей крестной матери, благоухая сигарным дымом, была взволнована. Она буквально заболела от своего неуемного любопытства. Подумать только, вместо того чтобы, как и положено знатной даме, заниматься туалетами, госпожа баронесса запиралась у себя в комнате с такими ничтожными людишками, что она, Сикар, ни за что бы не предложила им стаканчик своего любимого касиса, напитка, потребляемого этой дамой втайне от своей хозяйки.
Баронесса Шварц сидела в своей спальне в одном пеньюаре. Лицо ее выглядело усталым, щеки были бледны, но все эти признаки волнения лишь придавали ее ослепительной красоте какую-то новую притягательность. Она была блистательна и одновременно трогательна. Два юных создания, подавленные, льнули к ней, касаясь своими невинными губами алебастра ее рук и взирая на нее с поистине суеверным обожанием.
Эти молодые люди, не будучи ее кровными детьми, тем не менее были преданы ей всем сердцем. Сейчас они слушали ее: Морис Шварц стоя, Эдме Лебер сидя на подушке у ее ног. Морис был бледен, как и она сама, взор его метал молнии. Эдме все еще ощущала на своем лбу нежный материнский поцелуй.
Глаза Эдме были заплаканы: мать Мишеля только что завершила свой рассказ. Морис был взволнован до самой глубины своего юного и возвышенного сердца. Но, как это обычно бывает у личностей, именующих себя писателями, сердце Мориса, образно говоря, состояло из двух половинок, причем вторая из них принадлежала драматургу, и, следовательно, являлась тем объемистым карманом, где исчезают истинные чувства и, переплавляясь, вновь появляются на свет в виде банальных тирад, раздутых образов и напыщенных монологов.
Но поспешим сказать, что Морис заразился театральной холерой в легкой форме, эпидемия только слегка затронула его. Он не утратил ни свежести чувств, ни способности восхищаться и переживать, был способен на дерзкие и героические поступки. Поэтому безмерное горе прекрасной и благородной баронессы Шварц, согрешившей, но искупившей свой грех годами мученичества, пробуждало в нем искреннее сострадание.
Баронесса умолкла; Эдме и Морис все еще продолжали слушать. Баронесса говорила долго; при этом глаза ее были сухи, но сердце разрывалось от жестоких воспоминаний.
– Я все сказала, – промолвила она, поцеловав склонившиеся к ней головы молодых людей. – Бланш не должна была меня слышать, ибо, сама того не желая, я обвиняла ее отца. Также мне было бы слишком трудно исповедаться в присутствии Мишеля. Я все рассказала той, кто должна стать женой моего сына, и тому, кто станет любить и защищать мою дочь. Они имеют право знать, какая страшная трагедия скрывается за нашим богатством. Моя ошибка в том, что я испугалась. Известие о смерти Андре разбило мне сердце; я была сама не своя. Мысль о том, что меня могут посадить в тюрьму, сводила меня с ума, и именно он, такой нежный, такой преданный, такой великодушный, возбуждал во мне этот страх.
Я была одна; вернее, я думала, что одна, но, как оказалось, меня постоянно окружали невидимые силы, подталкивающие меня к пропасти. Какое-то время мне казалось, что брак воздвигнет преграду между мной и моими страхами. Я вступила в этот брак, словно вошла в убежище, и обрела в нем если не счастье, то некое отдохновение. Так было до того самого дня, когда я обнаружила письма Андре, и страхи мои пробудились с новой силой.
Я коротко изложила вам содержание этих писем, которые сейчас, возможно, находятся в руках нашего смертельного врага. Сегодня утром каждый из вас принес мне плохую новость, грозный частокол препятствий, преграждающих мне путь, час от часу и день ото дня становится все гуще и гуще: Морис сообщил мне о похищении шкатулки, Эдме о краже боевой рукавицы. Оба удара нанесены одной рукой. Все, что мне удалось сделать за эти семнадцать лет, может оказаться бесполезным. Грозная длань закона по-прежнему занесена надо мной, с того дня, как в наш дом пришло несчастье, не изменилось ничего.
Впрочем, нет, дети мои, кое-что все-таки изменилось: я больше не боюсь. И если кровь иногда еще стынет у меня в жилах, то только при мысли о моей девочке. За себя я больше не боюсь.
Взгляд прекрасных, наполненных слезами глаз Эдме был красноречивей любых слов. Она взяла руку баронессы и поднесла ее к губам. Морис сказал:
– С самого начала этого дьявольского дела мой отец, как и многие другие, совершил ошибку. Но он честный и добрый человек. Если бы я пошел к отцу…
Печальный, но решительный взор баронессы остановил его.
– Нам даже не позволено защищаться, – медленно произнесла она. – Сделайте так, чтобы моя дочь, которая скоро станет вашей женой, была счастлива. Мне же, Морис, никто не сможет помочь, никто, кроме того единственного человека, который имеет право взять факел и осветить этот ночной мрак; того, кто страдал больше нас, ради нас; того, кого я оплакала кровавыми слезами и чье воскресение открыло бы мне путь к счастью, если бы между нами не пролегла пропасть.
– Он жив? – робко спросила Эдме.
В своей драме писатель Морис уже успел его воскресить. Эта драма преследовала его, разрастаясь до уровня пророчества. Бледная рука баронессы легла на пылающий лоб девушки.
– Я чувствовала его возле себя, – задумчиво произнесла она. – Часто я подавляла порывы своего сердца, старалась отогнать от себя это наваждение. Но все напрасно: предчувствия не покидали меня, скоро они переросли в уверенность. Возлюбленный мой казался мне призраком, и, не зная, что творится у меня в душе, этот неумолимый призрак готовился отомстить мне.
– И я не ошиблась: он вынес мне свой приговор.
– Теперь с прошлым покончено, дети мои; остается настоящее. Повторяю вам, что вы имеете право знать все.
Баронесса достала из-за корсажа письмо; оно было помято и казалось мокрым. Печально улыбаясь, она сказала, намекая на плачевный вид письма:
– И все-таки оно написано сегодня! Оно от моего мужа, – продолжала она, стараясь придать своему голосу как можно больше твердости, – от того, кто остается моим мужем перед Богом. Вы оба еще очень молоды и только позднее сможете в полной мере оценить жертву, принесенную несчастной женщиной, поведавшей вам, в какую пучину стыда и горя она погрузилась.
В едином порыве Эдме и Морис вскочили и и бросились к баронессе; на несколько минут все застыли в безмолвном объятии.
– Андре Мэйнотт, – продолжила баронесса, – находился в десяти шагах от меня, в церкви Сен-Рош, когда я отдала свою руку, руку, которая мне не принадлежала, барону Шварцу. После долгой и тяжелой болезни Андре, чтобы не погубить меня, покинул Францию. Над его головой был занесен безжалостный меч. Тот, кто уже однажды ударил его кинжалом, решил нанести новый удар, еще ужасней прежнего. В Лондоне Андре был обвинен в краже и приговорен к повешению.
Кража! Быть дважды осужденным за кражу! И это в то время, когда ты – само воплощение честности! Андре бежал из лондонской тюрьмы, так же, как когда-то из заключения в Кане. И хотя демоны, преследующие его, очень могущественны, все же Провидение иногда вспоминает о нем, и когда смерть уже стоит у него за плечами, протягивает ему руку помощи. В этих строках, наполовину размытых моими слезами, рассказана история его жизни за пятнадцати лет нашей разлуки. И это чудо, что после стольких страданий ему удалось выжить.
Андре живет для своего сына. Меня он больше не любит. А как он любил меня прежде! К тому же он родом с Корсики и хочет отомстить. Он проник в стан врагов. Два приговора – один к двадцати годам каторжных работ, другой к повешению, стали его козырями в страшной игре. У тех людей есть свои неписанные законы, направленные на борьбу с законами общества. Я уже говорила вам, что речь идет об ассоциации Черные Мантии. Даже главари не могли открыто погубить Андре, так как для всех жизнь его была освящена героическим ореолам двойного преступления.
Но его можно было обмануть; они это сделали: сбили его со следа и направили его гнев против невиновного, по крайней мере невиновного в том преступлении, которое стало причиной нашего общего несчастья. Дорогая моя Эдме, многие годы Андре думал, что барон Шварц был организатором ограбления, совершенного 14 июня 1825 года в Кане.
Эта уверенность была основана на множестве странных стечений обстоятельств. После побега из тюрьмы в Кане Андре переправил мне письмо, где напоминал, что Шварц, явившийся к нам в лавку без гроша в кармане, во время моего бегства в Париж почему-то оказался в том же самом дилижансе, что и я. Он вспомнил и слова трактирщика Ламбэра, соучастника кражи: «Черная Мантия одним выстрелом убил двух зайцев; а все это, чтобы заполучить крошку из скобяной лавки!»
И вот, вернувшись, Андре узнал, что я замужем за этим нищим, но теперь этот нищий ворочает сотнями тысяч франков, и он уничтожил послание, доверенное ему на острове Джерси!
Но ошибка спасла барона Шварца: Андре решил, что я люблю своего нового мужа.
У Андре самое великодушное сердце в мире!
Он был судим; теперь он сам стал судьей. Он поступает не так, как поступали те, кто приговорил его, хотя его не сдерживали ни рамки закона, ни судебная процедура, ни данные под присягой показания свидетелей. У него было время во всем разобраться. Он посвятил этому делу всю свою жизнь. Он ждал, искал и нашел.
Баронесса развернула письмо и отложила в сторону две страницы, написанные тонким убористым почерком.
– На этих страницах рассказывается о том, что вы уже знаете, – произнесла она, дрожащей рукой поднося листы к губам. Остальное я должна прочитать вам, потому что здесь говорится, как нам надлежит поступать.
«…Человек, продавший мне боевую рукавицу, мертв; тот, кто воспользовался ею, жив. Вы, Жюли, знакомы с ним гораздо дольше меня, ибо это он был причиной нашего отъезда с Корсики. Я долго был игрушкой в его руках, но это время ушло: теперь он в моей власти. Через двадцать четыре часа сообщество Черные Мантии прекратит свое существование. Я знаю все. Господь дозволил мне прочесть книгу вашего сердца. Прошлого не вернешь, но тем не менее я был рад, когда взор мой смог проникнуть в ваши потаенные мысли. Вы сказали правду; вы были готовы последовать за мной на эшафот… Но жить, ежеминутно осознавая свой позор, более страшная пытка. Мне нечего вам прощать. Я отдал бы за вас жизнь, и даже больше.
Не будучи виновным в том, в чем я долго подозревал его, барон Шварц все же заслужил наказание. И он будет наказан – соразмерно его вине, не более, ибо он отец прелестного ребенка, матерью которого являетесь вы. Все, что происходит вокруг вас, заранее продумано, рассчитано и не зависит от ваших действий. Те, кто по неосмотрительности подходят слишком близко к лопастям паровой машины, рискуют быть затянуты внутрь и размолоты на мелкие кусочки. На несколько часов вы окажетесь в окружении таинственных механизмов, приведенных в движение силой, более мощной, нежели пар. Ничего не предпринимайте, это совет и одновременно приказ.
Что бы ни случилось с Мишелем, Бланш, Морисом и Эдме, знайте, что я помню о них и люблю, поэтому не делайте ничего. Я здесь, я наблюдаю за всеми и смогу предотвратить все, кроме неосторожного движения: оно может затянуть вас в запущенный мною механизм. Сохраняйте спокойствие, а главное, не волнуйтесь за Мишеля. Этот мальчик – настоящий лев. Пришлось его связать и надеть на него намордник.
Сегодня ночью вы увидите меня».
Баронесса Шварц прекратила чтение, потому что из прихожей послышался шум голосов. Дверь распахнулась, ив комнату, запыхавшись от долгого бега, ворвался раскрасневшийся и потный Мишель.
– Я же знал, что найду всех здесь! – воскликнул он. – Меня не хотели впускать, но сегодня никто не устоит передо мной… а, вот и ты, жених!
Он весело кивнул Морису, поцеловал руку матери и коснулся губами лба Эдме.
Глядя на молодых людей, ставших ей одинаково родными, баронесса не смогла сдержать улыбки.
– А завтра с нами будет еще и Бланш! – произнесла она, отвечая на собственные мысли.
Я вам помешал? – поинтересовался Мишель. – Но я не собираюсь выведывать ваши секреты. Напротив, я сейчас выложу вам свои: я бежал из тюрьмы.
– Из тюрьмы! – в один голос воскликнули баронесса и Эдме.
Из Сент-Пелажи, куда меня засадили с утра пораньше стараниями этого доброго господина Брюно и его достойной приятельницы графини Корона. Вы случайно не знаете, мама, что я сделал этим двоим?
– Нет, – ответила баронесса, – не знаю.
Она погрузилась в размышления; ее охватил какой-то непонятный страх.
Не в силах предугадать, что именно должно произойти, она чувствовала приближение катастрофы. Андре хотел связать Мишеля и надеть на него намордник. Андре, тот, кто в этот решающий час стал вершителем их судеб.
– Хорошо иметь друзей, – продолжал Мишель. – Я посылаю записочку Лекоку, получаю от него ответ, мой вексель оплачен, и – кучер, вперед! А знаете, что я узнаю, вернувшись домой? Шкатулка украдена! Но ничего, даже если в ней находились драгоценности или ценные бумаги, то можете быть спокойны, мама, бандит не успеет воспользоваться ими.
– Какой бандит? – с нарастающим беспокойством спросила баронесса.
– Сейчас узнаете; я уже давно кое-кого подозревал. Я бросаюсь вниз по лестнице, чтобы убедиться… И тут мне повезло! Внизу я натыкаюсь на полицейских, оповещающих собравшихся зевак о приметах какого-то мужчины. Я прислушиваюсь: набросанный ими портрет полностью совпадает с внешностью того типа, кого подозреваю я. И расспросив их…
– Скажи наконец, о ком ты говоришь? – испуганно спросила госпожа Шварц.
Эдме поддержала ее:
– Назовите его имя, Мишель!
– Имя? А вот его-то я и забыл! Одно из тех имен, которыми прикрывается этот Брюно, когда хочет совершить очередную пакость…
– А почему они искали его? – спросил Морис.
– Отнюдь не из-за избытка добродетели, кузен. Я постараюсь вспомнить имя. Во всяком случае, я навел ищеек на след, дом был окружен, и комиссар, повязав свой шарф, поднялся по лестнице к Брюно… Да что это с вами?
В комнате воцарилась мертвая тишина; слушатели страшно побледнели.
– Черт, никак не могу вспомнить это имя, – продолжал Мишель, – подождите-ка… Мэйнотт, черт побери! Андре Мэйнотт!
Баронесса медленно встала; во взгляде ее читался такой неподдельный ужас, что Мишель в замешательстве отшатнулся. В эту минуту госпожа Сикар, счастливая от того, что, наконец, может выказать свое усердие, запыхавшись, вбежала в комнату.
– Господин барон! – кричала она. – Господин барон хочет видеть госпожу баронессу!
– Пригласите его, – машинально ответила Жюли.
Тут же следом за камеристкой появился барон Шварц. За последние три дня он очень изменился; он постарел, но внешне выглядел совершенно спокойным.
– Новости! – произнес он, окинув тревожным угрюмым взором молодых людей, собравшихся в комнате его жены. – Странные! Пышные похороны. Сегодня ночью убита графиня Корона.
– Графиня Корона! Убита! – эхом откликнулась баронесса, словно ее потрясенное сознание с трудом улавливало смысл слов мужа.
– Красивая женщина! И несчастная, – произнес банкир.
В ту знаменитую среду, ближе к полудню, конторы работали, словно ничего не произошло; господин Шампион, как всегда, сидел на антресолях в кассе, несколько обиженный тем, что вот уже три дня, как патрон возложил на себя его обязанности и вместо него занимался оприходованием наличности. Суммы эти были весьма значительны, но дальнейшее помещение данных капиталов было для господина Шампиона совершеннейшей загадкой. Сегодня утром, а именно в те блаженные минуты, когда вы уже проснулись, но еще пребываете в теплых объятиях постели, он сказал жене:
– Не правда ли, Селеста, рыба в воскресенье была очень вкусна?
И на утвердительный ответ госпожи Шампион добавил:
– Завистники есть везде. Однако не думаю, что внезапная скрытность патрона является предвестницей моего увольнения. Банкирский дом Шварца не может обойтись без такого человека, как я. Это просто смешно. Хозяин взял у меня ключи от большого сейфа, где обычно лежит наличность. Вряд ли он собирается устроить панику на бирже, ибо в его положении он в любое время может спекулировать на дефиците. Я начинаю подумывать о неучтенном займе… Поверь мне, этот человек будет министром… Ах, ты даже представить себе не можешь, Селеста, сколько людей завидует моим успехам в ловле на удочку.
– Мало кто из любителей поудить рыбу может с тобой сравниться, – ответила Селеста, готовая ради поддержания мира в семейном очаге выслушивать любые глупости мужа. К сегодняшнему вечеру у нее уже был приготовлен ослепительный туалет: она собиралась идти на бал в сопровождении нотариуса, мэтра Леонида Дени. В двадцать семь лет Леонид и Селеста – впрочем, свято чтившая свой супружеский долг и гордившаяся своим Шампионом, – воспылали друг к другу тем платоническим чувством, которое угасает только вместе с жизнью.
В самом же доме все шло кувырком. Семейство Кодийо образца 1842 года захватило жилые помещения и разгромило их сверху донизу. Ни хозяин, ни хозяйка дома, разумеется, не принимали никакого участия в этой бешеной деятельности, и лишь супруги Эльясен время от времени бросали томный взор на эти приготовления. Однако ни у кого не было предчувствия надвигающихся перемен. Слуги свободно сновали повсюду, и сам могущественный Домерг выглядел совершенно буднично.
Только камеристка, госпожа Сикар, особа, привыкшая всюду совать свой нос и возвращаться от своей крестной матери, благоухая сигарным дымом, была взволнована. Она буквально заболела от своего неуемного любопытства. Подумать только, вместо того чтобы, как и положено знатной даме, заниматься туалетами, госпожа баронесса запиралась у себя в комнате с такими ничтожными людишками, что она, Сикар, ни за что бы не предложила им стаканчик своего любимого касиса, напитка, потребляемого этой дамой втайне от своей хозяйки.
Баронесса Шварц сидела в своей спальне в одном пеньюаре. Лицо ее выглядело усталым, щеки были бледны, но все эти признаки волнения лишь придавали ее ослепительной красоте какую-то новую притягательность. Она была блистательна и одновременно трогательна. Два юных создания, подавленные, льнули к ней, касаясь своими невинными губами алебастра ее рук и взирая на нее с поистине суеверным обожанием.
Эти молодые люди, не будучи ее кровными детьми, тем не менее были преданы ей всем сердцем. Сейчас они слушали ее: Морис Шварц стоя, Эдме Лебер сидя на подушке у ее ног. Морис был бледен, как и она сама, взор его метал молнии. Эдме все еще ощущала на своем лбу нежный материнский поцелуй.
Глаза Эдме были заплаканы: мать Мишеля только что завершила свой рассказ. Морис был взволнован до самой глубины своего юного и возвышенного сердца. Но, как это обычно бывает у личностей, именующих себя писателями, сердце Мориса, образно говоря, состояло из двух половинок, причем вторая из них принадлежала драматургу, и, следовательно, являлась тем объемистым карманом, где исчезают истинные чувства и, переплавляясь, вновь появляются на свет в виде банальных тирад, раздутых образов и напыщенных монологов.
Но поспешим сказать, что Морис заразился театральной холерой в легкой форме, эпидемия только слегка затронула его. Он не утратил ни свежести чувств, ни способности восхищаться и переживать, был способен на дерзкие и героические поступки. Поэтому безмерное горе прекрасной и благородной баронессы Шварц, согрешившей, но искупившей свой грех годами мученичества, пробуждало в нем искреннее сострадание.
Баронесса умолкла; Эдме и Морис все еще продолжали слушать. Баронесса говорила долго; при этом глаза ее были сухи, но сердце разрывалось от жестоких воспоминаний.
– Я все сказала, – промолвила она, поцеловав склонившиеся к ней головы молодых людей. – Бланш не должна была меня слышать, ибо, сама того не желая, я обвиняла ее отца. Также мне было бы слишком трудно исповедаться в присутствии Мишеля. Я все рассказала той, кто должна стать женой моего сына, и тому, кто станет любить и защищать мою дочь. Они имеют право знать, какая страшная трагедия скрывается за нашим богатством. Моя ошибка в том, что я испугалась. Известие о смерти Андре разбило мне сердце; я была сама не своя. Мысль о том, что меня могут посадить в тюрьму, сводила меня с ума, и именно он, такой нежный, такой преданный, такой великодушный, возбуждал во мне этот страх.
Я была одна; вернее, я думала, что одна, но, как оказалось, меня постоянно окружали невидимые силы, подталкивающие меня к пропасти. Какое-то время мне казалось, что брак воздвигнет преграду между мной и моими страхами. Я вступила в этот брак, словно вошла в убежище, и обрела в нем если не счастье, то некое отдохновение. Так было до того самого дня, когда я обнаружила письма Андре, и страхи мои пробудились с новой силой.
Я коротко изложила вам содержание этих писем, которые сейчас, возможно, находятся в руках нашего смертельного врага. Сегодня утром каждый из вас принес мне плохую новость, грозный частокол препятствий, преграждающих мне путь, час от часу и день ото дня становится все гуще и гуще: Морис сообщил мне о похищении шкатулки, Эдме о краже боевой рукавицы. Оба удара нанесены одной рукой. Все, что мне удалось сделать за эти семнадцать лет, может оказаться бесполезным. Грозная длань закона по-прежнему занесена надо мной, с того дня, как в наш дом пришло несчастье, не изменилось ничего.
Впрочем, нет, дети мои, кое-что все-таки изменилось: я больше не боюсь. И если кровь иногда еще стынет у меня в жилах, то только при мысли о моей девочке. За себя я больше не боюсь.
Взгляд прекрасных, наполненных слезами глаз Эдме был красноречивей любых слов. Она взяла руку баронессы и поднесла ее к губам. Морис сказал:
– С самого начала этого дьявольского дела мой отец, как и многие другие, совершил ошибку. Но он честный и добрый человек. Если бы я пошел к отцу…
Печальный, но решительный взор баронессы остановил его.
– Нам даже не позволено защищаться, – медленно произнесла она. – Сделайте так, чтобы моя дочь, которая скоро станет вашей женой, была счастлива. Мне же, Морис, никто не сможет помочь, никто, кроме того единственного человека, который имеет право взять факел и осветить этот ночной мрак; того, кто страдал больше нас, ради нас; того, кого я оплакала кровавыми слезами и чье воскресение открыло бы мне путь к счастью, если бы между нами не пролегла пропасть.
– Он жив? – робко спросила Эдме.
В своей драме писатель Морис уже успел его воскресить. Эта драма преследовала его, разрастаясь до уровня пророчества. Бледная рука баронессы легла на пылающий лоб девушки.
– Я чувствовала его возле себя, – задумчиво произнесла она. – Часто я подавляла порывы своего сердца, старалась отогнать от себя это наваждение. Но все напрасно: предчувствия не покидали меня, скоро они переросли в уверенность. Возлюбленный мой казался мне призраком, и, не зная, что творится у меня в душе, этот неумолимый призрак готовился отомстить мне.
– И я не ошиблась: он вынес мне свой приговор.
– Теперь с прошлым покончено, дети мои; остается настоящее. Повторяю вам, что вы имеете право знать все.
Баронесса достала из-за корсажа письмо; оно было помято и казалось мокрым. Печально улыбаясь, она сказала, намекая на плачевный вид письма:
– И все-таки оно написано сегодня! Оно от моего мужа, – продолжала она, стараясь придать своему голосу как можно больше твердости, – от того, кто остается моим мужем перед Богом. Вы оба еще очень молоды и только позднее сможете в полной мере оценить жертву, принесенную несчастной женщиной, поведавшей вам, в какую пучину стыда и горя она погрузилась.
В едином порыве Эдме и Морис вскочили и и бросились к баронессе; на несколько минут все застыли в безмолвном объятии.
– Андре Мэйнотт, – продолжила баронесса, – находился в десяти шагах от меня, в церкви Сен-Рош, когда я отдала свою руку, руку, которая мне не принадлежала, барону Шварцу. После долгой и тяжелой болезни Андре, чтобы не погубить меня, покинул Францию. Над его головой был занесен безжалостный меч. Тот, кто уже однажды ударил его кинжалом, решил нанести новый удар, еще ужасней прежнего. В Лондоне Андре был обвинен в краже и приговорен к повешению.
Кража! Быть дважды осужденным за кражу! И это в то время, когда ты – само воплощение честности! Андре бежал из лондонской тюрьмы, так же, как когда-то из заключения в Кане. И хотя демоны, преследующие его, очень могущественны, все же Провидение иногда вспоминает о нем, и когда смерть уже стоит у него за плечами, протягивает ему руку помощи. В этих строках, наполовину размытых моими слезами, рассказана история его жизни за пятнадцати лет нашей разлуки. И это чудо, что после стольких страданий ему удалось выжить.
Андре живет для своего сына. Меня он больше не любит. А как он любил меня прежде! К тому же он родом с Корсики и хочет отомстить. Он проник в стан врагов. Два приговора – один к двадцати годам каторжных работ, другой к повешению, стали его козырями в страшной игре. У тех людей есть свои неписанные законы, направленные на борьбу с законами общества. Я уже говорила вам, что речь идет об ассоциации Черные Мантии. Даже главари не могли открыто погубить Андре, так как для всех жизнь его была освящена героическим ореолам двойного преступления.
Но его можно было обмануть; они это сделали: сбили его со следа и направили его гнев против невиновного, по крайней мере невиновного в том преступлении, которое стало причиной нашего общего несчастья. Дорогая моя Эдме, многие годы Андре думал, что барон Шварц был организатором ограбления, совершенного 14 июня 1825 года в Кане.
Эта уверенность была основана на множестве странных стечений обстоятельств. После побега из тюрьмы в Кане Андре переправил мне письмо, где напоминал, что Шварц, явившийся к нам в лавку без гроша в кармане, во время моего бегства в Париж почему-то оказался в том же самом дилижансе, что и я. Он вспомнил и слова трактирщика Ламбэра, соучастника кражи: «Черная Мантия одним выстрелом убил двух зайцев; а все это, чтобы заполучить крошку из скобяной лавки!»
И вот, вернувшись, Андре узнал, что я замужем за этим нищим, но теперь этот нищий ворочает сотнями тысяч франков, и он уничтожил послание, доверенное ему на острове Джерси!
Но ошибка спасла барона Шварца: Андре решил, что я люблю своего нового мужа.
У Андре самое великодушное сердце в мире!
Он был судим; теперь он сам стал судьей. Он поступает не так, как поступали те, кто приговорил его, хотя его не сдерживали ни рамки закона, ни судебная процедура, ни данные под присягой показания свидетелей. У него было время во всем разобраться. Он посвятил этому делу всю свою жизнь. Он ждал, искал и нашел.
Баронесса развернула письмо и отложила в сторону две страницы, написанные тонким убористым почерком.
– На этих страницах рассказывается о том, что вы уже знаете, – произнесла она, дрожащей рукой поднося листы к губам. Остальное я должна прочитать вам, потому что здесь говорится, как нам надлежит поступать.
«…Человек, продавший мне боевую рукавицу, мертв; тот, кто воспользовался ею, жив. Вы, Жюли, знакомы с ним гораздо дольше меня, ибо это он был причиной нашего отъезда с Корсики. Я долго был игрушкой в его руках, но это время ушло: теперь он в моей власти. Через двадцать четыре часа сообщество Черные Мантии прекратит свое существование. Я знаю все. Господь дозволил мне прочесть книгу вашего сердца. Прошлого не вернешь, но тем не менее я был рад, когда взор мой смог проникнуть в ваши потаенные мысли. Вы сказали правду; вы были готовы последовать за мной на эшафот… Но жить, ежеминутно осознавая свой позор, более страшная пытка. Мне нечего вам прощать. Я отдал бы за вас жизнь, и даже больше.
Не будучи виновным в том, в чем я долго подозревал его, барон Шварц все же заслужил наказание. И он будет наказан – соразмерно его вине, не более, ибо он отец прелестного ребенка, матерью которого являетесь вы. Все, что происходит вокруг вас, заранее продумано, рассчитано и не зависит от ваших действий. Те, кто по неосмотрительности подходят слишком близко к лопастям паровой машины, рискуют быть затянуты внутрь и размолоты на мелкие кусочки. На несколько часов вы окажетесь в окружении таинственных механизмов, приведенных в движение силой, более мощной, нежели пар. Ничего не предпринимайте, это совет и одновременно приказ.
Что бы ни случилось с Мишелем, Бланш, Морисом и Эдме, знайте, что я помню о них и люблю, поэтому не делайте ничего. Я здесь, я наблюдаю за всеми и смогу предотвратить все, кроме неосторожного движения: оно может затянуть вас в запущенный мною механизм. Сохраняйте спокойствие, а главное, не волнуйтесь за Мишеля. Этот мальчик – настоящий лев. Пришлось его связать и надеть на него намордник.
Сегодня ночью вы увидите меня».
Баронесса Шварц прекратила чтение, потому что из прихожей послышался шум голосов. Дверь распахнулась, ив комнату, запыхавшись от долгого бега, ворвался раскрасневшийся и потный Мишель.
– Я же знал, что найду всех здесь! – воскликнул он. – Меня не хотели впускать, но сегодня никто не устоит передо мной… а, вот и ты, жених!
Он весело кивнул Морису, поцеловал руку матери и коснулся губами лба Эдме.
Глядя на молодых людей, ставших ей одинаково родными, баронесса не смогла сдержать улыбки.
– А завтра с нами будет еще и Бланш! – произнесла она, отвечая на собственные мысли.
Я вам помешал? – поинтересовался Мишель. – Но я не собираюсь выведывать ваши секреты. Напротив, я сейчас выложу вам свои: я бежал из тюрьмы.
– Из тюрьмы! – в один голос воскликнули баронесса и Эдме.
Из Сент-Пелажи, куда меня засадили с утра пораньше стараниями этого доброго господина Брюно и его достойной приятельницы графини Корона. Вы случайно не знаете, мама, что я сделал этим двоим?
– Нет, – ответила баронесса, – не знаю.
Она погрузилась в размышления; ее охватил какой-то непонятный страх.
Не в силах предугадать, что именно должно произойти, она чувствовала приближение катастрофы. Андре хотел связать Мишеля и надеть на него намордник. Андре, тот, кто в этот решающий час стал вершителем их судеб.
– Хорошо иметь друзей, – продолжал Мишель. – Я посылаю записочку Лекоку, получаю от него ответ, мой вексель оплачен, и – кучер, вперед! А знаете, что я узнаю, вернувшись домой? Шкатулка украдена! Но ничего, даже если в ней находились драгоценности или ценные бумаги, то можете быть спокойны, мама, бандит не успеет воспользоваться ими.
– Какой бандит? – с нарастающим беспокойством спросила баронесса.
– Сейчас узнаете; я уже давно кое-кого подозревал. Я бросаюсь вниз по лестнице, чтобы убедиться… И тут мне повезло! Внизу я натыкаюсь на полицейских, оповещающих собравшихся зевак о приметах какого-то мужчины. Я прислушиваюсь: набросанный ими портрет полностью совпадает с внешностью того типа, кого подозреваю я. И расспросив их…
– Скажи наконец, о ком ты говоришь? – испуганно спросила госпожа Шварц.
Эдме поддержала ее:
– Назовите его имя, Мишель!
– Имя? А вот его-то я и забыл! Одно из тех имен, которыми прикрывается этот Брюно, когда хочет совершить очередную пакость…
– А почему они искали его? – спросил Морис.
– Отнюдь не из-за избытка добродетели, кузен. Я постараюсь вспомнить имя. Во всяком случае, я навел ищеек на след, дом был окружен, и комиссар, повязав свой шарф, поднялся по лестнице к Брюно… Да что это с вами?
В комнате воцарилась мертвая тишина; слушатели страшно побледнели.
– Черт, никак не могу вспомнить это имя, – продолжал Мишель, – подождите-ка… Мэйнотт, черт побери! Андре Мэйнотт!
Баронесса медленно встала; во взгляде ее читался такой неподдельный ужас, что Мишель в замешательстве отшатнулся. В эту минуту госпожа Сикар, счастливая от того, что, наконец, может выказать свое усердие, запыхавшись, вбежала в комнату.
– Господин барон! – кричала она. – Господин барон хочет видеть госпожу баронессу!
– Пригласите его, – машинально ответила Жюли.
Тут же следом за камеристкой появился барон Шварц. За последние три дня он очень изменился; он постарел, но внешне выглядел совершенно спокойным.
– Новости! – произнес он, окинув тревожным угрюмым взором молодых людей, собравшихся в комнате его жены. – Странные! Пышные похороны. Сегодня ночью убита графиня Корона.
– Графиня Корона! Убита! – эхом откликнулась баронесса, словно ее потрясенное сознание с трудом улавливало смысл слов мужа.
– Красивая женщина! И несчастная, – произнес банкир.