Страница:
– Нет, – твердо ответил Шварц. – Если вы совершили преступление, я не хочу этого знать.
– Великолепно! – проворчал коммивояжер. – Все вы такие. Ну ладно, старина. Был-таки такой муж! Доволен?
– Да, – ответил Шварц. – И вы мне обещали сто франков за оказанную мною услугу, на случай, если муж вас заподозрит.
– Верно… и я даю тебе – тысячу, Жан-Батист.
Он держал в руке купюру названного достоинства.
Ж.-Б. Шварц быстро заморгал, сильно побледнел и тихо спросил:
– Почему тысячу франков?
Господин Лекок весело обласкал кнутом своего маленького бретонца и ответил:
– Ишь какой любопытный! Хочешь со мной поссориться?
– Я хочу знать! – медленно произнес Ж.-Б. Шварц. Господин Лекок всматривался в него со все большим вниманием.
«Забавной породы это существо!» – подумал он и громко добавил: – Врешь ты, Жан-Батист. Ты хочешь только одного – ничего не знать.
– Что вы делали этой ночью, господин Лекок? – еле слышно спросил наш молодой эльзасец, у которого на лбу выступил пот.
– Вино, карты, красотки… – начал Лекок, пожимая плечами.
Но вдруг он осекся и решительно скомандовал:
– Слезай-ка, парень. Хватит, поговорили; нам с тобой не по пути.
Он резко остановил повозку, и Ж.-Б. Шварц с видимой поспешностью соскочил на землю.
– Жан-Батист, – продолжал господин Лекок более вежливо, – я доволен вами. Быть может, мы еще встретимся. И вы, конечно, настоящий мужчина, приятель. Вы оказали мне услугу, и она стоит тысячи франков; а я не тот человек, кто отказывается от своих долгов. Вот ваша тысяча, и мы в расчете.
Поскольку молодой Шварц, стоя неподвижно рядом с повозкой, не протянул руки, Лекок выпустил банкноту, которая, покружившись, опустилась на землю.
– Ладно, – продолжал он, снова пытаясь иронизировать, – подберешь, когда я уеду. Положение-то деликатное, я ж понимаю. Но все у нас по-честному, не сомневайся. Правда, комиссару пришлось соврать, так что, с другой стороны, можно и судебную повестку получить. Их, кстати, жандармы носят.
Глаза Шварца наполнились гневом; господин Лекок продолжал, смеясь:
– Я человек не злой: муж есть, Жан-Батист. И вот что я посоветую: идите-ка вы прямо своей дорогой и не оборачивайтесь, а то увидите, что творится у вас за спиной. Знаете, наверное, пословицу? Глух тот, кто не хочет слышать. Так что затыкайте уши – и вы сохраните душевный покой. А если будете как следует себя вести, то с этими деньжатами сможете обделать неплохие делишки. Если же вы будете плохо себя вести, то вас будет ждать, с одной стороны, прокурор, а с другой – я и мои приятели, которые, предупреждаю, прошли курс обучения в одном специальном заведении. Так что у тебя на шее две петли, Жан-Батист! Желаю удачи!
И он хлестнул свою лошадь, которая в ответ взбрыкнула весело, но вдруг спохватился и, натянув поводья, добавил:
– Старина, было бы неразумно разменивать банкноту в этих местах. Вот деньги на дорожные расходы. Как видишь, я про все помню. Итак, желаю успеха! Пошел, Красавчик!
На этот раз бретонская лошадка, тут же пустилась вскачь, и повозка скрылась в густой зелени придорожных кустов. В подтверждение последних слов господин Лекок бросил две золотые и несколько серебряных монет к ногам Ж.-Б. Шварца. Никакие расходы не останавливали в это утро нашего великолепного коммерсанта, он сорил деньгами и расточал благодеяния на своем пути.
Хотя сам по себе Ж.-Б. Шварц и не походил на шедевры античной скульптуры, сейчас он сильно напоминал бюст античного бога, стоящий на пьедестале. Золото, серебро и банкнота лежали в пыли у его ног, но он даже не пошевелился, чтобы их поднять, и стоял, как статуя.
И когда шум повозки уже стих, он еще долго не трогался с места.
Его прикованный к земле взгляд выражал то напряженную работу мысли, то полное оцепенение. Предрассветные сумерки рассеялись, светало; затем наступил день и восходящее солнце заиграло в просветах листвы. А Ж.-Б. Шварц все не двигался.
Наконец он пошевелился, но лишь для того, чтобы сесть у края дороги. Ноги ему отказывали. На лбу выступили капельки пота, и в глазах стояли слезы.
Ж.-Б. Шварц был честным, совестливым человеком, он не любил окольных путей. И вид денег Лекока, разбросанных на песке, внушал ему ужас.
Теперь он уже почти не сомневался: совершено преступление! И его помраченному воображению представлялась кровь на каких-то клочках бумаги. Фигура Лекока выросла в его воображении до дьявольских размеров.
Вдали на дороге послышался шум большой повозки. Ж.-Б. Шварц сгреб ногой монеты и банкноту и засыпал их придорожной пылью. Затем он вскарабкался вверх по откосу, продрался, как дикое животное, сквозь заросли кустарника и, весь исцарапанный, затаился в траве на поле близ дороги.
Проехала телега; сидевший на ней крестьянин то весело разговаривал с живностью, помещавшейся в той же повозке, то напевал какой-то сельский мотив, покачивая в такт головой в большой бумазейной шляпе.
Проводив его взглядом, Ж.-Б. Шварц поднялся и инстинктивно сделал шаг к своему сокровищу. Но и сейчас он показал себя как честный человек: рассердившись на самого себя и отвернувшись от дороги, он быстро зашагал прочь по полю. Он шел и шел, задыхаясь, прямо по пашне, перепрыгивая через канавы, пробираясь через попадавшиеся заросли кустарника.
Да, он уходил сознательно, и этот поступок был тем более достоин похвалы, что в характере Ж.-Б. Шварца имелись свойства, заставлявшие его страдать из-за оставленных денег. Послушайте, ведь это же тысяча франков! Его мечта, да вдобавок десятикратно увеличенная! И еще карманные деньги.
Он все шагал, а солнце нещадно пекло. И он остановился в изнеможении на краю колосящегося поля в тени деревьев. Ему хотелось есть, пить и спать; главное – как следует выспаться после всего пережитого. И он уснул.
Он видел во сне свои деньги в виде желудя, из которого выросло могучее дерево. Но в листве этого дерева порхали птицы, и в их щебете слышалась брань господина Лекока.
Пробудившись, наш Шварц огляделся вокруг. В его сознании мешались явь, сон и воспоминания. Он увидел проход в густых зарослях, напоминающий след, оставленный диким животным. И полный новой решимости, направился к этому лазу. Путь был ему знаком. Он спустился по откосу к дороге и очутился перед кучкой земли, скрывавшей его банкноту.
Шварц был порядочным человеком, но не сама ли судьба вернула его на это место?
Он думал так: «Конечно, нужно спрятать все это в надежном укрытии». И выкопал ножом небольшую ямку в зарослях кустарника – чистое и аккуратное углубление, в которое и опустил банкноту, зажав ее с обеих сторон плоскими камнями.
Да можно ли представить себе Лекока без любовных похождений? Он молод, щегольски одет, недурен собой, смел, весел, общителен. Наш Шварц говорил себе это, роя углубление и одновременно поглядывая на свои сокровища. Ах, банкнота! Желанная банкнота, предмет безумной страсти! Великолепный образчик банковских изделий, не особенно чистый, но и без разрывов, склеенных бумагой. А сколь прелестно все изображенное на ней! Безбожники, полюбуйтесь билетом французского банка: пелена спадет с ваших глаз.
Да, да, этот Лекок в своем жилете и клетчатых панталонах способен нарушить семейный покой. На банкноте были булавочные проколы, которые ее очень украшали. И рисунок, и булавочные уколы суть не что иное, как пленительные ямочки на обличье банкноты. У Лекока было, как видно, немалое состояние; об этом свидетельствовала его внешность, костюм – все. Банкноты имеют иногда особые приметы, вроде родинок у дам. В углу тысячефранкового билета находилась подпись Боннивэ-сына с росчерком.
Итак, поразмыслим: что делать? Пойти к комиссару полиции? Вручить ему банкноту, золото и серебро? Такая мысль возникала у Ж.-Б. Шварца, поскольку он был, напомним, честным человеком; но, по совести говоря, имел ли он право так поступать? Ведь это было бы прямым предательством: а если ревнивый муж пронзит Лекока своей шпагой?..
На что, однако, рассчитывает Боннивэ-младший, ставя свою подпись в углу банковского билета?
Это, очевидно, рекламный трюк. Ж.-Б. Шварц закончил копать углубление и стал искать два плоских камня. Мысль пойти к комиссару полиции отпала. Этот чиновник отнесся к нему недоброжелательно, и ему могла прийти на ум фантазия взглянуть на изнанку вещей. Наш Шварц нарушил закон, и результатом его неосмотрительности может стать суд присяжных!
Нужно ведь исходить из худшего. Допустим, совершено преступление, и тогда Ж.-Б. Шварц, воплощенная невинность, окажется соучастником. Кроме того, Лекок, как известно, связан с дружками, которые учились в каком-то особом заведении.
Наш Шварц отыскал два плоских камня, выложил дно углубления галькой и спрятал там плоские камни с банкнотой посередине, выполнив все это очень аккуратно. Вся его мальчишеская угловатая фигура наверняка вызвала бы у вас сочувствие. Ведь требуется проявить героизм, чтобы вот так похоронить свой первый банковский билет – живой, улыбающийся, обожаемый. И несмотря на гебвиллерские корни, Ж.-Б. Шварц держался в этом деле так, как если бы он был римлянином. Он положил две золотые монеты рядом с банкнотой, а серебряные – рядом с золотыми и бросил первую горсть песку.
От этого скорбного звука в человеческих жилах стынет кровь. Наш Шварц прикрыл глаза, чтобы не замечать кончик росчерка Боннивэ-младшего, видневшийся меж камней. По его щеке скатилась одинокая слеза. Добрая душа! И он стал спешно, полными пригоршнями бросать землю, так что вскоре углубление было засыпано.
Ж.-Б. Шварц уселся рядом с тайником, в котором он закопал нечто большее, чем свою жизнь. Ему хотелось есть, его мучила жажда, но какое это имело значение? Он не мог уйти. Невидимый магнит притягивал его к этой земле, где покоилась его душа.
И нам это уже ясно дали понять. Здесь находился не банковский билет достоинством в тысячу франков, а зерно миллиона. Но ведь такие зерна, в отличие от других, не должны попадать в землю.
Ж.-Б. Шварц стал забавляться тем, что насыпал небольшой холмик над дорогим погребением. Затем, как обычно бывает, ему пришла в голову мысль, не раз посещавшая знаменитых любовников: осквернить могилу, вскрыв ее для того, чтобы отдать последний поцелуй своей возлюбленной.
Он разрыл землю. Кто-то будто внушал ему: «Этот Лекок – просто искатель приключений».
Другие голоса шептали: «Не зарывай деньги. Это было бы настоящим преступлением».
Он слышал: «У тебя будет возможность вернуть полученное, если когда-нибудь ты сочтешь нужным…»
Перед взором Ж.-Б. Шварца вновь появилась, как будто окруженная сиянием, подпись Боннивэ-сына. «Когда-нибудь вернуть?!» Он погрузился в беспокойные размышления.
Ах, развратник Лекок! А мужа Ж.-Б. Шварц видел собственными глазами!
Дама была блондинкой… или брюнеткой. Фу! Бесстыдница!
О чем, черт возьми, думал Ж.-Б. Шварц столько времени! Пугал себя зачем-то какими-то чудищами.
Он взял сто су на ужин и ночлег, затем – один из луидоров, а за ним и другой, потом – желанный билет, уже успевший отсыреть. Все это он положил в карман и со спокойной душой зашагал по дороге, чтобы дождаться дилижанса, направлявшегося из Лизье в Париж.
VI
– Великолепно! – проворчал коммивояжер. – Все вы такие. Ну ладно, старина. Был-таки такой муж! Доволен?
– Да, – ответил Шварц. – И вы мне обещали сто франков за оказанную мною услугу, на случай, если муж вас заподозрит.
– Верно… и я даю тебе – тысячу, Жан-Батист.
Он держал в руке купюру названного достоинства.
Ж.-Б. Шварц быстро заморгал, сильно побледнел и тихо спросил:
– Почему тысячу франков?
Господин Лекок весело обласкал кнутом своего маленького бретонца и ответил:
– Ишь какой любопытный! Хочешь со мной поссориться?
– Я хочу знать! – медленно произнес Ж.-Б. Шварц. Господин Лекок всматривался в него со все большим вниманием.
«Забавной породы это существо!» – подумал он и громко добавил: – Врешь ты, Жан-Батист. Ты хочешь только одного – ничего не знать.
– Что вы делали этой ночью, господин Лекок? – еле слышно спросил наш молодой эльзасец, у которого на лбу выступил пот.
– Вино, карты, красотки… – начал Лекок, пожимая плечами.
Но вдруг он осекся и решительно скомандовал:
– Слезай-ка, парень. Хватит, поговорили; нам с тобой не по пути.
Он резко остановил повозку, и Ж.-Б. Шварц с видимой поспешностью соскочил на землю.
– Жан-Батист, – продолжал господин Лекок более вежливо, – я доволен вами. Быть может, мы еще встретимся. И вы, конечно, настоящий мужчина, приятель. Вы оказали мне услугу, и она стоит тысячи франков; а я не тот человек, кто отказывается от своих долгов. Вот ваша тысяча, и мы в расчете.
Поскольку молодой Шварц, стоя неподвижно рядом с повозкой, не протянул руки, Лекок выпустил банкноту, которая, покружившись, опустилась на землю.
– Ладно, – продолжал он, снова пытаясь иронизировать, – подберешь, когда я уеду. Положение-то деликатное, я ж понимаю. Но все у нас по-честному, не сомневайся. Правда, комиссару пришлось соврать, так что, с другой стороны, можно и судебную повестку получить. Их, кстати, жандармы носят.
Глаза Шварца наполнились гневом; господин Лекок продолжал, смеясь:
– Я человек не злой: муж есть, Жан-Батист. И вот что я посоветую: идите-ка вы прямо своей дорогой и не оборачивайтесь, а то увидите, что творится у вас за спиной. Знаете, наверное, пословицу? Глух тот, кто не хочет слышать. Так что затыкайте уши – и вы сохраните душевный покой. А если будете как следует себя вести, то с этими деньжатами сможете обделать неплохие делишки. Если же вы будете плохо себя вести, то вас будет ждать, с одной стороны, прокурор, а с другой – я и мои приятели, которые, предупреждаю, прошли курс обучения в одном специальном заведении. Так что у тебя на шее две петли, Жан-Батист! Желаю удачи!
И он хлестнул свою лошадь, которая в ответ взбрыкнула весело, но вдруг спохватился и, натянув поводья, добавил:
– Старина, было бы неразумно разменивать банкноту в этих местах. Вот деньги на дорожные расходы. Как видишь, я про все помню. Итак, желаю успеха! Пошел, Красавчик!
На этот раз бретонская лошадка, тут же пустилась вскачь, и повозка скрылась в густой зелени придорожных кустов. В подтверждение последних слов господин Лекок бросил две золотые и несколько серебряных монет к ногам Ж.-Б. Шварца. Никакие расходы не останавливали в это утро нашего великолепного коммерсанта, он сорил деньгами и расточал благодеяния на своем пути.
Хотя сам по себе Ж.-Б. Шварц и не походил на шедевры античной скульптуры, сейчас он сильно напоминал бюст античного бога, стоящий на пьедестале. Золото, серебро и банкнота лежали в пыли у его ног, но он даже не пошевелился, чтобы их поднять, и стоял, как статуя.
И когда шум повозки уже стих, он еще долго не трогался с места.
Его прикованный к земле взгляд выражал то напряженную работу мысли, то полное оцепенение. Предрассветные сумерки рассеялись, светало; затем наступил день и восходящее солнце заиграло в просветах листвы. А Ж.-Б. Шварц все не двигался.
Наконец он пошевелился, но лишь для того, чтобы сесть у края дороги. Ноги ему отказывали. На лбу выступили капельки пота, и в глазах стояли слезы.
Ж.-Б. Шварц был честным, совестливым человеком, он не любил окольных путей. И вид денег Лекока, разбросанных на песке, внушал ему ужас.
Теперь он уже почти не сомневался: совершено преступление! И его помраченному воображению представлялась кровь на каких-то клочках бумаги. Фигура Лекока выросла в его воображении до дьявольских размеров.
Вдали на дороге послышался шум большой повозки. Ж.-Б. Шварц сгреб ногой монеты и банкноту и засыпал их придорожной пылью. Затем он вскарабкался вверх по откосу, продрался, как дикое животное, сквозь заросли кустарника и, весь исцарапанный, затаился в траве на поле близ дороги.
Проехала телега; сидевший на ней крестьянин то весело разговаривал с живностью, помещавшейся в той же повозке, то напевал какой-то сельский мотив, покачивая в такт головой в большой бумазейной шляпе.
Проводив его взглядом, Ж.-Б. Шварц поднялся и инстинктивно сделал шаг к своему сокровищу. Но и сейчас он показал себя как честный человек: рассердившись на самого себя и отвернувшись от дороги, он быстро зашагал прочь по полю. Он шел и шел, задыхаясь, прямо по пашне, перепрыгивая через канавы, пробираясь через попадавшиеся заросли кустарника.
Да, он уходил сознательно, и этот поступок был тем более достоин похвалы, что в характере Ж.-Б. Шварца имелись свойства, заставлявшие его страдать из-за оставленных денег. Послушайте, ведь это же тысяча франков! Его мечта, да вдобавок десятикратно увеличенная! И еще карманные деньги.
Он все шагал, а солнце нещадно пекло. И он остановился в изнеможении на краю колосящегося поля в тени деревьев. Ему хотелось есть, пить и спать; главное – как следует выспаться после всего пережитого. И он уснул.
Он видел во сне свои деньги в виде желудя, из которого выросло могучее дерево. Но в листве этого дерева порхали птицы, и в их щебете слышалась брань господина Лекока.
Пробудившись, наш Шварц огляделся вокруг. В его сознании мешались явь, сон и воспоминания. Он увидел проход в густых зарослях, напоминающий след, оставленный диким животным. И полный новой решимости, направился к этому лазу. Путь был ему знаком. Он спустился по откосу к дороге и очутился перед кучкой земли, скрывавшей его банкноту.
Шварц был порядочным человеком, но не сама ли судьба вернула его на это место?
Он думал так: «Конечно, нужно спрятать все это в надежном укрытии». И выкопал ножом небольшую ямку в зарослях кустарника – чистое и аккуратное углубление, в которое и опустил банкноту, зажав ее с обеих сторон плоскими камнями.
Да можно ли представить себе Лекока без любовных похождений? Он молод, щегольски одет, недурен собой, смел, весел, общителен. Наш Шварц говорил себе это, роя углубление и одновременно поглядывая на свои сокровища. Ах, банкнота! Желанная банкнота, предмет безумной страсти! Великолепный образчик банковских изделий, не особенно чистый, но и без разрывов, склеенных бумагой. А сколь прелестно все изображенное на ней! Безбожники, полюбуйтесь билетом французского банка: пелена спадет с ваших глаз.
Да, да, этот Лекок в своем жилете и клетчатых панталонах способен нарушить семейный покой. На банкноте были булавочные проколы, которые ее очень украшали. И рисунок, и булавочные уколы суть не что иное, как пленительные ямочки на обличье банкноты. У Лекока было, как видно, немалое состояние; об этом свидетельствовала его внешность, костюм – все. Банкноты имеют иногда особые приметы, вроде родинок у дам. В углу тысячефранкового билета находилась подпись Боннивэ-сына с росчерком.
Итак, поразмыслим: что делать? Пойти к комиссару полиции? Вручить ему банкноту, золото и серебро? Такая мысль возникала у Ж.-Б. Шварца, поскольку он был, напомним, честным человеком; но, по совести говоря, имел ли он право так поступать? Ведь это было бы прямым предательством: а если ревнивый муж пронзит Лекока своей шпагой?..
На что, однако, рассчитывает Боннивэ-младший, ставя свою подпись в углу банковского билета?
Это, очевидно, рекламный трюк. Ж.-Б. Шварц закончил копать углубление и стал искать два плоских камня. Мысль пойти к комиссару полиции отпала. Этот чиновник отнесся к нему недоброжелательно, и ему могла прийти на ум фантазия взглянуть на изнанку вещей. Наш Шварц нарушил закон, и результатом его неосмотрительности может стать суд присяжных!
Нужно ведь исходить из худшего. Допустим, совершено преступление, и тогда Ж.-Б. Шварц, воплощенная невинность, окажется соучастником. Кроме того, Лекок, как известно, связан с дружками, которые учились в каком-то особом заведении.
Наш Шварц отыскал два плоских камня, выложил дно углубления галькой и спрятал там плоские камни с банкнотой посередине, выполнив все это очень аккуратно. Вся его мальчишеская угловатая фигура наверняка вызвала бы у вас сочувствие. Ведь требуется проявить героизм, чтобы вот так похоронить свой первый банковский билет – живой, улыбающийся, обожаемый. И несмотря на гебвиллерские корни, Ж.-Б. Шварц держался в этом деле так, как если бы он был римлянином. Он положил две золотые монеты рядом с банкнотой, а серебряные – рядом с золотыми и бросил первую горсть песку.
От этого скорбного звука в человеческих жилах стынет кровь. Наш Шварц прикрыл глаза, чтобы не замечать кончик росчерка Боннивэ-младшего, видневшийся меж камней. По его щеке скатилась одинокая слеза. Добрая душа! И он стал спешно, полными пригоршнями бросать землю, так что вскоре углубление было засыпано.
Ж.-Б. Шварц уселся рядом с тайником, в котором он закопал нечто большее, чем свою жизнь. Ему хотелось есть, его мучила жажда, но какое это имело значение? Он не мог уйти. Невидимый магнит притягивал его к этой земле, где покоилась его душа.
И нам это уже ясно дали понять. Здесь находился не банковский билет достоинством в тысячу франков, а зерно миллиона. Но ведь такие зерна, в отличие от других, не должны попадать в землю.
Ж.-Б. Шварц стал забавляться тем, что насыпал небольшой холмик над дорогим погребением. Затем, как обычно бывает, ему пришла в голову мысль, не раз посещавшая знаменитых любовников: осквернить могилу, вскрыв ее для того, чтобы отдать последний поцелуй своей возлюбленной.
Он разрыл землю. Кто-то будто внушал ему: «Этот Лекок – просто искатель приключений».
Другие голоса шептали: «Не зарывай деньги. Это было бы настоящим преступлением».
Он слышал: «У тебя будет возможность вернуть полученное, если когда-нибудь ты сочтешь нужным…»
Перед взором Ж.-Б. Шварца вновь появилась, как будто окруженная сиянием, подпись Боннивэ-сына. «Когда-нибудь вернуть?!» Он погрузился в беспокойные размышления.
Ах, развратник Лекок! А мужа Ж.-Б. Шварц видел собственными глазами!
Дама была блондинкой… или брюнеткой. Фу! Бесстыдница!
О чем, черт возьми, думал Ж.-Б. Шварц столько времени! Пугал себя зачем-то какими-то чудищами.
Он взял сто су на ужин и ночлег, затем – один из луидоров, а за ним и другой, потом – желанный билет, уже успевший отсыреть. Все это он положил в карман и со спокойной душой зашагал по дороге, чтобы дождаться дилижанса, направлявшегося из Лизье в Париж.
VI
ЧУЖИЕ РАЗГОВОРЫ
В тот час, когда Ж.-Б. Шварц и господин Лекок расставались на дороге, славный город Кан начинал просыпаться: июньский день рано вступает в свои права. Окрестности постепенно оживали; на великолепных обильных лугах, среди которых струится Орн, стали собираться стада; начиналась деловая жизнь на набережной; на улицах нижнего города спешили открыть свои двери кабачки, а деревенский люд во множестве заполнял рынок.
Крестьяне, живущие недалеко от города, и горожане, рабочие, фермеры, все те, кто пришел покупать или продавать, имели невозмутимый вид. Кан выспался, ничто, казалось, сегодня не нарушило его обычного ночного покоя.
Витрину в лавке Андре Мэйнотта открывали раньше, чем распахивались ставни у комиссара полиции. Природа, возможно, и не наделила Андре той бойкой коммерческой жилкой, которая приносит благосостояние и не позволяет потратить ни одной минуты на что-то, не имеющее отношения к добыванию денег; однако другое чувство, более сильное, чем алчность, заставляло его каждое утро вскакивать с постели. К трудолюбию его побуждала любовь. Он поставил перед собой цель дать Жюли нечто большее в сравнении с тем скромным достатком, который не давал покоя его благородной и гордой душе. Жюли было предназначено судьбою блистать; и он решил добиться, чтобы его звезда сияла, и работал для этого не покладая рук, потому что был сильным и терпеливым. Такие Люди, как он, уверенно достигают своей цели. Он отличался несокрушимой волей, талантом, который ее укрепляет, и той неподкупной честностью, которая, что бы ни говорили, остается наивысшей из всех добродетелей. Чтобы покончить с ними, нужна молния, бьющая в толпу и поражающая одного человека из ста тысяч!
В то утро, однако, ставни у комиссара полиции открылись раньше, чем витрина у Андре Мэйнотта. Нам трудно сказать, почему обитатели второго этажа подобным образом пренебрегли традицией. Госпожа Шварц в индийском пеньюаре ходила взад и вперед по дому и то и дело, снедаемая всепобеждающим любопытством, подслушивала через замочную скважину разговор своего мужа. Эльзасец, который уже довольно давно вошел в кабинет, все еще оставался там. Случилось, по-видимому, нечто серьезное.
Андре провел бессонную ночь. Его самого удивляло беспокойство, которое овладело им, едва он решился ступить на новый путь. Колебаться было не в его характере, и он тщательно взвесил свои шансы на успех; откуда в таком случае это тревожное возбуждение?
Жюли почивала рядом с ним и чему-то улыбалась во сне.
В свете утра, проникшем в комнату, Андре, приподнявшись на локте, любовался чистой красотой своей молодой жены; затем его полный любви взгляд остановился на ребенке, кротком ангеле, наполовину скрывшем свою белокурую головку под пологом колыбели. Он чувствовал себя совершенно счастливым, можно сказать, слишком счастливым, и это его пугало. Сейчас, перед началом большого дела, ему хотелось увидеть хотя бы облачко над своей головой.
Пока он ждал появления на горизонте предвестников несчастья, его наконец одолел сон, и он сам не заметил, как заснул.
Вдруг его разбудил тихий стон. Это Жюли металась во сне, мучимая каким-то кошмаром. Поцелуй разбудил ее, и она сказала с улыбкой: «Они хотели нас разлучить!» И ее прекрасные глаза закрылись снова.
Пробило пять часов утра. Этажом выше раздался стук молотка.
Первой мыслью Андре было подняться, но он ощутил такую усталость и упадок сил, которых, сколько он помнил, никогда не испытывал. Вместе с тем какая-то незнакомая печаль мешала ему думать.
– Они хотели нас разлучить! – произнес он машинально, сам того не замечая.
В небольшом помещении, служившем кладовой, Андре хранил инструменты и ожидавшие реставрации вещи. Двери кладовой, располагавшиеся по соседству со спальней, выходили во двор. Сквозь дремоту, охватившую его от усталости, Андре почудилось, что в кладовой кто-то разговаривает. Звук речи был настолько явственным, что он соскочил с кровати. Казалось, будто за дверью было несколько человек. А наверху все стучали молотком.
Но открыв дверь, Андре обнаружил, что в кладовой никого не было. Голоса доносились теперь со двора, и он с удивлением отметил, как несколько раз произнесли его имя.
Так и не надев туфли, босиком, он приблизился к широко распахнутому из-за жары окну. Во дворе, как и в кладовой, никого не было.
Но голоса по-прежнему были слышны – и даже еще более отчетливо, чем прежде. Они раздавались настолько близко, что Андре высунулся из окна, решив, что говорившие стоят у самой стены. Он посмотрел вверх; он мог бы поклясться, что вновь услышал свое имя.
Непосредственно над его головой рабочий уже заканчивал прибивать к стене нечто вроде навеса, который должен был прикрывать расположенное этажом выше окно без жалюзи. Это было окно кабинета комиссара полиции, выходившее на южную сторону; лето обещало быть жарким, и комиссар пытался отгородиться от солнечных лучей.
Андре Мэйнотту не раз случалось быть невольным свидетелем разговоров наверху; они были слышны особенно явственно, когда госпожа Шварц повышала голос во время семейных ссор. Но его эти дела не касались, а провинциальное любопытство не было слабым местом Мэйнотта: он не обращал никакого внимания на семейную комедию, разыгрываемую несметное число раз соседями, и лишь взял себе за правило говорить тихо, находясь в кладовой. Но навес над окном этажом выше, устроенный под углом в сорок пять градусов по отношению к стене, менял ситуацию и в комнатенке первого этажа, отражая звуки с такой четкостью, что ему мог бы позавидовать и слуховой аппарат.
Однако говорил не рабочий. Голоса доносились изнутри, приглушенные и взволнованные: говорившие, как видно, опасались, что у открытого окна могут быть уши. Андре Мэйнотт застыл как вкопанный. Почему? Он не смог бы ответить на этот вопрос, поскольку обычно не позволял себе слушать соседские пересуды.
А за пересудами, которые продолжались изо дня в день, не было, как ему подсказывала совесть, ничего такого, в чем его можно было бы обвинить.
В таком случае что же могло приковать его внимание? Ведь он столь снисходительно и даже пренебрежительно относился к иным жителям Кана и их заботам, он был чужим в этом городе и готовился вскоре покинуть его навсегда.
И тем не менее он слушал; упоминание его имени давало ему на это право.
Рабочий, мастеривший навес, ушел. Голоса на верхнем этаже смолкли. Затем разговор возобновился, но теперь обсуждали нечто, не имевшее отношения к Андре. Было прохладно, и желание слушать прошло. Он уже готов был снова лечь в постель, когда до его слуха долетела неожиданная фраза, произнесенная вполголоса:
– Я вам говорю, что он разорен, полностью разорен! Собирается пустить себе пулю в лоб.
Андре колебался. Говорил явно кто-то чужой, не комиссар, и не эльзасец Эльясен. Андре раздумывал ровно столько, сколько необходимо, чтобы решить, что он не вправе подслушивать чужие секреты. Разве у него не было своих дел? Тут раздался сердитый голос комиссара:
– Вы распространяете вредные слухи, и все это выйдет вам боком. Подобные люди держат у себя дома только деньги для срочных выплат по платежам.
Незнакомый голос отчетливо произнес:
– В кассе было более четырехсот тысяч франков в банковских купюрах.
Андре вздрогнул: эта цифра сказала ему все. Как раз накануне господин Банселль сообщил ему, что у него в кассе находится именно эта сумма.
Его не отпускал нервный озноб. Было ли это выражением сострадания к несчастью человека? У Андре Мэйнотта было доброе, великодушное сердце, но сейчас речь шла не о сострадании.
И хотя нам не ясно, почему, но Андре боялся. Итак: отчего этот молодой человек, само воплощение мужества, испугался, догадавшись, что кассу богатого банкира Банселля ограбили?
Мы часто предугадываем будущее, и значительным событиям предшествуют их приметы – так же, как серьезным болезням – симптомы.
У Андре Мэйнотта сжалось сердце.
Ему казалось, что он все еще слышит стоны в спальной комнате, которые его разбудили. В изнеможении он едва дотащился до двери. Ребенок мирно спал; молодая мать, разметав по подушке локоны роскошных волос, тоже спала, умиротворенная и прекрасная, как святая.
Андре протянул руки к этим двум дорогим ему созданиям. Он был бледен, он трепетал.
Мы говорили о предчувствиях. Все дальнейшее является не пояснением сказанного, а простыми фактами.
Город Кан, которому несколькими годами позже предстояло стать ареной страшной, ужасной трагедии – убийства часовщика Пешара, в 1825 году жил недавним судебным разбирательством по делу супругов Оранж.
Супруги Оранж, фермеры из Аржанса, в августе 1825 года были приговорены королевским судом Кана к смертной казни по обвинению в совершении преднамеренного убийства Дени Оранжа – их дяди по отцовской линии. Это было одно из тех тяжких дел, в которых крестьянская жадность играет главную роль. Ежегодно деревенская скаредность демонстрирует какое-нибудь новое издание известного сюжета: некий старый крестьянин имеет неосторожность завещать свое достояние племянникам с условием, что они будут его кормить, давать ему кров и заботиться о нем до самой смерти. Такой контракт содержит, естественно, одно негласное условие со стороны племянников, а именно: дяде не потребуется слишком много времени, чтобы отойти в мир иной. Когда же дядя допускает злоупотребления и задерживается в этом мире, ему перерезают серпом горло, а то и просто кидают в колодец. Каждый это знает, и тем не менее всегда находятся престарелые дяди, готовые воспользоваться опасным гостеприимством своих племянников.
Отвратительные подробности преступления обеспечили судебному процессу блестящий успех. Но публика все же сомневалась в виновности супругов Оранж, которые к тому же были совсем молоды: Пьер – крепкий парень, который мог зарабатывать на жизнь совсем иными средствами; Мадлен – милое наивное создание, и когда речь заходила о дяде, она могла только плакать.
Смертная казнь была отменена, в Аржансе же появился наемный рабочий, который проживал вчетверо больше, чем зарабатывал, и который вполне мог пойти на убийство.
Андре Мэйнотт был мужественным, умным и честным человеком, но его нельзя было назвать образованным. Он присутствовал на судебном процессе по делу супругов Оранж. Слушание произвело на него глубокое впечатление; к тому же он был уверен в невиновности обвиняемых.
Но эти впечатления не могли служить поводом к тому, чтобы бояться. Кто его обвинял? Здесь мы вступаем в сферу необъяснимого. В том и состоит особенность предчувствия, которое никогда не отвечает на все возникающие вопросы.
Андре дрожал, он был очень бледен. Его имя дважды было произнесено там, наверху, у комиссара полиции. Но его разум сопротивлялся, и улыбка появилась на лице, когда он сказал себе: «Это нелепость».
В самом деле: это было просто безумие, ведь нужен по меньшей мере мотив, предлог.
– А я всегда говорила, что следует сторониться таких людей! – вступил в разговор повелительный женский голос.
Это в кабинет ворвалась госпожа Шварц. На сей раз не было названо ни одного имени, и тем не менее Андре Мэйнотт был уверен, совершенно уверен, что говорили о нем. «Таких людей!» Это он и его жена.
Наверху, кажется, попытались выпроводить госпожу Шварц, но она заявила, что имеет право остаться; дело касалось ее лично, потому что с подобными соседями нельзя будет спокойно спать. И если Андре еще полностью не утвердился в своих подозрениях, то основания для них были теперь налицо. Комиссар, судя по наступившей паузе, уступил жене. Между тем незнакомый голос продолжал:
– Тут эта мысль, как молния, пронзила господина Банселля. И когда пришла жена с детьми, он воскликнул: «Я сам все сказал этому человеку! Он знал, что в кассе находятся деньги, равные стоимости всей земли, да еще срочные платежи. Он знает секрет, и рукавица тоже его…»
Андре не понял этой последней фразы, точный смысл которой был бы для него ударом дубинки. Но в этом и не было необходимости. Кровь прилила к его лицу, и крупные капли пота выступили на лбу.
– Их было двое? – спросил комиссар.
– Да, – последовал ответ. – Чтобы взломать кассу, нужно было действовать вдвоем.
– Думаете, двое мужчин?
– Нет… Помочь в таком деле мог бы и ребенок.
– Или женщина… – совсем тихо произнес комиссар.
– Ты ведь мне сказал, – вставила госпожа Шварц, – что видел вчера вечером, как они выходили уже после одиннадцати!
Андре скрестил руки на тяжело вздымавшейся груди. Но сознание собственной невиновности придало ему сил, и постепенно он все же пришел в себя. Он захотел подняться наверх и опровергнуть абсурдное обвинение. Как был, неодетый, Андре сделал шаг, и тут его взгляд упал на прелестное создание, продолжавшее улыбаться во сне. Боль приковала его к месту: ее обвинили тоже!
Он в ней души не чаял. Раньше он никогда не чувствовал так ясно, как в эти минуты, сколь крепко он ее любит. Ужас охватил его и сразил окончательно. В мыслях возникла тюрьма, суд… Ему привиделось множество людей вокруг скамьи подсудимых; он услышал голос, грубый, торжествующий, непреклонный.
Андре рисовались страшные картины, приводившие в трепет, но он не утратил, как мы убедимся, своей твердости и решительности.
– Он словно с ума спятил, бедняга Банселль, – тем временем продолжал незнакомец. – Держится за голову и все повторяет: «Я сам, я сам ему сказал про чертову рукавицу!»
– Нужно их сейчас же взять под стражу, – заявила госпожа Шварц.
– Дом окружен, – ответил комиссар.
Андре едва обратил внимание на две последние фразы, хотя их угрожающий смысл ясно отражал опасность положения. Перед его глазами стоял господин Банселль, вновь и вновь повторяющий роковые слова.
Мы знаем, что недавно в разговоре с молодым гравировщиком банкир упоминал боевую рукавицу. Но причем она здесь сейчас? А ведь наверху у комиссара полиции о ней говорили уже не в первый раз.
Какая рукавица? Сверху замолчали.
Андре лихорадило. Какая рукавица? Кому она нужна?
Его рукавица была там, в лавке, на обычном месте. Машинально он направился туда. Вошел в лавку и тотчас же глухо застонал: он покачнулся, ему надо было опереться обо что-то, и он прислонился к стене. Его лицо посинело, глаза закрылись, губы дрожали.
Крестьяне, живущие недалеко от города, и горожане, рабочие, фермеры, все те, кто пришел покупать или продавать, имели невозмутимый вид. Кан выспался, ничто, казалось, сегодня не нарушило его обычного ночного покоя.
Витрину в лавке Андре Мэйнотта открывали раньше, чем распахивались ставни у комиссара полиции. Природа, возможно, и не наделила Андре той бойкой коммерческой жилкой, которая приносит благосостояние и не позволяет потратить ни одной минуты на что-то, не имеющее отношения к добыванию денег; однако другое чувство, более сильное, чем алчность, заставляло его каждое утро вскакивать с постели. К трудолюбию его побуждала любовь. Он поставил перед собой цель дать Жюли нечто большее в сравнении с тем скромным достатком, который не давал покоя его благородной и гордой душе. Жюли было предназначено судьбою блистать; и он решил добиться, чтобы его звезда сияла, и работал для этого не покладая рук, потому что был сильным и терпеливым. Такие Люди, как он, уверенно достигают своей цели. Он отличался несокрушимой волей, талантом, который ее укрепляет, и той неподкупной честностью, которая, что бы ни говорили, остается наивысшей из всех добродетелей. Чтобы покончить с ними, нужна молния, бьющая в толпу и поражающая одного человека из ста тысяч!
В то утро, однако, ставни у комиссара полиции открылись раньше, чем витрина у Андре Мэйнотта. Нам трудно сказать, почему обитатели второго этажа подобным образом пренебрегли традицией. Госпожа Шварц в индийском пеньюаре ходила взад и вперед по дому и то и дело, снедаемая всепобеждающим любопытством, подслушивала через замочную скважину разговор своего мужа. Эльзасец, который уже довольно давно вошел в кабинет, все еще оставался там. Случилось, по-видимому, нечто серьезное.
Андре провел бессонную ночь. Его самого удивляло беспокойство, которое овладело им, едва он решился ступить на новый путь. Колебаться было не в его характере, и он тщательно взвесил свои шансы на успех; откуда в таком случае это тревожное возбуждение?
Жюли почивала рядом с ним и чему-то улыбалась во сне.
В свете утра, проникшем в комнату, Андре, приподнявшись на локте, любовался чистой красотой своей молодой жены; затем его полный любви взгляд остановился на ребенке, кротком ангеле, наполовину скрывшем свою белокурую головку под пологом колыбели. Он чувствовал себя совершенно счастливым, можно сказать, слишком счастливым, и это его пугало. Сейчас, перед началом большого дела, ему хотелось увидеть хотя бы облачко над своей головой.
Пока он ждал появления на горизонте предвестников несчастья, его наконец одолел сон, и он сам не заметил, как заснул.
Вдруг его разбудил тихий стон. Это Жюли металась во сне, мучимая каким-то кошмаром. Поцелуй разбудил ее, и она сказала с улыбкой: «Они хотели нас разлучить!» И ее прекрасные глаза закрылись снова.
Пробило пять часов утра. Этажом выше раздался стук молотка.
Первой мыслью Андре было подняться, но он ощутил такую усталость и упадок сил, которых, сколько он помнил, никогда не испытывал. Вместе с тем какая-то незнакомая печаль мешала ему думать.
– Они хотели нас разлучить! – произнес он машинально, сам того не замечая.
В небольшом помещении, служившем кладовой, Андре хранил инструменты и ожидавшие реставрации вещи. Двери кладовой, располагавшиеся по соседству со спальней, выходили во двор. Сквозь дремоту, охватившую его от усталости, Андре почудилось, что в кладовой кто-то разговаривает. Звук речи был настолько явственным, что он соскочил с кровати. Казалось, будто за дверью было несколько человек. А наверху все стучали молотком.
Но открыв дверь, Андре обнаружил, что в кладовой никого не было. Голоса доносились теперь со двора, и он с удивлением отметил, как несколько раз произнесли его имя.
Так и не надев туфли, босиком, он приблизился к широко распахнутому из-за жары окну. Во дворе, как и в кладовой, никого не было.
Но голоса по-прежнему были слышны – и даже еще более отчетливо, чем прежде. Они раздавались настолько близко, что Андре высунулся из окна, решив, что говорившие стоят у самой стены. Он посмотрел вверх; он мог бы поклясться, что вновь услышал свое имя.
Непосредственно над его головой рабочий уже заканчивал прибивать к стене нечто вроде навеса, который должен был прикрывать расположенное этажом выше окно без жалюзи. Это было окно кабинета комиссара полиции, выходившее на южную сторону; лето обещало быть жарким, и комиссар пытался отгородиться от солнечных лучей.
Андре Мэйнотту не раз случалось быть невольным свидетелем разговоров наверху; они были слышны особенно явственно, когда госпожа Шварц повышала голос во время семейных ссор. Но его эти дела не касались, а провинциальное любопытство не было слабым местом Мэйнотта: он не обращал никакого внимания на семейную комедию, разыгрываемую несметное число раз соседями, и лишь взял себе за правило говорить тихо, находясь в кладовой. Но навес над окном этажом выше, устроенный под углом в сорок пять градусов по отношению к стене, менял ситуацию и в комнатенке первого этажа, отражая звуки с такой четкостью, что ему мог бы позавидовать и слуховой аппарат.
Однако говорил не рабочий. Голоса доносились изнутри, приглушенные и взволнованные: говорившие, как видно, опасались, что у открытого окна могут быть уши. Андре Мэйнотт застыл как вкопанный. Почему? Он не смог бы ответить на этот вопрос, поскольку обычно не позволял себе слушать соседские пересуды.
А за пересудами, которые продолжались изо дня в день, не было, как ему подсказывала совесть, ничего такого, в чем его можно было бы обвинить.
В таком случае что же могло приковать его внимание? Ведь он столь снисходительно и даже пренебрежительно относился к иным жителям Кана и их заботам, он был чужим в этом городе и готовился вскоре покинуть его навсегда.
И тем не менее он слушал; упоминание его имени давало ему на это право.
Рабочий, мастеривший навес, ушел. Голоса на верхнем этаже смолкли. Затем разговор возобновился, но теперь обсуждали нечто, не имевшее отношения к Андре. Было прохладно, и желание слушать прошло. Он уже готов был снова лечь в постель, когда до его слуха долетела неожиданная фраза, произнесенная вполголоса:
– Я вам говорю, что он разорен, полностью разорен! Собирается пустить себе пулю в лоб.
Андре колебался. Говорил явно кто-то чужой, не комиссар, и не эльзасец Эльясен. Андре раздумывал ровно столько, сколько необходимо, чтобы решить, что он не вправе подслушивать чужие секреты. Разве у него не было своих дел? Тут раздался сердитый голос комиссара:
– Вы распространяете вредные слухи, и все это выйдет вам боком. Подобные люди держат у себя дома только деньги для срочных выплат по платежам.
Незнакомый голос отчетливо произнес:
– В кассе было более четырехсот тысяч франков в банковских купюрах.
Андре вздрогнул: эта цифра сказала ему все. Как раз накануне господин Банселль сообщил ему, что у него в кассе находится именно эта сумма.
Его не отпускал нервный озноб. Было ли это выражением сострадания к несчастью человека? У Андре Мэйнотта было доброе, великодушное сердце, но сейчас речь шла не о сострадании.
И хотя нам не ясно, почему, но Андре боялся. Итак: отчего этот молодой человек, само воплощение мужества, испугался, догадавшись, что кассу богатого банкира Банселля ограбили?
Мы часто предугадываем будущее, и значительным событиям предшествуют их приметы – так же, как серьезным болезням – симптомы.
У Андре Мэйнотта сжалось сердце.
Ему казалось, что он все еще слышит стоны в спальной комнате, которые его разбудили. В изнеможении он едва дотащился до двери. Ребенок мирно спал; молодая мать, разметав по подушке локоны роскошных волос, тоже спала, умиротворенная и прекрасная, как святая.
Андре протянул руки к этим двум дорогим ему созданиям. Он был бледен, он трепетал.
Мы говорили о предчувствиях. Все дальнейшее является не пояснением сказанного, а простыми фактами.
Город Кан, которому несколькими годами позже предстояло стать ареной страшной, ужасной трагедии – убийства часовщика Пешара, в 1825 году жил недавним судебным разбирательством по делу супругов Оранж.
Супруги Оранж, фермеры из Аржанса, в августе 1825 года были приговорены королевским судом Кана к смертной казни по обвинению в совершении преднамеренного убийства Дени Оранжа – их дяди по отцовской линии. Это было одно из тех тяжких дел, в которых крестьянская жадность играет главную роль. Ежегодно деревенская скаредность демонстрирует какое-нибудь новое издание известного сюжета: некий старый крестьянин имеет неосторожность завещать свое достояние племянникам с условием, что они будут его кормить, давать ему кров и заботиться о нем до самой смерти. Такой контракт содержит, естественно, одно негласное условие со стороны племянников, а именно: дяде не потребуется слишком много времени, чтобы отойти в мир иной. Когда же дядя допускает злоупотребления и задерживается в этом мире, ему перерезают серпом горло, а то и просто кидают в колодец. Каждый это знает, и тем не менее всегда находятся престарелые дяди, готовые воспользоваться опасным гостеприимством своих племянников.
Отвратительные подробности преступления обеспечили судебному процессу блестящий успех. Но публика все же сомневалась в виновности супругов Оранж, которые к тому же были совсем молоды: Пьер – крепкий парень, который мог зарабатывать на жизнь совсем иными средствами; Мадлен – милое наивное создание, и когда речь заходила о дяде, она могла только плакать.
Смертная казнь была отменена, в Аржансе же появился наемный рабочий, который проживал вчетверо больше, чем зарабатывал, и который вполне мог пойти на убийство.
Андре Мэйнотт был мужественным, умным и честным человеком, но его нельзя было назвать образованным. Он присутствовал на судебном процессе по делу супругов Оранж. Слушание произвело на него глубокое впечатление; к тому же он был уверен в невиновности обвиняемых.
Но эти впечатления не могли служить поводом к тому, чтобы бояться. Кто его обвинял? Здесь мы вступаем в сферу необъяснимого. В том и состоит особенность предчувствия, которое никогда не отвечает на все возникающие вопросы.
Андре дрожал, он был очень бледен. Его имя дважды было произнесено там, наверху, у комиссара полиции. Но его разум сопротивлялся, и улыбка появилась на лице, когда он сказал себе: «Это нелепость».
В самом деле: это было просто безумие, ведь нужен по меньшей мере мотив, предлог.
– А я всегда говорила, что следует сторониться таких людей! – вступил в разговор повелительный женский голос.
Это в кабинет ворвалась госпожа Шварц. На сей раз не было названо ни одного имени, и тем не менее Андре Мэйнотт был уверен, совершенно уверен, что говорили о нем. «Таких людей!» Это он и его жена.
Наверху, кажется, попытались выпроводить госпожу Шварц, но она заявила, что имеет право остаться; дело касалось ее лично, потому что с подобными соседями нельзя будет спокойно спать. И если Андре еще полностью не утвердился в своих подозрениях, то основания для них были теперь налицо. Комиссар, судя по наступившей паузе, уступил жене. Между тем незнакомый голос продолжал:
– Тут эта мысль, как молния, пронзила господина Банселля. И когда пришла жена с детьми, он воскликнул: «Я сам все сказал этому человеку! Он знал, что в кассе находятся деньги, равные стоимости всей земли, да еще срочные платежи. Он знает секрет, и рукавица тоже его…»
Андре не понял этой последней фразы, точный смысл которой был бы для него ударом дубинки. Но в этом и не было необходимости. Кровь прилила к его лицу, и крупные капли пота выступили на лбу.
– Их было двое? – спросил комиссар.
– Да, – последовал ответ. – Чтобы взломать кассу, нужно было действовать вдвоем.
– Думаете, двое мужчин?
– Нет… Помочь в таком деле мог бы и ребенок.
– Или женщина… – совсем тихо произнес комиссар.
– Ты ведь мне сказал, – вставила госпожа Шварц, – что видел вчера вечером, как они выходили уже после одиннадцати!
Андре скрестил руки на тяжело вздымавшейся груди. Но сознание собственной невиновности придало ему сил, и постепенно он все же пришел в себя. Он захотел подняться наверх и опровергнуть абсурдное обвинение. Как был, неодетый, Андре сделал шаг, и тут его взгляд упал на прелестное создание, продолжавшее улыбаться во сне. Боль приковала его к месту: ее обвинили тоже!
Он в ней души не чаял. Раньше он никогда не чувствовал так ясно, как в эти минуты, сколь крепко он ее любит. Ужас охватил его и сразил окончательно. В мыслях возникла тюрьма, суд… Ему привиделось множество людей вокруг скамьи подсудимых; он услышал голос, грубый, торжествующий, непреклонный.
Андре рисовались страшные картины, приводившие в трепет, но он не утратил, как мы убедимся, своей твердости и решительности.
– Он словно с ума спятил, бедняга Банселль, – тем временем продолжал незнакомец. – Держится за голову и все повторяет: «Я сам, я сам ему сказал про чертову рукавицу!»
– Нужно их сейчас же взять под стражу, – заявила госпожа Шварц.
– Дом окружен, – ответил комиссар.
Андре едва обратил внимание на две последние фразы, хотя их угрожающий смысл ясно отражал опасность положения. Перед его глазами стоял господин Банселль, вновь и вновь повторяющий роковые слова.
Мы знаем, что недавно в разговоре с молодым гравировщиком банкир упоминал боевую рукавицу. Но причем она здесь сейчас? А ведь наверху у комиссара полиции о ней говорили уже не в первый раз.
Какая рукавица? Сверху замолчали.
Андре лихорадило. Какая рукавица? Кому она нужна?
Его рукавица была там, в лавке, на обычном месте. Машинально он направился туда. Вошел в лавку и тотчас же глухо застонал: он покачнулся, ему надо было опереться обо что-то, и он прислонился к стене. Его лицо посинело, глаза закрылись, губы дрожали.