Страница:
Нужен виновный, разве это не очевидно?
Я не выступаю против закона, нет; он должен быть, и это очевидно: он создан для того, чтобы бороться с жестокими людьми. Его оружие отвечает нуждам этой суровой охоты. Между тем разве не случается такого, что в пасмурный день в густых зарослях леса пуля по ошибке поражает случайного человека вместо кабана, который без помех продолжает свой путь? Ведь идет охота на кабана, и все, что шевелится в зарослях, принимают за зверя. Нужна добыча, нужен виновный.
Зачем в том лесу появился незваный человек? Я знал охотников, которые винили и упрекали саму жертву, в то время как ее уже несли на кладбище. Я, правда, не знаю, как мы попали в лес. Ты помнишь тех двоих в Аржансе, мужчину и женщину? С той поры я говорю себе: мы тоже можем оказаться жертвами. Это как удар молнии. И с той поры я мысленно отвожу ее от тебя.
Здравый смысл настойчиво убеждал меня: ты сошел с ума. Может быть, я и действительно сошел с ума, ибо все, что с нами случилось, граничит с бессмыслицей. Но и на этот раз я не растерялся; я предусмотрел этот немыслимый случай, и вот ты спасена!
Она была красива, эта бедная молодая крестьянка. Когда я увидел тебя переодетой крестьянкой в тот вечер перед отъездом, мне показалось, что ты на нее похожа. Ее муж выглядел покорным и печальным. Все было против них, кроме моего сердца, которое подсказывало мне, что они не виновны.
Муж на каторге, жена в тюрьме: разлучены навсегда!
Жюли, я не пойду на каторгу. Бывают моменты, когда я чувствую себя в силах прикончить десять человек. Это припадок безумия? Не думаю…
…Мой следователь пришел вместе с секретарем суда уже в шестой раз. Я не доверяю Луи, потому что господин Ролан, увидев чернила на моем пальце, улыбнулся. Он еще молод, но его глаза утомлены науками, а щеки побледнели. Уже пять лет, как он женат; четыре года, как родился ребенок. Однажды, когда он появился, мой надзиратель спросил, как поживает его жена, и по тону ответа я понял, что он ее любит.
Это он вел следствие по делу супругов Оранж и был тогда третьим помощником генерального прокурора. Говорили, что он пойдет далеко, и этот процесс стал его победой. И в то же время в Аржансе живет некий мерзавец, похваляющийся тем, что убил старика.
По характеру господин Ролан – человек мягкий и, по-моему, добрый. По крупицам собирает сведения – естественно, те, что доказывают мою виновность. Для себя он уже все решил и теперь лишь ищет убедительные и для других доказательства. Его работа – это его религия, и я готов поклясться, что им руководит исключительно преданность своему долгу. Нужен виновный, я им являюсь, и на допросах мы не выходим за пределы этой данности.
Мое запирательство – всего лишь форма. Он относится к ней как к элементу той роли, которую я по необходимости играю, как и он играет свою.
Я вполне могу тебе это сказать, Жюли, потому что ты нескоро прочтешь письмо. Когда же ты его прочтешь, все уже будет закончено. Могу тебе также сказать, что твое отсутствие вменяется мне в вину. На первом же допросе я заявил, что ты на борту каботажного парусника плывешь из лангрюнского порта на Джерси. Они убеждены, что с тобой находятся четыреста тысяч франков. А как они могут думать иначе? Ведь я виновен.
Итак, у господина Ролана есть жена, и он ее любит. Но он – человек чести, и разве он должен только для того, чтобы объяснить себе поведение преступника, сопоставлять ход его, преступника, мыслей со своей собственной совестью? Конечно, нет. Я виновен, и все мое поведение вытекает из моей виновности. Как только эта схема принята, вещи меняют свое название. Лошадь-самка зовется кобылой. Жена такого горемыки, как я, становится соучастницей.
Вопросы моего следователя с первого же дня били мимо цели, а мои ответы ничего ему не дали. Я был виновным, я им остался. Чистосердечное признание – единственное средство, могущее смягчить мое положение. У него нет сомнений. Его работа состоит в том, чтобы доказать другим то, что для него самого очевидно. Когда я с ним расстаюсь, то, признаюсь, не испытываю к нему ни злобы, ни гнева. Этот человек умнее меня и образован в такой же мере, в какой я – неуч; он отличается предельной честностью; он стремится только к соблюдению законности и не расположен причинять мне зло. Я убежден, что мысль нанести мне вред – если выйти за рамки нашего дела, – была бы невыносимой для его чувства долга. Он – это колесико, которое вращается в определенном направлении. В час пополудни ко мне придет адвокат; он тоже колесико, которое, однако, вертится в другом направлении.
Сегодня господин Ролан спросил, есть ли у меня жалобы на питание. Он хочет, чтобы у меня все было хорошо. У меня все хорошо, потому что ни одна из тюремных камер не предназначена для тебя, моя Жюли: у меня все хорошо, потому что ты мне пообещала оберегать свою драгоценную свободу; у меня все хорошо; я не жалуюсь; и кто знает, не случится ли так, что в этом зале суда, где они будут восседать под распятием, прольется свет на все загадки?..
…Я пообедал, мне принесли вина. В последний раз я пил вино, когда мы пригубили его с тобой в лесу. Ты будешь долго помнить этот час, моя дорогая жена; я ж не забуду его никогда. Ты плачешь? Я боюсь твоих слез. Я так хотел бы позволить тебе по крайней мере утешиться чтением моего письма! Сегодня у меня большая радость, потому что мне представилась возможность сообщить тебе новости о нашем малыше. Я буду спать спокойнее. Но до того, как заснуть, хотелось бы все-таки начать свой рассказ. Дни тянутся долго, и пока еще на вершинах тополей я вижу солнце. До сих пор я говорил о вещах, которые находятся вне пределов моего понимания. Закон охраняет общество в целом, за одним печальным исключением, с которым он не считается.
Итак, рассказываю. Мне трудно передать, что чувствовало мое сердце, расставаясь с тобой. Я испытывал одновременно и радость, и отчаяние. Но прежде возник тот путешественник на империале – однофамилец нашего комиссара! В течение мгновений я был растерян. Затем я припомнил этого молодого человека, бледного и худого, который заходил накануне в наш магазин и спрашивал господина Шварца. Время от времени появляются такие приезжие из Эльзаса и исчезают где-то в других краях, куда они отправляются на поиски удачи. Так случилось и с этим.
Что за прекрасный конь этот Блэк! За полчаса он довез меня до дома нашей кормилицы Мадлен. Я ей просто сказал, что малыш захворал, так как климат Кана оказался вреден для его здоровья, и что нужно за ним поехать. Она села в двуколку на твое место, не задавая никаких вопросов. С нею тебе нечего опасаться: она любит малыша почти как ты сама.
Блэк прибавил шагу, и добрейшая кормилица разговорилась. Я не был расположен отвечать на все вопросы, которые ее интересовали. Я ей только сказал, что хотелось бы, чтобы ребенок остался у нее на какое-то время.
– Хоть навсегда, – ответила она.
С наступлением вечера мы приехали в Кан. В нижнем городе мою повозку не заметили, но возле префектуры нас узнали. Блэк мчался так быстро, как только мог, толпа – за нами; когда мы выехали на площадь Акаций, нас догоняли крики.
– Чего хотят эти бездельники? – спросила Мадлен. – Сегодня что, праздник какой?
– Моя жена находится в Англии, – ответил я, – а меня сейчас арестуют, и у ребенка не останется больше никого, кроме вас.
Она раскрыла рот от неожиданности и схватила меня за руку, а потом сказала:
– Что же вы такого натворили? Я ответил:
– Мы не виновны, дорогая Мадлен.
Блэк остановился у ворот; они были закрыты. Я говорил машинально, думая о том, что вот-вот меня схватят. Мадлен же воскликнула:
– Ах, попались, вот несчастье-то!
Вот так, даже сама Мадлен, наша добрая Мадлен подумала то же! У меня опустились руки. Мадлен ничего не знала о череде случайных совпадений, которые превратили нас в обвиняемых, а уже готова была поддержать любое обвинение. Правда, она добавила:
– Но малыш-то ни при чем.
Толпа росла на глазах. Когда я соскочил на землю, владелец экипажей и конюх бросились ко мне. Господин Гранже кричал:
– Злодей! Хотел угнать лошадь и коляску!
Но привести лошадь вместе с коляской к воротам хозяина – разве так поступают воры? Мадлен поняла это и, схватив господина Гранже за ворот, стала кричать, что он – глупец и тупица, а когда конюх поспешил на помощь своему хозяину, она, как принято поступать в ее родной Нормандии, если кто-то дерется, завопила что есть мочи:
– Наших бьют!
Впридачу же Мадлен, которая сызмальства была особой бойкой, обвинила наших соседей в нанесении оскорблений, телесных повреждений и грубом обращении; назвала размер требуемой компенсации за причиненный ущерб, козырнула именами своего адвоката, стряпчего и судебного исполнителя. В это время прибыла подмога: ей и добираться было недалеко. Это была толпа, которая нас преследовала от самой префектуры, стремительно увеличиваясь в размерах; к ней присоединились обитатели нашего дома и соседних зданий; все эти люди с шумом высыпали на улицу; здесь же был и отряд жандармов, усиленный полицейскими, который с утра держал дом в окружении.
Я и сам не знаю, где предел моих физических сил. Ты помнишь тот вечер, когда люди графа Боццо-Короны – твоего кузена из Бастии – пытались убрать меня с дороги, по которой ехала его карета? Тогда мне еще не исполнилось и восемнадцати лет. Троих лакеев я отшвырнул на обочину дороги, а карету столкнул под откос. Я и сам не могу объяснить, как все это произошло. Когда я получил оскорбление, кровь бросилась мне в голову и помимо своей воли я нанес удар – так же, как, не думая, мы дышим или ходим. И теперь случилось нечто подобное – с той лишь разницей, что с тех пор я стал гораздо сильнее. Толпа, соседи и жандармы – все кинулись на меня одновременно. Я возвратился домой, чтобы сдаться властям, и не ожидал нападения; оно застало меня врасплох, и я отразил его молниеносно. Я сражался и ранил кого-то; люди отпрянули от повозки. Мадлен кричала:
– Осторожнее с жандармами! Не трогайте жандармов, господин Мэйнотт: они – это закон!
Потом она добавила, гордая и счастливая:
– Ах, что за парень! Такого лучше не задевай, сущий дьявол! Я устремился в подворотню, где только что образовался проход, и в мгновение ока взбежал по лестнице к комиссару. Толкнул дверь. Господина Шварца не оказалось, но Эльясен, чей туалет, как мне показалось, был в некотором беспорядке, находился в комнате и держал в руке рапиру; служанка вооружилась длинным вертелом, а госпожа Шварц потрясала двумя огромными пистолетами.
– Мне нужно переговорить с комиссаром, – сказал я.
– Огонь! – закричала обезумевшая от страха госпожа Шварц. – Он меня убьет. Я приказываю стрелять!
К счастью, ее батальон располагал лишь холодным оружием, а сама она вовсе не собиралась разряжать свои пистолеты; иначе пробил бы мой последний час. Отразив смелую попытку служанки нанести мне удар вертелом прямо в лицо, я стоял со скрещенными на груди руками.
И только я открыл рот, чтобы объявить о том, что сдаюсь, как наш друг конюх внезапно вцепился в меня и скрутил мне руки за спиной. Тотчас же около десятка человек набросились на меня и чуть не задушили на полу. Со всех сторон кричали: «Ах, мошенник! Ах, бандит! Он вполне мог прикончить кого-нибудь! У него карманы набиты пистолетами! А вот денег – нет! Где же четыреста тысяч франков? Стало быть, теперь этот плут Банселль уж точно обанкротится; а с ним вместе разорятся все мелкие коммерсанты Кана!
Ах, зверь! Ах, мошенник! Ах, бандит! Связать! По рукам и ногам! На цепь! Не убивать, пока живым не попадет на гильотину!»
Пронзительный голос госпожи Шварц покрывал общий шум. Это она кричала: «Связать! По рукам и ногам! На цепь!» Трудно сказать, сколькими веревками меня опутали мои преследователи. Когда все было закончено, она принесла колодезную цепь и распорядилась скрутить мне ею ноги, приговаривая:
– Будешь знать, как строить глазки; эти цепочку вплетешь себе в косы; посади-ка на нее своих кавалеров!
Так она честила тебя и связывала по рукам и ногам, моя дорогая жена. Ты была слишком прелестна, и она наказывала меня за твою красоту. Я не произнес ни слова. Меня швырнули, как мешок, в комнату Эльясена и оставили лежать на полу. Суматоха была в разгаре: каждый шумно хвалился своими заслугами в одержанной победе, а служанка с триумфом повторяла:
– Еще немного, и я бы нанизала его на вертел, как кусок говядины!
Появление господина Шварца положило конец ликованию. Он возвратился из цирка Франкони в обычный час. Победные крики напугали его, словно вопли бунтовщиков. Он разогнал толпу, выругал жену и велел снять с меня три четверти веревок. Впрочем, и оставшейся четверти хватило бы на то, чтобы крепко связать троих опасных преступников.
Эльясену было поручено составить рапорт и указать в нем, что меня арестовали и что я был вооружен до зубов. Дом лихорадило. Господин Шварц допросил меня, и я понял, что ему стоило большого труда не выдавать себя за героя. Рапорт, направленный им прокурору, по своему напыщенному тону напоминал боевую сводку в «Мониторе» военного времени. «Veni, vidi, vici»[2], – писал Цезарь – изобретатель боевых сводок. Депеша господина Шварца ловко переводила на современный язык три этих глагола прошедшего времени, позволяя прочесть между строк законную надежду ее автора на повышение по службе. Отныне общество перед ним в долгу. Впрочем, он не допустил, чтобы со мной грубо обращались, и не раз заставлял замолчать свою жену, которая никак не могла успокоиться из-за бегства мошенницы. Мошенница – это ты.
Мадлен смирила свою гордость. После того как утих первый порыв гнева, она замолкла, удалившись в угол комнаты. Девять крестьянок из десяти постарались бы на ее месте удрать, но Мадлен – достойная женщина. Несмотря на страх и отсутствие твердой убежденности в нашей невиновности, она осталась верной своему долгу.
– Комиссар, – сказала она со скромной решимостью, – малыш не имеет отношения к делу. Я заберу его к себе домой.
Засим последовало совещание. Госпожа Шварц полагала, что Мадлен нужно заковать в цепи и держать в заключении до тех пор, пока она не скажет, где скрывается мошенница, однако господин Шварц заметил, что в один прекрасный день мать попытается навестить своего ребенка – и тогда…
Помни, моя Жюли, обещание, которое ты мне дала. Я доверил тебя тебе самой, и у меня, кроме тебя, никого нет. Ребенок находится в безопасности, я за него перед тобой в ответе. Не пытайся ничего предпринимать сама!
При всем при том соседи наши – вовсе не злые люди. Догадайся, где провел день наш малыш? У комиссара с госпожой Шварц, которая угощала его сладостями и ласкала. Я видел, как он сидел у нее на коленях. Когда Мадлен уходила, госпожа Шварц поцеловала нашего дорогого ребенка, и мне показалось, что ее глаза стали меньше косить, потому что на них навернулись слезы.
– Ах, если бы то было наше дитя! – воскликнула она.
Но у них есть сын, и я подумал, что она говорила это рыжему Эльясену.
Мадлен на прощание снова сказала мне:
– Если вы даже что и натворили, то малыш-то уж точно ни в чем не виноват.
Прошлую ночь я провел в полицейском участке под охраной троих жандармов. Ты в это время направлялась в Париж. Всякий раз, когда били часы, я думал:
– Она проехала еще два лье.
Карета, увезшая тебя, не вызывала у меня довериями я ждал того момента, когда мог бы себе сказать: «Она уже рассталась с канским дилижансом и теперь затерялась в большом, как море, Париже». Как бы он ни был велик, когда я освобожусь, я сумею тебя там разыскать! Я найду тебя даже ночью, ведь нашли же волхвы путь в Вифлеем, а моей путеводной звездою станет наша любовь!
На следующий день утром меня отвели под охраной в здание суда. Город был еще пуст; лишь редкие прохожие осыпали меня оскорблениями. Знаешь, о чем я думал? О бедном Банселле. Люди поносили не только меня, но и его. Я слышал, как они говорили:
– Он разорился, и из-за этого в трудном положении окажутся десятки семей! А ведь он – порядочный человек; правда, его жена отличалась высокомерием, но она всегда была женщиной сострадательной; а уж какие у них прекрасные дети!
В суде мне учинили первый официальный допрос. Следователь господин Ролан спросил, что я делал прошедшей ночью. Я ответил, что спал в своей постели. Секретарь суда покачал головой и слегка улыбнулся. Но я не упомянул о начале допроса: я указал свое настоящее имя Андреа Мэйнотти, возраст и место рождения. Все, что касается тебя, я полностью изменил, потому что корсиканское имя, под которым ты живешь в Париже, сразу же навело бы на твой след. Я назвал тебя именем бедной скромной девушки, умершей в бытность нашу в Провансе: «Мою жену зовут Жюли Тьебе, она родом с Ийерских островов». Вот как проходил допрос:
– Где вы сочетались браком? – В Сассари на Сардинии. – Есть ли у вас свидетельство о браке? – Все наши документы находятся у моей жены. – Где ваша жена? – На пути к Лондону. – Почему она скрылась? – Потому что я на этом настоял. – Почему вы на этом настояли? – Потому что мне довелось однажды увидеть перед судом присяжных госпожу Оранж, которая сидела рядом со своим мужем.
Услышав это, господин Ролан нахмурился. Секретарь суда записывал мои показания. Допрос продолжался:
– Приблизительно в полночь вы сидели на скамье на площади Акаций вместе с вашей женой? – Это правда. – Вы считали деньги и говорили о сейфе Банселля? – Я пересчитывал банкноты и передавал содержание своего разговора с господином Банселлем. – Получили ли вы образование? – Я часто мечтал об этом. – Где те деньги, которые вы считали? – Я отдал их жене. – Почему вы считали деньги в такой час и в таком месте? – Потому что я объявил жене о предстоящем нам переезде из Кана в Париж. ~ Откуда у вас эти деньги? – Это доходы от моей торговли. – У вас в руках была крупная сумма денег? – Четырнадцать банкнот по пятьсот франков.
Здесь наступила длинная пауза, во время которой господин Ролан читал записи своего секретаря.
– У вас была, – продолжал он, – латная боевая рукавица из дамасской стали?
Боевая рукавица лежала рядом на столе вместе с несколькими ключами от сейфа Банселля.
– Это она, – сказал я, указывая на рукавицу, – я узнаю ее.
– С помощью этой рукавицы было совершено преступление.
– Мне это известно.
– Откуда?
– Случайно я услышал разговор у моего соседа – комиссара полиции.
– Случайно? – повысил голос господин Ролан.
– Случайно, – повторил я.
Он знаком дал мне понять, что я могу продолжать, если хочу дать дополнительные разъяснения. Я рассказал, как расположены комнаты в доме и как можно невольно услышать, что говорится у соседей. Потом я добавил:
– Именно после тех слов комиссара мне и пришла в голову мысль отослать жену в безопасное место.
– Ваша совесть заставила вас принять меры предосторожности?
– Совесть моя была чиста, но я думал об обстоятельствах, способных ввести правосудие в заблуждение.
– Вы знали, что будете арестованы?
– Комиссар заявил именно так.
Господин Ролан еще раз подумал и тихо произнес, словно говорил сам с собой:
– Такая система защиты обречена на неудачу, хотя он не лишен сообразительности и достаточно находчив. – Затем он продолжал: – Андре Мэйнотт, вы, кажется, не намерены ни в чем признаваться? – Я намерен говорить правду от начала до конца.
– Кто-нибудь купил у вас эту боевую рукавицу?
– Нет. Когда я вчера проснулся, я был уверен, что она находится в витрине.
– В таком случае вы будете утверждать, что у вас ее похитили?
– Я действительно утверждаю это и готов повторить сказанное под присягой.
– Это вполне естественно, хотя лучше бы вам не давать ложных клятв… Не упоминал ли при вас господин Банселль о тех ценностях, которые находились в его сейфе?
– Я уже ответил утвердительно.
– Не собирался ли он купить у вас эту боевую рукавицу?
– Я должен был отнести ее ему на следующий день.
– Следовательно, нужно было действовать именно этой ночью… Чем вы воспользовались для вскрытия сейфа?
Это был первый вопрос, в котором прямо указывалось на мою виновность. Господин Ролан увидел, как мое лицо вспыхнуло от гнева, и его внимательный взгляд выразил некоторое удивление. Он добавил:
– Вы имеете право не отвечать на этот вопрос.
– Нет, я отвечу! – воскликнул я. – Я не вскрывал сейфа господина Банселля! Я честный человек, муж честной женщины! И если этих слов достаточно для меня, то для нее – нет. Моя жена…
– В городе утверждают, что она имеет пристрастие к роскоши, не считаясь со скромными возможностями вашей семьи, – перебил он меня.
Затем спросил, посмотрев на часы:
– Андре Мэйнотт, отказываетесь ли вы признать, что эти отмычки принадлежат вам?
Я решительно отказался. Господин Ролан сделал знак, и секретарь суда громко зачитал протокол допроса, который я подписал. После этого господин Ролан ушел. Секретарь суда сказал мне:
– У нее будет на что купить себе там разные безделушки, да и на жемчуга останется!
Здание суда находится всего в нескольких шагах от тюрьмы. Я заключен в одиночную камеру. Оказавшись там в полной изоляции, я впал в какое-то оцепенение. События последних двух суток прошли у меня перед глазами как нелепый, кошмарный сон. Потребовалось усилие, чтобы я пришел в себя. Каждую минуту мне казалось, что вот-вот я услышу твой нежный голос; он рассеет это наваждение и положит конец тому страшному напряжению, в котором я пребывал. Мне почудился твой крик:
– Андре! Мой Андре, я с тобой!
Мы были вместе, в нашем доме. Я сразу же обратил свой взор на белые занавески над колыбелью малыша. Все ужасы, вся двусмысленность моего положения остались позади, я возвращался к счастливой действительности.
Но сегодня я напрасно ждал пробуждения, оно не приходило; хотелось услышать твой милый голосок, но он молчал. Я не мог предаться грезам и мечтаниям. Я находился в тюремной камере, один на один со своим отчаянием.
Однако ты была со мной, как всегда, со мной, мой ангел, не покидающий меня ни в горе, ни в радости. И ту ночь, полную тяжких страданий, тоже, словно луч надежды, озарила мысль о тебе. Я прошептал:
– В этот час она уже в Париже! Она спасена!
И я погрузился в сладкие мечты.
Я описал тебе свой первый допрос настолько полно, насколько позволила мне моя память, и больше не хочу к нему возвращаться. Остальные допросы были приблизительно такими же, кроме некоторых деталей, которые я отмечу. Что осталось у меня от этого допроса, так это ощущение безнадежности моего положения. Внешне мое дело представляется в столь искаженном свете, что все мои попытки доказать истину оказываются тщетными. Я это сознавал; впрочем, сознавал еще до побега, то есть с самого начала. Упорное неверие судьи в мою правоту резко бросалось в глаза. Что бы я ни говорил, для него это ничего не значило. Моя так называемая ложь его не возмущала: с его точки зрения, я играл свою роль, и мои заявления были для него лишь пустым звуком. Правда, я ожидал с его стороны меньшей снисходительности ко мне: внутренне я был ему благодарен за выдержку, которую он проявлял, столкнувшись с фактом очевидного преступления, ибо мое несчастье заключалось в том, что я остро чувствовал, сколь убедительны улики, свидетельствовавшие против меня. Судья действовал как образованный и опытный юрист, уверенный в непогрешимости своих методов, которые эффективно сочетались с его врожденной проницательностью. Он был уверен в себе. У него не было колебаний, свойственных слабым людям. С фактами он обращался как хозяин, без всякой робости и сомнений. Стоявшая перед ним задача была ясной: я изворачивался и нужно было уличить меня во лжи.
Выполнить эту задачу было легко, поэтому он не испытывал никакого воодушевления; он бесстрастно следовал по проторенной дорожке, и только чудо могло бы сбить его с этого пути. То был тягостный вечер, и ночь тянулась медленно. А как ты, спала ли?
Около трех часов пополудни, буквально через несколько секунд после очередного обхода надзирателя, я вдруг услышал глухой звук, исходивший непонятно откуда; я не мог определить, доносился ли он справа, слева или снизу. Мне казалось, я догадался, что это один из заключенных медленно и терпеливо точит камень в своей камере. Время от времени звук затихал, затем работа возобновлялась. Я слушал; это постукивание убаюкивало меня. Я то погружался в сон, то пробуждался… шел на твой голос, звавший меня; мрак озарила твоя улыбка, и рой счастливых воспоминаний окутал меня во сне.
Луи принес мне суп; этот жизнерадостный парень знает все застольные песни и поет их на мотив псалмов. Ему запрещено разговаривать со мной, поэтому он рассказал мне полдюжины занимательных историй, местом действия которых была как раз моя камера. Здесь, по его словам, сидело немало невинных жертв: одни были гильотинированы, другие сосланы на каторгу, бедняги Биби! «Биби» – это его слово. Меня он тоже называет Биби и поет для меня песню «Наполни твой бокал, он пуст» на мелодию «Господи, да будет воля Твоя!». В моей камере обретался также один легендарный персонаж, насчет которого Луи не хочет распространяться. Чернец – такова кличка, которую Луи дал тому человеку, истратившему, по его словам, немало денег в этой дыре и в конце концов оправданному за отсутствием улик. Ты помнишь, что у нас чернецами называли лжемонахов из обители Мерчи?
Я не выступаю против закона, нет; он должен быть, и это очевидно: он создан для того, чтобы бороться с жестокими людьми. Его оружие отвечает нуждам этой суровой охоты. Между тем разве не случается такого, что в пасмурный день в густых зарослях леса пуля по ошибке поражает случайного человека вместо кабана, который без помех продолжает свой путь? Ведь идет охота на кабана, и все, что шевелится в зарослях, принимают за зверя. Нужна добыча, нужен виновный.
Зачем в том лесу появился незваный человек? Я знал охотников, которые винили и упрекали саму жертву, в то время как ее уже несли на кладбище. Я, правда, не знаю, как мы попали в лес. Ты помнишь тех двоих в Аржансе, мужчину и женщину? С той поры я говорю себе: мы тоже можем оказаться жертвами. Это как удар молнии. И с той поры я мысленно отвожу ее от тебя.
Здравый смысл настойчиво убеждал меня: ты сошел с ума. Может быть, я и действительно сошел с ума, ибо все, что с нами случилось, граничит с бессмыслицей. Но и на этот раз я не растерялся; я предусмотрел этот немыслимый случай, и вот ты спасена!
Она была красива, эта бедная молодая крестьянка. Когда я увидел тебя переодетой крестьянкой в тот вечер перед отъездом, мне показалось, что ты на нее похожа. Ее муж выглядел покорным и печальным. Все было против них, кроме моего сердца, которое подсказывало мне, что они не виновны.
Муж на каторге, жена в тюрьме: разлучены навсегда!
Жюли, я не пойду на каторгу. Бывают моменты, когда я чувствую себя в силах прикончить десять человек. Это припадок безумия? Не думаю…
…Мой следователь пришел вместе с секретарем суда уже в шестой раз. Я не доверяю Луи, потому что господин Ролан, увидев чернила на моем пальце, улыбнулся. Он еще молод, но его глаза утомлены науками, а щеки побледнели. Уже пять лет, как он женат; четыре года, как родился ребенок. Однажды, когда он появился, мой надзиратель спросил, как поживает его жена, и по тону ответа я понял, что он ее любит.
Это он вел следствие по делу супругов Оранж и был тогда третьим помощником генерального прокурора. Говорили, что он пойдет далеко, и этот процесс стал его победой. И в то же время в Аржансе живет некий мерзавец, похваляющийся тем, что убил старика.
По характеру господин Ролан – человек мягкий и, по-моему, добрый. По крупицам собирает сведения – естественно, те, что доказывают мою виновность. Для себя он уже все решил и теперь лишь ищет убедительные и для других доказательства. Его работа – это его религия, и я готов поклясться, что им руководит исключительно преданность своему долгу. Нужен виновный, я им являюсь, и на допросах мы не выходим за пределы этой данности.
Мое запирательство – всего лишь форма. Он относится к ней как к элементу той роли, которую я по необходимости играю, как и он играет свою.
Я вполне могу тебе это сказать, Жюли, потому что ты нескоро прочтешь письмо. Когда же ты его прочтешь, все уже будет закончено. Могу тебе также сказать, что твое отсутствие вменяется мне в вину. На первом же допросе я заявил, что ты на борту каботажного парусника плывешь из лангрюнского порта на Джерси. Они убеждены, что с тобой находятся четыреста тысяч франков. А как они могут думать иначе? Ведь я виновен.
Итак, у господина Ролана есть жена, и он ее любит. Но он – человек чести, и разве он должен только для того, чтобы объяснить себе поведение преступника, сопоставлять ход его, преступника, мыслей со своей собственной совестью? Конечно, нет. Я виновен, и все мое поведение вытекает из моей виновности. Как только эта схема принята, вещи меняют свое название. Лошадь-самка зовется кобылой. Жена такого горемыки, как я, становится соучастницей.
Вопросы моего следователя с первого же дня били мимо цели, а мои ответы ничего ему не дали. Я был виновным, я им остался. Чистосердечное признание – единственное средство, могущее смягчить мое положение. У него нет сомнений. Его работа состоит в том, чтобы доказать другим то, что для него самого очевидно. Когда я с ним расстаюсь, то, признаюсь, не испытываю к нему ни злобы, ни гнева. Этот человек умнее меня и образован в такой же мере, в какой я – неуч; он отличается предельной честностью; он стремится только к соблюдению законности и не расположен причинять мне зло. Я убежден, что мысль нанести мне вред – если выйти за рамки нашего дела, – была бы невыносимой для его чувства долга. Он – это колесико, которое вращается в определенном направлении. В час пополудни ко мне придет адвокат; он тоже колесико, которое, однако, вертится в другом направлении.
Сегодня господин Ролан спросил, есть ли у меня жалобы на питание. Он хочет, чтобы у меня все было хорошо. У меня все хорошо, потому что ни одна из тюремных камер не предназначена для тебя, моя Жюли: у меня все хорошо, потому что ты мне пообещала оберегать свою драгоценную свободу; у меня все хорошо; я не жалуюсь; и кто знает, не случится ли так, что в этом зале суда, где они будут восседать под распятием, прольется свет на все загадки?..
…Я пообедал, мне принесли вина. В последний раз я пил вино, когда мы пригубили его с тобой в лесу. Ты будешь долго помнить этот час, моя дорогая жена; я ж не забуду его никогда. Ты плачешь? Я боюсь твоих слез. Я так хотел бы позволить тебе по крайней мере утешиться чтением моего письма! Сегодня у меня большая радость, потому что мне представилась возможность сообщить тебе новости о нашем малыше. Я буду спать спокойнее. Но до того, как заснуть, хотелось бы все-таки начать свой рассказ. Дни тянутся долго, и пока еще на вершинах тополей я вижу солнце. До сих пор я говорил о вещах, которые находятся вне пределов моего понимания. Закон охраняет общество в целом, за одним печальным исключением, с которым он не считается.
Итак, рассказываю. Мне трудно передать, что чувствовало мое сердце, расставаясь с тобой. Я испытывал одновременно и радость, и отчаяние. Но прежде возник тот путешественник на империале – однофамилец нашего комиссара! В течение мгновений я был растерян. Затем я припомнил этого молодого человека, бледного и худого, который заходил накануне в наш магазин и спрашивал господина Шварца. Время от времени появляются такие приезжие из Эльзаса и исчезают где-то в других краях, куда они отправляются на поиски удачи. Так случилось и с этим.
Что за прекрасный конь этот Блэк! За полчаса он довез меня до дома нашей кормилицы Мадлен. Я ей просто сказал, что малыш захворал, так как климат Кана оказался вреден для его здоровья, и что нужно за ним поехать. Она села в двуколку на твое место, не задавая никаких вопросов. С нею тебе нечего опасаться: она любит малыша почти как ты сама.
Блэк прибавил шагу, и добрейшая кормилица разговорилась. Я не был расположен отвечать на все вопросы, которые ее интересовали. Я ей только сказал, что хотелось бы, чтобы ребенок остался у нее на какое-то время.
– Хоть навсегда, – ответила она.
С наступлением вечера мы приехали в Кан. В нижнем городе мою повозку не заметили, но возле префектуры нас узнали. Блэк мчался так быстро, как только мог, толпа – за нами; когда мы выехали на площадь Акаций, нас догоняли крики.
– Чего хотят эти бездельники? – спросила Мадлен. – Сегодня что, праздник какой?
– Моя жена находится в Англии, – ответил я, – а меня сейчас арестуют, и у ребенка не останется больше никого, кроме вас.
Она раскрыла рот от неожиданности и схватила меня за руку, а потом сказала:
– Что же вы такого натворили? Я ответил:
– Мы не виновны, дорогая Мадлен.
Блэк остановился у ворот; они были закрыты. Я говорил машинально, думая о том, что вот-вот меня схватят. Мадлен же воскликнула:
– Ах, попались, вот несчастье-то!
Вот так, даже сама Мадлен, наша добрая Мадлен подумала то же! У меня опустились руки. Мадлен ничего не знала о череде случайных совпадений, которые превратили нас в обвиняемых, а уже готова была поддержать любое обвинение. Правда, она добавила:
– Но малыш-то ни при чем.
Толпа росла на глазах. Когда я соскочил на землю, владелец экипажей и конюх бросились ко мне. Господин Гранже кричал:
– Злодей! Хотел угнать лошадь и коляску!
Но привести лошадь вместе с коляской к воротам хозяина – разве так поступают воры? Мадлен поняла это и, схватив господина Гранже за ворот, стала кричать, что он – глупец и тупица, а когда конюх поспешил на помощь своему хозяину, она, как принято поступать в ее родной Нормандии, если кто-то дерется, завопила что есть мочи:
– Наших бьют!
Впридачу же Мадлен, которая сызмальства была особой бойкой, обвинила наших соседей в нанесении оскорблений, телесных повреждений и грубом обращении; назвала размер требуемой компенсации за причиненный ущерб, козырнула именами своего адвоката, стряпчего и судебного исполнителя. В это время прибыла подмога: ей и добираться было недалеко. Это была толпа, которая нас преследовала от самой префектуры, стремительно увеличиваясь в размерах; к ней присоединились обитатели нашего дома и соседних зданий; все эти люди с шумом высыпали на улицу; здесь же был и отряд жандармов, усиленный полицейскими, который с утра держал дом в окружении.
Я и сам не знаю, где предел моих физических сил. Ты помнишь тот вечер, когда люди графа Боццо-Короны – твоего кузена из Бастии – пытались убрать меня с дороги, по которой ехала его карета? Тогда мне еще не исполнилось и восемнадцати лет. Троих лакеев я отшвырнул на обочину дороги, а карету столкнул под откос. Я и сам не могу объяснить, как все это произошло. Когда я получил оскорбление, кровь бросилась мне в голову и помимо своей воли я нанес удар – так же, как, не думая, мы дышим или ходим. И теперь случилось нечто подобное – с той лишь разницей, что с тех пор я стал гораздо сильнее. Толпа, соседи и жандармы – все кинулись на меня одновременно. Я возвратился домой, чтобы сдаться властям, и не ожидал нападения; оно застало меня врасплох, и я отразил его молниеносно. Я сражался и ранил кого-то; люди отпрянули от повозки. Мадлен кричала:
– Осторожнее с жандармами! Не трогайте жандармов, господин Мэйнотт: они – это закон!
Потом она добавила, гордая и счастливая:
– Ах, что за парень! Такого лучше не задевай, сущий дьявол! Я устремился в подворотню, где только что образовался проход, и в мгновение ока взбежал по лестнице к комиссару. Толкнул дверь. Господина Шварца не оказалось, но Эльясен, чей туалет, как мне показалось, был в некотором беспорядке, находился в комнате и держал в руке рапиру; служанка вооружилась длинным вертелом, а госпожа Шварц потрясала двумя огромными пистолетами.
– Мне нужно переговорить с комиссаром, – сказал я.
– Огонь! – закричала обезумевшая от страха госпожа Шварц. – Он меня убьет. Я приказываю стрелять!
К счастью, ее батальон располагал лишь холодным оружием, а сама она вовсе не собиралась разряжать свои пистолеты; иначе пробил бы мой последний час. Отразив смелую попытку служанки нанести мне удар вертелом прямо в лицо, я стоял со скрещенными на груди руками.
И только я открыл рот, чтобы объявить о том, что сдаюсь, как наш друг конюх внезапно вцепился в меня и скрутил мне руки за спиной. Тотчас же около десятка человек набросились на меня и чуть не задушили на полу. Со всех сторон кричали: «Ах, мошенник! Ах, бандит! Он вполне мог прикончить кого-нибудь! У него карманы набиты пистолетами! А вот денег – нет! Где же четыреста тысяч франков? Стало быть, теперь этот плут Банселль уж точно обанкротится; а с ним вместе разорятся все мелкие коммерсанты Кана!
Ах, зверь! Ах, мошенник! Ах, бандит! Связать! По рукам и ногам! На цепь! Не убивать, пока живым не попадет на гильотину!»
Пронзительный голос госпожи Шварц покрывал общий шум. Это она кричала: «Связать! По рукам и ногам! На цепь!» Трудно сказать, сколькими веревками меня опутали мои преследователи. Когда все было закончено, она принесла колодезную цепь и распорядилась скрутить мне ею ноги, приговаривая:
– Будешь знать, как строить глазки; эти цепочку вплетешь себе в косы; посади-ка на нее своих кавалеров!
Так она честила тебя и связывала по рукам и ногам, моя дорогая жена. Ты была слишком прелестна, и она наказывала меня за твою красоту. Я не произнес ни слова. Меня швырнули, как мешок, в комнату Эльясена и оставили лежать на полу. Суматоха была в разгаре: каждый шумно хвалился своими заслугами в одержанной победе, а служанка с триумфом повторяла:
– Еще немного, и я бы нанизала его на вертел, как кусок говядины!
Появление господина Шварца положило конец ликованию. Он возвратился из цирка Франкони в обычный час. Победные крики напугали его, словно вопли бунтовщиков. Он разогнал толпу, выругал жену и велел снять с меня три четверти веревок. Впрочем, и оставшейся четверти хватило бы на то, чтобы крепко связать троих опасных преступников.
Эльясену было поручено составить рапорт и указать в нем, что меня арестовали и что я был вооружен до зубов. Дом лихорадило. Господин Шварц допросил меня, и я понял, что ему стоило большого труда не выдавать себя за героя. Рапорт, направленный им прокурору, по своему напыщенному тону напоминал боевую сводку в «Мониторе» военного времени. «Veni, vidi, vici»[2], – писал Цезарь – изобретатель боевых сводок. Депеша господина Шварца ловко переводила на современный язык три этих глагола прошедшего времени, позволяя прочесть между строк законную надежду ее автора на повышение по службе. Отныне общество перед ним в долгу. Впрочем, он не допустил, чтобы со мной грубо обращались, и не раз заставлял замолчать свою жену, которая никак не могла успокоиться из-за бегства мошенницы. Мошенница – это ты.
Мадлен смирила свою гордость. После того как утих первый порыв гнева, она замолкла, удалившись в угол комнаты. Девять крестьянок из десяти постарались бы на ее месте удрать, но Мадлен – достойная женщина. Несмотря на страх и отсутствие твердой убежденности в нашей невиновности, она осталась верной своему долгу.
– Комиссар, – сказала она со скромной решимостью, – малыш не имеет отношения к делу. Я заберу его к себе домой.
Засим последовало совещание. Госпожа Шварц полагала, что Мадлен нужно заковать в цепи и держать в заключении до тех пор, пока она не скажет, где скрывается мошенница, однако господин Шварц заметил, что в один прекрасный день мать попытается навестить своего ребенка – и тогда…
Помни, моя Жюли, обещание, которое ты мне дала. Я доверил тебя тебе самой, и у меня, кроме тебя, никого нет. Ребенок находится в безопасности, я за него перед тобой в ответе. Не пытайся ничего предпринимать сама!
При всем при том соседи наши – вовсе не злые люди. Догадайся, где провел день наш малыш? У комиссара с госпожой Шварц, которая угощала его сладостями и ласкала. Я видел, как он сидел у нее на коленях. Когда Мадлен уходила, госпожа Шварц поцеловала нашего дорогого ребенка, и мне показалось, что ее глаза стали меньше косить, потому что на них навернулись слезы.
– Ах, если бы то было наше дитя! – воскликнула она.
Но у них есть сын, и я подумал, что она говорила это рыжему Эльясену.
Мадлен на прощание снова сказала мне:
– Если вы даже что и натворили, то малыш-то уж точно ни в чем не виноват.
Прошлую ночь я провел в полицейском участке под охраной троих жандармов. Ты в это время направлялась в Париж. Всякий раз, когда били часы, я думал:
– Она проехала еще два лье.
Карета, увезшая тебя, не вызывала у меня довериями я ждал того момента, когда мог бы себе сказать: «Она уже рассталась с канским дилижансом и теперь затерялась в большом, как море, Париже». Как бы он ни был велик, когда я освобожусь, я сумею тебя там разыскать! Я найду тебя даже ночью, ведь нашли же волхвы путь в Вифлеем, а моей путеводной звездою станет наша любовь!
На следующий день утром меня отвели под охраной в здание суда. Город был еще пуст; лишь редкие прохожие осыпали меня оскорблениями. Знаешь, о чем я думал? О бедном Банселле. Люди поносили не только меня, но и его. Я слышал, как они говорили:
– Он разорился, и из-за этого в трудном положении окажутся десятки семей! А ведь он – порядочный человек; правда, его жена отличалась высокомерием, но она всегда была женщиной сострадательной; а уж какие у них прекрасные дети!
В суде мне учинили первый официальный допрос. Следователь господин Ролан спросил, что я делал прошедшей ночью. Я ответил, что спал в своей постели. Секретарь суда покачал головой и слегка улыбнулся. Но я не упомянул о начале допроса: я указал свое настоящее имя Андреа Мэйнотти, возраст и место рождения. Все, что касается тебя, я полностью изменил, потому что корсиканское имя, под которым ты живешь в Париже, сразу же навело бы на твой след. Я назвал тебя именем бедной скромной девушки, умершей в бытность нашу в Провансе: «Мою жену зовут Жюли Тьебе, она родом с Ийерских островов». Вот как проходил допрос:
– Где вы сочетались браком? – В Сассари на Сардинии. – Есть ли у вас свидетельство о браке? – Все наши документы находятся у моей жены. – Где ваша жена? – На пути к Лондону. – Почему она скрылась? – Потому что я на этом настоял. – Почему вы на этом настояли? – Потому что мне довелось однажды увидеть перед судом присяжных госпожу Оранж, которая сидела рядом со своим мужем.
Услышав это, господин Ролан нахмурился. Секретарь суда записывал мои показания. Допрос продолжался:
– Приблизительно в полночь вы сидели на скамье на площади Акаций вместе с вашей женой? – Это правда. – Вы считали деньги и говорили о сейфе Банселля? – Я пересчитывал банкноты и передавал содержание своего разговора с господином Банселлем. – Получили ли вы образование? – Я часто мечтал об этом. – Где те деньги, которые вы считали? – Я отдал их жене. – Почему вы считали деньги в такой час и в таком месте? – Потому что я объявил жене о предстоящем нам переезде из Кана в Париж. ~ Откуда у вас эти деньги? – Это доходы от моей торговли. – У вас в руках была крупная сумма денег? – Четырнадцать банкнот по пятьсот франков.
Здесь наступила длинная пауза, во время которой господин Ролан читал записи своего секретаря.
– У вас была, – продолжал он, – латная боевая рукавица из дамасской стали?
Боевая рукавица лежала рядом на столе вместе с несколькими ключами от сейфа Банселля.
– Это она, – сказал я, указывая на рукавицу, – я узнаю ее.
– С помощью этой рукавицы было совершено преступление.
– Мне это известно.
– Откуда?
– Случайно я услышал разговор у моего соседа – комиссара полиции.
– Случайно? – повысил голос господин Ролан.
– Случайно, – повторил я.
Он знаком дал мне понять, что я могу продолжать, если хочу дать дополнительные разъяснения. Я рассказал, как расположены комнаты в доме и как можно невольно услышать, что говорится у соседей. Потом я добавил:
– Именно после тех слов комиссара мне и пришла в голову мысль отослать жену в безопасное место.
– Ваша совесть заставила вас принять меры предосторожности?
– Совесть моя была чиста, но я думал об обстоятельствах, способных ввести правосудие в заблуждение.
– Вы знали, что будете арестованы?
– Комиссар заявил именно так.
Господин Ролан еще раз подумал и тихо произнес, словно говорил сам с собой:
– Такая система защиты обречена на неудачу, хотя он не лишен сообразительности и достаточно находчив. – Затем он продолжал: – Андре Мэйнотт, вы, кажется, не намерены ни в чем признаваться? – Я намерен говорить правду от начала до конца.
– Кто-нибудь купил у вас эту боевую рукавицу?
– Нет. Когда я вчера проснулся, я был уверен, что она находится в витрине.
– В таком случае вы будете утверждать, что у вас ее похитили?
– Я действительно утверждаю это и готов повторить сказанное под присягой.
– Это вполне естественно, хотя лучше бы вам не давать ложных клятв… Не упоминал ли при вас господин Банселль о тех ценностях, которые находились в его сейфе?
– Я уже ответил утвердительно.
– Не собирался ли он купить у вас эту боевую рукавицу?
– Я должен был отнести ее ему на следующий день.
– Следовательно, нужно было действовать именно этой ночью… Чем вы воспользовались для вскрытия сейфа?
Это был первый вопрос, в котором прямо указывалось на мою виновность. Господин Ролан увидел, как мое лицо вспыхнуло от гнева, и его внимательный взгляд выразил некоторое удивление. Он добавил:
– Вы имеете право не отвечать на этот вопрос.
– Нет, я отвечу! – воскликнул я. – Я не вскрывал сейфа господина Банселля! Я честный человек, муж честной женщины! И если этих слов достаточно для меня, то для нее – нет. Моя жена…
– В городе утверждают, что она имеет пристрастие к роскоши, не считаясь со скромными возможностями вашей семьи, – перебил он меня.
Затем спросил, посмотрев на часы:
– Андре Мэйнотт, отказываетесь ли вы признать, что эти отмычки принадлежат вам?
Я решительно отказался. Господин Ролан сделал знак, и секретарь суда громко зачитал протокол допроса, который я подписал. После этого господин Ролан ушел. Секретарь суда сказал мне:
– У нее будет на что купить себе там разные безделушки, да и на жемчуга останется!
Здание суда находится всего в нескольких шагах от тюрьмы. Я заключен в одиночную камеру. Оказавшись там в полной изоляции, я впал в какое-то оцепенение. События последних двух суток прошли у меня перед глазами как нелепый, кошмарный сон. Потребовалось усилие, чтобы я пришел в себя. Каждую минуту мне казалось, что вот-вот я услышу твой нежный голос; он рассеет это наваждение и положит конец тому страшному напряжению, в котором я пребывал. Мне почудился твой крик:
– Андре! Мой Андре, я с тобой!
Мы были вместе, в нашем доме. Я сразу же обратил свой взор на белые занавески над колыбелью малыша. Все ужасы, вся двусмысленность моего положения остались позади, я возвращался к счастливой действительности.
Но сегодня я напрасно ждал пробуждения, оно не приходило; хотелось услышать твой милый голосок, но он молчал. Я не мог предаться грезам и мечтаниям. Я находился в тюремной камере, один на один со своим отчаянием.
Однако ты была со мной, как всегда, со мной, мой ангел, не покидающий меня ни в горе, ни в радости. И ту ночь, полную тяжких страданий, тоже, словно луч надежды, озарила мысль о тебе. Я прошептал:
– В этот час она уже в Париже! Она спасена!
И я погрузился в сладкие мечты.
Я описал тебе свой первый допрос настолько полно, насколько позволила мне моя память, и больше не хочу к нему возвращаться. Остальные допросы были приблизительно такими же, кроме некоторых деталей, которые я отмечу. Что осталось у меня от этого допроса, так это ощущение безнадежности моего положения. Внешне мое дело представляется в столь искаженном свете, что все мои попытки доказать истину оказываются тщетными. Я это сознавал; впрочем, сознавал еще до побега, то есть с самого начала. Упорное неверие судьи в мою правоту резко бросалось в глаза. Что бы я ни говорил, для него это ничего не значило. Моя так называемая ложь его не возмущала: с его точки зрения, я играл свою роль, и мои заявления были для него лишь пустым звуком. Правда, я ожидал с его стороны меньшей снисходительности ко мне: внутренне я был ему благодарен за выдержку, которую он проявлял, столкнувшись с фактом очевидного преступления, ибо мое несчастье заключалось в том, что я остро чувствовал, сколь убедительны улики, свидетельствовавшие против меня. Судья действовал как образованный и опытный юрист, уверенный в непогрешимости своих методов, которые эффективно сочетались с его врожденной проницательностью. Он был уверен в себе. У него не было колебаний, свойственных слабым людям. С фактами он обращался как хозяин, без всякой робости и сомнений. Стоявшая перед ним задача была ясной: я изворачивался и нужно было уличить меня во лжи.
Выполнить эту задачу было легко, поэтому он не испытывал никакого воодушевления; он бесстрастно следовал по проторенной дорожке, и только чудо могло бы сбить его с этого пути. То был тягостный вечер, и ночь тянулась медленно. А как ты, спала ли?
Около трех часов пополудни, буквально через несколько секунд после очередного обхода надзирателя, я вдруг услышал глухой звук, исходивший непонятно откуда; я не мог определить, доносился ли он справа, слева или снизу. Мне казалось, я догадался, что это один из заключенных медленно и терпеливо точит камень в своей камере. Время от времени звук затихал, затем работа возобновлялась. Я слушал; это постукивание убаюкивало меня. Я то погружался в сон, то пробуждался… шел на твой голос, звавший меня; мрак озарила твоя улыбка, и рой счастливых воспоминаний окутал меня во сне.
Луи принес мне суп; этот жизнерадостный парень знает все застольные песни и поет их на мотив псалмов. Ему запрещено разговаривать со мной, поэтому он рассказал мне полдюжины занимательных историй, местом действия которых была как раз моя камера. Здесь, по его словам, сидело немало невинных жертв: одни были гильотинированы, другие сосланы на каторгу, бедняги Биби! «Биби» – это его слово. Меня он тоже называет Биби и поет для меня песню «Наполни твой бокал, он пуст» на мелодию «Господи, да будет воля Твоя!». В моей камере обретался также один легендарный персонаж, насчет которого Луи не хочет распространяться. Чернец – такова кличка, которую Луи дал тому человеку, истратившему, по его словам, немало денег в этой дыре и в конце концов оправданному за отсутствием улик. Ты помнишь, что у нас чернецами называли лжемонахов из обители Мерчи?