– В тюрьму! – с дрожью в голосе повторила Жюли.
   Андре, которого против обыкновения не поняли с полуслова, с досадой поморщился.
   – У меня так мало времени, – высказал он вслух то, что его заботило.
   – Я уверена в твоей невиновности, как и в своей собственной, – сказана Жюли. – Но почему в тюрьму?
   То, что глубоко прочувствовано, и сказать легко. Нередко именно так рождается красноречие. Как только Андре оказался перед необходимостью объяснения, которого хотел избежать, он стал изъясняться столь кратко, ясно и убедительно, что молодая женщина обрела такую же уверенность в его правоте, как и он сам. Правда, эта уверенность была основана на разрозненных фактах, но они отличались такой согласованностью и были столь последовательно изложены, что в целом составляли ясную картину.
   Жюли Мэйнотт была взволнована, как и сам Андре, а может быть, и больше. Когда он закончил свою краткую судебную речь – пророческое резюме обвинения против него самого, – Жюли безмолвствовала.
   – Вчера вечером, – прошептала она наконец, – когда мы услышали шум в магазине… это и был грабитель. Он пришел за боевой рукавицей. Я уверена! Комиссар возвращался домой в тот момент, когда мы вышли гулять, а для прогулок было уже слишком поздно. Господин Банселль хвастал перед тобой своими деньгами, которые он держал в новой кассе. Папаша Бертран видел, как ты считал банкноты, и я ему поднесла выпить…
   В полном отчаянии она схватилась за голову.
   Затем вдруг сказала возмущенно:
   – Но какое значение имеет все это, если ты не виновен!.. Все, что сделаешь ты, сделаю и я; я пойду туда, куда пойдешь и ты; я разделю твою судьбу: ведь я – твоя жена.
   – Ты также и мать, – прошептал Андре, с восторгом глядя на нее.
   Блеск угас в глазах Жюли.
   – Почему ты не взял ребенка? – спросила она.
   – Ты сама нашла ответ, вспомни, как ты сказала, что можно прятаться день, два…
   Поцелуй, смешанный со слезами, был ее ответом:
   – Без тебя я умру!
   И, конечно же, она сказала это чистосердечно; Андре понимал ее, чувствуя, как трепещет ее сердце.
   – Ты будешь жить для мужа и для сына, – возразил он.
   Жюли заметалась в его объятиях.
   – Так вот что ты задумал! Я поняла твой замысел – остаться без меня, одному с нашим несчастьем!
   Ответ молодого чеканщика звучал твердо и почти строго:
   – Да, я хочу остаться один. И я говорю «я хочу» впервые с тех пор, как мы женаты, Жюли. И хотя мысль скрыться втроем приходила мне в голову, все же я не решился на это. Мой отец был всего лишь бедняком, но он оставил мне в наследство незапятнанное имя, и таким я должен передать его своему сыну.
   – Значит, ты надеешься? – спросила Жюли, глядя на него в волнении.
   Но он хранил молчание, и она с горячностью добавила:
   Если ты надеешься, то зачем же отталкиваешь меня?.. Да нет же! – прервала она себя. – Надежды нет, и твой побег – тому свидетельство. Его вменят тебе в вину. Если ты хотел защищаться, ты не должен был бежать.
   Я не столь уж большой умник, – сказал Андре, согревая своим дыханием похолодевшие руки молодой женщины, – но мы вместе читали древнюю историю, помнишь, там речь идет о войнах за свободу. Так вот, когда какому-то городу угрожала осада и он готовился к решающему сражению, детей и женщин удаляли…
   – Лишние рты, – с горечью прошептала Жюли.
   Андре вновь улыбнулся.
   – Тебе не удастся меня рассердить, – ответил он, продолжая целовать ее тонкие дрожащие пальцы, – ты несправедлива, ты жестока, но ты меня любишь, и я счастлив… Воины, о которых я говорю, удаляли детей и жен, поскольку не хотели сдаваться. Когда те, кого любишь, в безопасности, то чувствуешь себя уверенней. Я люблю только тебя, и я прячу тебя, чтобы снова быть с тобой, когда опасность останется позади. С первыми признаками беды я понял жестокость предстоящего сражения и задал себе вопрос: в силах ли я выиграть его? Я увидел тебя рядом с собой, тебя, Жюли, – мое драгоценное сокровище, я увидел тебя сидящей на скамье подсудимых; я не могу представить себе ничего более постыдного и нестерпимого, чем тебя в окружении жандармов, чем грязные взгляды бесцеремонно разглядывающей тебя толпы; я все это видел; ты – бледная, похудевшая, состарившаяся, хотя к твоим годам добавилось не более четырех недель; голова твоя склонилась, и казалось, что слезы жгли покрасневшие глаза. Я все это видел, и я чувствовал, как меня покидает мужество. Ты слышишь, я дрожал, я кричал своим воображаемым судьям: «Оставьте в покое мою Жюли, и я сознаюсь в преступлении, которого не совершал! Уберите от нее этих стражников, не давайте этим грязным зевакам марать ее своими похабными взглядами! Пусть эти мужланы перестанут трепать ее благословенное имя, пусть эти женщины перестанут вымещать на ней свою гнусную зависть – и вы все узнаете. Я вышел из дому ночью со своей боевой рукавицей, которую смастерил специально для ограбления ящиков с секретом; я проник в дом Банселля; как? Какая вам разница? Моя боевая рукавица не открывает замков, но для этого у меня, конечно, припасена отмычка. Я разгадал шифр; я выбил задвижку из паза, пользуясь металлическим стержнем: да-да, наш брат делает свои дела умеючи, как и вы – свои. Когда дверца отворилась, сработал захват, но тут – о чудо! Моя рука оказалась зажатой стальными зубцами, но на нее была надета рукавица. Я осторожно вытащил руку, а рукавица осталась на месте. Я унес четыреста банкнот, которые потом считал, сидя на скамье на площади Акаций, что и видел фонарщик Бертран».
   Он стер тыльной стороной руки капавший со лба пот.
   И странное дело: Жюли молчала. Она была задумчива, я бы сказал – безучастна, если бы это слово не было здесь столь неуместно.
   Андре этого не замечал, изо всех сил стараясь убедить Жюли в своей правоте. Он продолжал судебную речь.
   – Бедняку не дано права быть порядочным, – сказал он с горькой усмешкой, но в ней звучали слезы. – Что он теряет? Я же – человек весьма богатый и многим рискую, поэтому боюсь. И я бежал – для того чтобы выиграть время и спрятать свои драгоценности. Когда они будут в безопасности, когда я найду надежное убежище для моего сокровища, моей обожаемой Жюли, я возвращусь сам, я это знаю, я в этом уверен. Я буду защищаться, буду драться; но должен быть пролит свет на эту тайну, и я ее открою. Не опасайся, что твое отсутствие мне повредит. Моя жена была причиной страха, потому что я люблю ее так, как никто никогда не любил. Но вот я здесь. Вы можете пытаться ее разыскать, но я отвечу за нас обоих, ведь я же здесь! Пока речь идет только обо мне, я не падаю духом; более того, я не теряю веры. Ценность моего клада чрезвычайно велика. Но все экю, все луидоры и бриллианты мира – ничто для меня по сравнению с моей Жюли. О, судьи! Моя жизнь и моя честь в наших руках, но моя любовь подвластна только Богу, и именно Богу я вверил Жюли.
   Голова его была высоко поднята, глаза блестели. Жюли же, наоборот, поникла. Ресницы ее были опущены. О чем она думала? Андре говорил красноречиво, и тем не менее он еще не был уверен в том, что выиграл дело. Он искал новые аргументы. Жюли спросила со вздохом:
   – Как мне добраться до Парижа и как там спрятаться?
   Щеки ее покраснели. Не в состоянии более сдерживаться и как бы стыдясь сорвавшихся слов, она сказала:
   – Но я не хочу! Я умру от тоски. Я никогда не покину тебя!

IX
ЧАС ЛЮБВИ

   Есть полные победы, которые приносят несчастье. Знаменитый заклинатель змей Доуси хвастал тем, что может сразу же, без всякой подготовки взять в руки любое пресмыкающееся. Один американский шутник (ибо монополия на забавные проделки принадлежит не Франции) положил однажды утром около постели своего друга Доуси маленькую черную змейку, сплошь усыпанную желтыми пятнышками, и стал спокойно курить сигару в ожидании сюрприза после пробуждения укротителя. Укротитель проснулся, увидел маленькую змейку и улыбнулся. Это был в самом деле отважный человек, так как главный его секрет состоял в том, чтобы не напугать животное. Он осторожно протянул руку и ухватил змейку за шею. Но едва он успел это сделать, как упал без чувств.
   Маленькая змейка была сделана из картона, и неожиданность сразила заклинателя, который только что готовился с холодной улыбкой вступить в смертельную схватку.
   Поговорите со своим врачом и спросите у него, что случится, если в припадке ревнивых подозрений или в порыве неукротимого гнева вы попробуете со всего маху вышибить ногой дверь, которая (предполагается, что дело происходит ночью) широко открыта.
   Врач вам, без сомнения, ответит, что в девяти случаях из десяти вы рискуете сломать себе ногу.
   Молодой чеканщик был в положении американца Доуси или человека, который наносит мощный удар ногой в пустоту.
   Жюли не стала защищаться и только сказала:
   – Как добраться до Парижа? Как мне там спрятаться?
   И обратите внимание, что уже в течение нескольких минут она платила Андре за его простодушное красноречие лишь рассеянным вниманием. Но наш Андре выдержал и это, и его сердце не разорвалось.
   Нет. Душа у него была молодая и сильная. Он любил по-настоящему, беззаветно и свято. Было в нем что-то мудрое и детское. Его не занимало ничего, кроме благополучия его кумира, и он был счастлив.
   – Не отрекайся от сказанного! – воскликнул он, когда Жюли попыталась взять обратно вырвавшиеся слова. – Это было бы не достойно тебя.
   Лицо Жюли вновь покрылось бледностью, но она не подняла глаз.
   Андре почти тотчас же продолжил:
   – Ты отправишься в Париж прямым дилижансом – прошу, доверься мне. Там ты устроишь жизнь по своему усмотрению; наши деньги будут в твоем распоряжении.
   – А малыш будет со мной? – прервала его Жюли.
   – Нет, это невозможно, – ответил Андре. – Это бы сразу тебя выдало, а я должен быть спокоен за тебя. В Париже ты будешь как молоденькая девушка, а искать будут женщину, мать. В этом залог твоей безопасности.
   – А как же наш ребенок?
   – Ты доверяешь Мадлен, его кормилице?
   Жюли подняла наконец глаза. Они были мокрые от слез.
   – Я была слишком счастлива!.. – прошептала она.
   – О! Я очень хорошо это знаю! – с болью воскликнул молодой чеканщик. – Что бы я ни сделал, все равно больше всех страдать будешь ты.
   Она разрыдалась; это наступила разрядка, которая должна же была наконец прийти.
   – Прошу тебя, пожалуйста, не отправляй меня в Париж!
   Андре вынул из кармана уже известный нам бумажник, в котором находилось четырнадцать банкнот по пятьсот франков.
   – Твои документы находятся здесь, – сказал он, – и только ими нужно пользоваться. Ты вновь становишься той, кем была: твое имя Джованна Мария Рени, графиня Боццо. Ты никогда не состояла в неравном браке. Нужно назвать безумцем того лжеца, который попытается найти что-то общее между тобой и бедным Андреа Мэйнотти, чей отец будто бы не смог поступить лакеем на службу к твоему родителю. Ты не богата, тебе незачем это скрывать, потому что несчастья твоей семьи известны, но ты и не бедна, потому что у тебя имеется на черный день наше небольшое состояние. У тебя в Париже есть связи, родственники, в том числе полковник; поскольку ты не нуждаешься в их деньгах, они тебе помогут. Писать ты мне не будешь, так как ты можешь выдать себя. Я доверяю тебе, знаю, что ты мне верна, и этого мне довольно. Я буду посылать тебе письма до востребования на имя Джованны Марии Рени, чтобы ты знала, как поживает наш ребенок. Все это продумано и решено. Теперь я ожидаю, что ты мне скажешь, как добрая жена, какой ты и являешься: «Муж мой, я готова».
   – Муж мой, я готова, – пролепетала Жюли сквозь слезы. – О! Ты сильный! Ты добрый! Я люблю тебя!
   Какое-то мгновение они оставались в объятиях друг у друга.
   – Я голоден, как волк! – весело сказал Андре.
   Жюли не двигалась и стала еще более печальной. Он продолжил свою речь, положив свои руки на ее плечи и глядя ей в глаза:
   – Вернемся, жена моя, к началу этого разговора, к тому празднику в роще, которым мы отметили свою помолвку. Опасность еще не миновала, и мы все еще одни. Сейчас, как и тогда, наше будущее скрыто от нас. То, что я говорил тебе в нашей миртовой роще, я повторю тебе и сейчас. Смотри. (Тут он стал на колени.) Теперь, как и тогда, я у твоих ног, Жюли, моя надежда, мое драгоценное счастье. Вняв моей молитве, ты подарила мне тот день, о! какой великолепный, счастливый, беззаботный день любви, стоящий целой долгой жизни. Сейчас же время нас торопит, вот и солнце шлет нам свое предупреждение. Я не прошу у тебя целого дня, я прошу всего лишь один час, один час спокойствия и любви, чтобы я мог удержать в памяти восторг этих воспоминаний.
   Жюли поднялась; он удержал ее и, осушая поцелуями ее влажные глаза, добавил:
   – Не надо больше плакать.
   – Сегодня, как и тогда, – откликнулась Жюли, – я твоя, мой милый Андре, я в твоей власти.
   Она взяла корзинку и открыла ее. Хлеб, вино, фрукты и разная деревенская снедь были разложены на траве. Андре следил взволнованным взглядом за ее грациозными движениями. Ему казалось, будто он видит, что происходит в глубине ее сердца, и был ей бесконечно благодарен за улыбку, которой она скрывала слезы.
   Что тут сказать? Что ее слезы не были искренними? Но Андре был ее первой и единственной любовью, и в один прекрасный день она безоговорочно вверила ему свою судьбу.
   Еще недавно мы видели Жюли рассеянной, и она проявила себя достаточно эгоистичной (чтобы не сказать: порочной), чтобы беспокоиться не только о муже и о ребенке. Да, в человеческой душе, настолько же неповторимой, насколько и изменчивой, всегда остаются неразгаданные глубины. И не боясь впасть в менторский тон, скажу: какой-то одной женщины как личности просто не существует, есть только женщины вообще.
   Жюли приготовила «стол» на поросшем мхом бугорке, вокруг которого расстилался мягкий изумрудной зелени ковер из лесной травы, длинной и тонкой, которую солнце не смогло засушить. Дневной зной спал, и тени дубовых стволов удлинялись по мере того, как солнце близилось к закату. Это было время любви.
   Минутой раньше, и мы не без горечи говорили об этом, мысли Жюли были рассеянны. Теперь она выглядела иначе. Зачем быть столь суровой? Она взяла Андре за руку и подвела его к импровизированному столу. Они уселись друг против друга и принялись за еду. Андре хотел, чтобы они сделали вместе (вот тост без слов), первый глоток вина; капли простого деревенского напитка объединили их уста в горячем поцелуе. Поначалу это был строгий праздник, вызов, брошенный благородным Андре невзгодам предстоящей разлуки. Но потом пришла радость, светлая и торжественная, которая захватывала их все больше и больше по мере того, как продолжался этот семейный пир, и от этой картины сжимается сердце. Это был пир приговоренных, как в древности.
   Они ели и пили, с наслаждением отдаваясь небесным ласкам. О! Как они любили друг друга; я говорю не только об Андре, и разве хоть чего-то стоит неясная мысль, промелькнувшая недавно в измученной голове Жюли! Их глаза говорили теперь на одном языке. Они любили – единственной всепоглощающей любовью; сердца их сливались, и слова больше не были нужны. Они были совсем молоды, и страсть брала свое. Желание Андре передалось Жюли, и порыв ее ответного чувства привел Андре в состояние почти религиозного восторга.
   В истории Франции есть эпизод, достойный папирусов Клио. На кровавом фоне террора я вижу несколько стоящих особняком фигур. Эти люди были очень молоды, их звали Бриссо, Вернье и Жансонне, но в нашей памяти сохранилось лишь одно объединяющее их имя: жирондисты. Когда настал их последний час, в разгар вакханалии палачей, требовавших их казни, эти люди, преданные лишь одной свободе, собрались, чтобы вместе преломить хлеб и выпить по глотку вина, отмечая со светлой торжественностью свою предстоящую кончину. Мы помним их прощальные улыбки.
   Перенесемся снова к молодым супругам, в уединении справлявшим свою последнюю трапезу. Они погружались в море грез, и это приводило их в восторг; лес – свидетель их услад – одаривал их своими волшебными звуками и ароматами.
   Жюли была так прекрасна, что супругу, ослепленному ее красотой, она виделась в ореоле святой. Оба они светились счастьем, и их неутомимые сердца в порыве торжествующей страсти, торопясь, поглощали священный огонь любви.
   Жюли уже ни о чем не помнила и была готова всем пожертвовать ради Андре. И тогда она стала думать о смерти.
   Но время шло. Жюли, томная и бледная, приподнявшись на траве и улыбаясь, опустила голову на колени Андре. Роскошные локоны ее разметавшихся волос ниспадали на плечи, грудь ее часто вздымалась; легкая усталость приглушала блеск ее глаз. Андре искал губами ее губы, и она сказала:
   – Во всем мире для меня существуешь только ты; и нет силы, способной отдать меня другому!
   Дул легкий ветерок, он слушал и уносил то, что слышал; а листва все шелестела, и в этот шелест вплетались диковинные голоса птиц; однообразно журчал ручей; косые лучи солнца, прорываясь меж ветвей деревьев, пронизывали лес золотыми стрелами.
   Неужели этот дивный сон должен был кончиться?
   Дилижанс, следовавший из Кана в Париж, вечером прибывал в Муль-Аржанс; здесь меняли лошадей. На почтовой станции появилась молодая крестьянка; она поднялась в дилижанс и заняла свободное место в его дальней части; в то же время молодой человек с небольшим свертком в руках уселся на скамейке империала. У крестьянки был чемодан. Кучер – человек, повидавший жизнь, как и все его собратья, – посмотрел на нее из-под очков и с нескрываемым восхищением произнес:
   – Ай да ягодка! В Париже ей цены не будет!
   Хорошенькая крестьянка назвала для регистрации какое-то местное имя: Пелажи или Готон. Молодой путешественник, в свою очередь, сказал, что его зовут Ж.-Б. Шварц, заставив вздрогнуть малого, который принес на своем плече чемодан молодой крестьянки и теперь стоял поодаль.
   Дилижанс, забрав пассажиров, тронулся с места. Ж.-Б. Шварц натянул на уши новехонькую шапку из бумазеи; хорошенькая крестьянка, вся в слезах, послала через открытую дверцу дилижанса поцелуй парню без куртки; он стоял на дороге и, прощаясь, протянул к ней свои дрожащие руки. Некоторое время он оставался на месте, Не двигаясь. Затем, когда шум колес умолк вдали на пыльной дороге, он отправился на другой конец деревни и вскочил в ожидавшую его повозку.
   – Пошел, Блэк! – сказал он твердым и печальным голосом. – Мы возвращаемся в конюшню!

X
ОТ АНДРЕ К ЖЮЛИ

   2 июля 1825 года. «Я обещал тебе часто писать, но мне понадобилось долгих пятнадцать дней, прежде чем я смог получить перо, чернила и бумагу. Я нахожусь в одиночном заключении в тюрьме Кана. Подтянувшись обеими руками к окну, я могу увидеть верхушки деревьев на главной улице, а в отдалении – тополя, окаймляющие луга Лувиньи. Ты любила эти тополя, и они напоминают мне о тебе.
   Полноте, не так уж я несчастен, как думают. Я живу здесь тобой; мысль о тебе не оставляет меня никогда, ни на минуту. Я знаю, что ты осторожна, и я спокоен.
   Что меня огорчает, так это то, что я не знаю Парижа. Я не вижу ничего из того, что тебя окружает. Не могу себе представить, чем ты занимаешься, где бываешь, улицу, на которую выходит твое окно. Мои мысли обращаются к прошлому; я ищу тебя там, где ты была со мной, в доме на площади Акаций. Как я любил тебя, Жюли! И тем не менее это не идет ни в какое сравнение с тем, как я люблю тебя сейчас! Нет, любовь может крепнуть и тогда, когда она заполнила все сердце! Сердце растет вместе с нею, и жизнь идет вперед. Я люблю тебя так, как нигде никогда не любили, и знаю, что завтра буду любить тебя еще больше. Никто не может этому помешать. Я не такой уж несчастный, как думают.
   Тюремщик дал мне перо, чернила и бумагу – за деньги. Он небогат, имеет двоих детей и любит свою жену. В прошлом году, когда стояли морозы, ты послала его детям шерстяные фуфайки. Он это вспомнил и взял с меня только два луи за бумагу, флакон чернил и пучок перьев. Моя бедная, чудесная Жюли, когда я все это увидел, то, как безумец, разрыдался. Мне показалось, что ты со мной, что я буду с тобой разговаривать. Представь себе: от страданий я не плачу, но малейшая радость вызывает у меня слезы.
   И я не знал, с чего начать и как открыть тебе то, что ты не прочтешь это письмо, Жюли, ибо оно неизбежно исчезнет. С тех пор, как у меня есть все, чтобы писать, я думаю: не ловушка ли это? Мне кажется, что тюремщик честный человек, но он, как и другие, верит в мою виновность, а с преступниками дозволяется делать все, что угодно. Да, скорее всего это ловушка. Послать тебе сейчас это письмо – значит раскрыть твое местонахождение. Тебя бы схватили и заключили в тюрьму… Ты – в тюрьме! Ты, моя Жюли, ты – сама честь, достоинство и чистота! Я могу вытерпеть все; переносить то, что происходит со мной теперь, – это в моих силах, и я даже радуюсь сознанию того, что несу часть и твоего бремени. Но узнай я, что ты страдаешь, – и прощай мое мужество, наличие которого зависит только от тебя. Я перестану верить в Провидение, если оно откажется от тебя. Я прокляну его.
   Понимаешь, это ловушка; интуиция подсказывает мне, что я прав: я не намерен в нее попадать. Я знаю, где спрятать письмо, и я буду постоянно его дописывать, а через несколько дней оно расскажет тебе обо всех моих переживаниях. На случай, если меня спросят, что я делаю с бумагой, я напишу другие письма и пошлю их в Лондон, чтобы пустить ищеек по ложному следу. Да-да, так я и поступлю. Пусть они читают эти письма, если хотят, и пусть пытаются с их помощью разыскать тебя. Я ношу секрет в своем сердце.
   Они являются моими врагами, но странное дело, они будто не желают мне зла. Беда только, что учился я немного, и мне трудно объяснить свои мысли, ведь мне самому они кажутся совершенно ясными. Они вроде бы симпатизируют мне, хотя и не одобряют совершенного, как полагают, мною преступления. Но можно ли отделить человека от поступка? Если я совершил преступление, в котором меня обвиняют, разве я не заслуживаю презрения во всех отношениях? Я знаю, насколько трудно решить, как бы я сам поступил на месте другого. Если на один и тот же предмет смотреть с разных точек зрения, его можно даже не узнать. Ты помнишь большой ясень около Кьяве на другом конце Сартэна? Его искалечила молния; если идти к нему от Кьяве, то видишь нагромождение валежника; подходя же со стороны Сартэна, замечаешь только свежую листву, которая облачила его в роскошное зеленое манто. И так повсюду: увиденное спереди лицо не похоже на профиль, и наша соседка госпожа Шварц не показалась бы косоглазой, если бы мы видели только один ее глаз.
   Ты видишь, я шучу. Сейчас я хочу сказать тебе, что следователь относится ко мне доброжелательно и без придирок. Я с удовольствием сообщаю тебе его имя, ибо у правосудия нет слуги более честного и достойного: мое дело ведет господин Ролан – брат председателя, человек мягкий, пользующийся известностью среди бедноты. Но вот в чем заключается мое несчастье и, как я полагаю, несмотря на свое невежество, – просто болезнь нашего законодательства: совершенное преступление непременно предполагает наличие виновного. Ребята, играющие на площади перед нашим магазином, употребляют выражение, которое мне теперь нередко приходит на ум. Того, чей мяч не попадет в ямку, они называют мазилой. И это вызывает веселье у окружающих!
   В определенном смысле мы навсегда остаемся детьми. Никто не хочет быть мазилой, а именно так придется назвать господина Ролана, если я окажусь невиновным. Кого-то надо обвинить, это ясно. Это – сама истина, но это и рок. Виновный нужен, причем только один. Закон не любит, чтобы по одному преступлению было вынесено два приговора, и его логика, неумолимая до абсурда, обойдет настоящего преступника, если найдется человек, уже уплативший фиктивный долг, который должен быть платой за всякое преступление.
   У меня есть не только бумага, перо и чернила, но имеется также и книга, которую мне продал Луи; это свод законов. Наш кюре говорил, что Библию следует читать не всем и что слово Божье без его толкования оказывается чересчур впечатляющим для некоторых голов. Я склонен думать, что это относится и к своду законов – произведению более скромному, но, бесспорно, достаточно серьезному для моей неученой персоны, потому что оно часто вызывает у меня удивление, а иногда и страх. Я не имею в виду весь свод законов; я в нем искал только то, что относится ко мне. Поэтому я изучил в нем уголовный кодекс и раздел по расследованию преступлений. Те, кто составил это законодательство, были лучшими среди людей; они вложили в него весь свой гений и опыт всех предшествующих веков; их труд вызывает у меня уважение, но как я благодарен Богу за то, что ты отсюда далеко! Закон, вчера тебя защищавший, сегодня направлен против тебя. Нужен преступник, и мы исполняем эту роль не потому, что она присуждена нам злокозненным и несправедливым законом, а потому, что достаточная сумма случайностей отдает нас на растерзание закону. Из категории oпекаемых законом мы переходим в категорию его врагов.
   И ты бы оказалась, как и я, в одиночестве, не имея возможности даже сообщаться со мной. Таков закон. В этой борьбе правды с ее видимостью ты оказалась бы безоружной, ослабевшей от моральной пытки. Никакой звук не проникал бы в могилу, где тебя заживо бы погребли. Нет, ошибаюсь: сюда проникал бы зловещий голос – не знаю, кому он принадлежит, – он мрачно твердил бы одно и то же: тебя осудят! Без защиты и совета, все время одна – умом и сердцем! Представить себе только!
   Лишь в том, что тебя здесь нет, мое утешение и моя сила. Ты свободна и останешься свободной до тех пор, пока у них есть я, то есть наименее ценная половина моего существа. Я узник, лучшая часть души которого обладает привилегированным правом улетать отсюда, чтобы вкусить радостей свободы.