Страница:
Жюли вздохнула, а Андре продолжал:
– Господин Банселль расхваливает его направо и налево. Можно подумать, что ему даже нужен вор, чтобы испытать свой ящик в действии. Мы были у него втроем сегодня вечером; он показал нам денежные банкноты и сказал: «Сохранность гарантирована; мой служащий при кассе уволился, и я даже не думаю его заменять. Здесь никто не ночует, никто». Он повторил это два раза.
– Более четырехсот тысяч франков! – прошептала красавица Мэйнотт. – Вот чьи дети будут богаты!
Лицо Андре омрачилось.
– Тихо! – воскликнул он, внезапно вскочив. – В магазине кто-то есть!
Тишину лавки нарушил какой-то металлический звук. Андре бросился в магазин, жена – вслед за ним, с лампой в руке. Но лавка была пуста.
– Что-то железное звякнуло… – начала было Жюли, – или… Погляди! Комиссаров кот!
Мимо Андре прошмыгнула кошка, и Андре со смехом гнался за нею, будто бы преследуя, до самой площади.
Гуляющих уже не было. Андре заметил лишь одного прохожего, который скрылся среди деревьев. Это был мужчина в синих бумажных штанах, серой куртке и рыжей шерстяной шапке.
– Укладывай спать малыша! – велел Андре жене. – Я должен тебе что-то сказать.
Жюли, которую разбирало любопытство, заторопилась. Поцеловав ребенка в колыбели, она вернулась, и Андре накинул шаль на ее плечи и сказал:
– Лучше выйдем, здесь жарко.
В его тоне было что-то серьезное, и это заинтриговало молодую женщину.
В то время как Андре запирал дверь лавки, к дому подошел комиссар полиции, вернувшийся из цирка Франкони. После встречи с Ж.-Б. Шварцем он был в отвратительном настроении. И он сказал своей жене, укладываясь спать:
– У этих, внизу, странные привычки. Я их сейчас встретил – пошли шататься на ночь глядя.
На что комиссарша позволила себе заметить:
– Шутовская жизнь! Еще неизвестно, чем это кончится. На твоем месте я бы за ними приглядывала получше.
А Андре и Жюли, взявшись за руки, вышли на улицу, довольные тем, что им никто не мешает, не ведая страха и подозрительности; они шли медленно, обмениваясь взволнованными словами; они говорили о будущем, забыв о том, что человек предполагает, а Бог располагает.
IV
V
– Господин Банселль расхваливает его направо и налево. Можно подумать, что ему даже нужен вор, чтобы испытать свой ящик в действии. Мы были у него втроем сегодня вечером; он показал нам денежные банкноты и сказал: «Сохранность гарантирована; мой служащий при кассе уволился, и я даже не думаю его заменять. Здесь никто не ночует, никто». Он повторил это два раза.
– Более четырехсот тысяч франков! – прошептала красавица Мэйнотт. – Вот чьи дети будут богаты!
Лицо Андре омрачилось.
– Тихо! – воскликнул он, внезапно вскочив. – В магазине кто-то есть!
Тишину лавки нарушил какой-то металлический звук. Андре бросился в магазин, жена – вслед за ним, с лампой в руке. Но лавка была пуста.
– Что-то железное звякнуло… – начала было Жюли, – или… Погляди! Комиссаров кот!
Мимо Андре прошмыгнула кошка, и Андре со смехом гнался за нею, будто бы преследуя, до самой площади.
Гуляющих уже не было. Андре заметил лишь одного прохожего, который скрылся среди деревьев. Это был мужчина в синих бумажных штанах, серой куртке и рыжей шерстяной шапке.
– Укладывай спать малыша! – велел Андре жене. – Я должен тебе что-то сказать.
Жюли, которую разбирало любопытство, заторопилась. Поцеловав ребенка в колыбели, она вернулась, и Андре накинул шаль на ее плечи и сказал:
– Лучше выйдем, здесь жарко.
В его тоне было что-то серьезное, и это заинтриговало молодую женщину.
В то время как Андре запирал дверь лавки, к дому подошел комиссар полиции, вернувшийся из цирка Франкони. После встречи с Ж.-Б. Шварцем он был в отвратительном настроении. И он сказал своей жене, укладываясь спать:
– У этих, внизу, странные привычки. Я их сейчас встретил – пошли шататься на ночь глядя.
На что комиссарша позволила себе заметить:
– Шутовская жизнь! Еще неизвестно, чем это кончится. На твоем месте я бы за ними приглядывала получше.
А Андре и Жюли, взявшись за руки, вышли на улицу, довольные тем, что им никто не мешает, не ведая страха и подозрительности; они шли медленно, обмениваясь взволнованными словами; они говорили о будущем, забыв о том, что человек предполагает, а Бог располагает.
IV
КУВШИН МОЛОКА
Молчание прервала любопытная Жюли. Даже ничтожная мелочь способна вывести из равновесия эти милые честолюбивые создания: только за порог, едва успеют накинуть шаль – и вот уж они витают в облаках и воздвигают воздушные замки.
– Что же ты хотел мне сказать, Андре? – спросила она.
– Так, ничего особенного, дорогая, – ответил молодой гравер, – но только вот уже несколько дней я что-то странно себя чувствую. За работой и то все думаю, а по ночам спать не могу.
– И я тоже, – прошептала Жюли.
– Да, и ты тоже, и, может быть, с тебя-то это и началось.
Жюли ничего не ответила.
– Наши сердца настолько близки, – продолжал Андре, – что даже бьются одновременно. Стоит тебе только что-то задумать, как я уже готов все для тебя сделать.
– А вот это уже опасно, – промолвила Жюли, пытаясь рассмеяться. – Может, я в чем-то перестаралась? Тогда скорее отругай меня.
Они подошли к той части площади Акаций, где стояла деревянная скамья, а над нею висел фонарь. Андре остановился и, усевшись на скамью вместе с Жюли, обнял ее за талию.
– Я не сержусь, – продолжал он еще более нежно, понизив голос. – Ты ли? Я ли? Какая разница! Возможно, наши мысли даже родятся одновременно. И мы оба взволнованы чем-то таким, отчего наше положение может измениться…
– На все воля Божья! – рассеянно отвечала молодая женщина.
Наступило молчание, и полная раскаяния Жюли добавила:
– Мой милый Андре, ты знаешь, как я счастлива с тобой.
– Я знаю, дорогая; по крайней мере я так думаю, и не думай я так, что бы со мной стало? Но в твоих жилах течет кровь благородной дамы, и за это я люблю тебя еще больше… Эти туалеты, которыми так Любуешься, тебе бы так пошли! И мне кажется, милая моя женушка, что они – твои, а те, другие, их у тебя похитили.
Жюли сказала: «Ты сумасшедший!», но позволила себя поцеловать.
Вечерний ветерок покачивал висевший позади фонарь, который освещал густые волосы и легкий пушок, обрамлявшие профиль Жюли. Андре Мэйнотт переживал одно из тех мгновений, когда чувства переполняют сердце и рвутся наружу, а Жюли – то состояние, когда сама красота, расцветающая с новой силой, излучает волшебное сияние. Андре посмотрел ей в глаза, в их таинственный свет; ему казалось, что ее губы благоухали хмелем; теплое дыхание летней ночи вводило его в дрожь, и сладкое томление в груди соперничало с невыразимой страстью. Жюли с ласкающей бархатистостью в мелодичном и нежном голосе снова спросила:
– Андре, что же ты хотел мне сказать?
– Ты счастлива, – ответил он, – и любишь меня, но твое место – в другом обществе. Когда я об этом думаю, то вижу тебя так, словно здесь ты – в изгнании. Женщины в нашем краю часто гадают о будущем…
Жюли отодвинулась в тень, чтобы не было видно, как она покраснела.
– Милое дитя, – продолжал Андре, – если бы твоя нынешняя жизнь тебе нравилась, разве бы ты мечтала приблизить будущее?
– Но ведь мы можем желать не только богатства, – прошептала молодая женщина.
– Чего же?
– Когда я впервые увидела тебя там, в Сартэне, то решила погадать на ромашке и стала обрывать лепестки: «Любит – не любит?»
Андре закрыл ей рот поцелуем.
– Люблю всем сердцем, – добавил он почти сурово. – И чтобы в этом увериться, вам, Жюли, не нужны ни карты, ни цветы.
– Это правда, – воскликнула она, обняв его обеими руками, – и я лукавила. Но ты сказал мне «вы» и наказал меня. Нет, я гадала не для того, чтобы узнать, как сильно ты меня любишь. Случаются дни, когда мне бывает страшно. Хорошо ли мы здесь спрятались от тех, кто тебя ненавидит, Андре?
Затем, тряхнув своей очаровательной головкой и с той решимостью, с какой говорят только правду, она продолжала:
– Нет, и не для этого, Андре… или, по крайней мере, еще и по другой причине: я гадала, чтобы узнать, займешь ли ты когда-нибудь то место, какое тебе надлежит занять в обществе. Ведь твое положение много ниже твоих способностей?..
– И что же ответили карты?
Жюли заколебалась, но затем, решившись, заговорила – и в голосе ее звенела радость:
– Сегодня вечером остались четыре туза.
– И это значит?..
– Коляска на четырех колесах, сударь. У нас будет карета!
– И в этой карете ты будешь сказочно хороша, дорогая, – заключил Андре с юношеским восторгом.
– Послушай, – продолжал он, – кто не рискует, тот и не бывает в выигрыше. У меня гораздо больше честолюбивых замыслов в отношении тебя, чем у тебя самой. Пришло время начинать битву. Если хочешь, мы отправимся в Париж.
Жюли издала радостный крик и с изяществом всплеснула руками. Затем, опомнившись, не без страха отозвалась:
– В Париж!
Для Жюли с ее пылким воображением в этом названии таилось почти столько же угроз, сколько и надежд.
– Но чтобы добиться успеха в Париже, нужны деньги, – заметила она.
– Сейчас попробуем сообразить! – сказал Андре, привлекая ее к себе.
Его ласковый голос звучал так многообещающе, что, казалось, говорил: «Вот увидишь, что в наших руках – сокровища!» Жюли слушала его внимательнейшим образом.
– Мы приехали сюда с Корсики, – продолжал Андре Мэйнотт, – с тремя тысячами франков, зашитыми в моем поясе. Теперь, живя в Кане, мы можем сказать, что мы начинали с более чем скромного достатка. Но если здесь не нужны средства, чтобы устроиться, то и возможности для торговли весьма невелики, и я смотрю на достигнутый нами успех, как на чудо. Только в Париже, в столице, действительно можно составить состояние.
Жюли кивнула в знак согласия.
– Оружейник Госсэн, – продолжал Андре, – обещал двенадцать тысяч франков за товар и клиентуру.
Жюли выразила радостное удивление.
– Он дал бы за них и пятнадцать тысяч, – добавил Андре Мэйнотт, – но это еще не все. Господин Банселль, банкир, покупает у меня боевую рукавицу.
– Господин Банселль? Да он же скряга!
– За это надо благодарить его любимый сундук. Сегодня вечером господин Банселль совершенно меня уморил рассказом о его достоинствах, два часа говорил. А когда я собрался уходить, он спросил: «И много вы будете иметь с продажи боевых рукавиц?» Я не понял, к чему он клонит; тогда он пояснил: «Эта вещица представляет большой интерес для воров, господин Мэйнотт! Понимаете, в одном городе с человеком, который продает боевые рукавицы, нельзя чувствовать себя в безопасности!» И, видя, что я все еще не понимаю, воскликнул: «Черт возьми! С вашими боевыми рукавицами никакая хитрая система не справится! Что может моя механика? Захватить руку грабителя. Так вот, если у грабителя есть рукавица, он преспокойно вытащит из нее свою руку и удалится с моими экю, а ваш воришка останется в когтях моего полицейского».
Жюли весело рассмеялась; радостное возбуждение все никак не покидало ее.
– А ведь это верно, – сказала она. – Рукавица – достойный ключ к сейфу господина Банселля!
– Я дал ему слово больше не держать рукавиц для продажи, – продолжал Андре, – а за это он купит нашу за тысячу экю. Я отнесу ее завтра утром, так как банкиру не терпится поиграть со своей машиной в воров.
– Значит, всего восемнадцать тысяч франков, – подытожила Жю, ли.
Андре вынул из кармана бумажник, открыл его и показал четырнадцать банкнот по пятьсот франков.
В тот момент, когда Жюли наклонилась, чтобы их разглядеть, неожиданно погас свет, а позади них раздался громкий смех. Это был папаша Бертран – фонарщик, который решил над ними подшутить. Увидев издалека в этот неурочный час двоих влюбленных на скамейке, шутник подкрался к ним, как кошка; он любил разыгрывать горожан.
– Делим на троих, – заявил он, – если расшибем копилку господина Банселля.
Как тут сердиться? И к чему? Славный папаша Бертран получил стакан сидра, который ему налила Жюли Мэйнотт, и все отправились спать.
Двадцать четыре тысячи франков! Париж! Карета, обещанная четырьмя тузами! Жюли видела чудесные сны.
Она проспала до двух часов дня; таков был канский обычай, и ему следовали все. Но Андре не спалось, желанный сон все не шел к нему. Андре ворочался с боку на бок под теплым одеялом. У него щемило сердце. Он страдал.
Это был мягкий, прямодушный и чувствительный молодой человек редкого ума. До сих пор его жизнь протекала не без приключений, ведь он прибыл издалека, и потребовался целый роман, печальный и сказочный, чтобы привести в объятия простого ремесленника обездоленное юное создание благородного происхождения; но этот роман начался в некотором роде в угоду судьбе. В прошлом Андре и Жюли попадали во всевозможные переделки, причем с благополучным исходом, но им пока не приходилось участвовать в настоящих битвах. Андре только предстояло себя испытать. Бывали моменты, когда он ощущал неукротимую скрытую энергию, которая еще не нашла себе достойного применения.
В эти минуты он как будто вставал во весь рост; он бросал вызов будущему, рвался в бой, ибо победа приносит лавры. Именно это он чувствовал и теперь. Андре грезились будущие сражения, им двигала таинственная потребность ринуться на поле брани.
Когда пробило два часа, некий человек торопливо прошел по Воссельскому мосту, остановился на его середине и огляделся. Вокруг было безлюдно. Человек проворно скинул серую куртку, свернул ее вместе с рыжей шерстяной шапкой и, привязав к свертку тяжелый камень, швырнул его в воду. Оставшись в синих бумажных штанах, с непокрытой головой и без куртки, он свернул вправо с алансонской дороги и зашагал вперед через поле. Человек держал в руках нечто, завернутое в платок, не твердое, не тяжелое и ничуть не мешавшее ему, когда надо, перепрыгивать через камни и ямы. Он шел очень быстро, когда его нельзя было заметить со стороны; на открытых же местах он шагал нетвердой походкой, держа руки в карманах, сгорбившись, так что его можно было принять за подвыпившего крестьянина, потерявшего дорогу домой. Такое случается в Нормандии, как, впрочем, и везде.
Он избегал ферм, делая для этого большие крюки. Услышав лай собаки, человек останавливался, охваченный дрожью. Глазами, полными страха, он вглядывался в предрассветные сумерки. Мы уже видели господина Лекока в ситуациях необычных и трудных: вспомним его разговор с Ж.-Б. Шварцем, ложь о предстоящем любовном свидании; его прервавшуюся поездку; усердие, с каким он прятал свою повозку и лошадь; переодевание; возвращение в город; засаду у ворот, устроенную для того, чтобы следить за комиссаром полиции и за тем, как все тот же Ж.-Б. Шварц исполнит свою, вроде бы такую незначительную, миссию; наконец, его визит к папаше Ламбэру, кабатчику из тупика Сен-Клод, – все это позволило нам без труда догадаться, что профессией господина Лекока была вовсе не продажа сейфов. Во всех этих разнообразных обстоятельствах, свидетельствовавших о предстоящей операции, господин Лекок, без сомнения, показал себя смелым, полным холодной решимости человеком, вкладывавшим в исполнение своего опасного проекта некую удаль сомнительного сорта.
Таким был этот человек. Однако известно, что за выигранным сражением следует упадок сил, когда дает о себе знать цена добытых трофеев. И если вы хорошенько подумаете, то поймете, в чем разница между фанфароном, готовым ко всему и не знающим страха, и победителем, которому действительно есть что терять.
Этот платок с четырьмя завязками по углам, если его положить на весы, не потянул бы и на килограмм. Между тем сверток давил на господина Лекока с такой невероятной силой, что в это трудно было поверить. Наглый молодчик, каким мы знали его совсем недавно, теперь выглядел обеспокоенным, боязливым и обессилевшим. Холодный пот выступил у него на лбу: деревья издали представлялись ему жандармами.
Временами он разговаривал сам с собой; он говорил о Ж.-Б. Шварце, о папаше Ламбэре – кабатчике из тупика Сен-Клод и еще о ком-то со странным именем: Черная Мантия. Он угрожал, что больше не поделится ни с кем. Но хруст ветки, сломанной ветром, вызвал у него дрожь, а заяц, едва слышно шуршавший в траве, заставлял его застывать на месте.
Ночь полна пугающих голосов. Некоторые породы дуба и в разгар лета сохраняют прошлогоднюю листву. Когда же ее колышет легкий ветерок, она издает резковатый шелестящий звук, как будто сквозь эту листву кто-то пробирается.
Мы можем утверждать, что господин Лекок проводил не первую свою операцию, но ему было всего двадцать два года, и мы еще увидим, как он будет мужать.
Он добрался до зарослей, не встретив ни одной живой души. Лошадь щипала траву, повозка была на месте. Облачившись в клетчатые штаны, жилет с искрой и щегольскую куртку, господин Лекок смог вздохнуть с облегчением. Главное было сделано, и страхи исчезли. Он лихо заломил свой дорожный картуз.
И через несколько минут Красавчик так же гордо, как прежде, скакал по большой дороге. Не проехав и одного лье, господин Лекок сошел с повозки. Было еще довольно темно, хотя предрассветное небо на востоке посерело. Слева от дороги находилась ферма, обитатели которой еще не проснулись. Лекок привязал камень к свертку с синими бумажными штанами, перебрался через изгородь во двор и бросил сверток в колодец.
Покончив с этой последней предосторожностью и вновь пустив вскачь своего коня, господин Лекок – да, да! – стал насвистывать модный мотивчик, развязав при этом свой знаменитый платок.
Ж.-Б. Шварц тоже двигался по этой дороге; он шел пешком, погруженный в грустные раздумья. Его мысли витали вокруг ста франков, и в то же время он силился вспомнить басню о кувшине молока Перетты. Время от времени кувшин разбивался от столкновения с грустными мыслями: этот злой шутник Лекок, наверное, посмеялся над ним. Коммивояжеры имеют склонность к ярким мистификациям, чтобы затем живописать свои подвиги за общим столом. Сто франков только за то, чтобы предотвратить нежелательные последствия любовного свидания! Даже знатные господа не всегда так щедро раскошеливаются, чтобы замести следы своих похождений!
Сто франков! Какое же именно коммерческое предприятие он сможет начать на эти деньги? Сто франков наличными! Он чувствовал, как его переполняет заслуженная гордость капиталиста.
Простившись со своим однофамильцем – комиссаром полиции, Ж.-Б. Шварц прошелся немного по пустынным улицам. Он даже взглянул на Орн, который протекал под мостом, неся свои воды дальше, к морю. Так вот и с деньгами, рассеянными по бедным кошелькам: все они – ну, решительно все – двигаются по протоптанным тропкам к объемистым сундукам, к тем широким рекам, в которые впадают разрозненные золотые ручейки. По части денег Ж.-Б. Шварц был философом, мыслителем; он разгадал закон тяготения, согласно которому су притягиваются к луидорам.
В полночь он вышел из Кана. Скитаться три часа в потемках – это больше, чем можно себе представить. Не раз Ж.-Б. Шварц присаживался у края дороги, мучаясь над самым главным вопросом: «Получу ли я свои сто франков? Или я не получу своих ста франков?»
Он подошел к месту встречи намного раньше назначенного часа и стал ждать. По мере того как текло время, надежда испарялась, потому что Шварцы по прямой линии – люди прежде всего прямодушные, и поведение, подобное поведению господина Лекока, оскорбляет их чувства! Но почему сто франков? За пол-луидора господин Лекок мог бы сделать господина Шварца даже соучастником своего предприятия – при условии, однако, что это предприятие было бы честным; отметим для себя следующее: чтобы склонить Ж.-Б. Шварца на бесчестный поступок в полном смысле этого слова, было бы недостаточно и ста тысяч франков. А сумма в сто франков – не что иное, как явная насмешка над благоразумным и осторожным эльзасцем; иначе как издевкой ее не назовешь.
Если бы вы только знали, сколь упорно он трудился с тех пор, как покинул родной Гебвиллер, для того чтобы собрать двадцать больших белых монет, составляющих заветную сумму в сто франков. Но это ему не удалось.
Однако какой же сумасшедший этот Лекок! Возле парижских рынков полным полно банкиров – этих благодетелей улицы. Ростовщичество, как полагают лучшие умы, оскорбляет сознание, но робость закона по отношению к ростовщикам являет собой симптом современного благочестия. Посягать на всесилие золота, как бы почтительно это ни делалось, значит хулить Бога – последнего и единственного, у которого есть хоть какое-то будущее! И если однажды ростовщичество было дозволено, то почему же в дальнейшем от него отказываться? Добро, укрепленное традицией, лишь повышается в цене. И Ж. – Б. Шварц представил себя на минуту в роли благотворителя, заключающего сделки под проценты в сквере Невинных, Благодаря весьма скромной величине процентов, взимаемых, например, при операциях с общественными фондами, сто франков за двенадцать месяцев легко превращаются в тысячу экю; а за двенадцать следующих месяцев одна тысяча экю при умелом обращении способна дать тысяч пятьдесят франков, включая издержки. Тогда, уже покинув этот район Парижа, можно заняться учетом векселей мелких торговцев: широкое поле деятельности, где плодоносит каждое су, разделенное на четыре части. Лет десять можно посвятить учету векселей, скажем, в галантерейном деле. Вот миллион и составится, а дальше – желанный итог: он вступит в ту неведомую и прекрасную жизнь, которую сулит этот миллион, совсем молодым, с пушком на губах.
Ну а что же он станет делать со своим миллионом в высоких промышленных сферах? Мы уже достаточно удалились от сквера Невинных и не скрываем презрения к маленькой лавчонке. Рельсы для стокилометровой железной дороги или поставки муки – вот это для нас. Лучшими всегда бывают самые простые идеи. Можно, например, не мудрствуя лукаво, заняться производством вина из яблочных очистков…
Однако этот Лекок не такой уж и сумасшедший! Но чтобы нажить миллион, необходимо иметь пятьдесят тысяч франков, для получения пятидесяти тысяч франков нужны тысячи экю, а для тысяч экю – двадцать монет достоинством в сто су господина Лекока.
Увы, увы! Черепки молочного кувшина снова рассыпались.
И Ж.-Б. Шварц пробудился с тревогой в душе, говоря: «Близок рассвет! Должно быть, уже три часа. Лекок насмеялся надо мной!»
И тут донесся едва различимый звук едущей повозки! Ж.-Б. Шварц вскочил, воскрешенный мелькнувшей надеждой. В эти унылые часы, когда все кругом спит, даже шорохи слышны на большом расстоянии. С того момента, когда послышался звук приближающейся повозки, и до ее появления в предрассветных сумерках надежда не раз покидала Ж.-Б. Шварца. Наконец повозка, которая двигалась с огромной скоростью, приблизилась к нему почти вплотную.
– Садись, Жан-Батист! – скомандовал знакомый голос. В тот же миг крепкая рука подхватила Ж.-Б. Шварца, и он очутился в глубине повозки, в то время как Лекок победно щелкнул кнутом, и Красавчик рванул с места, наращивая скорость и поднимая клубы пыли.
– Что же ты хотел мне сказать, Андре? – спросила она.
– Так, ничего особенного, дорогая, – ответил молодой гравер, – но только вот уже несколько дней я что-то странно себя чувствую. За работой и то все думаю, а по ночам спать не могу.
– И я тоже, – прошептала Жюли.
– Да, и ты тоже, и, может быть, с тебя-то это и началось.
Жюли ничего не ответила.
– Наши сердца настолько близки, – продолжал Андре, – что даже бьются одновременно. Стоит тебе только что-то задумать, как я уже готов все для тебя сделать.
– А вот это уже опасно, – промолвила Жюли, пытаясь рассмеяться. – Может, я в чем-то перестаралась? Тогда скорее отругай меня.
Они подошли к той части площади Акаций, где стояла деревянная скамья, а над нею висел фонарь. Андре остановился и, усевшись на скамью вместе с Жюли, обнял ее за талию.
– Я не сержусь, – продолжал он еще более нежно, понизив голос. – Ты ли? Я ли? Какая разница! Возможно, наши мысли даже родятся одновременно. И мы оба взволнованы чем-то таким, отчего наше положение может измениться…
– На все воля Божья! – рассеянно отвечала молодая женщина.
Наступило молчание, и полная раскаяния Жюли добавила:
– Мой милый Андре, ты знаешь, как я счастлива с тобой.
– Я знаю, дорогая; по крайней мере я так думаю, и не думай я так, что бы со мной стало? Но в твоих жилах течет кровь благородной дамы, и за это я люблю тебя еще больше… Эти туалеты, которыми так Любуешься, тебе бы так пошли! И мне кажется, милая моя женушка, что они – твои, а те, другие, их у тебя похитили.
Жюли сказала: «Ты сумасшедший!», но позволила себя поцеловать.
Вечерний ветерок покачивал висевший позади фонарь, который освещал густые волосы и легкий пушок, обрамлявшие профиль Жюли. Андре Мэйнотт переживал одно из тех мгновений, когда чувства переполняют сердце и рвутся наружу, а Жюли – то состояние, когда сама красота, расцветающая с новой силой, излучает волшебное сияние. Андре посмотрел ей в глаза, в их таинственный свет; ему казалось, что ее губы благоухали хмелем; теплое дыхание летней ночи вводило его в дрожь, и сладкое томление в груди соперничало с невыразимой страстью. Жюли с ласкающей бархатистостью в мелодичном и нежном голосе снова спросила:
– Андре, что же ты хотел мне сказать?
– Ты счастлива, – ответил он, – и любишь меня, но твое место – в другом обществе. Когда я об этом думаю, то вижу тебя так, словно здесь ты – в изгнании. Женщины в нашем краю часто гадают о будущем…
Жюли отодвинулась в тень, чтобы не было видно, как она покраснела.
– Милое дитя, – продолжал Андре, – если бы твоя нынешняя жизнь тебе нравилась, разве бы ты мечтала приблизить будущее?
– Но ведь мы можем желать не только богатства, – прошептала молодая женщина.
– Чего же?
– Когда я впервые увидела тебя там, в Сартэне, то решила погадать на ромашке и стала обрывать лепестки: «Любит – не любит?»
Андре закрыл ей рот поцелуем.
– Люблю всем сердцем, – добавил он почти сурово. – И чтобы в этом увериться, вам, Жюли, не нужны ни карты, ни цветы.
– Это правда, – воскликнула она, обняв его обеими руками, – и я лукавила. Но ты сказал мне «вы» и наказал меня. Нет, я гадала не для того, чтобы узнать, как сильно ты меня любишь. Случаются дни, когда мне бывает страшно. Хорошо ли мы здесь спрятались от тех, кто тебя ненавидит, Андре?
Затем, тряхнув своей очаровательной головкой и с той решимостью, с какой говорят только правду, она продолжала:
– Нет, и не для этого, Андре… или, по крайней мере, еще и по другой причине: я гадала, чтобы узнать, займешь ли ты когда-нибудь то место, какое тебе надлежит занять в обществе. Ведь твое положение много ниже твоих способностей?..
– И что же ответили карты?
Жюли заколебалась, но затем, решившись, заговорила – и в голосе ее звенела радость:
– Сегодня вечером остались четыре туза.
– И это значит?..
– Коляска на четырех колесах, сударь. У нас будет карета!
– И в этой карете ты будешь сказочно хороша, дорогая, – заключил Андре с юношеским восторгом.
– Послушай, – продолжал он, – кто не рискует, тот и не бывает в выигрыше. У меня гораздо больше честолюбивых замыслов в отношении тебя, чем у тебя самой. Пришло время начинать битву. Если хочешь, мы отправимся в Париж.
Жюли издала радостный крик и с изяществом всплеснула руками. Затем, опомнившись, не без страха отозвалась:
– В Париж!
Для Жюли с ее пылким воображением в этом названии таилось почти столько же угроз, сколько и надежд.
– Но чтобы добиться успеха в Париже, нужны деньги, – заметила она.
– Сейчас попробуем сообразить! – сказал Андре, привлекая ее к себе.
Его ласковый голос звучал так многообещающе, что, казалось, говорил: «Вот увидишь, что в наших руках – сокровища!» Жюли слушала его внимательнейшим образом.
– Мы приехали сюда с Корсики, – продолжал Андре Мэйнотт, – с тремя тысячами франков, зашитыми в моем поясе. Теперь, живя в Кане, мы можем сказать, что мы начинали с более чем скромного достатка. Но если здесь не нужны средства, чтобы устроиться, то и возможности для торговли весьма невелики, и я смотрю на достигнутый нами успех, как на чудо. Только в Париже, в столице, действительно можно составить состояние.
Жюли кивнула в знак согласия.
– Оружейник Госсэн, – продолжал Андре, – обещал двенадцать тысяч франков за товар и клиентуру.
Жюли выразила радостное удивление.
– Он дал бы за них и пятнадцать тысяч, – добавил Андре Мэйнотт, – но это еще не все. Господин Банселль, банкир, покупает у меня боевую рукавицу.
– Господин Банселль? Да он же скряга!
– За это надо благодарить его любимый сундук. Сегодня вечером господин Банселль совершенно меня уморил рассказом о его достоинствах, два часа говорил. А когда я собрался уходить, он спросил: «И много вы будете иметь с продажи боевых рукавиц?» Я не понял, к чему он клонит; тогда он пояснил: «Эта вещица представляет большой интерес для воров, господин Мэйнотт! Понимаете, в одном городе с человеком, который продает боевые рукавицы, нельзя чувствовать себя в безопасности!» И, видя, что я все еще не понимаю, воскликнул: «Черт возьми! С вашими боевыми рукавицами никакая хитрая система не справится! Что может моя механика? Захватить руку грабителя. Так вот, если у грабителя есть рукавица, он преспокойно вытащит из нее свою руку и удалится с моими экю, а ваш воришка останется в когтях моего полицейского».
Жюли весело рассмеялась; радостное возбуждение все никак не покидало ее.
– А ведь это верно, – сказала она. – Рукавица – достойный ключ к сейфу господина Банселля!
– Я дал ему слово больше не держать рукавиц для продажи, – продолжал Андре, – а за это он купит нашу за тысячу экю. Я отнесу ее завтра утром, так как банкиру не терпится поиграть со своей машиной в воров.
– Значит, всего восемнадцать тысяч франков, – подытожила Жю, ли.
Андре вынул из кармана бумажник, открыл его и показал четырнадцать банкнот по пятьсот франков.
В тот момент, когда Жюли наклонилась, чтобы их разглядеть, неожиданно погас свет, а позади них раздался громкий смех. Это был папаша Бертран – фонарщик, который решил над ними подшутить. Увидев издалека в этот неурочный час двоих влюбленных на скамейке, шутник подкрался к ним, как кошка; он любил разыгрывать горожан.
– Делим на троих, – заявил он, – если расшибем копилку господина Банселля.
Как тут сердиться? И к чему? Славный папаша Бертран получил стакан сидра, который ему налила Жюли Мэйнотт, и все отправились спать.
Двадцать четыре тысячи франков! Париж! Карета, обещанная четырьмя тузами! Жюли видела чудесные сны.
Она проспала до двух часов дня; таков был канский обычай, и ему следовали все. Но Андре не спалось, желанный сон все не шел к нему. Андре ворочался с боку на бок под теплым одеялом. У него щемило сердце. Он страдал.
Это был мягкий, прямодушный и чувствительный молодой человек редкого ума. До сих пор его жизнь протекала не без приключений, ведь он прибыл издалека, и потребовался целый роман, печальный и сказочный, чтобы привести в объятия простого ремесленника обездоленное юное создание благородного происхождения; но этот роман начался в некотором роде в угоду судьбе. В прошлом Андре и Жюли попадали во всевозможные переделки, причем с благополучным исходом, но им пока не приходилось участвовать в настоящих битвах. Андре только предстояло себя испытать. Бывали моменты, когда он ощущал неукротимую скрытую энергию, которая еще не нашла себе достойного применения.
В эти минуты он как будто вставал во весь рост; он бросал вызов будущему, рвался в бой, ибо победа приносит лавры. Именно это он чувствовал и теперь. Андре грезились будущие сражения, им двигала таинственная потребность ринуться на поле брани.
Когда пробило два часа, некий человек торопливо прошел по Воссельскому мосту, остановился на его середине и огляделся. Вокруг было безлюдно. Человек проворно скинул серую куртку, свернул ее вместе с рыжей шерстяной шапкой и, привязав к свертку тяжелый камень, швырнул его в воду. Оставшись в синих бумажных штанах, с непокрытой головой и без куртки, он свернул вправо с алансонской дороги и зашагал вперед через поле. Человек держал в руках нечто, завернутое в платок, не твердое, не тяжелое и ничуть не мешавшее ему, когда надо, перепрыгивать через камни и ямы. Он шел очень быстро, когда его нельзя было заметить со стороны; на открытых же местах он шагал нетвердой походкой, держа руки в карманах, сгорбившись, так что его можно было принять за подвыпившего крестьянина, потерявшего дорогу домой. Такое случается в Нормандии, как, впрочем, и везде.
Он избегал ферм, делая для этого большие крюки. Услышав лай собаки, человек останавливался, охваченный дрожью. Глазами, полными страха, он вглядывался в предрассветные сумерки. Мы уже видели господина Лекока в ситуациях необычных и трудных: вспомним его разговор с Ж.-Б. Шварцем, ложь о предстоящем любовном свидании; его прервавшуюся поездку; усердие, с каким он прятал свою повозку и лошадь; переодевание; возвращение в город; засаду у ворот, устроенную для того, чтобы следить за комиссаром полиции и за тем, как все тот же Ж.-Б. Шварц исполнит свою, вроде бы такую незначительную, миссию; наконец, его визит к папаше Ламбэру, кабатчику из тупика Сен-Клод, – все это позволило нам без труда догадаться, что профессией господина Лекока была вовсе не продажа сейфов. Во всех этих разнообразных обстоятельствах, свидетельствовавших о предстоящей операции, господин Лекок, без сомнения, показал себя смелым, полным холодной решимости человеком, вкладывавшим в исполнение своего опасного проекта некую удаль сомнительного сорта.
Таким был этот человек. Однако известно, что за выигранным сражением следует упадок сил, когда дает о себе знать цена добытых трофеев. И если вы хорошенько подумаете, то поймете, в чем разница между фанфароном, готовым ко всему и не знающим страха, и победителем, которому действительно есть что терять.
Этот платок с четырьмя завязками по углам, если его положить на весы, не потянул бы и на килограмм. Между тем сверток давил на господина Лекока с такой невероятной силой, что в это трудно было поверить. Наглый молодчик, каким мы знали его совсем недавно, теперь выглядел обеспокоенным, боязливым и обессилевшим. Холодный пот выступил у него на лбу: деревья издали представлялись ему жандармами.
Временами он разговаривал сам с собой; он говорил о Ж.-Б. Шварце, о папаше Ламбэре – кабатчике из тупика Сен-Клод и еще о ком-то со странным именем: Черная Мантия. Он угрожал, что больше не поделится ни с кем. Но хруст ветки, сломанной ветром, вызвал у него дрожь, а заяц, едва слышно шуршавший в траве, заставлял его застывать на месте.
Ночь полна пугающих голосов. Некоторые породы дуба и в разгар лета сохраняют прошлогоднюю листву. Когда же ее колышет легкий ветерок, она издает резковатый шелестящий звук, как будто сквозь эту листву кто-то пробирается.
Мы можем утверждать, что господин Лекок проводил не первую свою операцию, но ему было всего двадцать два года, и мы еще увидим, как он будет мужать.
Он добрался до зарослей, не встретив ни одной живой души. Лошадь щипала траву, повозка была на месте. Облачившись в клетчатые штаны, жилет с искрой и щегольскую куртку, господин Лекок смог вздохнуть с облегчением. Главное было сделано, и страхи исчезли. Он лихо заломил свой дорожный картуз.
И через несколько минут Красавчик так же гордо, как прежде, скакал по большой дороге. Не проехав и одного лье, господин Лекок сошел с повозки. Было еще довольно темно, хотя предрассветное небо на востоке посерело. Слева от дороги находилась ферма, обитатели которой еще не проснулись. Лекок привязал камень к свертку с синими бумажными штанами, перебрался через изгородь во двор и бросил сверток в колодец.
Покончив с этой последней предосторожностью и вновь пустив вскачь своего коня, господин Лекок – да, да! – стал насвистывать модный мотивчик, развязав при этом свой знаменитый платок.
Ж.-Б. Шварц тоже двигался по этой дороге; он шел пешком, погруженный в грустные раздумья. Его мысли витали вокруг ста франков, и в то же время он силился вспомнить басню о кувшине молока Перетты. Время от времени кувшин разбивался от столкновения с грустными мыслями: этот злой шутник Лекок, наверное, посмеялся над ним. Коммивояжеры имеют склонность к ярким мистификациям, чтобы затем живописать свои подвиги за общим столом. Сто франков только за то, чтобы предотвратить нежелательные последствия любовного свидания! Даже знатные господа не всегда так щедро раскошеливаются, чтобы замести следы своих похождений!
Сто франков! Какое же именно коммерческое предприятие он сможет начать на эти деньги? Сто франков наличными! Он чувствовал, как его переполняет заслуженная гордость капиталиста.
Простившись со своим однофамильцем – комиссаром полиции, Ж.-Б. Шварц прошелся немного по пустынным улицам. Он даже взглянул на Орн, который протекал под мостом, неся свои воды дальше, к морю. Так вот и с деньгами, рассеянными по бедным кошелькам: все они – ну, решительно все – двигаются по протоптанным тропкам к объемистым сундукам, к тем широким рекам, в которые впадают разрозненные золотые ручейки. По части денег Ж.-Б. Шварц был философом, мыслителем; он разгадал закон тяготения, согласно которому су притягиваются к луидорам.
В полночь он вышел из Кана. Скитаться три часа в потемках – это больше, чем можно себе представить. Не раз Ж.-Б. Шварц присаживался у края дороги, мучаясь над самым главным вопросом: «Получу ли я свои сто франков? Или я не получу своих ста франков?»
Он подошел к месту встречи намного раньше назначенного часа и стал ждать. По мере того как текло время, надежда испарялась, потому что Шварцы по прямой линии – люди прежде всего прямодушные, и поведение, подобное поведению господина Лекока, оскорбляет их чувства! Но почему сто франков? За пол-луидора господин Лекок мог бы сделать господина Шварца даже соучастником своего предприятия – при условии, однако, что это предприятие было бы честным; отметим для себя следующее: чтобы склонить Ж.-Б. Шварца на бесчестный поступок в полном смысле этого слова, было бы недостаточно и ста тысяч франков. А сумма в сто франков – не что иное, как явная насмешка над благоразумным и осторожным эльзасцем; иначе как издевкой ее не назовешь.
Если бы вы только знали, сколь упорно он трудился с тех пор, как покинул родной Гебвиллер, для того чтобы собрать двадцать больших белых монет, составляющих заветную сумму в сто франков. Но это ему не удалось.
Однако какой же сумасшедший этот Лекок! Возле парижских рынков полным полно банкиров – этих благодетелей улицы. Ростовщичество, как полагают лучшие умы, оскорбляет сознание, но робость закона по отношению к ростовщикам являет собой симптом современного благочестия. Посягать на всесилие золота, как бы почтительно это ни делалось, значит хулить Бога – последнего и единственного, у которого есть хоть какое-то будущее! И если однажды ростовщичество было дозволено, то почему же в дальнейшем от него отказываться? Добро, укрепленное традицией, лишь повышается в цене. И Ж. – Б. Шварц представил себя на минуту в роли благотворителя, заключающего сделки под проценты в сквере Невинных, Благодаря весьма скромной величине процентов, взимаемых, например, при операциях с общественными фондами, сто франков за двенадцать месяцев легко превращаются в тысячу экю; а за двенадцать следующих месяцев одна тысяча экю при умелом обращении способна дать тысяч пятьдесят франков, включая издержки. Тогда, уже покинув этот район Парижа, можно заняться учетом векселей мелких торговцев: широкое поле деятельности, где плодоносит каждое су, разделенное на четыре части. Лет десять можно посвятить учету векселей, скажем, в галантерейном деле. Вот миллион и составится, а дальше – желанный итог: он вступит в ту неведомую и прекрасную жизнь, которую сулит этот миллион, совсем молодым, с пушком на губах.
Ну а что же он станет делать со своим миллионом в высоких промышленных сферах? Мы уже достаточно удалились от сквера Невинных и не скрываем презрения к маленькой лавчонке. Рельсы для стокилометровой железной дороги или поставки муки – вот это для нас. Лучшими всегда бывают самые простые идеи. Можно, например, не мудрствуя лукаво, заняться производством вина из яблочных очистков…
Однако этот Лекок не такой уж и сумасшедший! Но чтобы нажить миллион, необходимо иметь пятьдесят тысяч франков, для получения пятидесяти тысяч франков нужны тысячи экю, а для тысяч экю – двадцать монет достоинством в сто су господина Лекока.
Увы, увы! Черепки молочного кувшина снова рассыпались.
И Ж.-Б. Шварц пробудился с тревогой в душе, говоря: «Близок рассвет! Должно быть, уже три часа. Лекок насмеялся надо мной!»
И тут донесся едва различимый звук едущей повозки! Ж.-Б. Шварц вскочил, воскрешенный мелькнувшей надеждой. В эти унылые часы, когда все кругом спит, даже шорохи слышны на большом расстоянии. С того момента, когда послышался звук приближающейся повозки, и до ее появления в предрассветных сумерках надежда не раз покидала Ж.-Б. Шварца. Наконец повозка, которая двигалась с огромной скоростью, приблизилась к нему почти вплотную.
– Садись, Жан-Батист! – скомандовал знакомый голос. В тот же миг крепкая рука подхватила Ж.-Б. Шварца, и он очутился в глубине повозки, в то время как Лекок победно щелкнул кнутом, и Красавчик рванул с места, наращивая скорость и поднимая клубы пыли.
V
МУЧЕНИЯ Ж.-Б.ШВАРЦА
Повозка пронеслась, как смерч, через немецкую деревню, еще погруженную в сон, а затем Лекок резко повернул влево. Несколько минут они ехали молча. – Да, Жан-Батист, карты, вино и красотки, – неожиданно заговорил Лекок. – На моем счету немало побед. Ты хорошо справился с моим заданием, приятель. Комиссар ни о чем не догадался!
Тут он стегнул Красавчика, который взвился, как черт на пружине.
– Итак, душа моя, – продолжал он, – к вечеру ты покроешь тридцать пять лье!
– Куда же мы едем? – спросил Шварц.
– Ну, ты-то недалеко, Жан-Батист. А я сейчас нахожусь в Алансоне, в постели, у меня простуда, а вот завтра утром я проснусь здоровым и свежим.
– Вы, значит, боитесь мужа, господин Лекок?
– Какого мужа, Жан-Батист? Где ты взял мужа?.. Я встану в бодром расположении духа, чтобы заняться делами, продажей ящиков, и чтобы поговорить о простуде. Хорошо иметь друзей, ты согласен, старина? Друг, в доме которого я заночую, – тот самый, что отнесет на почту мое письмо с просьбой вернуть мне трость… Слышал ты что-нибудь о масонском братстве, старина?
– Мой папаша был его членом, – отозвался Ж.-Б. Шварц.
– Значит, папаша тоже, – продолжил, смеясь, Лекок. – Может, это и неплохо. А знаешь ты такую историю? Как один военный очутился в бою прямо перед вражьей пушкой, и по условному знаку артиллерист сразил его наповал, просто так, чтобы доставить кому-то удовольствие? Слышал такое?
– Папаша рассказывал, господин Лекок.
– Опять папаша; а история интересная. Ну да ладно! Итак, Жан-Батист, всего нас около сотни приятелей, может быть, около двухсот, и все однокашники, так сказать, ветераны, выпускники школы Балансьель. Время от времени мы оказываем друг другу небольшие услуги, так, чтобы дружба не слабела… Значит, я говорил тебе о муже, да, старина?
– Вы мне сказали…
– Карты, вино и красотки! Я не против мужа, Жан-Батист, если тебе так хочется. Какого ты предпочитаешь: брюнета, блондина? Мое слабое сердце не может сделать выбор. Ты веришь в Верховное существо? Да? Я не стану тебя осуждать. Этой верой живут все народы мира. Остерегайся только крайностей вроде ночи святого Варфоломея. Какая дрянь этот Карл IX, правда? Чего смеешься-то? Мне вот не до смеху. И кстати: что касается мужа, то это я погорячился.
В тоне Лекока звучала едкая насмешка. А наш молодой эльзасец как человек, так скажем, строгих правил, привык понимать слова в их буквальном смысле, к тому же его немало удивлял тот диковинный парижский жаргон, которому, как известно, предстояло вытеснить язык Боссюэ. Он слушал, раскрыв рот, всю эту белиберду, и ему даже не пришла в голову мысль, что его компаньон лишился рассудка. При всей наивности Ж.-Б. Шварц трезво смотрел на вещи. Он подумал, что эта пустынная дорога – место весьма подходящее для убийства. И ему стало по-настоящему страшно. Особенно его взволновали последние слова господина Лекока. Он смутно сознавал, что проник чересчур глубоко в некую опасную тайну.
Дорога пролегала в ложбинке, и небо над окаймлявшими ее по обе стороны высокими изгородями посерело в свете наступающего утра. Ж.-Б. Шварц уголком глаза наблюдал за своим товарищем. Если бы дело дошло до драки, то мы бы не поставили на Ж.-Б. Шварца, чья худосочная фигура лишь оттеняла бравую осанку его соседа; но внимательно всмотревшись в это угловатое создание, в эти настороженные, проницательные глаза, мы бы поняли, что наш эльзасец вовсе не из тех, кто с безропотностью курицы позволит с собой расправиться.
Господин Лекок внезапно повернулся к Ж.-Б. Шварцу и посмотрел на него сверху вниз. Настроение у него было хорошее; вид молодого эльзасца заставил его расхохотаться.
– Эге, Жан-Батист, – воскликнул он, – да у вас такой вид, будто вы только и боитесь, как бы вам пулю в лоб не всадили. В газетах ведь пишут, что такое случается, правда? Ну-ка, постой, приятель! – прервал он свою тираду, внимательно вглядываясь в Жана-Батиста. – А ведь ты способен постоять за себя, да-да! Впрочем, на чем мы остановились? На муже? Нет, на Верховном существе. Верховное существо – это вроде как распорядитель в большой лотерее. А вам бы хотелось угадать все пять номеров, Жан-Батист?
Под взглядом коммивояжера в глазах Шварца появилась уверенность. Он холодно и спокойно ответил:
– Смотря по обстоятельствам, господин Лекок.
– Так, так! – продолжал последний. – Хочешь, чтобы тебе выложили всю правду, Жан-Батист?
Тут он стегнул Красавчика, который взвился, как черт на пружине.
– Итак, душа моя, – продолжал он, – к вечеру ты покроешь тридцать пять лье!
– Куда же мы едем? – спросил Шварц.
– Ну, ты-то недалеко, Жан-Батист. А я сейчас нахожусь в Алансоне, в постели, у меня простуда, а вот завтра утром я проснусь здоровым и свежим.
– Вы, значит, боитесь мужа, господин Лекок?
– Какого мужа, Жан-Батист? Где ты взял мужа?.. Я встану в бодром расположении духа, чтобы заняться делами, продажей ящиков, и чтобы поговорить о простуде. Хорошо иметь друзей, ты согласен, старина? Друг, в доме которого я заночую, – тот самый, что отнесет на почту мое письмо с просьбой вернуть мне трость… Слышал ты что-нибудь о масонском братстве, старина?
– Мой папаша был его членом, – отозвался Ж.-Б. Шварц.
– Значит, папаша тоже, – продолжил, смеясь, Лекок. – Может, это и неплохо. А знаешь ты такую историю? Как один военный очутился в бою прямо перед вражьей пушкой, и по условному знаку артиллерист сразил его наповал, просто так, чтобы доставить кому-то удовольствие? Слышал такое?
– Папаша рассказывал, господин Лекок.
– Опять папаша; а история интересная. Ну да ладно! Итак, Жан-Батист, всего нас около сотни приятелей, может быть, около двухсот, и все однокашники, так сказать, ветераны, выпускники школы Балансьель. Время от времени мы оказываем друг другу небольшие услуги, так, чтобы дружба не слабела… Значит, я говорил тебе о муже, да, старина?
– Вы мне сказали…
– Карты, вино и красотки! Я не против мужа, Жан-Батист, если тебе так хочется. Какого ты предпочитаешь: брюнета, блондина? Мое слабое сердце не может сделать выбор. Ты веришь в Верховное существо? Да? Я не стану тебя осуждать. Этой верой живут все народы мира. Остерегайся только крайностей вроде ночи святого Варфоломея. Какая дрянь этот Карл IX, правда? Чего смеешься-то? Мне вот не до смеху. И кстати: что касается мужа, то это я погорячился.
В тоне Лекока звучала едкая насмешка. А наш молодой эльзасец как человек, так скажем, строгих правил, привык понимать слова в их буквальном смысле, к тому же его немало удивлял тот диковинный парижский жаргон, которому, как известно, предстояло вытеснить язык Боссюэ. Он слушал, раскрыв рот, всю эту белиберду, и ему даже не пришла в голову мысль, что его компаньон лишился рассудка. При всей наивности Ж.-Б. Шварц трезво смотрел на вещи. Он подумал, что эта пустынная дорога – место весьма подходящее для убийства. И ему стало по-настоящему страшно. Особенно его взволновали последние слова господина Лекока. Он смутно сознавал, что проник чересчур глубоко в некую опасную тайну.
Дорога пролегала в ложбинке, и небо над окаймлявшими ее по обе стороны высокими изгородями посерело в свете наступающего утра. Ж.-Б. Шварц уголком глаза наблюдал за своим товарищем. Если бы дело дошло до драки, то мы бы не поставили на Ж.-Б. Шварца, чья худосочная фигура лишь оттеняла бравую осанку его соседа; но внимательно всмотревшись в это угловатое создание, в эти настороженные, проницательные глаза, мы бы поняли, что наш эльзасец вовсе не из тех, кто с безропотностью курицы позволит с собой расправиться.
Господин Лекок внезапно повернулся к Ж.-Б. Шварцу и посмотрел на него сверху вниз. Настроение у него было хорошее; вид молодого эльзасца заставил его расхохотаться.
– Эге, Жан-Батист, – воскликнул он, – да у вас такой вид, будто вы только и боитесь, как бы вам пулю в лоб не всадили. В газетах ведь пишут, что такое случается, правда? Ну-ка, постой, приятель! – прервал он свою тираду, внимательно вглядываясь в Жана-Батиста. – А ведь ты способен постоять за себя, да-да! Впрочем, на чем мы остановились? На муже? Нет, на Верховном существе. Верховное существо – это вроде как распорядитель в большой лотерее. А вам бы хотелось угадать все пять номеров, Жан-Батист?
Под взглядом коммивояжера в глазах Шварца появилась уверенность. Он холодно и спокойно ответил:
– Смотря по обстоятельствам, господин Лекок.
– Так, так! – продолжал последний. – Хочешь, чтобы тебе выложили всю правду, Жан-Батист?