Ничего. Ни единого следа. Неужели именно этого странного человека Андре сделал своим доверенным лицом, неужели именно ему поведал свои самые сокровенные и мучительные тайны? Окна спальни выходили во двор; там уже давно стих стук колес экипажей. А когда умолкли звуки шарманки, раздался пронзительные выкрик:
   – Волшебный фонарь! Спешите видеть!
   Этот призыв звучал уже второй раз. Взгляд господина Матье устремился на стенные часы с боем, и он отрывисто произнес:
   – Сударыня, через десять минут мы должны завершить наши переговоры!
   Слова эти явно шли вразрез с желанием того, кто их произносил; они принадлежали не посланцу, но тому, кто его послал. Жюли не слышала, не понимала ничего, кроме того, что могло бы раздуть пламя ее безумной, угасающей надежды. Она сделала еще шаг, ее вопрошающий взор перешел со страшного, словно окаменелого лица калеки на его грудь, а затем и на ноги. Для нее Андре всегда воплощал силу; закрывая глаза, она видела перед собой его статную юношескую фигуру.
   Острая тоска сдавила ей сердце, из груди ее вырвался стон. Это был не он! Она больше не хотела, чтобы это был он! Она остановилась, раздавленная тяжким грузом воспоминаний; чтобы не упасть, она была вынуждена прислониться к мраморному камину. Мозаичный паркет закружился под ее ногами, она вцепилась в каминную полку, и голова ее безжизненно поникла.
   Там, внизу, в гостиной, улыбаясь гостям, она исчерпала все свои силы! И так она стояла, поникшая и разбитая, когда Трехлапый снова устремил на нее свой леденящий взор.
   – Вы меня слышите? – резко спросил он.
   Тело баронессы содрогнулось.
   Она не ответила. Но услышала и все поняла. В голове ее билась мысль: «Как часто избыток строгости – всего лишь маска для безграничной жалости, которая боится явить себя…» Вымысел – последнее прибежище приговоренных.
   – Я завтра уезжаю, – воскликнула она. – Сегодня ночью я хочу увидеть его. Увидеть его хотя бы на миг – ради этого я готова на все. Где он? Я пойду к нему.
   Брови господина Матье нахмурились. Она улыбнулась ему, так, как улыбаются сердитому ребенку, когда желают лаской смягчить его гнев.
   – Я знаю, знаю, – нежно произнесла она, – вы спешите. Вы пришли не ради меня. Он меня больше не любит, разве не это истинное мое наказание? Но вы добры, раз он поведал вам свою тайну. А знаете ли вы, как я страдаю? Сударь… бедный мой… довольно! Не нужно десяти минут, чтобы отдать приказание рабу. Вы пришли от него: я сделаю все, что вы прикажете…
   – Осталось только пять минут, – произнес калека, чей отрывистый голос стал совершенно хриплым.
   – Этих минут слишком много, чтобы дать согласие выполнить любой его приказ, – произнесла она, перестав опираться на камин и неуверенно делая шаг вперед. – Чтобы произнести слово «да», достаточно и секунды. А чтобы говорить о нем, мне не хватит всей жизни. О, взгляните же на меня, молю вас! Если бы он видел меня сейчас, он бы сжалился надо мной… Я совсем потеряла разум… мгновение назад я подумала, что это вы… Я спросила свое сердце, любило бы оно его по-прежнему, если бы он был также изуродован, искалечен, повержен… как вы… сударь… бедный вы мой…
   Она не двигалась с места, и все же расстояние между ними сокращалось. В этом было нечто необъяснимое. Камень медленно превращался в воск. Так почему же он не произносил слова, предназначенного завершить встречу?
   В логове Лекока Трехлапый часто хвастался своими победами над женщинами. В ответ Лекок лишь философски улыбался, привыкнув снисходительно относиться ко всякого рода странностям. Так, может быть, перед нами сидел увечный сатир, этакий безногий вампир, готовящийся упиться кровью очередной жертвы?.. Многие, несомненно, поверили бы этому, заметив, как по недвижному телу калеки пробежала мелкая дрожь.
   – Бедный вы мой… сударь… – продолжала Жюли, – стань он еще более увечным, чем вы, еще более уродливым, чем вы… и сердце отвечало мне, что любило бы его и таким… любило бы в сотни, в тысячи раз сильнее, чем можно выразить словами… Пощадите меня, иначе я сойду с ума… и я не могу не говорить… я думала обо всем, даже об эшафоте! Я взойду за ним на эшафот и буду любить его, будь он жертвой…. или палачом!
   Последнее слово, сорвавшееся с ее дрожащих губ, прозвучало словно крик души, обращенный к божеству. Дыхание калеки участилось, но он по-прежнему не двигался.
   Откинув назад свои непокорные волосы, Жюли продолжала:
   – Я красива; Господь сохранил мою красоту для него. Если бы вы знали, как он тогда любил меня. А я… О! Я не знала собственного сердца… Это он сказал мне: «Не ходи в тюрьму…» Теперь же, если бы даже он сказал мне: «Не спускайся в ад!..»
   Ваши глаза засияли! – радостно воскликнула она… – Если бы на вашем месте был он!… Но нет… вы бы пощадили меня!
   Влекомая неведомой силой, она наклонилась над уродом: два ледяных зрачка уставились на Жюли. Затем веки Трехлапого опустились, и он произнес:
   – Время идет!
   – Скажите ему, – зашептала она с нежностью, которую не смогли бы передать никакие слова, – что я буду ползать как вы… как он, мои губы всегда будут рядом с его губами, если он вдруг пожелает поцеловать их… если он нищ, я буду просить милостыню… скажите ему это… но пусть он знает, что я не забыла ни о дочери, ни о сыне… моя дочь принадлежит мне; она последует за нами… мой сын принадлежит ему… скажите же ему… скажите ему, что вы видели несчастную женщину… его жену! Которая любит его также, как он ее любил! Нет, еще сильнее! Женщину, которая принадлежит ему, пусть даже против его воли, женщину, которая будет счастлива умереть, лишь, бы только заслужить его прощение…
   Она перевела дыхание и, сделав резкое движение рукой, завершила:
   – Несчастная готова вырвать сердце из своей груди и бросить к его ногам!
   Калека упорно смотрел вниз, но человеческие силы имеют свои пределы. По лбу Трехлапого градом катились крупные капли пота. Мускулы его лица задрожали, круги под глазами налились свинцом, на щеках проступили алые пятна.
   Жюли опустилась на колени и поползла к калеке. В глазах ее блестели слезы, а на губах играла счастливая улыбка, чистая, словно небесный поцелуй. При ее приближении Трехлапый тяжело задышал.
   – Андре! – прошептала она.
   Увечный жутко побледнел, голова его упала на грудь. Жюли протянула к нему руки и, опьяненная радостью, прошептала:
   – Андре, любимый мой, Андре! Это ты! Я знаю, что это ты!
   Но внезапно руки ее опустились, слова застряли в горле; в широко раскрытых глазах ее читался невыразимый ужас. Дверь за спиной беззащитного калеки медленно отворилась, и в проеме появилось искаженное лицо барона Шварца.

X
ЧЕЛОВЕК В ПАРИКЕ

   Барон Шварц пребывал в самом расцвете сил, он был крепок и энергичен. Люди, подобные ему, достигнув определенного возраста, становятся на редкость спокойными: невозмутимость являлась одной из характерных черт уроженцев Гебвиллера. Но невозмутимость – всего лишь инструмент, который, когда нужда в нем пропадает, с легкостью забрасывают в дальний угол, и извлекают только в случае крайней нужды. К тому же эти конкистадоры из Гебвиллера обладают весьма странным свойством: спокойствие и терпение свойственны им лишь до тех пор, пока они тощи, пронырливы и алчны; но как только они начинают удовлетворять свои аппетиты, то вместе с жирком количество крови в их жилах явно увеличивается, и эта кровь принимается бурлить и кипеть, толкая преуспевающего конкистадора на мотовство и безумства. Так что если вы увидите разгневанного гебвиллерца, можете быть уверены, что это человек состоятельный и преуспевающий. За всю свою жизнь барон Шварц редко гневался и прибегал к насилию: он не был злым. Однако почти все его нечастые приступы гнева обрушивались на головы тех, кто был значительно слабее его. Только раз или два он действительно дал достойный отпор наглецам, но этого было вполне достаточно, чтобы заслужить репутацию человека вспыльчивого. Господину же Шварцу подобная известность была весьма на руку. Приятели банкира были уверены, что только сумасшедший может пытаться завоевать расположение жены господина барона, ибо гнев уязвленного супруга будет ужасен.
   Вот уже несколько дней барон Шварц пребывал в лихорадочном возбуждении. Причиной столь непривычного для него состояния были страхи и надежды одновременно, ибо лихорадка, о которой мы говорим, не была тем простым учащением пульса, сопровождающим ежедневную работу по добыванию миллиона и постепенно убивающим человека, как опиум или абсент. Нет, это была тяжелая, губительная болезнь, способная расстроить счетную машину, именуемую мозгом банкира, заставить обладателя ее забросить счета и очертя голову пуститься в рискованные авантюры. Барон поверил автору зачитанного до дыр романа и решил, что, связав с ним свои планы, сумеет извлечь из этого союза немалую выгоду: он поверил в существование внука Людовика XVI. И теперь господин Лекок держал его так же крепко, как стальная рука, это чудо-изобретение современных умельцев, сжимала руки грабителей, пытавшихся взломать знаменитые сейфы с секретом, распространяемые торговым домом «Бертье и К°».
   Господин Шварц силой заставил фортуну обратить на него свой благосклонный взор. Но в тот момент, когда, казалось, он, наконец, мог торжествовать, сработал демонический механизм возмездия: появился господин Лекок!
   Принимая участие в делах, разворачивавшихся вокруг так называемого сына Людовика XVI, затравленный господин Шварц искал забвения, они были для него чем-то вроде знаменитой железной латной рукавицы, оставленной взломщиками сейфа Банселля в его механических когтях ночью 14 июня 1825 года.
   Банкир ничего не украл, не совершил противозаконных деяний; но не будем забывать о горьких мыслях, обуревавших невиновного Андре Мэйнотта после того, как его обвинили в чужом преступлении. Рука, некогда схватившая за горло Андре Мэйнотта, теперь вцепилась в глотку барона Шварца: та же самая рука! Андре Мэйнотт был всего-навсего бедным влюбленным юношей, и все, что ему удалось сделать, – это защитить его обожаемое сокровище, его Жюли. Среди нагромождения роковых совпадений и случайностей правосудие так и не смогло обнаружить затерявшуюся в них истину.
   Господин Шварц, напротив, был не новичок в интригах; к тому же он был закован в надежную броню баснословного состояния, а посему мог успешно отражать удары врагов. И все же он чувствовал, что задыхается, не в силах высвободиться; безжалостная таинственная рука неумолимо сжимала его горло. Барон уже хрипел, ибо, завершая наше сравнение, напомним, что он тоже любил: рядом с ним была женщина, и заботы о ее спокойствии сковывали его по рукам и ногам. Он обожал эту женщину – ту же самую женщину!
   Заметьте, я не сказал, что это была та же самая любовь. Страсть, наслаждающаяся безмятежным покоем, в час страданий вырывается наружу подобно вулкану. В той страшной битве, которая разыгрывалась вокруг барона, тот думал только о своей жене. Жена стесняла его движения, путала его мысли, поглощала все его существо. Он любил ее безумно, пылко, яростно, особенно с тех пор, когда она Перестала быть ему женой. Он любил ее столь жгуче, что в какой-то миг у него даже мелькнула мысль отдать ее в руки полиции, дабы она не досталась никому. Ведь постановление Канского суда о ее аресте до сих пор не было отменено!
   Барон Шварц до слез любил собственную жену; оставаясь один в своем кабинете, чьи стены более привыкли к виду золота, нежели проявлениям человеческих эмоций, он плакал, и леденящий ужас перед неведомым грядущим сжимал ему сердце. Угроза разоблачения, страшные обвинения, нависшие над ним, смыкали вокруг него свой роковой круг. Он обманом взял в жены замужнюю женщину. Поверив лжи, замешанной на капле правды, он стал кассиром, сообщником гнусной бандитской ассоциации; плоды шестнадцати лет изнурительного труда, честного в той степени, в какой могут быть честными труды по добыванию золота, безупречного по меркам золотой морали ему подобных, в одно мгновение могли пойти прахом. Коготок увяз – всей птичке пропасть, нелегко отважиться привязать к ноге колокольчик прокаженного, но еще труднее доказать, что ты выздоровел.
   Барон Шварц был свидетелем краха многих банкирских домов; финансовый Париж не имел от него секретов. К тому же, не склонный ни к преувеличениям, ни к иллюзиям, он был готов, гордо подняв голову и потрясая, словно дубиной, своим кредитом, выступить навстречу грозившей ему опасности! Готов… если бы только путь ему не преграждала любимая им женщина!
   Чтобы спасти ее, он губил себя. Он поступал так же, как Андре Мэйнотт: в минуту борьбы руки его, вместо того чтобы защищать себя, судорожно обнимали свое сокровище.
   Он был беззаветно предан, но, в отличие от Андре Мэйнотта, не любимой женщине, но своей любви к этой женщине. Эта преданность и подсказала ему решение.
   Он решился бежать, но вместе с ней. Он поступал безрассудно, повинуясь лишь собственным чувствам; в этой игре супружеской страсти он рисковал потерять все свое состояние, достаточное, чтобы оплатить всю любовь Парижа…
   Таков был человек, чье истерзанное страстями лицо просунулось в дверь позади ничего не подозревающего беззащитного калеки. Сомнений не было – он слышал последние слова Жюли.
   Жюли ни на секунду не сомневалась в том, что последует дальше. Перед глазами ее встала картина убийства – так, как если бы оно уже свершилось, как если бы кинжал, который держал в руках банкир, уже вонзился в спину Андре Мэйнотта. Она прекрасно знала этого человека – палача и жертву одновременно, знала, что в нем было хорошего, а что плохого. Но сейчас все силы его, и добрые и злые, объединились, чтобы нанести один из тех ударов, что по самую рукоятку вгоняют смертоносную сталь в трепещущую плоть врага.
   Жюли хотела закричать, но крик застрял у нее в горле.
   Она подалась вперед, но силы отказали ей: она не двинулась с места. Трехлапый заметил ее движение. Но у него не было времени обернуться.
   Банкир не колебался ни секунды, поэтому дальнейшие события разворачивались весьма стремительно.
   И все-таки мы медлим произнести те несколько слов, которых вполне хватило бы, чтобы описать действия барона. Мы медлим, наша лодка рассказчика села на мель. Рука господина Шварца явно не привыкла держать кинжал, хотя сие оружие было разбросано по дому наряду с прочими безделушками. Глядя, как сведенные пальцы барона судорожно сжимают рукоятку, становилось ясно, что он схватил его просто потому, что кинжал подвернулся ему под руку, как хватают первый попавшийся камень, чтобы размозжить голову выползшей на дорогу змее. Поэтому мы позволили себе столь многословное отступление. В сущности, кинжал в руках барона был совершенно бесполезным орудием.
   Бывают случаи, когда трагедия по неопытности автора превращается в комедию.
   Без сомнения, барон Шварц жаждал убить Трехлапого. Об этом свидетельствовали его глаза, пылавшие кровавым огнем, его искаженный гримасой рот, его мертвенно-бледные губы, сладострастные движения его пальцев, ласкавших рукоятку кинжала. Всем видом своим он напоминал тигра, опьяненного запахом крови; а если вспомнить, что мысль о самоубийстве уже закрадывалась в его голову…
   Но даже если предположить, что жажда крови захлестнула все существо барона, банкир, человек весьма мирных занятий, не может нанести удар так, как наносит его опытный убийца. Впервые решившись на убийство, банкир действует неловко и даже как-то инфантильно. Во второй раз это обычно получается значительно лучше. Замахнувшись кинжалом, барон Шварц ударил в пустоту. Перед разъяренным банкиром мелькнула лишь заросшая жесткими волосами голова нищего калеки. Трехлапый растянулся на ковре, лица его не было видно. Не выпуская кинжала, барон, словно оголодавший зверь, жадными руками вцепился в густую шевелюру и с бешеной яростью дернул ее на себя. Он хотел задушить своего противника, а затем, повалив на землю его мертвое тело, попирать его ногами на глазах у женщины, только что крикнувшей этому чудовищу: «Я люблю тебя!»
   Шевелюра поддалась. Парик – вот оно, то низкое слово, которое мы никак не решались употребить! – парик вместе с накладной бородой остался в трясущихся руках господина Шварца; барон отскочил назад и остался стоять, широко разинув рот.»
   Трехлапый обернулся; движения его были быстры и уверенны. Вместо нищего калеки на полу оказался господин Брюно, сбросивший с себя маску простоватого добродушия. К банкиру было обращено молодое, необычайно красивое мужественное лицо, обрамленное совершенно седыми волосами. Дрожащим голосом барон Шварц пролепетал:
   – Человек с острова Джерси!
   Затем он перевел взгляд на парик, который он все еще держал в руках вместе с бесполезным кинжалом. Глаза банкира потухли, и он, чувствуя, как у него подгибаются ноги, весь подался вперед.
   Жюли испустила долгий вопль. Прилив жизненных сил захлестнул ее. Вытянув руки и шепча ласковые слова, какие обычно молодые матери шепчут своим младенцам, она устремилась к Андре. Барон хрипло застонал. Поведение Жюли не было ни жестоким, ни вызывающим: она просто забыла о бароне. Обеими руками она обвила шею Андре и изо всех сил прижалась к нему; при этом она была так красива, движения ее были так грациозны, что по щекам несчастного зрителя этой сцены скатились две кровавые слезы. Он зашатался. Рука его по-прежнему стискивала кинжал. На лице его блуждала безумная улыбка. За одну минуту барон Шварц постарел на десять лет.
   – Муж мой! Мой муж! Мой муж! – трижды повторила Жюли, душа ее полностью растворилась в поцелуе.
   – Ее муж! – повторял барон Шварц.
   Он выпрямился во весь свой рост. Резкий сухой смешок сотряс его тело, на миг барон замер, и, словно куль, свалился на пол и больше не шевелился. Шум от его падения вывел Жюли из сладостного забытья. В наступившей мрачной тишине были слышны отдаленные звуки оркестра. На улице в третий раз раздался крик шарманщика:
   – Волшебный фонарь! Спешите видеть!
   Безжизненное тело банкира перегораживало проход. Андре и Жюли молча смотрели на него; охваченная ужасом Жюли изнемогала от неутоленной страсти. Андре был холоден как лед. Он первым нарушил молчание.
   – Мне известно, что апартаменты барона Шварца сообщаются с конторскими помещениями, – сдержанно произнес Андре, и от звука его голоса сердце Жюли забилось ровнее, – поэтому я прошу вас объяснить мне дорогу к сейфу.
   Я провожу вас туда, – с готовностью воскликнула она.
   – Нет, – ответил он, – я прошу вас только объяснить, как пройти к сейфу, и дать мне ключ. Я опаздываю.
   Она запротестовала; не терпящим возражения тоном он остановил ее:
   – Прошу вас, сударыня, дайте мне ключ.
   Чтобы попасть в комнату барона, Жюли пришлось перешагнуть через бесчувственное тело супруга.
   «Он отомщен!» – промелькнула в ее голове мысль, и она бросила на банкира взгляд запоздалого сочувствия.
   Когда она вернулась с ключом, страшного калеки не было и в помине. Андре твердо и уверенно стоял на своих ногах. Жюли с мольбой глядела на него. Он взял ключ и молча выслушал ее объяснения. Слова ее перемежались рыданиями. Как только она умолкла, он протянул ей руку: Жюли сделала неловкую попытку поцеловать ее, но он оттолкнул ее.
   – Прощайте, – произнес Андре, – мы больше не увидимся. Я простил вас… сердце мое простило вас. А теперь исполните свой долг и позаботьтесь о вашем муже.
   Жюли медленно опустилась на колени. Андре вышел, не обернувшись.
   Жюли распростерлась на полу и, припав ухом к половицам, в отчаянии пыталась уловить шум его удалявшихся шагов. Сердце ее было растоптано, голова гудела, у нее не было ни одной мысли. Нужно ли объяснять, что она даже не задалась вопросом, почему Андре один направился в кассу? Но даже если предположить, что ее мозг сохранил бы в эту минуту способность мыслить, у нее все равно не зародилось бы никаких низменных подозрений.
   Настал час расплаты, и Андре стал ее судьей. В эту минуту она поистине благоговела перед ним и была готова выполнить любой его приказ. Только что ее страстное чувство лелеяло ликующую развязку, только что она уверовала, что ее любовь преодолела все препятствия, как внезапно она была низвергнута с вершин своих надежд: прозвучал приговор, не подлежавший обжалованию. Но Жюли не воспротивилась.
   Он имел право так поступить: ее раскаяние граничило с самоуничижением.
   Он был справедлив. Теперь она могла лишь удивляться своим прежним мечтам. В ее покаянном порыве потонули последние остатки надежды, на миг озарившей ее жизнь. Андре сказал: «Позаботьтесь о вашем муже». Она исполнила его приказ. Подойдя к барону, она приподняла его голову и положила ее к себе на колени. Это был ее муж. Быть может, теперь она бы взбунтовалась против двойного надругательства над церковным обрядом и законом. Но так сказал Андре: значит, этот человек был ее мужем. Андре имел право так сказать. Он был для нее и судьей, и священником в одном лице.
   Жюли выплакала все свои слезы. Она смотрела на белокурую голову отца своей дочери без ненависти и без любви. А когда барон открыл глаза, она попыталась улыбнуться ему.
   Несчастный банкир был словно оглушен ударом тяжеленной дубины. Озираясь по сторонам, он увидел улыбку жены и решил, что все еще бредит. Жюли сказала:
   – Вы без труда можете отомстить за себя: Андре Мэйнотт и Жюли Мэйнотт, его бывшая жена, приговорены к каторжным работам. Выдайте их правосудию.
   Жюли Мэйнотт сидела на полу; она была удивительно прекрасна. В такой позе утро обычно застает светскую красавицу, утомленную ночным балом в Опере. Вакханалия безумств завершилась, и она вместе со своим любовником падает на ковер, не в силах больше сделать ни шагу.
   В эту минуту до супругов донеслись веселые звуки оркестра: праздник был в самом разгаре. Лежащий на полу барон внимал этим звукам с тупым изумлением. Словно ребенок, он спрятал лицо в шелковых складках платья жены и затих.
   Чтобы попасть на первый этаж жилой части особняка Шварца, надо было подняться по лестнице в целых двенадцать ступеней; этот этаж находился на одном уровне с антресолями, окна которых смотрели на улицу. Отдельная лестница вела из апартаментов барона в галерею, тянущуюся вплоть до самых контор. Быстрым и уверенным шагом Андре Мэйнотт начал спускаться по этой лестнице. Вокруг не было ни души. Но тут силы изменили ему, он остановился и тяжело задышал, словно путник, взбирающийся по крутому склону и вынужденный перевести дыхание от усталости. Одна рука его вцепилась в перила, другая же была плотно прижата к бешено колотящемуся сердцу, дабы успокоить его. Но напрасно: каждый удар его причинял Андре жестокую боль. Сдавленный стон вырвался у него из груди. Более ничего; Андре Мэйнотт справился со своими чувствами.
   Возле лестницы стояли двое.
   Лампа, висевшая под потолком узкого коридора, освещала их суровые, встревоженные лица. Один их них был господин Шварц, бывший комиссар полиции в Кане, второй – советник Ролан.
   При виде Андре Мэйнотта, спускавшегося по лестнице с гордо поднятой головой, оба чиновника вздрогнули. Они узнали его с первого взгляда, условная фраза не понадобилась.
   – Сударь, – обратился к Андре советник Ролан, первым опомнившийся от изумления, – как видите, мы исполнили просьбу, которая, согласитесь, не могла не показаться нам весьма странной. Честно говоря, я ожидал, что мы снова будем втянуты в дело, где каким-то образом замешаны вы, но что мы встретимся с вами лично – такого я не мог предположить. Надеюсь, что вы домните, что мы пребываем при исполнении служебных обязанностей….
   – Вы люди чести, – прервал его Андре. – Ваша совесть испытывает некоторые угрызения, ибо та, кто сейчас носит имя баронессы Шварц, находится на свободе, а оба ваших сына, господа, собираются связать себя с ее домом тесным узами.
   – Я утверждаю… – начал Ролан.
   Андре жестом остановил его.
   – Вы люди чести, – повторил он, – и я рад снова оказаться в ваших руках. Я много страдал, прежде чем пробил час божественного правосудия. Вы ничем не можете мне помочь. Вам отводится роль свидетелей, безмолвных свидетелей, чьи показания никогда не прозвучат в суде, ибо если теперь я и предстану перед судом, то только перед судом Господа. Я воззвал к вашей совести; нас здесь трое, мы все люди чести. Следуйте за мной, слушайте, смотрите и судите, как подсказывает вам совесть.

XI
ТЕМНАЯ КОМНАТА

   – Эти банкиры, – заявил Эшалот, чье веселье становилась все более буйным, прямо пропорционально количеству содержимого дешевых бутылок с вином, вливавшегося в его желудок, привыкший к вынужденному воздержанию, – эти банкиры все мошенники, все, как один, разве не так, Саладен, сокровище ты мое?
   – Надеюсь, ты не забыл, – отозвался Симилор, – что ребенок еще не в том возрасте, когда он сможет тебе ответить, что общественный прогресс направлен на устранение неравенства состояний, кое банкиры с Биржи, этой ненасытной пиявки, вечно алчущей нашего пота… Поехали, котеночек!..'Ты доволен, что ввязался в дело?
   Ах, я уверен, что этот добрый, этот чувствительный Эшалот был всем доволен! Страшное зрелище убитой женщины временно омрачило его настроение, но Симилор, будучи лучше знакомым с жизнью, быстро дал ему понять, что это всего лишь неизбежная, хотя и печальная случайность. Тайна неотрывна от преступления, но тому, кто сам не запятнан кровью, беспокоиться нечего. Формулировка была найдена, постановление единодушно одобрено. Оба приятеля, в сущности, искренние и доброжелательные создания, порешили: «Убивать – глупо, совесть замучает; старайся ограничить свою деятельность мошенничеством и обманом, не причиняя никому слишком большого вреда».