«Правильно сделали, что ко мне пришли, – говорил тот, непринужденно улыбаясь. – Зачем шефа беспокоить по пустякам». Он охотно взял на себя миссию разговаривать с родственниками больных. Умел он с ними говорить спокойно, очень серьезно и с той подкупающей доверительностью, которая всегда вызывает чувство уважения к врачу и веру в его знания. И Людмила Владиславовна, когда в отделение попадал какой-нибудь высокопоставленный или нужный пациент, поручала этого больного Вадиму Петровичу. Андрей Григорьевич соглашался, он знал, что если такого пациента будет вести Шарыгин, все будет хорошо. Все будут довольны – и родственники, и сам больной, и те, кто протежировал. Конечно, в отделении знали, что Вадим Петрович берет не столько высокой квалификацией, сколько подчеркнутым вниманием. Больные же и особенно их родственники нередко путают внимание и квалификацию. Что ж, в работе врача многое зависит и от того, что называется импозантностью.
   Шарыгин охотно брался и за общественные поручения. И выполнял их тоже аккуратно. Вот почему, когда на отчетно-выборном профсоюзном собрании секретарь партбюро сказал, что есть предложение ввести Вадима Петровича в состав месткома, никто не возразил. При голосовании был только один голос против. И все решили, что это Шарыгин вычеркнул свою фамилию. На следующий день Галина, когда кто-то намекнул на скромность Вадима Петровича, сказала:
   – Это я вычеркнула. Так что за себя-то он проголосовал.
   – Зачем вы так? – спросил Багрий. – Вадим Петрович порядочный человек.
   – Я не верю в его порядочность, – ответила Галина.
   – Ну, знаете, – даже растерялся Багрий. – Какие у вас основания?
   – Это интуитивное.
   – Интуиция – дело ненадежное.
   – А я верю в интуицию.
   – Председатель месткома из него будет превосходный. И за интересы больницы там, где нужно, он сможет постоять.
   – В этом и я не сомневаюсь, – согласилась Галина. – Но для меня этого мало.
   Багрий решил, что лучше не продолжать спор. Ему вспомнился случайно подслушанный разговор Шарыгина с Будаловым, когда Илья Артемович лежал в отделении.
   – Человек в общем-то сволочь, – говорил Шарыгин. – Дурак или сволочь. Дураков меньше, а вот сволочей – множество. Человек по своей сущности – хищник. Цивилизация испортила ему зубы, но клыки у него остались. И хватка у него, если он настоящий парень, волчья.
   – Старо это, Вадим Петрович, – произнес Будалов. – От этой вашей философии веет не цивилизацией, а каменным веком.
   – Это истина, – сказал Шарыгин. – А истина, как доброе вино, чем старше, тем крепче, упоительней. Вот вы только что говорили, что люди стали добрее, лучше… А уголовный кодекс почему-то не становится мягче. Что ни год, то приходится все новые статьи придумывать. Знаете, что надо человеку для полного счастья? Шапка-невидимка. А лучше две.
   – А вторая зачем?
   – Для своего единомышленника или соучастника – не знаю, как их там называют на вашем языке.
   – Ладно, получили они эти шапки-невидимки, – с добродушной иронией сказал Будалов, – а дальше что?
   – Человеку важно скрыться от постороннего глаза. Будучи по сути своей очень порочным, он больше всего боится, чтобы другие не узнали об этом. Некоторые женщины, например, согласны пойти с вами на что угодно, но при одном условии, что никто об этом не узнает. Их удерживает страх потерять доброе имя. Потому что с добрым именем обычно связано благополучие.
   – Вы опасный человек, – сказал Будалов.
   – Нет, не опасный, – рассмеялся Шарыгин. – Я тоже одержим страхом. Страхом лишиться всего того, что мне дано: интересной работы, материального благополучия, наконец, женщины.
   – Плохо вы думаете о людях, – вздохнул Будалов. – А как же самопожертвование во имя любви, науки или искусства? Если весь мир состоит из дураков и сволочей, куда же вы денете ученых, которые сгорали на кострах инквизиции, чтобы мы с вами сейчас могли пользоваться всеми благами цивилизации?
   – Это все неудачники, и чаще всего – в любви. Энергия их переключилась на изнуряющий труд. Фрейдисты это называют сублимацией.
   – Но ведь были среди них и такие, которым везло и в науке, и в искусстве, и в любви.
   – Нет, среди них не было счастливых. Просто одни не могли скрывать своих душевных терзаний и говорили о них или своим друзьям, или в своих исповедях, а другие были достаточно умны, чтобы понять бесцельность таких исповедей, и достаточно практичны, чтобы скрыть тайны своей биографии от не в меру любопытных потомков.
   – Мне кажется, что для счастья человечества, – сказал Будалов, – надо бы не шапку-невидимку, а специальный аппарат, который начинал бы выть сиреной, как только в поле его действия попадет подлец или мерзавец, ловко маскирующийся под личиной интеллектуала.
   – Но ведь вы первый восстанете против такого аппарата, – опять рассмеялся Шарыгин. – Обыскивать мысли – насилие над личностью.
   – Отнять у человека нож, которым он собирается пырнуть ближнего своего, тоже насилие, – заметил Будалов.
   У Багрия долго держался горький осадок от этой беседы.
   Когда Галина пришла в больницу на практику, Вадим Петрович сразу стал добиваться ее расположения. Сестры и санитарки уже шушукались о том, какая выйдет из них славная пара. А затем Галина как-то пришла и неожиданно для всех заявила, что выходит замуж за Гармаша. Все были поражены, потому что Вадим Петрович был моложе и значительно привлекательнее молчаливого, на первый взгляд даже несколько угрюмого Гармаша.
   На свадебный вечер Шарыгин все же пришел. И подарок принес. Дорогой. Массивные настольные часы на толстой, из голубого в золотых прожилках мрамора, подставке.
   – Мне сказали, что такие часы приносят счастье молодоженам, – произнес он, вручая подарок Галине.
   – Господи, какая тяжесть, – сказала Галина и попросила Шарыгина поставить часы на письменный стол.
   И букет он принес самый большой и самый красивый. И тост произнес такой – всех поразил.
   «Умеет себя преподнести», – подумал тогда Багрий о Шарыгине.
   С ним было интересно. У него всегда была в запасе какая-нибудь увлекательная новость. И умел он ее рассказать, как никто другой. Даже анекдот он умел рассказать так, что приятно было слушать. Все знали, скабрезных анекдотов Вадим Петрович рассказывать не станет. Да, Багрий всегда был рад ему. И когда тот приходил за какой-нибудь уникальной книгой, какая была только в библиотеке Багрия, или сыграть партию в шахматы, или так просто посидеть, поболтать о разном. Но сегодня приход Вадима Петровича не очень радовал. «Не имел он права вчера молчать. Не имел», – думал Андрей Григорьевич. Он попробовал лек, прибавил чуточку соли и опять попробовал. Ну, теперь, кажется, хорошо, можно и стол накрывать.

28

   Он решил накрыть стол на веранде, там не так жарко. Достал скатертенку, расставил приборы, желтые в цветочках глазурованные глиняные миски и деревянные красные, в цветочках – ложки. Уха только из таких мисок хороша, и ели ее деревянными ложками. И бутылку «Экстры» поставил: уха без водки – не уха. Вышел на порог, кликнул гостей:
   – Завтракать пора, друзья мои!
   – Сейчас, искупаемся только, – сказал Шарыгин.
   Они вернулись минут через десять, освеженные, жизнерадостные.
   – Мы успели все междурядья поскородить, Андрей Григорьевич, – сказал Романов.
   – Спасибо, – поблагодарил Багрий.
   – Чудесная усадьба у вас, – продолжал Романов. – Не усадьба, а, как сказал бы восточный поэт, мечта ночей бессонных. Яблонька, что в углу, просто чудо как хороша!
   – «Оксанка»? – тепло улыбнулся Багрий. – Она в этом году много даст: видели, сколько завязей?
   – «Оксанка»?.. Не знал, что такой сорт есть – «оксанка».
   – Это я привой у Тараса Игнатьевича взял, к саженцу. – И он коротко рассказал историю знаменитой яблони Бунчужного.
   На Романова эта история особого впечатления не произвела. Он слушал, иронически улыбаясь.
   – Подумать только, такой титан – и вдруг этакая сентиментальность.
   Глаза Андрея Григорьевича сразу похолодели.
   – Вы, по-видимому, не расположены к Тарасу Игнатьевичу, – сухо произнес он, – но я его очень уважаю, и вообще это близкий мне человек.
   – Простите, дорогой Андрей Григорьевич. Тысячу раз простите. Я на минуту забыл о великом законе гостеприимства: ваш друг – мой друг. Бога ради, простите.
   – Давай сюда уху, Вадим Петрович, – обратился Багрий к Шарыгину. И к Романову: – Прошу за стол, Иван Семенович.
   – Одну минуточку. – Романов шагнул в комнату, достал из портфеля бутылку коньяку, вернулся на веранду. – Позвольте, дорогой Андрей Григорьевич, и нашу лепту внести. – Он поставил бутылку на стол рядом с водкой, вскинул руки, громко прищелкнул пальцами: – Ереванский! Марочный!.. Высший сорт!
   – Не слишком ли много на троих? – спросил Багрий, косясь на бутылки.
   – А мы – по вашему закону, Андрей Григорьевич: никто никого не принуждает, не удерживает, каждый пьет, сколько хочет и сколько может.
   В дверях показался Вадим Петрович с котелком в руках.
   – Куда прикажете? – спросил он.
   – Вот сюда, – указал Багрий на тарелку, стоящую посреди стола.
   Шарыгин поставил. Андрей Григорьевич потянул носом и направился к выходу.
   – Куда вы? – спросил Шарыгин.
   – Костерик-то мы не залили – дымком тянет.
   – Я сам, Андрей Григорьевич. И у стола я сегодня буду за хозяйку.
   Он легкой походкой вышел и тут же вернулся, подошел к столу, снял крышку с котелка. Веранда заполнилась ароматом ухи.
   – До чего же хорошо пахнет, – сказал Романов.
   – Двойная, рыбацкая. С оттяжкой, – тоном знатока произнес Шарыгин. – Вам чего налить?
   – Водки, – сказал Багрий. – Люблю простую русскую водку. А Ивану Семеновичу – коньяка. Пожалуйста!
   – Вот видите, – улыбнулся Романов. – Ему – простой русской, а мне – коньяка. Интересно, почему это.
   – Потому что вы если не на Парнасе, то где-то около. И потому вам – коньяк, – сказал Шарыгин. – И позвольте мне тост. – Он повернулся к Багрию. – Ваш любимый, Андрей Григорьевич. За все доброе и хорошее!
   – Будьмо! – сказал Багрий.
   – Хороший тост «будьмо»: короткий, но емкий.
   Они выпили.
   Романов ел с аппетитом. Лицо его лоснилось от жары и удовольствия.
   – Ну до чего же хороша уха, – похвалил он. – Не знаю только, можно ли мне такую острую. Вадим Петрович обнаружил у меня какой-то гастрит в желудке.
   – Он только и бывает в желудке – гастрит, – заметил Шарыгин. – Но вы ешьте спокойно. Ну что тут? Рыба – это не только белки, но и фосфор. В леке – лук, чеснок и перец. Лук и чеснок – это витамины и фитонциды, а перец продлевает жизнь. В одном ауле на Кавказе ученые обнаружили невероятный процент столетних стариков. Заинтересовались. Оказывается, там употребляют огромное количество перца.
   – Если так, я позволю себе еще немного вот этого снадобья, – сказал Романов и пододвинул к себе чашку с леком.
   Шарыгин налил по второй:
   – Кому тост?
   – Позвольте мне, – поднял рюмку Романов. – Предлагаю выпить за здоровье жены Тараса Игнатьевича, – он поднял свою рюмку еще выше и провозгласил: – Здоровье Валентины Лукиничны! Кстати, как она там?
   – Я сегодня был в отделении чуть свет, – сказал Шарыгин. – Ей лучше.
   – Вот и слава богу, – сказал Романов. – Так давайте, значит, за ее здоровье!
   После обеда Романов сказал, что хочет немного посидеть возле красного камня, у воды, там прохладнее.
   Когда он ушел, Андрей Григорьевич спросил:
   – Как Валентина Лукинична все же?
   – Худо. Дежурила эта дура, Ванда Николаевна. И вот во время приступа она распорядилась впрыснуть Валентине Лукиничне морфия. И сестра, как назло, новенькая: Зиночка захворала, так нам вместо нее из хирургического дали. Вот она и вкатила, да еще двойную дозу. Еле отходили. Хорошо, что Галины Тарасовны не было. Такого приступа я еще не видел. – Он вздохнул. – Хотя бы конец скорее, что ли.
   – Вы об этом уж про себя, пожалуйста, – сказал Багрий.
   – Так она же совершенно безнадежна.
   – Это слово я давно – еще в молодости – выбросил из своего лексикона.
   – Но вы ведь понимаете, что она обречена?
   – И это слово я давно выбросил.
   – Знаю, но она обречена.
   – Не будем об этом, – попросил Багрий.
   – Хорошо, не будем. Да не расстраивайтесь вы, Андрей Григорьевич. И по поводу вчерашнего собрания тоже не стоит волноваться. Людмила Владиславовна была в дурном расположении духа. У нее такие неприятности из-за этих историй болезни… Я промолчал, чтоб не подливать масла в огонь.
   – В этом есть здравый смысл, пожалуй, – не подливать масла в огонь. Я понимаю, – согласился Багрий.
   – А мне показалось, что вы расстроились вчера.
   – Если откровенно – расстроился.
   – Неужели вы не знаете нашу Людмилу Владиславовну? Пошумит и успокоится.
   – А если не успокоится?
   – Тогда я вмешаюсь.
   – Как председатель месткома? – в голосе Багрия прозвучала уже откровенная насмешка.
   Шарыгин выпрямился.
   – Нет, – произнес он решительно, – как сослуживец, как ваш ординатор. Как ваш ученик, наконец.
   – Вот за это, последнее, – спасибо.
   С реки донесся веселый гомон и плеск. Вадим Петрович прислушался. Потянулся до хруста в суставах.
   – Пойти искупаться, что ли? Жарища!
   – Да, жарко, – согласился Багрий.
   – Пошли вместе? А?
   – Я посижу с Иваном Семеновичем. Потом в ерике и искупаюсь.
   – Мелко там.
   – Зато вода свежая и чистая, как стеклышко.
   – Добре, – согласился Шарыгин и, перебросив полотенце через плечо, направился вдоль берега по тропинке, вьющейся в зарослях густо-зеленого кустарника вперемежку с камышом.
   Багрий проводил его взглядом. Закурил и направился к мостику, что у красного камня. После купания Иван Семенович предложил сыграть партию в шахматы. Багрий согласился.
   Они устроились в беседке, увитой диким виноградом, на двух чурбанчиках, заменявших стулья. В глубине беседки сиротливо стоял шезлонг.
   Шарыгин вернулся только через полчаса. На загорелой коже искрились капли воды. Черные, с чуть заметной синевой волосы откинуты назад, и от этого крутой, с небольшими залысинами лоб казался еще круче.
   – Ну как? – спросил Багрий, лишь бы спросить.
   – Чудесно! Вода – прелесть как хороша.
   – А вы знаете что, – обратился Романов к Багрию, – давайте у него спросим, у молодого. – И, не дожидаясь ответа, повернулся к Шарыгину: – Рассуди ты нас, Вадим Петрович.
   – С удовольствием, – согласился Шарыгин, – я только шезлонг себе подтяну сюда, на солнышко.
   Он умостился поудобнее.
   – Слушаю, Иван Семенович.
   – Скажи ты мне, – начал Романов, – если бы у вас в больнице главного врача не назначали, а выбирали – прямым и тайным, – ты бы Людмилу Владиславовну прокатил на вороных?
   – Ни за что.
   – Мотивы? – спросил Романов.
   – Мне нравится, когда во главе учреждения стоит женщина, да еще молодая. А если она при всем том красива и неглупа…
   – Мотивы основательные, – улыбнулся Романов. – Ну, а другие как? Оцени ситуацию, как это говорится, со всех сторон. Избрали бы или прокатили на вороных?
   – Прокатили бы, – убежденно сказал Шарыгин.
   – Почему?
   – У красивых женщин, как и у великих людей, много завистников. «Высота мечети определяется длиной ее тени, величина человека – количеством завистников» – так гласит восточная мудрость, уверяет Гармаш. Чем красивее женщина, тем больше у нее завистников, особенно среди женщин. А в больнице у нас большинство женщин.
   – Вот видите! – сказал Романов, обращаясь к Багрию. – Все учли, а вот красоту… – Он повернулся к Вадиму Петровичу и спросил: – А если бы твою кандидатуру предложили?
   – Меня бы тоже прокатили, – сказал Шарыгин. – По этой же причине – много завистников. Мне чертовски везет во всем, а это всегда рождает завистников. При открытом голосовании они тянули бы за меня, а вот при тайном… Завистники всегда трусы.
   – Вот чего мы тоже не учли, дорогой Андрей Григорьевич, – рассмеялся Романов.
   – Да, этого мы не учли, – согласился Багрий. – Много мы не учли. И вот этого – тоже, – и он прищурился и решительным движением сделал ход пешкой: – Шах и… мат, Иван Семенович!
   Романов недоуменно посмотрел на доску.
   – Да, мат, – произнес он огорченно. – Надо бы отыграться, да времени нет: надо полосу просмотреть – воскресный номер всегда дело ответственное.
   – Пойдемте я провожу вас, – предложил Багрий и – к Шарыгину: – А вы отдохните немного.
   Вадим Петрович кивнул.
   Когда катер отвалил от мостика, Андрей Григорьевич еще долго стоял, опершись о перила, задумчиво глядя перед собой.
   Томилась, изнемогая от зноя, река. Все дремало вокруг – и низко склоненная к воде ива, и стройные осокори, и камыши, и лодка у корчаги, и рыбак в ней. Даже поплавки на опаловой глади. Крикнула какая-то птица спросонок. Пробормотала что-то и затихла. Только стрекозы все пляшут и пляшут в знойном воздухе. Замрут на секунду, прикоснувшись к осоке, и снова повиснут на прозрачных крыльях в трепетной пляске.
   Когда Багрий вернулся, Вадим Петрович безмятежно спал. Андрей Григорьевич сел напротив. Лицо молодого человека раскраснелось, покрылось мелкими каплями пота. На шее ритмично пульсировала артерия. Багрий подсчитал ее толчки. Шестьдесят четыре. Какое же это надо сердце иметь, чтобы на таком солнцепеке!..
   Он тронул Вадима Петровича за плечо. Тот сразу открыл глаза.
   – Что… Что такое?
   – Переберитесь в тень.
   – А-а, – спросонок протянул Шарыгин. – Да, пожалуй. – Он перетянул свой шезлонг в беседку, снова удобно устроился в нем и сразу же заснул.

29

   Таня побежала в больницу проведать Валентину Лукиничну. Гриша засел за рукопись: он решил еще раз просмотреть отрывок, прежде чем прочесть его Гармашу.
   Еще в школе Гриша Таранец прославился мастерством писать стихи, особенно частушки. За стихи его похваливали, а за частушки доставалось. Отец, председатель колхоза, был недоволен своим непутевым сыном за привычку высмеивать уважаемых людей.
   Учился он так-сяк – на трояки, как он любил говорить. Только по литературе – всегда пятерки. На выпускном вечере его заметил Иван Романов, помог выбраться в город, устроиться на работу, поступить на литературный факультет.
   Выход в свет первой книги принес вместе радость и совершенно непонятную горечь, смешанную с обидой. Грише все – или почти все – не нравилось в этой книжке: и обложка, и портрет на узкой полосе у корешка, и шрифт, какой-то тусклый, и бумага. И стихи не нравились. Они казались надуманными, скучными, тогда как в рукописи… И то, что это плохо оформленная и скучная книга на других все же производила впечатление, только усиливало горечь. Как же смотрелась бы эта книжка, если б она была издана в красочной твердой обложке, на меловой бумаге, без нелепых правок, которые позволил себе редактор.
   Первой мыслью было пойти в издательство и учинить скандал. Романов, услышав об этом, улыбнулся.
   – Вышла твоя первая книга, мой милый. Она редко производит впечатление вспышки новой сверхзвезды. Я тебе назову десятки имен, произведения которых вошли в золотой фонд нашей литературы, тогда как первые книжки их никем не были замечены. – Он повертел сборник Таранца в руках и согласился: – Одежда действительно дрянь, а содержание…
   – Тоже дрянь.
   – Если у нас есть что-нибудь святое, то это – вечное недовольство самим собой и тем, что мы сделали. Примерно так говорил Горький. Мне нравится твое самоуничижение, мальчик. Только давай договоримся, чтобы с другими об этом – ни слова. Обещай.
   Григорий угрюмо молчал.
   – Обещай! – настойчиво повторил Романов. – Пройдет немного времени, и ты убедишься, что не прав. Это плохо оформленный сборник хороших стихов. И пойдем выпьем за них.
   Романов оказался прав. Вскоре в газете появилась рецензия какого-то Запорожца, который очень похвально отзывался о стихах Таранца и корил издательство за серенькое оформление.
   Таранец не сомневался, что Запорожец и Романов – одно лицо: очень уж похож у них «почерк». Через некоторое время примерно такая же рецензия появилась и в республиканской газете, потом в литературном журнале. Издательство предложило выпустить второй сборник.
   Вторая книжка вышла в чудесном оформлении, в суперобложке. И название лирическое – «Вербы шумят». Большинство стихов тут было посвящено поэзии труда корабелов. Кроме славы книжка принесла еще и крупный гонорар.
   У него и прежде было немало друзей, а сейчас… Пошли выпивки, рестораны, пикники. И со своей будущей женой он познакомился тоже в ресторане. Он говорил, что никогда не женится, что только полная свобода может дать простор для творчества, и вдруг очутился в плену у женщины, мечтавшей только о тряпках, гарнитурах, пуфиках и еще черт знает о чем. Она заставляла его писать стихи на злободневные темы, к любой, даже самой незначительной, дате. Она сделала его конъюнктурщиком. Он с ужасом видел, что становится пленником ненужных, даже противных ему вещей. Теперь нередко, вместо того чтобы идти домой, он забирался в небольшой ресторанчик с поэтическим названием «Тополенок», усаживался там в углу за столиком, просил подать вина и начинал писать. Однажды Каретников, увидя его, подошел, присел. Гриша налил ему полный стакан, стал горячо и страстно убеждать в необходимости беречь самое заветное, чтобы иметь возможность сеять вечное, бессмертное…
   Каретников долго слушал околесицу, которую нес в пьяном тумане Григорий, потом глубоко вздохнул и ушел, не сказав ни слова, не притронувшись к стакану. На следующий день, во время обеденного перерыва, он отозвал Григория в сторонку.
   – Ты вот что, парень… Ты брось эти свои выпивоны. Они тебя до добра не доведут. – И добавил: – Я вчера на тебя глядел там, в «Тополенке», и стало мне страшно… Почему?.. Я в тебе себя узнал. Если не бросишь, бедой кончится. Ты мне поверь.
   – А чего же вы не оставите, если это так страшно? – спросил Григорий.
   – У меня другое дело, парень. Я, брат, войну попробовал. Тебя еще на свете не было, а я… – Он оборвал свою речь, насупился и бросил уже зло: – В общем, ты на меня не равняйся. Мне жизни уже не будет, а тебе только жить да радоваться.
   – Да я ведь что, – забормотал растерянно Григорий, которого тронуло участие этого всегда хмурого электросварщика. – Я ведь понемногу… И только за компанию.
   – Неправда, – сухо сказал Каретников. – Ты вчера был один, с бутылкой на пару. Девчонки в твою сторону глазами стреляли. Как же – рабочий поэт. Гордость нашего судостроительного. Девчонкам такое нравится. А мне за тебя страшно стало.
   Григорий поспешил успокоить Назара Фомича:
   – Так я же писал там. Сочинял. А вино для форсу поставил.
   – Мне не бреши. Другим бреши сколько хочешь. А себе не бреши. Вино тебя сразу в полон берет. У меня, брат, глаз наметанный.
   Григорий смутился. Он действительно пьянел быстро и незаметно для себя. И сразу же терял контроль над собой. Потом никак не мог вспомнить, что болтал, что делал. Однажды проснулся в незнакомой комнате. Узкая кровать, некрашеный деревянный стол с чернильницей на нем. Окно, забранное решеткой из арматурных прутьев. На полу – старенькая дерюжка. Пробовал открыть дверь. Заперта. Где он?.. Как попал сюда?.. Голова гудела. Во рту – горечь. Смутно припомнил вчерашнюю компанию – галантные парни, умненькие девчонки в брюках… Болтали о какой-то универсальной свободе, независимости, сексуальной революции, которая грядет. Сначала сидели в ресторане. Потом шли по улице. А дальше что?
   Вошел знакомый милиционер. Григорий спросил:
   – Где это я?
   – Вытрезвитель это, Гриць. Не хотел тебя позорить, в общую тащить, и устроил в дежурке.
   Григорий похолодел от ужаса. Совсем недавно Романов попросил его написать сатирические стихи о вытрезвителе, и он тогда провел здесь почти целый вечер. На другой день в газете появились его частушки – острые, хлесткие. И вдруг…
   – За что меня?
   – Собирался продавца в гастрономе избить за то, что не хотел водку в долг отпустить.
   – Избил?
   – Добрые люди удержали.
   – Значит, можно собираться?
   – Можно, – улыбнулся милиционер.
   …С женой у него не ладилось все больше и больше. Василий Платонович был прав. Кругом прав: и беременность оказалась липовой, и характер – истерический, привычки мещанские… Он напился и в пьяном дурмане учинил погром в своей квартире: выбросил в окно радиоприемник, телевизор, вслед за ними полетели с третьего этажа чешские или немецкие – черт их разберет какие! – стулья, фарфоровые безделушки, пуфики, посуда. Он выбросил все, что можно было выбросить. Потом вооружился своими шестикилограммовыми гантелями и в течение нескольких минут превратил в щепки шкаф. После этого «побоища» Таранца отправили на год в колонию. Затем, неожиданно совершенно, срок сократили наполовину.