– Кажется, я задремала. Я очень хотела спать. Дело в том, что примерно за двадцать минут до этого я приняла снотворное.
   – А вот этого вы не говорили мне, – сказал Будалов. – Что вы приняли?
   – Этаминал натрия.
   – Сколько?
   – Одну таблетку. Вообще-то, чтобы хорошо поспать, мне нужно две. Но я боялась глубоко уснуть и потому взяла только полдозы, чтобы хоть немного вздремнуть, когда маме станет лучше. Она всегда успокаивалась на два-три часа после инъекции. Вот и я решила, что смогу немного подремать.
   – Так, может, вы уснули?
   – Нет, я не могла уснуть, пока маме не станет лучше. Я только закрыла глаза.
   – А шприц?
   – Что «шприц»?
   – Где был шприц, когда вы закрыли глаза?
   – В правой руке. Я держала его в правой руке.
   – Куда вы положили пустую ампулу?
   – В карман. В левый.
   – Мать не сразу успокоилась после инъекции, я знаю: вы говорили, что она о чем-то просила вас.
   – Это была не просьба, это была мольба, крик о помощи, хотя говорила она шепотом. Иногда можно кричать шепотом.
   – Вы хорошо помните ее слова?
   – Они все время звучат в моей голове: «Будь милостива, Галочка. Ты знаешь, как мне тяжело. Так будь же милостива».
   – Она произносила когда-нибудь до этого такие слова?
   – Нет, никогда.
   – Может быть, вы все же уснули?
   – Нет, я сидела, закрыв глаза, и думала.
   – О чем?
   – О жизни и смерти. О том, что жизнь есть способ существования белковых тел, самообновление этих тел. Ассимиляция и диссимиляция. Созидание и разрушение. У нее – думала я о маме – этот процесс уже нарушился. Идет глубокая ломка, конечным результатом которой будет смерть. Это и есть обреченность. И все это у нее сопровождается невероятной мукой. И я должна что-то сделать, чтобы сократить эти муки. Тут я и решила: бывают минуты, когда смерть для человека – самое высшее благодеяние, или вы не согласны?
   – У нас ведь не философский спор, Галина Тарасовна. Я слуга закона, а закон запрещает кому бы то ни было распоряжаться чужой жизнью. Давайте вернемся к тому, на чем остановились. Вы сказали, что решили ввести ей дополнительно две ампулы. Вы сразу же пошли за ними?
   – Да.
   – В ординаторской был кто-нибудь?
   – Нет.
   – Я потому спрашиваю, что в это время дежурная санитарка стала мыть пол в ординаторской. Это показала Надя Скворцова.
   – Там никого не было. Это я точно помню.
   – В коридоре на обратном пути вам кто-нибудь встречался?
   – Не помню.
   – Ладно. Вернемся в ординаторскую. Вы открыли шкаф и взяли коробку с медикаментами, за которыми вы пришли. Кстати, сколько ампул было в коробке?
   – Восемь.
   – Вы точно помните?
   – Да, два раза по четыре, помню, я держала коробку в руках и раздумывала: сколько взять – две или три. Решила, что двух достаточно.
   – А потом?
   – Я вернулась в палату.
   – С коробкой?
   – Зачем же? Я взяла две ампулы, а коробку поставила в шкаф. И еще помню, что поставила не на прежнее место, а на нижнюю полку.
   – А шприц? Где в это время был шприц?
   – Я его держала в руке. Я потому и поставила коробку на нижнюю полку, что мне было так удобно.
   – Вы сказали, что держали коробку в руках.
   – Нет, по-видимому, я поставила коробку на стол. Впрочем, я не уверена. Помню только, что вынула две ампулы и положила их в левый карман. Потом, сделав инъекцию, уже пустые ампулы положила туда же.
   – И это вы точно помните?
   – Да, я все время пересчитывала их, сидела, закрыв глаза, и ощупывала пальцами. И еще помню, что одна ампула лежала носиком в другую сторону, и я переложила ее так, чтобы все донышки были одно к одному.
   – А еще что вы помните?
   – Последние слова мамы. Она несколько раз сказала: «Спасибо тебе, Галочка». И каждый раз все тише и тише. Потом еще попросила беречь отца.
   – А потом что было?
   – Потом она затихла.
   – А вы?
   – Кажется, задремала. Это был не сон, а какое-то забытье. Я сидела и думала, что все правильно, что так лучше, что она уже больше не могла. И еще помню, чутко прислушивалась к ее дыханию…
   – А где был шприц?
   – Ну что вам дался этот шприц? У меня в руке.
   – Значит, вы так и не выпускали все время?
   – Да. И когда я упала ей на грудь, он тоже был у меня в руке. Вбежала Надя, и первое, что она сделала, – отобрала у меня шприц.
   Зазвонил телефон. Будалов попросил прощения и снял трубку.
   – Слушаю вас… Здравствуйте, Вадим Петрович… Нет, сегодня у меня вечер занят. Давайте завтра утром, а? Ну, скажем, ровно в восемь… Хорошо, я буду ждать вас, Вадим Петрович. Всего хорошего.
   Он положил трубку и вернулся к прерванному допросу.
   – Вы не устали, Галина Тарасовна?
   – Нет, нет.
   – Тогда продолжим.

45

   Передача отделения носила сугубо формальный характер: передавать, собственно говоря, было нечего, потому что материально ответственными людьми были старшая сестра и сестра-хозяйка. Андрей Григорьевич пригласил Шарыгина в ординаторскую и сказал очень просто, очень буднично, что отныне, согласно распоряжению главного врача, возглавлять отделение будет Вадим Петрович, и, предупреждая выражения сочувствия и другие проявления эмоций, добавил:
   – Никаких возражений, никаких соболезнований, дорогой Вадим Петрович. Просто обстоятельства, как это у нас говорят, на данном отрезке времени сложились так, что вам нужно принять отделение. Старшей сестре я уже сказал, а ординаторам вы завтра сами все скажете.
   Вадим Петрович все же заметил, что суматоха в связи со смертью Валентины Лукиничны уляжется и все будет по-прежнему.
   – Возможно, – спокойно произнес Андрей Григорьевич, прощаясь. – Вполне возможно.
   Он хотел поехать на рыбалку, но раздумал, решил просто побродить у реки где-нибудь за городом, где сохранились тихие места, первобытные пролески и нетронутые берега. Это было далеко, но если поехать третьим автобусом и сойти, не доезжая Чистой Криницы, потом пойти прямо к реке по узкой тропинке, через пойму, можно выйти к этим заветным местам.
   До отхода автобуса было еще более двадцати минут. Багрий зашел в небольшое уютное кафе, расположенное неподалеку от автовокзала, взял чашку кофе и два пирожных. Глядя на пирожные, улыбнулся. Это у него еще со студенческих лет осталось: когда на душе досада, раскошелиться на пару пирожных. Что ж, сегодня – самое подходящее время полакомиться.
   Потом он долго бродил вдоль реки, узнавая старые, знакомые еще с юношеских лет места и вспоминая, что с ними связано. Вот здесь он когда-то затопил чуть выше по течению полмешка жмыхов, привязанных к большому камню, и рыба долго жировала тут. Много дней подряд он возвращался отсюда с богатым уловом. А тут однажды ему удалось вытянуть на дорожку несколько больших щук. Одна и вовсе громадина, почти метр длиной. Едва вытащил: в сачок не умещалась. А тут вот они с Марией как-то наловили корзину крупных раков. И два голубых попались. Мария сказала, что это на счастье. Хорошо бы сейчас хотя бы одного голубого рака…
   Он вернулся домой поздно вечером. Неторопливо открыл почтовый ящик, вынул пачку писем и газет. В квартире было тихо. Включил и тут же выключил радиоприемник. Потом сел за стол, взял письма, стал пересматривать. Это от Степанова. Когда он выписался? Неделю назад. Да, неделю назад. И это – от больного. А это откуда? Без марок. С квадратным штампиком: «Медицинский институт, кафедра патологической анатомии». Вскрыл конверт. Вынул сложенный вчетверо лист бумаги.
   «Уважаемый Андрей Григорьевич! Я внимательно исследовала присланный Вами препарат. Это не рак, а доброкачественная опухоль типа…»
   Дальше латынь: название опухоли и ее микроскопическая характеристика. Затем снова по-русски:
   «Случай редкий. Микроскопическая картина таких опухолей действительно напоминает рак. Отсюда и ошибки. Иногда правильно поставить диагноз помогает клиника, но в вашем случае клиническая картина была запутана, потому что опухоль располагалась вблизи солнечного сплетения.
   Препараты, если Вы позволите, я оставлю себе: такие опухоли – тема моей докторской диссертации. Надеюсь, Вам не нужно говорить, как дорог в таких случаях каждый препарат. И еще – попросите кого-нибудь снять копию с истории болезни Бунчужной и, пожалуйста, пришлите мне. Буду весьма обязана.
   С глубоким уважением Шумилина».
   Багрий снова, уже стараясь не спешить, прочитал письмо. Во рту пересохло. Сердце сначала замерло, потом забилось быстро, беспорядочно. И – боль. У него такая боль – впервые, но он узнал эту боль. Нет, он не боялся смерти, но только не сейчас. Надо бы нитроглицерин. Позвонить на станцию «скорой помощи»? Нет.
   Он подошел к буфету, налил рюмку коньяку и тут же, стоя у буфета, выпил. Прислушался. Боль медленно отступала, и страх прошел. Глянул в зеркало. Оттуда смотрел незнакомый старик с бледным, покрытым мелкими капельками пота лицом.
   Ничего, это сейчас пройдет. Вздохнул с облегчением – прокатило. Вытер платком лицо, вернулся к столу. Опустился в кресло. Долго сидел в глубоком раздумье, потом снял трубку, набрал номер Гармаша. Услышал голос Сергея, поздоровался:
   – Простите, что раньше не позвонил, я только что вошел в дом. Что у вас?
   – Одну минуту, я только дверь прикрою. – Багрий слышал, как он положил на стол трубку, потом через некоторое время снова взял ее. Заговорил вполголоса: – Нам бы надо поговорить с вами, Андрей Григорьевич.
   – Я могу прийти, – предложил Багрий.
   – Ну зачем же на ночь глядя?..
   – Может, вы перестанете деликатничать?
   – Дело не в деликатности. Просто я не могу оставить Галину, а ваш приход сейчас…
   – Как она?
   – Лежит и молчит. Смотрит в потолок и молчит.
   – Чем закончился разговор с Будаловым?
   – Я же сказал, она молчит.
   – А вы с Будаловым беседовали?
   – Нет, но я беседовал с юристом из коллегии адвокатов. Он сказал, что хорошо бы иметь заключение психиатра.
   – О невменяемости не может быть и речи, Сергей Романович.
   – Дело не в этом. Он говорит, что очень важно собрать как можно больше смягчающих обстоятельств. И еще он придает большое значение выводу экспертизы, что Валентина Лукинична болела неизлечимой болезнью. Он сказал, что лучше всего строить защиту на этом.
   – Вывод экспертов будет совсем другим. Я только что получил заключение профессора Шумилиной. Она пишет, что опухоль была доброкачественной.
   – Профессор Шумилина?.. Опухоль была доброкачественной?.. Неужели ваша лаборатория могла так ошибиться? Будалов знает уже?
   – Еще нет.
   – Впрочем, какая разница. Что же нам теперь делать, Андрей Григорьевич?
   – Спокойнее, Сергей Романович, спокойнее. И ни слова Галине пока.
   – Галине?.. Одну минуточку, Андрей Григорьевич, я сейчас…
   Снова стукнула положенная на стол трубка. Потом звук шагов, скрип двери. Через короткое время снова шаги, быстрые. Потом встревоженный голос:
   – Она ушла… Кажется, она все слышала, Андрей Григорьевич. Простите, я попытаюсь догнать ее.
   Он положил трубку на стол. Прошло несколько минут, прежде чем Багрий снова услышал голос Гармаша. Сергей сказал, что ему не удалось догнать Галину. Он только видел, как она остановила такси и уехала.
   – Подождем немного, Сергей Романович, – предложил Багрий. – Она вернется.
   Багрий уже давно выработал в себе привычку ничего не делать наспех. Когда впервые заметил за собой эту привычку, горько улыбнулся. Появилась осторожность и настороженность – старость подошла. Старость всегда осмотрительна и осторожна… Снова просмотрел письмо Шумилиной. Значит, еще одна ошибка. То, что без них не обойтись, он знал, но горечь от этого никогда не становилась меньше. Он всегда задумывался над тем, почему дал маху и что нужно было сделать, чтобы этого «маху» не произошло. Многие боятся ошибок, они хотели бы всегда и все делать наверняка, чтобы жизнь превратилась в лотерею без проигрыша. Но такого не бывает. Остап Филиппович всегда говорил, что в медицине, особенно в хирургии, одна ошибка учит больше, чем десять успешных операций. Но она учит далеко не каждого. Дурак всегда станет искать оправданий. Для него самое главное – обелить себя в глазах товарищей и своих собственных. Иной так входит в эту роль, что сам начинает верить в свою непогрешимость. А между тем нет ничего опаснее такого заблуждения. Ошибка – это всегда погрешность, которой могло бы и не быть, если бы… Вот это очень важное «если бы» и надо найти. Так в чем же его ошибка здесь?
   Он подошел к окну и широко распахнул его. И сразу же в комнату ворвался ночной шум города – веселый смех, молодой, беззаботный. Гул троллейбуса, звук мотора на реке. Город жил своей жизнью, сложной, бесконечно многообразной и в общем-то радостной. Конечно, в этой радости немало островков горя. Где-то кто-то умирает, кто-то плачет, оскорбленный и униженный, кто-то мечется в тоске. А некоторые, доведенные до отчаяния, стоят над пропастью, готовые ринуться туда…
   Может быть, если бы повторно оперировать… Ей было всего сорок семь. А женщины по нынешнему времени живут в среднем семьдесят два года. Она могла бы еще прожить двадцать пять лет – это целая жизнь. Еще одна жизнь.
   Сколько сложных больных видел он! Когда он идет по улице, его приветствуют десятки встречных. И среди тех, кто снимает шляпу или радостно вскидывает руку, немало таких, которых он спас. Когда он был молод, эти встречи волновали его, вызывали чувство гордости. Со временем вместо гордости пришла спокойная тихая радость: «Здравствуй, человек! Я рад, что ты живешь. Рад, что в этом есть крупица и моего труда, моего умения, что не пропали даром часы, проведенные у твоей койки, что не напрасными были бессонные ночи над книгами в раздумье о твоей болезни. Живи, человек! И большое спасибо тебе за ту радость, которую ты мне принес своим выздоровлением». Но были и огорчения. Были промахи, за которые люди расплачивались жизнью. Нет, не халатность была причиной этих промахов, а то, что один человек не похож на другого, что одна и та же болезнь одного валит насмерть, другого искалечит на всю жизнь, а третьего и тронуть не может, словно он заколдован. И еще потому, что есть очень много разных болезней, похожих друг на друга, как у Валентины Лукиничны, например. «Я всегда говорил, что нельзя терять надежды. У больного можно ампутировать руку, ногу, вынуть глаз, даже сердце вынуть и заменить его другим или протезом. Все можно отобрать у больного ради жизни; единственное, чего нельзя отобрать, это надежду. И врач не имеет права терять ее. Сколько есть болезней, которые веками считались неизлечимыми, а потом появлялась возможность… И кто-то был первым. И для него, и для его близких, и для врача это было чудом. Да, были промахи. Ошибки. Диагностические ошибки. Такие, как с Валентиной Лукиничной, например. Что ж, теперь нужно будет обсудить этот случай на городской научной конференции. Обсудить… Случай… Да нельзя такую святыню, как человеческая жизнь, втискивать в такое казенное слово. Нет, не в этом дело».
   Будет время, когда медицина станет такой же точной наукой, как математика. И чтобы скорее наступило это время, надо быть беспощадным к себе.
   Ему вспомнился разговор с Остапом Филипповичем после того, как он, Багрий, предложил сделать Валентине Лукиничне повторную операцию.
   – На что ты надеешься? – спросил тот. – На сколько килограммов она похудела… На двадцать три?.. Тебя это не смущает?
   – Она не ест из-за болей. Она почти ничего не ест.
   – Почему ты сбрасываешь со счета заключение нашей лаборатории?
   «Интересно, что он скажет, когда я покажу ему заключение Шумилиной? – думал Багрий. – Куда могла уехать Галина?..»
   Багрий набрал номер Гармаша. Длинный сигнал. Один, второй, третий. Они всегда казались ему равнодушными, эти однообразные гудки, а сейчас они почему-то напоминали стон. Он долго сидел, прислушиваясь к сигналам, ожидая, что вот сейчас они оборвутся, раздастся щелчок и послышится голос Сергея или Галины. Но трубка только стонала.
   «Без паники, старик. Надо позвонить Тарасу Игнатьевичу. Домой? – Он посмотрел на часы. – Нет, пожалуй, во Дворец культуры. Если собрание не закончилось, попросить к телефону».
   Трубку сняла женщина. Багрий назвал свою фамилию. Она сразу же узнала его.
   – Слушаю вас, Андрей Григорьевич… Заканчивается… Неловко будет: он ведь в президиуме… Что передать ему?
   – Скажите, что я его жду… Нет, я буду у Гармаша, у Сергея Романовича. Вы скажите, чтобы он сразу же ехал туда.

46

   Галина плохо понимала, что с ней творится, когда выбежала на улицу. Первое, что дошло до сознания, было ощущение погони. Ей даже чудилось, что ее окликнули. Она увидела зеленый огонек такси и вскинула руку.
   – Куда? – спросил таксист, когда она хлопнула дверцей.
   – Прямо.
   – А сейчас? – спросил он, когда они подъехали к перекрестку.
   – Направо, до самого конца, – сказала Галина.
   – Направо и до самого конца, – повторил таксист тем безразличным тоном, с каким повторяют адреса только таксисты: все равно куда ехать, лишь бы ехать.
   Галина смотрела сквозь стекло автомобильной дверцы на улицу. В стекле одновременно виднелись и шофер, и освещенная панель с приборами, и все то, что мелькало по ту сторону, – огромные витрины, огни реклам, массивный, отодвинутый в глубину корпус медицинского института с мрачноватыми серыми колоннами у главного входа, легкое здание музыкального училища.
   – Кузнецкий мост, – сказал таксист. – Дальше – Крамольный остров.
   – Езжайте дальше, – сказала Галина.
   – Судостроительный?.. Жилмассив корабелов?.. Гидропарк?..
   – Гидропарк, – произнесла Галина, абсолютно не вникая в смысл того, что говорит, и думая только о том, чтобы как можно подольше оставаться в такси. Она смутно понимала, что происходит с ней: знала только, что случилось нечто ужасное. Куда более ужасное, чем то, о чем ее так долго допрашивал вчера и сегодня Будалов. Она поймала себя на том, что все время повторяет одно и то же: «Ураган… Безумный ураган… Безумный ураган мыслей…»
   – Приехали, – на этот раз уже твердо произнес водитель.
   Она сидела несколько секунд не шевелясь, глядя перед собой в темноту, окружающую свет фар, потом расплакалась и нерешительно вышла. Остановилась, не отпуская дверцы.
   – Может быть, не сюда? – спросил водитель.
   – Сюда, сюда, – поспешила ответить она. – Большое спасибо, – и хлопнула дверцей.
   Таксист подождал немного – не раздумает ли? – потом включил скорость. Машина рванула и умчалась.
   Галина осмотрелась. Куда это она попала?.. Ах да, она же сюда и хотела. Это же пляж. Тот самый пляж, куда она впервые пришла тогда с Сергеем. Точно так же светились тогда высоко вскинутые в небо фонари. На песке вырисовывались паучьи тени пляжных грибков. Вдали возвышался, весь в разноцветных огнях, мост Космонавтов. Только тогда на душе у нее было легко, ясно, радостно-тревожно, а сейчас – ураган. Ураган мыслей. Ураган чувств. Почему ураган?.. Ах да, так называется тот рассказ Драйзера. Как ее звали, эту девушку? Ведь они вспоминали тогда о ней с Сергеем. Как же звали эту девушку? «У меня ведь хорошая память на фамилии. На имена и фамилии. Почему же я вдруг забыла? Неважно. «Мир не может этого понять. Слишком стремительно течение жизни…» Кто это сказал? Сергей?.. Нет, Драйзер. Сергей сказал: «Самоубийство всегда отвратительно. Отвратительно и глупо». Он умный, мой Сергей. Умный и человечный. «Самоубийство всегда отвратительно». А убийство?.. Будалов прав: это убийство. И в газете тоже все правильно… Опухоль была доброкачественной. Не рак, а доброкачественная опухоль. Завтра об этом узнают все. Узнает отец. Ему придется уехать, оставить завод. Столько горя сразу. Горя и позора. И Сергей должен будет уехать. Один. Как он теперь будет, совсем один. И Будалов узнает. Будалов… Он так хотел мне помочь, а теперь один исход…»
   Она представила себе суд, лица близких людей в зале заседаний, их глаза и застонала. И на работе… Да нет же, она никогда уже не наденет белый халат… Ей никогда не позволят… Да и сама она не посмеет. Как же быть, как вернуться домой и вообще – как жить? А должна ли она жить после всего? «Мягкая, ласкающая влага поднялась до ее губ, еще выше…» Нет, нет, только не это! Она не имеет права, это отвратительно. Отвратительно и глупо. Но что же делать тогда? А что-то нужно же делать… Она брела вдоль пустынного берега, глядя на ажурные пролеты моста Космонавтов, освещенные огнями, и плакала…
 
   Большой зал Дворца кораблестроителей… Сцена – легким полукружьем. И ряды кресел повторяют этот полукруг, уходят вдаль амфитеатром. Балконы выставились вперед двойным козырьком, огибая зал… На балконах – семьсот. В зале – тысяча восемьсот. Две с половиной тысячи. Снаружи – металл и стекло. Веет холодок даже в летний зной. А внутри уютно. Одинаково тепло и зимой и летом. Мягкий свет, кондиционированный воздух… Нелегко было «отгрохать» такой. Когда обсуждали проект, даже сам Ватажков, который любил размах во всем, усомнился: «А надо ли тебе, Тарас Игнатьевич, такой громадный?» Оказалось, надо.
   Вот он, рядом сидит, Ватажков. Спокойный, всегда собранный, как начальник штаба фронта. А что, он ведь и должен быть таким.
   Выступает секретарь ЦК. Когда в прошлый раз награждали, приехал первый. А сегодня – этот. И вместо министра – тоже заместитель. Первый секретарь ЦК в Москве сейчас. А министр уехал в Комсомольск-на-Амуре. Да и не важно все это. И у тех, что приехали, полномочия решать все, что нас интересует: и ассигнования на строительство двух домов для малосемейных решено отпустить, и перебои с доставкой металла ликвидировать, и санаторный корпус в Благодатном… «Может, если бы я был, удалось еще и на пионерский лагерь выколотить. Ничего, потом. А пока достаточно и того, что отпущено».
   – Я понимаю, тебе трудно сейчас, – наклонился к Бунчужному Ватажков, – но выступать все же придется.
   Тарас Игнатьевич кивнул. Посмотрел на поджарого, лобастого заместителя министра, прислушался к его словам. «Этому легко выступать – о простых вещах говорить. Но так говорит, что всем интересно. Морской транспорт обеспечивает три четверти международных грузовых перевозок. Насчитывает больше пятидесяти тысяч кораблей… В сорок раз экономичнее воздушного… Это его конек – морские перевозки в мировом масштабе. Сейчас он скажет, что наш советский Морской Флот вышел на второе место в мире. И сколько судов, скажет… Ну вот, я же знал. А сейчас он станет говорить о том, что нынешняя судостроительная промышленность у нас одна из наиболее развитых, о научно-исследовательских институтах, производственной базе, кадрах, учебных заведениях… Надо бы поближе к заводу институт перенести, на Крамольный остров. Почему это мне раньше в голову не пришло?.. Сейчас он станет о контейнеровозах…»
   И действительно, заместитель министра, сделав короткую паузу, стал говорить о контейнеровозах. И о том, что японцам, например, удобнее перевозить свои грузы в Англию через Советский Союз… Порт Находка… Железная дорога… Ленинград… Отсюда на корабль – и в Англию. Самое выгодное в этой цепочке – контейнеровозы. Доставка, как говорится, «от порога до порога». А что – и в самом деле выгодно. Сейчас он скажет, что этот второй орден Ленина мы заслужили тем, что смогли быстро освоить и выпустить большую партию таких контейнеровозов… «Ну вот, я же знал… А после этого он будет говорить, что мы сейчас буквально все в кораблестроении, «от киля до клотика», делаем из своих, отечественных материалов. И оснащение тоже свое. Даже мебель. Даже коврики в каютах…
   Да что же это я? Вместо того чтобы продумать свое выступление… О чем же мне сказать все же?.. Прежде всего нужно поблагодарить за высокую награду, а потом… Потом скажу, что у меня большое горе и если б не коллектив… Это будет правда, потому что я и в самом деле не представляю себе, как выстоял бы, если б не эти люди, что сидят и тут рядом, и там – в зале… И еще я скажу, что у нас хороший «колхоз». А что, это ведь правда. Вон – Василий Платонович со своей бригадой. Пятилетку за три с половиной года выполнил. И качество – высший класс. Как он этого Джеггерса отделал! Если б я знал, что понимает все… А Джеггерс-то… И бровью не повел. Вот я и о нем скажу. О том, как позавидовал нам. Как талантливый инженер и как оборотистый фирмач позавидовал. «Если б мне такие возможности…» И о рабочих он здорово заметил – «творческий взрыв». А что, верно ведь. Мы сейчас по сравнению с прошлой пятилеткой кораблей в два раза больше выпускаем, а рабочих столько же… И на следующую пятилетку у нас увеличение вдвое будет. А еще о чем сказать? Скажу, что наши корабелы уже сейчас – вне конкуренции на мировом рынке. И останутся такими. Как Джеггерс посмотрел на меня, когда узнал, что у нас иностранных заказов на шесть лет вперед! Вот и будем дальше так держать… И хватит… Когда впервые награждали завод, тут были и Валентина и Галина…»
   Он вздохнул. Ватажков покосился на него, осторожно положил свою мягкую ладонь на его руку, едва ощутимо пожал, как бы ободряя.
   Потом, когда все закончилось уже, отвел в сторону.
   – Я понимаю, Тарас Игнатьевич, – сказал он, – у тебя сейчас горе, и не до банкета тебе, но хоть рюмку выпей со всеми.
   Бунчужный увидел женщину – администратора Дворца, она стояла и смотрела на него с нетерпеливым ожиданием.
   – Простите, пожалуйста, – сказал Тарас Игнатьевич Ватажкову. Он повернулся к женщине и спросил негромко: – Что, Евгения Николаевна?