– Хорошо, я все прочту. Давайте договоримся о встрече. Ну, скажем, часа через два. Кстати, я намерен привлечь вас в качестве свидетеля по личности вашей жены.
   – Пожалуйста, располагайте мной, как вы сочтете нужным.

39

   Галина привыкла к тому, что ее дни всегда заполнены до краев работой, книгами, библиотеками – городской и медицинской. Сейчас она ничего не могла – только сидеть на диване или, примостившись на кровати, смотреть перед собой на стену или в потолок и думать.
   Тишина обычно успокаивает, легко снимает усталость и тревоги. Галину тишина раздражала, будоражила. Иногда ей чудилось, что эта тишина вдруг начинает звенеть, как пожарный колокол, как набат. В другой раз ей чудилось, будто она в паутине, липкой и беспощадной, в которой чем больше барахтаешься, тем безнадежнее запутываешься.
   Она все время пыталась восстановить в памяти подробности той ночи. Но чем больше старалась, тем туманнее вырисовывались эти подробности, тем более невероятными и неправдоподобными представлялись они, иногда ей казалось, что все произошло во сне. Мерещилось, будто она и сейчас еще спит, что вот проснется – и кошмар тут же рассеется. «Всему причиной обреченность и боль», – думала она. Ей было невероятно, невыносимо, нестерпимо трудно. Она убеждала себя: «То, что я сделала, не жестокость, а милосердие. Люди не понимают этого, пока не понимают, но поймут. Всему причиной обреченность и боль, ну конечно же – обреченность и боль. Боль, боль… А что я знаю о ней, о боли? Знаю, что человечество, сколько оно существует, думает о боли со страхом и душевным трепетом. Об этом говорят древнейшие записи на каменных, на глиняных дощечках, на пергаменте, на папирусах…»
   Она то и дело вспоминала лекции профессора – заведующего кафедрой хирургии – о том, что станется, если человека лишить боли. Беда станется. Наткнется на гвоздь, пробьет ногу и будет ходить себе, пока не заметит, что ботинок приколочен к стопе. Опасности будут подстерегать его на каждом шагу, нередко смертельные… Да, боль – в какой-то мере – большое счастье… Без боли не распознать болезнь, а не распознав, как лечить ее? Профессор говорил, что боль – сторожевой пес нашего здоровья, верный пес. А что, если он взбесился, этот пес?.. Профессор говорил, что мавр, сделавший свое дело, должен уходить. А если не уходит? Смириться? В отчаянии ломать себе пальцы, чтобы хоть немного приглушить гнетущее чувство беспомощности? Нет, смириться невозможно, а ломать пальцы – бессмысленно.
   А что еще она знает о боли? Что боль всегда была орудием зла. Во все времена с ее помощью пытались сломить сопротивление человека, сокрушить волю. И только немногие могли устоять, такие, как легендарный Камо, например. О них слагали песни и книги, им посвящали стихи. Но их в общем-то было немного – таких, как легендарный Камо, которых не могли сокрушить ни боль, ни обреченность.
   Да, боль всегда была орудием зла – и в то же время человек не может без боли. Профессор однажды показал больную, у которой левая рука была жутко изуродована. Гладкие, блестящие, будто из пластмассы, рубцы свели пальцы, притянули их к ладони так, что уже не разогнуть. В результате нервной болезни ее рука перестала ощущать боль. Во время стряпни, увлекшись разговором со своей соседкой, эта женщина не заметила, как положила руку на раскаленную плиту, спохватилась, когда запахло горелым.
   Да, люди не могут без боли, и все же ничто так не угнетало, как боль. Это она делает человека слабым, беспомощным и всегда страдающим. Превращает жизнь в сплошную муку.
   Она вошла в кабинет, где, склонившись над машинкой, сидел Сергей. Хрустнула пальцами и сказала:
   – Господи, сколько еще бессмысленного в природе.
   – О чем ты? – спросил он.
   – Ведь у нее уже давно росла опухоль, но вначале боли не было, и потому все зашло так далеко. Потом, когда появилась боль, стало поздно. Какая-то нелепость. Наш невропатолог недавно рассказывал: отравился человек из-за тяжелой невралгии тройничного нерва. А ведь эта невралгия ничем не угрожала его жизни. В конце концов его бы избавили от страданий, в крайнем случае пошли бы на операцию, а он отравился…
   – Ты должна перестать думать об этом, – сказал Сергей.
   – Не могу. И боюсь, что это всегда будет со мной.
   – И все же ты должна перестать думать об этом.
   Она ничего не ответила. Повернулась и вышла. В голове ее звенели только два слова: «обреченность и боль», «обреченность и боль»…
   Через некоторое время она опять вернулась в кабинет, остановилась против Сергея, посмотрела на него испуганно и сказала:
   – Мне кажется, я схожу с ума.
   – Ты должна овладеть собой, Галина. Сейчас это очень важно – взять себя в руки.
   – Хорошо, я возьму себя в руки…
   Позвонил Будалов и попросил Галину прийти.
   Она этого ждала. Она только не знала, что это случится так скоро.
   – Мы даже не поговорили с тобой, – сказала она. – Как я должна держаться?
   – Мне кажется, тебе надо быть предельно правдивой. Я хорошо знаю Будалова. Он… В общем, с ним надо быть предельно правдивой.
   – Понимаешь, я совсем окаменела. И сейчас меня больше всего беспокоит, что я скажу папе, что я скажу людям.
   – Ты всем будешь говорить одно и то же – только правду. И помни: я все время с тобой. У нас беда, и нам надо справиться с нею. И я хочу думать, что мы справимся. Я провожу тебя.
   – Нет, нет, не нужно, – запротестовала она. – И пожалуйста, никуда не уходи. Если мне надо будет, я позвоню.
   Сергей стал шагать по комнате. Потом подошел к окну. Он представил себе, как она выходит из дому, идет стройная и строгая, ни на кого не глядя. Знакомые женщины не здороваются с ней, а, пропустив, останавливаются и осуждающе глядят вслед.
   «Если все кончится благополучно, – подумал он, – нам придется уехать отсюда».
   Илья Артемович видел много преступников – мужчин и женщин, тупых и умных, смелых и трусливых, просто изнемогающих от страха. Одни были явно виноваты и лезли из шкуры вон, чтобы вывернуться, другие были не виноваты, но и этих нередко изводил страх перед мыслью, что их, несмотря ни на что, все же сочтут виновными.
   И причины преступлений тоже были неодинаковые. Чаще – низменные чувства, ненависть, разврат или ревность. Были и такие преступники, которые совершали правонарушение в результате роковой ошибки или растерянности. Но такой преступницы, какая сидела сейчас перед ним, Будалов не видел: убийство из жалости и сострадания.
   Она сидела бледная, понурив голову. «Нелегко ей будет в тюрьме», – подумал Будалов, и ему стало не по себе от этих мыслей. Он знал, как она будет вести себя на допросе, но только не знал, как начать этот допрос. Он решил, что в данном случае вернее всего – в упор. Так лучше будет и для него и для нее.
   – Вы любите медицину? – спросил он.
   – Да, я с детства мечтала стать врачом.
   – Как же вы тогда решились?..
   – О чем вы?
   – Об убийстве. Как вы решились на него?
   В голосе его звучало то профессиональное спокойствие, которое нередко уже само по себе может привести в замешательство. Только закоренелые преступники остаются в таких случаях спокойными. Другие обычно быстро теряются и начинают метаться.
   – Убийство? – переспросила она.
   – Я имею в виду смерть вашей матери, – пояснил Будалов.
   Галина растерялась. Только сейчас она по-настоящему поняла, что находится в прокуратуре перед следователем и отвечает на вопросы, которые задаются тут со всей серьезностью, какая может быть, когда человека обвиняют в убийстве.
   – Я не убивала ее, – произнесла она чуть слышно, с той искренностью, с какой мог произнести эти слова только глубоко убежденный в своей невиновности человек. – Я не убивала ее. Поймите, я не убивала…
   – Вы вводили ей в последний раз лекарства?
   – Да.
   – Вы знали, что это была смертельная доза?
   – Да.
   – И мать после этого умерла?
   – Да.
   – Это и называется убийством. Преднамеренным убийством.
   Галина пожала плечами. На ее лице не было страха, только скорбь.
   «С ней надо как-то иначе, – подумал Будалов. – С нею так, как со всеми, нельзя. Она сделает все, чтобы удесятерить свою вину. И сделает это потому, что она иначе не может. А как мало надо было, чтобы никто никогда и не подумал о ней как об убийце…»
   – Скажите, а она не могла вообще умереть? – спросил он, не подумав, какой нелепостью прозвучит для нее этот вопрос. И только когда она удивленно посмотрела на него, он, досадуя на себя, пояснил: – Дело в том, что, как нам известно, «после этого» не значит «вследствие этого».
   – Да, конечно, – ответила она. – Но тут все произошло именно «вследствие».
   – Но ведь могло быть и совпадение. Скажем, роковое. Ну да, роковое совпадение. Ваша мать ведь была очень тяжело больна. Когда вы ей вводили лекарства, у нее был приступ. Могла же она умереть от такого приступа?..
   – Могла, – согласилась Галина. – Она уже много раз могла умереть. Но мы не допускали.
   – Ну вот, – обрадовался Будалов. – Ведь могла она умереть от этого приступа, а не от вашего лекарства.
   Галина отрицательно покачала головой.
   – Нет, она бы еще долго мучилась. Конечно, если бы не оставить без помощи… Но мы всегда выводили ее из этого состояния. Она бы еще долго мучилась.
   – Как долго?
   В ответ она снова только пожала плечами. Эта манера недоуменно пожимать плечами, которая вначале даже тронула Будалова своей непосредственностью, сейчас уже раздражала.
   – Вы сказали долго. Как долго?
   – Не знаю, – наклонив голову и глядя в пол, ответила она. – Может быть, несколько часов, несколько дней, а может быть, и несколько месяцев. Мне казалось, этому конца не будет.
   – Чему «этому»?
   – Страданиям.
   – Скажите, а выздороветь она могла?
   Галина вскинула голову, как тогда, когда он произнес впервые слово «убийство». На лице ее появилось выражение гневного протеста, словно ее ударили хлыстом.
   – Как вы можете?.. Если была бы хоть малейшая надежда… Она была обречена на страдания, от которых избавить могла только смерть.
   – Значит, вы утверждаете все же, что убили ее? – сухо спросил Будалов.
   «Как разъяснить ему, – подумала Галина. – Почему он не хочет понять?»
   «Значит, вы утверждаете все же, что убили ее?» Она представила себе, как восприняла бы эти слова, если бы они прозвучали из уст какого-нибудь героя кинофильма. «Значит, вы утверждаете все же, что убили ее?» Неужели она должна отвечать на такие вопросы?
   – Если вам угодно называть это убийством, пожалуйста.
   – А как вы назовете? – спросил Будалов. – Каждый поступок имеет свое название. То, что вы сделали, называется убийством.
   – Я избавила ее от страданий, – она произнесла эти слова, глядя не на него, а куда-то в окно. Ему виден был ее профиль – прямой, правильной формы нос и ресницы, длинные, чуть изогнутые кверху, такие обычно рисуют киноактрисам на рекламах. Когда встречаешь в жизни такие ресницы, всегда почему-то удивляешься. Такие обычно подклеивают себе легкомысленные девчонки, чтобы казаться красивее. А вот ей не надо подклеивать.
   – Скажите, чему вас учили в институте? – спросил он после долгой паузы.
   Этот вопрос заставил ее повернуться к нему. И опять она почувствовала растерянность. «У этого человека удивительная способность ошарашивать вопросами».
   – Нас обучали многому. И физике, и химии, анатомии и физиологии… Потом нас учили распознавать болезни и лечить их.
   – Вот видите, вас учили распознавать болезни и лечить их. Понимаете, ле-чить. – Он сделал ударение на последнем слове.
   – Нас еще учили, что медицина не всемогуща, что есть болезни, против которых мы бессильны. И еще нас учили, – продолжала она, уже не спуская глаз с Будалова, – распознавать страдания – не только боль, а и то, что ее сопровождает – смятение, безысходную тоску и страх. Они порой невероятны, эти страдания. Перед ними бледнеют даже изощренные пытки средневековых инквизиторов и все, что творили в застенках своих лагерей смерти фашисты.
   «Вот теперь, кажется, она очнулась немного, – подумал Будалов. – Она стала наступать. Это хорошо. Самое главное – вывести ее из оцепенения. Теперь можно попытаться поговорить с нею более откровенно. Черт возьми, мне еще никогда, никому так не хотелось помочь, как ей!»
   – Если бы вы не сказали о том, что сделали, можно было бы узнать истинную причину смерти? – спросил он.
   – Я не думала об этом.
   – Подумайте сейчас.
   – Конечно, если бы возникло подозрение и сделали анализы крови, то обнаружили бы токсичную дозу наркотала. За такое короткое время даже нормальная доза вряд ли всосется, а та, которую я впрыснула… Но, чтобы выявить наркотал, нужно произвести специальные, очень тонкие исследования. Наша лаборатория таких не делает.
   – Зачем же вам понадобилось говорить о том, что вы сотворили? – спросил он резко, решив, что сейчас надо говорить без обиняков. – Задумали оборвать страдания, оборвали – и все. Неужели вы не знали, что вокруг этого подымется? Зачем вам понадобилось рассказывать обо всем? Или это бравада?
   – Не знаю, поймете ли вы, – произнесла она. – Я очень любила свою мать. Понимаете – очень! А она учила меня никогда не лгать. И вот я не хочу лгать. И, простите, зачем вы так долго допрашиваете меня, когда все ясно?
   – Кому ясно?
   – Всем.
   – Может быть, всем и ясно, но мне многое невдомек. Конечно, если вы устали…
   – Да нет же, продолжайте. Пожалуйста, продолжайте.
   – Хорошо, – согласился он. – Только у меня к вам просьба: продумывайте тщательно каждый свой ответ. Ведь у нас не простая беседа, а допрос.
   – Я не испытываю никаких затруднений, – сказала она. – Спрашивайте, пожалуйста. Я ведь не протестую, я только не понимаю, зачем это нужно, когда все ясно.
   – Если бы на месте вашей матери, – начал он после продолжительного молчания, – была другая женщина с таким же заболеванием, такими же страданиями, короче – полная идентичность. Вы с нею поступили бы так?
   – Нет, конечно, – ответила она, задумываясь. – Нам ведь часто приходится видеть тяжелобольных, невероятно страдающих и совершенно безнадежных. И родственники иногда обращаются к нам с просьбой прекратить страдания. Некоторые даже требуют, предлагают расписки и другие гарантии того, что не будут в претензии. Но разве кому-нибудь придет в голову…
   Она замолчала. Он тоже молчал, решив, что она еще не все сказала.
   Она сидела, глядя прямо перед собой, перебирая концы своего тонкого шарфа. И Будалову показалось, что она и в памяти своей что-то перебирает, пытаясь найти очень важное. Вот отыскала наконец и обрадовалась, даже чуточку вперед подалась.
   – Недавно у нас умерла женщина, – тихо и задумчиво произнесла она. – Опухоль пищевода. Об операции и речи быть не могло. Чтобы она не умерла от голода, ей сделали отверстие в желудке. Это называется гастростомия. Родственники по три раза на день приходили, чтобы покормить ее. Так вот сын – он слесарем работает на мотороремонтном, хороший такой парень – спрашивает: «Неужели нельзя прекратить эти муки?» Я сначала пыталась ему объяснить, а потом отругала. А он: «Вы же, говорит, врачи. У кого же искать человечности, как не у вас?» И расплакался. Знаете, каково смотреть, когда взрослый мужчина плачет, особенно если это крепкий, мужественный человек. А он именно такой. Я его долго потом успокаивала, обещала сделать все, чтобы помочь, снять боли, но у меня и мысли не было… Да нет же, я бы никогда не смогла.
   – Как же вы здесь смогли?
   Она посмотрела на него, и опять в ее больших глазах промелькнуло недоумение.
   – Это же мать…
   – А ведь если по совести, вы со всеми должны быть как с матерью. Я знаю одного очень авторитетного врача, который, уверяя родственников, что для больного все сделано, говорит, что даже для родной матери он бы не смог сделать больше.
   – Андрей Григорьевич так говорит.
   – Да, Андрей Григорьевич. Вы с ним согласны?
   – Конечно.
   – Где же логика? Ведь если рассуждать логично…
   – Бывают ситуации, при которых самая неумолимая логичность в том и заключается, что нет никакой логики.
   – Да, бывает, – согласился Будалов и неожиданно спросил: – А какое отношение имеет ко всему этому случай на болоте?
   Она вздрогнула.
   – Какой случай? На каком болоте?
   – Вы же обещали говорить правду.
   – Я могу распоряжаться собой, а тут… О чем вы, собственно?
   – О рассказе Сергея Романовича «Случай на болоте».
   – Нет такого рассказа.
   – Вот он, – сказал Будалов, доставая рукопись из ящика стола. – Я хочу знать, какое отношение к тому, что произошло, имеет этот рассказ? – Она что-то хотела сказать, но он остановил ее, предупредительно поднял руку. – Поймите, Галина Тарасовна, существует преступление и наказание за него. Но существуют и смягчающие обстоятельства. Если у вас все произошло под впечатлением этого рассказа…
   – Нет, – твердо ответила Галина. – Этот рассказ не сыграл никакой роли в том, что я совершила.
   – Знаете что?.. – предложил Будалов. – Давайте сделаем перерыв до завтра.
   – Да нет, я не устала, – сказала Галина.
   – Я устал.

40

   Загорелись уличные фонари. И вслед за ними, как по волшебству, вспыхнули и зашевелились, завертелись разноцветные светильники реклам.
   Когда Романов и Шарыгин вошли в ресторан, он был уже полон. Несколько человек толпились около швейцара, возмущались. Бойкий администратор в черном костюме успокаивал их. Он увидел Шарыгина и Романова и бросился им навстречу:
   – Опаздываете, товарищи. Заставляете себя ждать.
   Их никто не ждал. Но администратор, чтобы отвлечь внимание ожидающих, пошел на эту невинную, с его точки зрения, хитрость. Друзья заказали несколько столиков, и вот двое из компании опаздывают.
   Романов понимающе улыбнулся.
   – Где они у вас там?
   – В голубом зале. Проходите, пожалуйста.
   – Однако вы гусь, – улыбнулся Романов, когда администратор отодвинул перед ними голубую штору.
   – Ничего не попишешь. В нашем деле без дипломатии нельзя. Знаете, какой у нас народ? Чуть что – подавай им книгу жалоб. Видели бы вы эту книгу!
   Все столики были заняты, только один, у окна, свободен. Вадим Петрович раскрыл меню.
   Подошел официант – розовощекий, с темным пушком на верхней губе. Перебросив салфетку через руку, он чуть наклонился с вежливой улыбкой.
   – Что прикажете?
   Романов прищурился.
   – Приказывать мы тебе, молодой человек, не станем, – сказал он. – Просить будем. Кстати, какое у тебя образование?
   – Десять классов, – ответил юноша и деловито добавил: – Потом еще специальные курсы.
   – Двухнедельные?
   – Трехмесячные.
   – О-о! – многозначительно вскинул вверх палец Романов. – Десять классов плюс трехмесячные курсы! Ну, это уже почти академия.
   – Так что прикажете? – снова улыбнулся официант.
   Шарыгин стал диктовать заказ. Юноша быстро записывал.
   – Зачем вы с ним так? – спросил Шарыгин Романова, когда официант ушел.
   – Терпеть не могу этого сословия, – проворчал Романов, – у него аттестат зрелости, а он кельнером устроился и, главное, доволен.
   – У нас нет плохих специальностей, – вмешался в разговор сидевший за соседним столиком коренастый бритоголовый толстяк лет тридцати пяти. – Как говорится у великого поэта, – продолжал он и продекламировал нараспев: «Все работы хороши, выбирай любую».
   – Не так, – сказал Романов. – «Выбирай на вкус».
   – Какая разница, важно, что работы хороши, не так ли, доктор?
   – Откуда вы меня знаете? – спросил Шарыгин. – Я вижу вас впервые.
   – Два месяца назад на комиссии военкомата вы меня признали годным к строевой, кроме авиации и флота. Бог с ней, с авиацией, но флот… Военную службу я проходил на флоте, дослужился до мичмана. Мечтал в случае чего – опять на флот. Гляди, в отставку и капитаном вышел бы. Теперь же по вашей милости…
   – Да, – сухо произнес Шарыгин. – Если я признал вас негодным для службы во флоте, то капитаном вы уже никогда не станете.
   – Увы, увы! – произнес коренастый и, отвернувшись к своему собеседнику, продолжал: – Чем плохо – официант? – говорил он молодому, аккуратно одетому блондину с анемичным лицом, глядевшему на коренастого с почтительным уважением. – Специальность как специальность. Не хуже другой. Даже лучше. На одних чаевых можно состояние нажить. И спокойная. Закончил работу – и будь здоров.
   – Вы бы не пошли на такую, – сказал молодой.
   Коренастый рассмеялся.
   – Я из категории стоящих у кормила. Ты теперь – тоже. У тебя небольшое суденышко, у меня – лайнер. У Бунчужного – флагман. Но ты не огорчайся: во-первых, ты еще молод, а во-вторых – не всем же лайнеры и флагманы водить. – Он ткнул вилкой в огурец, похрустел им и продолжал: – Большая это ответственность – у кормила стоять.
   – А он, несмотря на твое заключение, все же устроился капитаном, – добродушно усмехнулся Романов и налил себе боржома. Отхлебнул глоток и поставил бокал.
   Заиграл оркестр. Многоголосый шум сразу же утонул в его звуках. «Капитан лайнера» что-то доказывал своему собутыльнику, энергично жестикулируя и надрываясь так, что шея побагровела.
   Вернулся официант. Поставил коньяк. Потом, ловко орудуя штопором, раскупорил вино, тоже поставил на стол и ушел, не сказав ни слова.
   – Ну что ж, – щелкнул по графинчику Романов, – давай пропустим по одной для начала: терпеть не могу пить сразу перед едой. Перед едой надо пить при отсутствии аппетита. А я на плохой аппетит не жалуюсь.
   Он наполнил рюмки. Шарыгину не терпелось узнать, будут ли печатать статью или раздумали? Первому начинать разговор не хотелось. А Романов потягивал коньяк маленькими глотками и молчал.
   Наконец Шарыгин не выдержал, спросил:
   – Ну, как там со статьей, Иван Семенович?
   Романов еще раз отпил из рюмки, потом вынул из бокового кармана сложенные вдвое гранки.
   Шарыгин быстро пробежал глазами оттиск и вернул Романову.
   – Воображаю, что подымется.
   – А я и рассчитываю на шумиху. Есть вещи, о которых нельзя говорить вполголоса.
   Шарыгин молчал. «Нехорошо, ох как нехорошо получается».
   – Может быть, лучше не печатать? – спросил он.
   – Что показало вскрытие? – вместо ответа спросил Романов.
   – То, что и ожидали. Рак, да еще злой.
   – Бывает и добрый?
   – Бывает, – ответил Шарыгин. – В медицине все бывает.
   Оркестр умолк. И снова стал слышен многоголосый шум. Шарыгин хотел еще что-то сказать, но Романов остановил его, сосредоточенно прислушиваясь к разговору за соседним столиком. Говорил коренастый. Молодой вертел бокал с недопитым пивом и в знак согласия кивал головой.
   – Ты прежде всего должен понимать, кто ты такой теперь, – с трудом выговаривая слова, тыкал в грудь своего собеседника бритоголовый. – Ты руководитель. Это слово понимать надо – руководитель. И с людьми надо так, чтобы они к тебе – с уважением.
   – Мне кажется – с людьми надо просто. Чем проще, тем лучше.
   – Молодо-зелено, – рассмеялся коренастый. – Человек – это прежде всего психология. Высшая наука. Если ты хочешь ладить с людьми, если хочешь, чтобы они за тебя в огонь и в воду, надо тебе эту науку обязательно постичь. Возьмем, к примеру, день рождения… Я, брат, день рождения всех своих подчиненных знаю – и начальников цехов, и мастеров, даже бригадиров. Они у меня в настольном календаре на весь год расписаны. «Здорово, Иван Петрович! С днем рождения тебя, живи сто лет и здравствуй». И добавляешь, в зависимости от обстоятельств, еще несколько теплых слов. Тебе это ничего не стоит, а он рад. Вот какой у нас директор, думает. День моего рождения запомнил. Значит, ценит. И доволен человек. И работает с огоньком. Весело работает. А тебе только этого и надо. Психология, брат, сложная наука! Вот мы сейчас у доктора спросим. – Он снова повернулся к Шарыгину. – Скажите, доктор, как вы смотрите на психологию вообще и на психологию человеческих отношений в частности.
   – Положительно, – сухо ответил Шарыгин, всем своим видом показывая нежелание продолжать разговор.
   – Слыхал? – обратился к своему собеседнику коренастый. – «Положительно». Да, психология – знатная штука. Даже выговаривать человеку надо с умом. Легче легкого взысканием обидеть, а между тем есть способ так это обставить, чтобы не обидеть. Наука, она, брат, до всего доходит. Некоторые выговор своему подчиненному норовят публично сделать. Чтобы побольнее. Неразумно. Себе ущерб. А я его, голубчика, в кабинет приглашаю. С глазу на глаз разговор веду. И начинаю не с укоров, а с похвалы. «Ты ж прекрасный специалист, Иван Петрович. Я же на тебя как на каменную гору. Голова у тебя светлая. И руки золотые». Тут хорошо один-два случая вспомнить, когда этот Иван Петрович отличился. Похвалил ты его, потом совестить начинаешь: «Как же ты это, дорогой Иван Петрович, сплоховал? На кого угодно подумать мог бы, но чтобы ты до такого позора докатился… Себе вредишь, свой авторитет подрываешь. И меня без ножа режешь. Ты думаешь, мне легко будет с тобой расстаться? Нет, брат, нелегко». И так далее в том же духе. Усовестил ты его, огорчил, растревожил. Если так отпустишь, будет на тебя в обиде. А ты походи немного по кабинету, похмурься, повздыхай, потом опять похвали его. Да не скупись. «Верю я в тебя, Иван Петрович. Убежден, что последний это разговор у нас, такой неприятный. Верю, что поработаем мы с тобой душа в душу еще не один десяток лет, что придется мне тебя еще к награде представлять». И уйдет он от тебя без обиды. И злости у него не будет на тебя. Вот что такое психология, брат.