Потом он вспомнил о Валентине Лукиничне, о Галине. Нелегко это – сидеть у койки матери, видеть ее страдания и, будучи врачом, не иметь возможности помочь. Только наркотал номер семнадцать и помогает. Но ведь это наркотал!
   Он стал перебирать в памяти назначения и вздохнул. Много новых лекарств появилось, всех не упомнишь. А вот надежного и безвредного средства от боли нет.
   Ему вспомнился и утренний звонок Тараса Игнатьевича, и свое обещание поговорить с Бунчужным. Что ему сказать при встрече? Нельзя же скрывать до последней минуты.
   Мысли тянулись медленно, неровно, соскальзывая с одного на другое по каким-то очень тонким, не всегда поддающимся учету, законам ассоциаций.
   Он вспомнил о Прасковье Никифоровне, погибавшей медленно и мучительно от опухоли с метастазами. Из-за этой больной вчера у него был неприятный разговор с Людмилой Владиславовной. Таких ведь можно лечить и на дому. Придет участковый врач, сделает назначения, после него – сестра. Сестра, если надо, и два раза придет, и три. Ни к чему такими больными койки занимать, койка должна «оборачиваться». Багрия возмущало и огорчало это. Он знал, что такое медленно умирающий больной в домашней обстановке; когда семья большая, жизнь всех отравлена не столько тем, что приходится ухаживать за больным, дежурить у его постели, сколько сознанием, что в больнице сделали бы все значительно лучше. В больнице круглые сутки врачи, а тут… Не вызывать же «скорую помощь» по несколько раз за ночь.
   Еще хуже, когда семья маленькая, вот как у Прасковьи Никифоровны. Она да сын с невесткой. Молодые днем работают, а вечером – в институте. Ну как тут?.. В эту минуту Багрий и услышал свою фамилию, посмотрел в президиум. За столом сидели заведующий здравотделом и Шарыгин – старший ординатор Багрия. Лицо заведующего отделом было сосредоточено, спокойно и непроницаемо. Шарыгин писал протокол и хмурился.
   Выступала Людмила Владиславовна, главный врач. Она всегда нравилась Багрию. Одета просто – черная гладкая юбка и кремовая блузка, под которой угадывались небольшие, по-девичьи упругие груди. Темно-каштановые волосы стянуты на затылке в тугой узел. Такой тяжелый, что, казалось, оттягивает назад ее легкую голову. Говорила она, как обычно, с подчеркнутым спокойствием. И в этом спокойствии чувствовались уверенность и сдержанная страстность. В больнице болтали о ее связи с Шарыгиным, о том, что он просто без ума от этой женщины. «А что! – думал Багрий. – В ней все красиво – и губы, с едва заметным чувственным изгибом, и глаза – черные, агатовые, и фигура – тонкая, стройная. Даже имя, отчество и фамилия звучат как-то особенно – Волошина Людмила Владиславовна. Пять «л». Ему вспомнились есенинские строки:
 
…Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное «люблю»?
 
   Гриша Таранец говорит, что стихи о любви не должны рычать, они должны литься, чуть слышно журча, как ручей в лесу. А что? Верно ведь.
   Волошина говорила о нем, о Багрии. А смотрела куда-то в сторону. Будто ей нелегко было. И Багрию оттого, что именно она, такая женственная, произносила эти по-мужски резкие слова, было вдвойне досадно.
   Она словно почувствовала это, замолкла, опустила глаза. Стала перелистывать записки. Потом, когда опять заговорила, в голосе уже не было прежней резкости – преобладали грустные нотки.
   – Вы поймите меня правильно, товарищи, – продолжала она, прижав руку к сердцу. – Андрей Григорьевич специалист высокой квалификации. Больные тянутся к нему. У него за плечами три войны. Многие из нас еще в детский сад бегали, а он уже во фронтовых госпиталях работал. Мы все помним. И правительство – вы это знаете – высоко оценило работу Андрея Григорьевича. У него четыре ордена и шесть медалей. Только в прошлом году его наградили орденом Ленина и присвоили звание заслуженного врача республики. Все это так. Но работа есть работа. – Голос ее снова стал твердым и жестоким. – Никто не собирается упрекать Андрея Григорьевича в халатности или злом умысле. Просто седьмой десяток – это седьмой десяток.
   – Безобразие! – громко и гневно оборвал ее Чумаченко, заведующий хирургическим отделением. – Безобразие! – повторил он и поднялся – высокий, широкоплечий, седоволосый. – Мне тоже на седьмой перевалило. Что ж, давайте, значит, и меня в отставку? Весь институт старейших – в отставку, к чертовой матери?
   Он сел, тяжело дыша, как после бега. Багрий посмотрел на него и грустно улыбнулся. «Остап, дружище, ну когда же ты угомонишься?»
   Ему вспомнилось, как в сорок первом, вытаскивая на шести полуторках свой госпиталь, – вернее, то, что осталось от него, – встретил он Чумаченко. Тот стоял на обочине дороги в грязной рваной шинели, наброшенной поверх окровавленного халата, с пистолетом в руке, в надежде остановить хоть какую-нибудь машину. Бой шел уже совсем близко.
   – Где Варя? – спросил Багрий о жене Чумаченко.
   – Там, – махнул тот пистолетом в сторону села. – И раненые. И весь операционный блок – тоже там.
   Багрий знал, что Чумаченко не оставит раненых и вывезти их тоже не может.
   – Ты подожди здесь, – сказал он. – Я сейчас. – Он проехал около двадцати километров, увидел небольшую, искалеченную рощицу и приказал остановиться.
   Раненых клали прямо на землю. Удастся ли забрать их?
   Машины вернулись в село уже под обстрелом. Людей погрузили всех, из имущества – только инструменты.
   За селом снаряд угодил в машину, в которой сидела Варя. Запомнилось, как Остап Филиппович стоял, широко расставив ноги, и смотрел почему-то не на разбросанные тела, а на остатки полыхающей машины.
   – Пойдем, – сказал Багрий. – Тут уже ничем не поможешь.
   Чумаченко огляделся вокруг, поднял пилотку с приставшими к ней светлыми волосами. Ее пилотку. Барину пилотку.
   Впереди по дороге взметнулся огненно-рыжий столб. Потом другой.
   – Пойдем, – решительно повторил Багрий.
   Чумаченко затолкал пилотку за борт шинели, поставил ногу на облепленное грязью колесо и тяжело перевалился в кузов.
   Проехали километров двадцать, разгрузили раненых в старой риге и вернулись за теми, что остались в роще. Так, то продвигаясь вперед, то возвращаясь, они к утру добрались до разбитого полустанка, погрузили раненых в санитарный поезд и пошли разыскивать штаб дивизии. Моросил дождь. Остап Филиппович вдруг остановился.
   – Что? – спросил Багрий.
   – Пилотка. Ее пилотка… Потерял!
   – Бог с ней, с пилоткой.
   Они пошли дальше. Крупное, с грубыми чертами, лицо Чумаченко было неподвижно, словно высечено из камня. По небритым щекам текли слезы. Он отер лицо рукавом шинели, посмотрел в серое небо и сказал со злостью:
   – Зарядил, проклятый, льет и льет.
   Нет, не мог Остап Филиппович не заступиться. Сколько раз приходилось им выручать друг друга – и на фронте, и после войны. «Фронтовая дружба – особая, – думал Багрий. – Она останется навсегда. Говорят, некоторые забывают. Может быть. Но только не такие, как Остап. «Мне тоже на седьмой перевалило. Что ж, давайте и меня в отставку?»…»
   – Сейчас не о вас речь, – ответила Волошина. – Но коль вы уж прервали меня, я скажу, если и в хирургическом такое пойдет, как у Андрея Григорьевича, мы вынуждены будем и вас попросить.
   В отделении Багрия и в самом деле потянулась какая-то черная полоса. Сначала эти две злополучные истории болезни с расхождением диагноза. Потом… Когда надвигается черная полоса, неполадки следуют одна за другой: диагностические казусы, неприятности с родственниками больных и в заключение – обязательно какой-нибудь «административно-хозяйственный ляпсус». Таким ляпсусом на этот раз стали не прикрытые белыми чехлами кислородные баллоны. Впрочем, с баллонами, возможно, как-то и обошлось бы, если бы не тетя Домочка. Совсем некстати подвернулась она со своим подсовом. По коридору шла комиссия – Волошина, представитель из министерства здравоохранения и старший инспектор облздравотдела Рыжая Ведьма, как прозвали ее за привычку вечно придираться к мелочам. Во время инспекции она всегда старалась показать, что требования у них, инспекторов областного здравотдела, всегда высокие, даже если инспектирует представитель министерства.
   – Почему подсов не прикрыт, милочка? – остановила санитарку Рыжая Ведьма.
   Тетя Домочка даже побледнела.
   – Я была милочкой сорок лет назад, – сказала она, – когда ты, доченька, еще под стол пешком гуляла. А подсов не прикрыт потому, что больная только по-маленькому сходила. Звиняйте, пройти надо, а то у меня еще одна на судне лежит, как бы не поплыла. – И она двинулась дальше, выставив перед собой блестящий фаянсовый подсов.
   Людмила Владиславовна рвала и метала по этому поводу.
   Шарыгин ходил мрачнее тучи.
   – Я бы выгнал эту старую дуру, – сказал он о санитарке.
   – Что вы, что вы? – удивленно взглянул на него. Андрей Григорьевич. – Она же работает лучше всех.
   – И лучше всех подводит нас, – ответил Вадим Петрович. – Поговорили бы вы с ней, Андрей Григорьевич, и предупредили. Раз и навсегда.
   Багрий обещал, хотя знал, что из этого ничего не выйдет. Так и получилось.
   – А она, звиняйте, чем по малой нужде ходит? Може, какавой? – насупилась тетя Домочка и ушла, сославшись на то, что надо за бельем: сестра-хозяйка ждет.
   Вот об этом казусе и еще о многом другом говорила сейчас Волошина.
   «Дрянная девчонка, – подумал Багрий. – «Мы вынуждены будем и вас попросить». Кто это «мы»? Горздравотдел? Или кто повыше? Она не из тех, кто разрешает себе такое, не согласовав предварительно с кем следует. Что она затевает?»
   – Мы очень ценим опыт и знания Андрея Григорьевича, – продолжала Волошина. – И не подумайте, что мы собираемся отстранить его от работы. Но заведовать отделением… Для этого надо много сил, много времени. Это не каждому даже в молодые годы по плечу… Может быть, разумнее отказаться от заведования, остаться консультантом…
   «Вот она куда гнет, егоза этакая», – подумал Багрий.
   – Нет у нас такой должности – консультант, – резко сказал Чумаченко.
   – Знаю, – спокойно произнесла Волошина. – Зачислим ординатором для формы. И все тут.
   – Почему ты смолчал этой стерве? – спросил Чумаченко, когда они с Багрием вышли. – Неужели ты не понимаешь, что она готовит место для своего хахаля? Ведь все знают, что она таскается с ним, с твоим Шарыгиным.
   – Может, все и знают, – спокойно сказал Багрий, – а мне ничего не известно, дорогой Остап Филиппович.
   – Тебе никогда ничего не известно, – проворчал Чумаченко. – И как эти злосчастные истории болезни попали на стол инспектирующего из министерства, тебе тоже неизвестно. Ведь ты к этим больным никакого отношения не имеешь. Мы же знаем, что ты здесь ни при чем. Что все этот Шарыгин твой напутал. А ты его прикрываешь. И на научной конференции тоже всю вину взял на себя.
   – Кто бы что ни натворил в отделении, отвечает заведующий, – произнес Багрий. – Что бы ни случилось, в ответе заведующий. Это старая истина.
   – И какого черта она привела эти два случая? – продолжал горячиться Чумаченко. – Такие ошибки возможны даже в клинике.
   – Я на нее не в обиде, – сказал Багрий. – Ошибка есть ошибка. И неважно, где она произошла, в клинике Академии наук или сельской больнице. И отвечать за нее, повторяю, должен заведующий отделением. И откуда они идут, эти ошибки, тоже должен искать он. Впрочем, зачем я тебе все это говорю? Ты же сам знаешь. А за участие – спасибо.
   – А ну тебя, – махнул рукой Чумаченко и, круто повернувшись, зашагал к трамвайной остановке, смешно размахивая портфелем.

12

   Бунчужный посмотрел на часы и попросил переводчика извиниться перед гостем:
   – Скажи ему, Лорд, что я по делам, всего на час.
   Джеггерс понимающе улыбнулся, стал набивать свою трубку. Ничего, он пока с мистером Лордкипанидзе походит. Мистер Лордкипанидзе великолепно знает завод.
   Бунчужный вышел из цеха и увидел свою «Волгу». Она стояла у газона. Дима запустил двигатель и поспешил открыть дверцу.
   – В обком, – бросил Бунчужный, усаживаясь.
   – Поехали, – спокойно согласился Дима.
   Когда машина вышла за ворота, Дима спросил:
   – Ну как иностранец?
   – Этот иностранец, брат, большой мастак в корабельном деле.
   – Говорят, миллионер?
   – Не это главное, Дима, – вздохнул Бунчужный. – Его завод обрабатывает в полтора раза больше корабельной стали, чем наш, а народу столько же, даже поменьше.
   – Потогонщик, значит, он?
   – Потогонщик. Но у него на заводе порядка больше. И нам бы у него поучиться.
   – Так за чем же остановка, Тарас Игнатьевич? Махнули к нему на выучку – и дело с концом… Потом у себя наладим.
   – И без него наладим, дай срок.
   Несколько секунд они ехали молча, потом Дима спросил:
   – К Ватажкову?
   Бунчужный кивнул.
   – Это правда, что вы с ним еще до войны на одном заводе работали?
   – Правда.
   – И воевали вместе?
   – Вместе.
   – Расскажите когда-нибудь?
   – О чем?
   – Как воевали.
   – Да помолчи ты хоть минуту, дай подумать. В обком еду. К первому секретарю на прием. Не к теще на блины. Надо мне подумать или не надо?
   – Надо, – неохотно согласился Дима.
   Теперь он вел машину молча, но Бунчужному уже трудно было собраться с мыслями. «Разбередил прошлое, черт полосатый… А ведь и в самом деле много с ним пережито, с Ватажковым.
   Великую Отечественную вместе начинали… Да, вместе начинали».
   …Война шла уже второй месяц, когда их, молодых инженеров, сформировали в отряд и направили. Куда?.. Это знал только старшина, весь в новеньком – от сапог до фуражки с блестящим козырьком – обмундировании. В этом старшине больше всего не нравилась Бунчужному тонкая, жилистая, смешно торчащая из гимнастерки с целлулоидным подворотничком шея. И глаза не нравились – маленькие, настороженно бегающие. Его сразу же окрестили Старшим. И начал этот Старшой с того, что отобрал у всех документы, аккуратно сложил их и затолкал в свою полевую сумку… Шли на восток. Тянулись и тянулись беженцы – женщины, старики, дети… Иногда в противоположном направлении проходила воинская часть – солдаты, машины, – и тогда на душе становилось легче. Куда идем? И почему он отобрал документы?.. Решил спросить. Подсел на привале.
   – Послушай, друг, может быть, все же скажешь, куда идем.
   – Я командир, а не друг. «Куда идем?» Военная тайна это.
   – Документы придется вернуть, командир.
   – Это с какой же радости?
   – А вдруг отстал кто? Как без документов?
   – Сейчас нету такого слова «отстал». Теперь есть одно – «дезертировал». А за это – расстрел.
   – Уж не ты ли будешь расстреливать?
   – Надо будет, и я смогу.
   – Однако же и дерьмо ты. – Бунчужный поднялся, пошел.
   – Ну, ну! Поговори у меня! – крикнул ему вслед Старшой.
   Бунчужный не обернулся.
   – Ты с ним не связывайся, – сказал Ватажков, когда отряд снова тронулся. – Он все же командир наш. А по закону военного времени…
   – По закону военного времени я его, стервеца, теперь денно и нощно стеречь буду, как сейф с драгоценностями, чтоб он сдох!
   …Запомнилась первая бомбежка. Самолеты шли куда-то на юго-восток. Потом повернули к шоссе, зловеще черные в лучах заходящего солнца. Сделали круг. Зашли на цель. Слева от шоссе упала бомба. Вторая, третья… Запомнилось – летящая наискось в небо верхушка телеграфного столба с фарфоровыми чашечками и обрывками проводов на них. Все шарахнулись вправо, к лесной полосе. Бунчужный тоже побежал. Это была первая в его жизни бомбежка. Взрывы бомб. Крики людей. Конское ржанье. Детский плач… Скорее от этого хаоса!
   Он перепрыгивал через канавы, путался в мелком кустарнике. Сердце колотилось не в груди уже, а где-то в горле. Темнело в глазах. Не хватало дыхания. А самолеты, казалось, были везде, покрыли собой все небо, затмили солнце… Потом до сознания дошло, что это – паника. И надо во что бы то ни стало преодолеть ее. Сейчас. Сию минуту.
   Он сделал над собой усилие. Остановился. Огляделся, хватая воздух пересохшим ртом. И вдруг увидел, как там, на той лесополосе, куда он так стремился, почти одновременно взорвалось несколько бомб. Одна за одной. В ряд… Он упал на землю, приник всем телом к ней, чувствуя, как над головой со свистом проносятся обломки деревьев и комья земли. Потом поднялся. С удивлением отметил, что самолетов немного – всего три. И вовсе не трудно определить, куда они идут, куда сбрасывают бомбы, когда грозят опасностью, а когда можно стоять и спокойно смотреть на них. Досадуя на себя, стараясь преодолеть неловкость, он уже неторопливо зашагал к шоссе, где находился перед бомбежкой отряд и где бросил свой вещевой мешок. Как же далеко он успел убежать! Самолеты сделали еще один заход, постучали пулеметами и убрались. Ватажков сидел на краю небольшой канавы у шоссе и курил… Более безопасного места не сыскать… Это Бунчужный понял. И еще понял, что Ватажков видел все: и то, как Тарас в панике перемахнул через эту спасительную канаву, и то, как мчался к лесопосадке, навстречу взрывам. Спросил:
   – Ты все время здесь?.. А я совсем ошалел от страха.
   – У меня поначалу тоже так вышло. Соскочил с платформы и бежал, пока башкой о березу не стукнулся.
   Умел нужные слова найти Яков Михайлович. Всегда умел.
   Когда отряд собрался, недосчитались двух. Начальника механического цеха и Старшого. Начальника цеха скоро нашли… Неподалеку от лесной полосы. Мертвого. А Старшой как в воду канул. И утром не вернулся… Посоветовавшись, решили держаться все вместе. Командиром избрали Бунчужного.
   – Прибьемся к воинской части какой-нибудь и станем воевать, как все, – высказал общее мнение Ватажков.
   «Прибиться к воинской части» оказалось нелегко. Командиры требовали оформления через военкомат. Военкоматы отмахивались – без документов люди.
   – Да свяжитесь вы с нашим городом, расспросите все на заводе, – не выдержал наконец Бунчужный.
   Однако звонить было поздно, в городе уже хозяйничали немцы.
   …Переправа. Десятки тысяч беженцев и военных. И всего – две баржи с катерком. Всем и до второго пришествия не переправиться. И вдруг – Багрий. Их дивизия сейчас переправляется… Штаб этой дивизии. Короткий разговор с командиром, и отряд зачислен в один из потрепанных уже в боях полков. Бунчужного назначили командиром взвода. А через короткое время пришлось уже ротой командовать… Дивизия двигалась то на запад, сталкиваясь с врагом, то на восток, чтобы через короткое время снова развернуться и принять бой.
   После очередного тяжелого боя дивизия вдруг оказалась в глубоком тылу у немцев…
   Он еще плохо соображал, что случилось. Шагал по пыльной дороге, босой, в растерзанной гимнастерке, без оружия. Справа – Яков Михайлович. Слева – Старшой. Откуда он взялся, Старшой? На обочинах – немцы. Нацеленные на колонну автоматы.
   …Никогда не забыть этой картины. Солнце ярко освещает стену. Чернеют забранные колючей проволокой узкие, под самой крышей – окошки. За амбаром, на горизонте, громоздятся облака. Коренастый немец с голубыми глазами предлагает мирным голосом евреям и коммунистам сделать два шага вперед. Несколько человек, помешкав немного, выходят.
   – Идиоты! – шепчет Ватажков.
   Бунчужный трогает его локтем – да помолчи ты, ради бога.
   Немец предупреждает, что каждый, кто знает о коммунистах и евреях и не выдаст, тоже будет расстрелян. Делает знак рукой автоматчикам. Короткие очереди. Тяжело оседают у стены тела.
   Сарай. Сумерки. Рядом – Ватажков.
   – Неужели это конец, Яков Михайлович?
   – Это начало, Тарас Игнатьевич. Неразбериха первых дней. Все, что они делают, – бессмысленно. Сегодняшний расстрел уже сам по себе обрекает их.
   Когда Ватажков лег, подсел Старшой.
   – Я там смолчал. Но если они проведают, что я знаю. А они проведают…
   – Куда сумку с документами задевал? – спросил Бунчужный.
   – Спрятал. Надежно спрятал. Может, это и лучше, что документов нет. Я-то знаю, кто коммунист и кто… А вот если они проведают, что я знаю, а они проведают…
   – Я тут старший сейчас, и мое это дело теперь. Все! Будем спать.
   Укладываясь, нащупал у стены небольшой ломик. Под окошком, что над головой, между ракушечником – щель. Если вывернуть хотя бы один камень…
   Погромыхивает. Вспышки молний время от времени зловеще освещают сарай. Только бы не прошла мимо гроза, только бы не прошла.
   Она разразилась около полуночи. Стучал по крыше дождь. Ярко вспыхивала молния, и сразу же – раскат. Один камень вывернут, второй, третий… Наконец-то!.. Теперь надо убрать часового.
   Взблеск молнии осветил черную, с остроконечным капюшоном, фигуру. Громовой раскат заглушил вскрик. Отобрал у часового автомат. Нащупал засов. Стараясь не шуметь, отодвинул его. Открыл дверь:
   – Выходи!
   Как тени, один за другим выскальзывают из сарая люди. Кто это замешкался? Старшой?.. Давай за всеми! Быстро!
   До утра успели пройти километров двадцать. Крадучись пересекали шоссе, по которому с небольшими интервалами двигались на восток немецкие машины и танки. Углубились в лес.
   Только теперь стало ясно, какая трагедия разыгралась здесь: блиндажи, окопы, интендантские склады с продуктами, обмундированием, боеприпасами и везде – трупы, трупы, трупы. К вечеру отряд был приведен в полную боевую готовность. Старшого решили судить судом трибунала. Председателем назначили Ватажкова. Приговор – короткий.
   – Кому приводить в исполнение?
   – Тебе, Бунчужный.
   – Пошли!
   …Утром натолкнулись на скопление военных в лесу, на просторной поляне. Ватажков и еще двое отправились на разведку. Вернулись мрачные. Сколько народу скопилось тут, неизвестно. Может быть, тысяча. А может быть, и полторы. Вчера пролетал немецкий самолет. Листовки сбрасывал.
   – Оружия много, – продолжал Ватажков. – Несколько грузовых машин. Танкетка. Четыре пушки. Только вот рации все выведены из строя. И еще: кто-то «вышибает» комсостав. Особенно старший. Настроение у большинства – паническое.
   – Что делать? – спросил Бунчужный.
   – Власть брать.
   Умел всегда найти нужное решение Ватажков.
   …Трибуна на двух полуторках, сдвинутых одна к другой задками. Борта опущены. Яков Михайлович стучит согнутым пальцем по микрофону, прислушивается, как этот звук отдается в трех выдвинутых вперед больших репродукторах. Когда на поляне стихло, начал:
   – Товарищи, обстановка требует чрезвычайных мер. Слово командиру сводного отряда Бунчужному.
   Бунчужный:
   – Кое-кто полагает, что война проиграна. Нет, товарищи, она только начинается. Задача – пробиться через линию фронта…
   На трибуну выскакивает уже немолодой красноармеец. Шинель окровавлена. Лицо черное. Глаза безумные. В руке зеленая бумажка. Он оттирает от микрофона Бунчужного и кричит сумасшедшим голосом:
   – Не слушайте его! Нету Красной Армии. Нету фронта. Вот! – Он выбрасывает вперед руку с бумажкой. – Нам гарантируют жизнь, возвращение домой. Вспомните о своих детях и женах, вспомните…
   Бунчужный стреляет в упор. Красноармеец оседает на помост. Ватажков толчком сапога сбрасывает его с машины. Глухой ропот проходит по толпе.
   Коротким движением – пистолет в кобуру. И опять – в микрофон как ни в чем не бывало:
   – Повторяю: будем пробиваться к фронту. Командование беру на себя…
   Выстрел. Обожгло щеку. Тронул пальцами. Кровь. Спокойно вытер платком. Люди его отряда уже волокут того, кто стрелял. Втаскивают на трибуну здоровенного парня.
   – Что ж это, братцы, – взмолился красноармеец, с ужасом глядя, как Бунчужный снова тянется за пистолетом.
   Но тот вдруг делает шаг вперед и резким движением разрывает ему гимнастерку надвое. Под ней – другая. Черная. Со свастикой на рукаве.
   – В трибунал, – коротко и глухо бросает Бунчужный и поворачивается к микрофону. – Желающих воспользоваться немецкими пропусками предупреждаю: боковому охранению дан приказ стрелять. Провокаторов и паникеров тоже будем расстреливать. Командиры всех рангов и политработники – ко мне. Все!
   Потом… Это «потом» тянулось более двух месяцев. Лишь в ноябре остаткам полка с помощью командира партизанского отряда Василия Скибы удалось выйти из окружения. Ватажкова среди вышедших не оказалось. Только спустя двенадцать лет повстречались. В Ленинграде. Вечером сидели в номере Бунчужного. Ужинали. Вспоминали. Ватажков, оказывается, ранен был, подобрали партизаны. Так и разминулись.
   Он работал на севере. Пожаловался, что тамошний климат убивает жену – ревматизм, хронический бронхит…
   – Давай ко мне. Золотых гор не обещаю. Но квартира будет. И работа – не хуже той, на какой сейчас работаешь. Начальника стапельного цеха забирают у меня главным инженером на другой завод. Вот и пойдешь на его место… Неловко уходить? У тебя уважительная причина. Завод, конечно, не чета вашему, но с перспективой. Океанские сухогрузы будем строить. И большинство «коробочек» – на экспорт. Давай! А в министерстве я все улажу.
   И Ватажков согласился. Два года командовал стапельным. Потом «комиссарил» на заводе. А еще через два года его избрали первым секретарем обкома…
   Дима остановил машину у подъезда, подождал, пока Тарас Игнатьевич выйдет, и, включив задний ход, лихо втиснул свою «вороную» между двумя такими же в длинном ряду. Заглушил двигатель, извлек из кармана позади сиденья потрепанную книжку и углубился в нее.