– Сколько времени он работает?
   – Кто? – спросила она по-английски.
   – Мистер Джеггерс имеет в виду фотокопир, – пришел на выручку Лордкипанидзе и указал на пластинку, по которой неторопливо полз, обводя контрастные линии, световой луч.
   – Этот? Уже третий год.
   – Разрешите посмотреть? – попросил Джеггерс, обращаясь на этот раз к Бунчужному.
   – Покажи, – сказал Тарас Игнатьевич девушке.
   Она подошла к шкафчику, вынула оттуда пластинку и протянула гостю.
   Тот поблагодарил, внимательно и долго ощупывал металлическую дощечку, на которой под слоем прозрачного лака было несколько соединенных между собой чертежей.
   – Три года? – спросил Джеггерс.
   Он сначала повертел пластинку и даже постукал согнутым пальцем по обратной, покрытой белой эмалью стороне. Раньше чертежи делались на ватмане. Но такой чертеж можно было использовать не более трех раз. Потом надо было делать новый, потому что машина принималась дурить, резать «по живому». Да и край металла по такому чертежу получался неровным, зубчатым, что мешало при сварке. Лордкипанидзе предложил наклеивать фотокопию чертежа на металлическую пластинку и покрывать лаком.
   – Три года? – недоверчиво переспросил Джеггерс. И обратился к Бунчужному: – Патент? – Тот кивнул. – Просто, как и все гениальное, – сказал англичанин и, возвращая пластинку с чертежом, спросил: – Кто эта девушка?
   – Оператор. Вечером учится в технологическом институте.
   – Вы не возражаете, если я вас сфотографирую, мисс. На память, – сказал Джеггерс. – Пожалуйста, станьте поближе к автомату… Вот так. – Он вскинул фотоаппарат и дважды щелкнул.
   Бунчужный обратил внимание на то, что в объектив попадала вся линия электронных автоматов. «Пускай себе, – подумал он. – Мы все равно через два месяца начнем перестройку этой линии. Впрочем, он не из тех, кто копирует, и недостатки этой линии безусловно видит».
   Джеггерс поблагодарил, застегнул футляр фотоаппарата, небрежно опустил его и добавил, обращаясь к девушке:
   – Желаю вам успеха. Кстати, мне очень понравился ваш английский.
   Девушка зарделась. Поблагодарила.
   Автоматическая линия обработки корабельной стали была гордостью Бунчужного. Листы металла медленно двигались, останавливались то у одного, то у другого автомата, которые внимательно «читали» чертежи и струей раскаленного газа с поразительной точностью вырезывали из корабельной, похожей на танковую броню, стали тысячи и тысячи мелких и крупных заготовок.
   Нет, автоматическая линия такого рода не была новинкой в кораблестроении. Но эта и построена была оригинально, и оснащена лучше, со множеством всякого рода приспособлений, не заметить и не оценить которые Джеггерс не мог…
   Гость ненадолго задержался еще у одного автомата, уже с программным устройством. Тут одновременно выкраивались детали для правого и левого борта – по принципу зеркального отражения. Точность обработки на этом автомате была почти идеальной, что значительно облегчало сборку.
   – Выгодно? – спросил Джеггерс.
   – Весьма, – ответил Бунчужный.
   – А вот наши экономисты подсчитали и говорят, что невыгодно.
   – Это потому, что вы строите по одному проекту. Переходите на восемь одновременно, как мы, тогда будет выгодно.
   – Вполне возможно, – сказал Джеггерс. Чувствовалось, что эта машина с двумя плазменными горелками понравилась ему.
   На стапель они пришли, когда стрелка часов подбиралась к двенадцати. Здесь уже знали о приезде Джеггерса.
   Василий Платонович сказал своим ребятам, что гости к ним обязательно пожалуют, так чтобы все было по струночке.
   – Когда этот фирмач придет, не пялить на него зенки. Работать как ни в чем не бывало. И вообще, как говорится, нуль внимания и фунт презрения. Зрозумило?
   – Зрозумило, батьку, – попытался было подделаться под сына Тараса Бульбы Григорий Таранец, но Скиба посмотрел на него так, что у того появилось страстное желание стать человеком-невидимкой.
   Джеггерс пришел около двенадцати. До обеденного перерыва оставалось совсем немного. Гостю объяснили, что он сейчас находится в одной из лучших бригад судосборщиков завода. Джеггерс попросил передать привет всей бригаде и ее почетному бригадиру.
   – А ну-ка выдай, Лорд, – подмигнул переводчику Бунчужный.
   Тот озорно улыбнулся и, выпрямившись, произнес таким тоном, словно перед ними был не простой бригадир-судосборщик, а по меньшей мере король в почетном окружении.
   – Мистер Джеггерс, – произнес он подчеркнуто громко, – рад приветствовать лучшую бригаду судосборщиков и ее бригадира, глубокоуважаемого товарища Скибу – Героя Социалистического Труда, кавалера трех орденов и шести медалей.
   – Пошел бы ты знаешь куда, сынок, – сказал Скиба.
   – Перевести это высокому гостю, Василий Платонович?
   – Не треба, – сказал Скиба.
   Все было бы отлично, если бы не тот шов, который пытался варить сегодня утром Григорий Таранец. Надо же, чтобы именно он привлек внимание гостя. Джеггерс присел. Правая нога вытянута, левая согнута, напоминая не совсем закрытый перочинный нож. Стал ощупывать шов, сантиметр за сантиметром… Скиба стоял неподалеку и, широко расставив свои крепкие ноги, произнес почти дружелюбно:
   – Выбирала дивка – та выбрала дидька. – И добавил беззлобно: – А щоб ты був сказывся!
   Джеггерс продолжал ощупывать корявый шов. Скиба наконец не выдержал и матюкнулся. Бунчужный резанул его взглядом. Тем временем Джеггерс переключился на другой шов – добротный. Нежно провел по нему пальцем, поднялся, что-то записал в свой блокнот и обратился к Бунчужному с виноватой улыбкой.
   Лордкипанидзе тут же перевел:
   – Мистер Джеггерс говорит, что свою карьеру в кораблестроении начинал с электросварки и до сих пор не может пройти мимо недостаточно аккуратного или, наоборот, очень хорошего шва. Он говорит, что этот второй шов варил большой мастер, художник, артист.
   – Кто варил? – спросил Бунчужный, указав на понравившийся англичанину шов.
   – Каретников Назар Фомич, – не то с укором, не то с обидой в голосе ответил Скиба.
   Тарас Игнатьевич нахмурился, но тут же согнал со своего лица выражение досады и произнес негромко:
   – Про того, кто этот корявый шов варил, не спрашиваю. Сам узнай и поговори с портачом. Если я поговорю, плохо будет.
   – Новичок варил.
   – Ты это кому другому скажи, Василий Платонович.
   Джеггерс задал еще несколько вопросов и ушел, заявив на прощанье, что очень доволен знакомством со знаменитой бригадой.
   Во время обеденного перерыва Гриша предложил бригадиру:
   – Пошли на реку, дядя Вася, искупаемся, посидим у воды. До начала работы минут сорок.
   Скиба несколько секунд помолчал, глядя на Таранца, потом вздохнул:
   – Ладно, пойдем, студент.
   Пробираясь по мостикам мимо громоздящихся на тележках законченных и только начатых кораблей, они направились к блестевшей неподалеку Вербовой.

10

   Небольшая отмель между двумя причалами. Белый песок звонко хрустит под ногами. Голубоватые волны Вербовой игриво набегают на берег и откатываются, оставляя влажный след.
   Григорий задумчиво набирал полную пригоршню песка и пропускал его между пальцами.
   О том, что он рано или поздно попадет в бригаду Скибы, Таранец знал. Только не знал, что так быстро подружится он, студент вечернего литфака, и знатный бригадир судосборщиков стапельного цеха. Скибу восхищало мастерство Таранца. Он гордился, когда слышал по радио или читал в газете его стихи, словно это не Григорий Таранец, а он, Василий Скиба, сочинил их. А когда Гриша подарил бригадиру свой первый сборник с автографом, тот расчувствовался до слез. Впрочем, они всегда удивлялись друг другу. Григорий не мог понять, как это бригадиру удается организовывать работу бригады так, что день был всегда заполнен под самую завязку, как говорил мастер. А Скиба не мог постичь, как удается Григорию из простых, на первый взгляд, обыденных слов составить песню, да еще такую, что и в клубе самодеятельный хор поет, по радио исполняют и по телевидению.
   Да, Скиба любил Таранца. Хотя в характере этого молодого человека много было непонятного ему.
   – Что-то у этого парня не так, как у всех, – вырывалось порой у бригадира. – Чем-то он мне норовистого жеребца напоминает… И телом хорош, и в работе вынослив, а вдруг задурит невесть отчего – и нету с ним никакого сладу: то понесет очертя голову, то выбрыкивать начнет. То вдруг так шарахнется в сторону, что оглобли – в щепки.
   Григорий мог работать. С огоньком. И хватка у этого парня ко всему в судосборке была его, скибовская. Приглянется к чему-нибудь новому, потом возьмется – и горит работа под руками. Нравилось это Скибе. А вот что мог ни с того ни с сего задурить, мастеру нахамить, деньгами пылить на купеческий манер, не нравилось. Рабочий человек должен всегда в себе самостоятельность иметь. А у Григория – все под настроение. Хорошее настроение – ладится. Чуть испортилось – и прет из него дурь. Такая дурь, что иногда в морду съездить хочется. А больше всего не нравилось Василию Платоновичу, что студент, как он величал Таранца, к рюмке любил прикладываться. Рабочий человек во всем должен меру знать. Бывает, что и выпить не грех, а только и тут надо себя «шануваты», нет ничего легче, как из-за этой выпивки свою честь унизить.
   Особенно пренебрежительно относился Григорий к гонорарам, которые получал за свои стихи. Сорил он этими деньгами так, что Скибу зло брало. Не за то, что тратит, а за то, как тратит. За ухарство. Безотчетную удаль и такую нетипичную для рабочего человека лихость.
   – Дурные это деньги, Василий Платонович, – оправдывался Таранец, когда Скиба начинал выговаривать. – Если б сказали: заплати, Гриша, чтоб твои стихи напечатали, ей-богу, заплатил бы. А тут мало того что напечатали, так денег еще отвалили вон сколько. Счет у них там на строчки идет. А они ведь разные – строчки эти. Над иной и день, и два бьешься так, что голова трещит. Такая строчка дорого стоит… Но ведь бывает, что найдет вдруг на тебя, и ты за полчаса тридцать, а то и сорок строчек отгрохаешь. А за них по той же цене платят, как и за ту, одну-единственную, над которой ты два дня до одури в голове бился… Они там не учитывают, какая строчка с меня семь потов согнала, а какая играючи, сама собой выскочила. Вот и выходит – дурные это деньги. Ну и отношение к ним соответствующее.
   Однажды Василий Платонович пригласил Таранца в гости, на день рождения своего младшенького, которому четыре стукнуло. Не только его пригласил. Всю бригаду. Пришли. Приоделись и подарки прихватили – кто какой. А Григорий приплелся в будничном – синие легкие брюки, рубашка штапельная в крупную клетку с короткими рукавами. Жарко ведь, чего же выряжаться. И подарок приволок – ни на что не похоже: двухколесный никелированный велосипед, на который имениннику дай боже взгромоздиться через годика три-четыре. И конфет – целый куль. Сколько сортов было в магазине, столько и взял. Вывернул их на стол горой. Скиба взял одну, развернул, откусил и только плечами пожал. Сказиться можно. Семь с половиной килограммов! Вот шалопутный!
   – Я вчера гонорар получил, Василий Платонович, – рассмеялся Таранец. – За журнальную подборку… Двести двадцать рублей отвалили. Что же ты мне прикажешь, дядя Вася, с этими деньгами делать? Костюм купить шик-модерн или ребят коньяком так накачать, чтобы всем скопом – и я в том числе – в вытрезвитель попали? Вот я и решил велосипед твоему пацану купить…
   – Если достались по закону, не ворованные, к ним надо с уважением. Это краденые можно, как ты говоришь, не жалеючи, а те, которые по ведомости получены… Нет, нема у тебя, Гриць, настоящего уважения к деньгам. Ну лишние они тебе сегодня, так завтра могут понадобиться. Положил бы на сберкнижку. Конечно, бога себе из денег делать не надо, однако и швырять, как ты их швыряешь, тоже не пристало. Ты ведь рабочий человек, Гриць.
   – Не разберу я, кто такой сейчас, – усмехнулся Григорий. – Родился и вырос на селе. Крестьянин, выходит. Работаю на заводе – рабочий будто. В институте учусь, пишу стихи, недавно вот в Союз писателей рекомендовали. Значит, интеллигент.
   – Рабочий ты, – убежденно сказал Скиба. – Когда у человека выбор есть, он всегда самое почетное выбирает. На рабочем человеке земля держится. Он всех ценностей созидатель.
   Григорий усмехнулся:
   – Здорово ты говоришь, Василий Платонович. Прямо как по книжке шпаришь.
   Скиба нахмурился:
   – Как могу, так и говорю… Ты уж извини, если у меня одно к одному не так подгоняется. Одни по-простому говорят, другие, как ты, например, – корифеи словесного дела. А только в слове самое главное, чтоб оно понятно было. Я ведь понятно говорю?
   – Понятно, Василий Платонович. Куда уж понятнее.
   – То-то же.
   «Нет, с вывихом этот парень все же, – думал иногда Скиба. – Никогда не знаешь, что он отчебучит. Вот вздумал жениться. Взял намного старше себя и какую-то непутевую». Когда Скиба узнал, что Григорий у нее третий, отказался на свадьбу прийти.
   – Ты уж извини, а только не лежит у меня душа к твоей будущей подруге жизни. Не лежит – и все тут. И против я этой женитьбы. Понимаешь, против.
   – Почему, Василий Платонович? – удивился Таранец. – Женщина она видная из себя, красивая, культурная… А что актрисой работает…
   – Да не работа ее не нравится мне, а сама она. И сдуру ты это надумал… Жениться на ней. Бросил бы, пока не поздно. Она же из тебя кудель сделает и будет ниточки вить. Давай откажись, пока не поздно.
   Таранец вздохнул.
   – Не могу, Василий Платонович, – произнес он с какой-то тихой грустью. – Во-первых, я слово дал, а во-вторых, – это вам только, как родному отцу, – ребенок у нее будет.
   – Вот оно что, – протянул Скиба. – Тогда, конечно… А только скажу я тебе все равно: противно, когда битая бабенка молодого парня таким вот манером в загс тянет. В общем, не стану хаять ее, невеста она тебе и, по всему видать, женой станет. Хоть не время, а станет. Но я так думаю, что лучше бы тебе на ком-нибудь из наших заводских девчат жениться. Вон какие пригожие у нас работают. Нет, на вечерку вашу я не пойду. Извини уж. Хитростью она тебя берет. Коварством. И боюсь, если я малость выпью, скажу об этом при всем народе. Нехорошо получится. Лучше дома посидеть мне, пока вы там будете коньяки хлестать и кричать «горько». У меня что на уме, то на языке. И не обижайся.
   Григорий сказал, что не обижается, хотя и было ему очень обидно.
   А потом вышло все, как Скиба предсказывал.
   …»Черт меня дернул сегодня за держак взяться, – думал Григорий. – И шва того меньше метра сварил. И место неброское. А этот англичанин увидел».
   Скиба разулся, выкопал в песке небольшую ямку, подождал, пока она заполнится теплой водой, и опустил в нее ноги. Посмотрел на Таранца.
   – О чем задумался, Гриць?
   – О ничтожестве всего сущего на земле, – помолчав немного, замогильным голосом произнес Григорий.
   – Язык у тебя сегодня какой-то поповский.
   – Ничего ты, дядя Вася, не понимаешь, – произнес Таранец, продолжая просеивать песок между пальцами. – Работаешь, можно сказать, без передышки и смену, и полторы. А для чего, собственно говоря?
   – Как это «для чего»? – даже брови сдвинул бригадир. – Мы корабли строим. Понимаешь, корабли.
   – Эка важность – корабли, – все в том же тоне продолжал Григорий. – Сколотил несколько бревен, прицепил сзади какой-нибудь захудалый мотор с винтом на хвостовине – вот тебе и корабель… Ну, скажем, у нас вместо бревен – железная коробка высотой с десятиэтажный дом, вместо моторчика – газовая турбина в тысяч сто лошаденок. В принципе – одно и то же. Ты на свой корабль с философской точки зрения посмотри, дядя Вася.
   – А с философской точки зрения – это контейнеровоз с четырьмя мощными кранами на борту, автономный – хоть посреди океана разгружайся. Контейнеровоз, брат. Лайнер. Громадина. И по оснастке своей и удобствам для команды равного себе в мире не имеет. Вот что такое наш корабль с философской точки зрения.
   – Ну а если его рядом с луной поставить – песчинка.
   – Если с луной, то конечно, – согласился Скиба, – а только ведь и песчинка – любопытная штука. Помню, в школе еще, взял я такую песчинку да и ткнул под микроскоп. Глянул – и ахнул. Скала. На ладонь положишь – ничего, а под микроскопом – громадина.
   – Вот видишь, – произнес Григорий, – оказывается, и ты задумываешься.
   – Человек должен задумываться. На то он и человек. А только главное – что его мысли бередит. Вот ты, к примеру, сейчас о чем думаешь?
   – О бесконечности думаю.
   – Простая вещь эта твоя бесконечность, – махнул рукой Скиба. – И задумываться над нею нема чего. Написал ты, к примеру, какое-нибудь число. Пускай даже очень большое. А я возьму да и припишу к нему единичку. Ты другое напишешь, еще длиннее. А я и к нему – единичку. Так и будем сидеть, пока до пенсии не досидимся.
   – Мне до пенсии еще далеко, дядя Вася, – сказал, улыбаясь, Григорий.
   – Хоть и сто лет. Хоть двести. Все равно я тебя этой своей пустяшной единичкой доконаю. Это и есть бесконечность. Просто, как та кувалда, которой мы клинья загоняем, чтобы надстройку к месту подогнать. Над серьезным стоит задуматься, а так, от нечего делать, мыслями в голове перекидываться – баловство. Бесконечность я себе, Гриша, очень даже ясно представляю, а вот в практической жизни у меня для всего свое начало есть и свой конец. Вот, к примеру, заложили мы этот лайнер. Придет день – и сдадим его. В срок сдадим. А вернее – хоть немножко, а раньше срока. Это у нас в крови заложено, чтоб, значит, хоть немного, а раньше срока дело кончать. Крепкий корабль будет. Корабли нашей марки – все до одного – очень крепкие, потому что все ему первоклассное дается, начиная от стали для корпуса, кончая отделкой. Однако придет время, и состарится корабль. И порежут его на лом. А с этого металла, может, уже другой, космический построят. И тому тоже будет и начало, и конец…
   – Смотрю я на тебя, Василий Платонович, и только диву даюсь. Образования у тебя – всего шесть классов.
   – Семь, – поправил его Скиба, – семь с грамотой. С похвальной.
   – Ладно, семь, и с похвальной грамотой. И все же удивляюсь я тебе, дядя Вася: все тебе ясно и понятно. Техническая революция тебе тоже понятна?
   – А что – «техническая революция»? Человек с техникой всегда дружил. Он ее вперед подгонял, а она его вытягивала то из одной беды, то из другой. Когда человек первый раз дубиной зверя прикончил – вот тебе и техническая революция. Человек должен был тому зверю на обед достаться. А вышло наоборот. А почему… Потому что – дубина. Дубина – тоже техника. А когда первый раз огонь разожгли, колесо придумали, лук сообразили и стрелу к нему с наконечником приладили… Все это, брат, техническая революция. Только газет тогда не было, писать не умели и трескучими словами друг дружку не тешили. Если хочешь, и паровоз, лампочка электрическая, телефон, репродуктор – тоже техническая революция. А потом уже и кибернетика, и прочие чудеса.
   – И все же кибернетика – это удивительно, дядя Вася.
   – Конечно, удивительно, – согласился с ним Скиба. – Вот тезка мой, Василий Прохорович, всю жизнь на плазе проработал. Ох и наползался же он по этому плазу. По всем законам должны бы у него на коленках копыта вырасти. И до самой пенсии работал без ошибочки. Иной раз, чтоб только одну секцию рассчитать, неделю ползать приходилось. Тысячи цифр в тетрадку записать. А вчера мне мастер первого цеха сказывал, что наш информационно-вычислительный центр научился эту работу делать. Заложат в машину ленту с дырками, нажмут кнопку. Она, эта машина, поморгает, поморгает, побормочет чего-то несколько секунд и выплюнет все цифры. Те цифры, из-за которых тезка мой всю жизнь на коленях по плазу проползал. Или вот, помню, время было, когда корабли не сваривали, а клепали. Горы заклепок вгоняли в корпус. Теперь варим вот, из отдельных секций. Пройдет время – и станем из крупных блоков складывать. Шесть блоков – и корабль. Садись и плыви хоть на край света. Все это очень просто, Гриша. Умнее человек становится, все больше технику постигает. Прежде с покраской сколько работы было? Бог ты мой, до чего же нудная работенка была. И дорого стоило, и почти каждый год надо эту краску освежать. А теперь где она – та краска. Везде пластик. По полу пластик, на потолке пластик. На стенах тоже пластик. Двери – и те пластиком обклеены. Приволокли ее из цеха, дверь эту, нацепили, обтерли тряпочкой, и блестит она, как зеркало. Техника, Гриць. Техника и наука.
   Григорий посмотрел на бригадира с добродушной улыбкой. Ему все же очень хотелось сбить его, столкнуть в кювет с ровной дороги.
   – А про Галактику слыхал?
   – Позавчера по телевизору лекция была. Интересно.
   – А представить можешь?
   – Большая. Много звезд. Светят по ночам.
   – Ладно. А про квазары слыхал?
   – Чего не знаю, того не знаю. Это что же за зверь?
   – Квази – звезда.
   – Звезда – понятно, а квази?.. Что такое?
   – Квази – это что-то вроде чего-то. В общем, похоже, а не то.
   – Понятно.
   – Да никому это не понятно, дядя Вася. Это такая махина, представить невозможно. Там все на миллиарды меряется. Объем – миллиарды кубических километров. Вес… Там царство тяжести. От этой тяжести он, квазар, сам по себе проваливается, как в прорву.
   – Скажи пожалуйста!
   – Песчинка с маковое зернышко миллиард миллиардов тонн весит.
   – Ничего себе маковое зернышко.
   – Но самое главное – энергия. Знаешь, сколько он этой энергии в космос прет? Больше чем сто миллионов наших солнц, вместе взятых.
   – Здорово его, значит, раскочегарило, – спокойно произнес Василий Платонович.
   – А что, если эту махину придумал какой-нибудь мозговичок из неземной цивилизации? Придумал и запузырил в космос. А заодно и нашу Галактику в сто пятьдесят миллиардов звезд.
   – Ну, вот и до боженьки докатились, – улыбнулся Скиба. – Ладно, бог с ним, с мозговичком, а вот про все прочее откуда ты проведал?
   – В книжке прочитал.
   – Ну а тот, который книжку писал, откуда проведал?
   – Ученые докопались. Поработали и докопались.
   – Вот видишь – «поработали». Чтоб узнать про все, тоже, значит, работать надо. Выходит, все на работе держится. И мастерство, и наука. Наука, брат, она все вперед движет. А только науку ведь мы создали, трудяги. И работает она для нас по закону самой обыкновенной благодарности. Вот как, милый Гриць. – Он посмотрел на часы и поднялся. – Пошли. До конца перерыва всего пять минут осталось. Свет за эти минуты может запросто миллиард километров отмахать, а нам еще до стапеля топать. Вон туда. Давай шагать будем, не привык опаздывать. А чтоб в голову разные мысли не лезли – про бесконечность, Галактику, квазары и всяких там небесных мозговичков, меньше пить надо. Это от водки в голове у тебя муть. Мы с тобой, парень, во Вселенной живем, однако прописаны тут, на матушке-земле. А здесь все имеет свое начало и свой конец.
   – Относительное начало и относительный конец, дядя Вася, – сказал Григорий, подымаясь.
   – Относительный, сынок, – согласился Скиба. – Вот если мы корабль на совесть отгрохаем, то и жить он будет дольше. Если, скажем, положено на лом через столько-то десятков лет порезать, а он, гляди, еще с десяток годков проработает. Там, где ты прав, то прав.
   – Счастливый вы человек, Василий Платонович, – усмехнулся Таранец.
   – Счастливый, – и себе улыбнулся Скиба. – А ты откуда догадался?
   – Все вам ясно. Всегда и все ясно.
   – Так это всем все ясно и понятно, если когда пьешь, не перебирать.
   – Да не перебрал я вчера, дядя Вася.
   – Перебрал! – убежденно и строго сказал Скиба. – Я по тому шву, что ты вздумал на палубе варить, точнее любого доктора определил, что перебрал ты. И надо же, чтобы этот чертов шов англичанин заметил, да еще ползал возле него, пальцами щупал. И мне за этот твой шов, с косых глаз варенный, очень даже просто от Бунчужного выволочка может быть. Каретникова Назара Фомича он сегодня с работы турнул за это. И тебя, если узнает, тоже выгонит к чертям собачьим. Кто-кто, а Тарас Игнатьевич конечно же учуял сразу, что шов этот не новичок делал, а мастак, но с похмелья, и если вдруг проведает кто… В общем, сколько ты вчера хватил, мне ясно. Ты же за ответственный шов сейчас не возьмешься или все же возьмешься?
   – За ответственный не возьмусь, – хмуро произнес Григорий, – рабочая совесть не позволит.
   – Вот эта философия мне по душе, – улыбнулся бригадир. – Хорошо, когда у рабочего рабочая совесть.

11

   Багрий услышал свою фамилию и посмотрел в президиум. До этого он глядел в окно на буйную зелень акации в белой кипени гроздьев и думал о том, как неразумно устраивать такие длинные совещания накануне выходного. Его все время одолевало чувство досады, и он не знал, не мог понять, откуда она идет. Выступление Людмилы Владиславовны? Нет, он уже привык и к стилю ее работы, и к характеру выступлений. И вдруг вспомнил: ведь сегодня консультативный день. Консультация начинается в два, а тут еще совещание. Значит, больные, которые ждали несколько дней, ушли ни с чем. А среди них могут быть и очень серьезные. Неужели нельзя устроить это совещание после работы?