Романов что-то записывал в блокнот, прислушиваясь к словам коренастого. Шарыгин тоже прислушивался. Его досада на этого бритоголового стала перерастать в злость. Все, что говорил коренастый своему собутыльнику, было верно и толково, толково и разумно. «Откуда же такая злость?» – думал Шарыгин. И вдруг понял, что эта злость на самого себя, которая каким-то совершенно непонятным образом транспонируется, переносится на этого ни в чем не повинного человека. «Зачем я пришел сюда? – с тоской думал Шарыгин. – Зачем я согласился подписывать эту дурацкую статью? Я же любил Галину. Разве можно так с человеком, которого любил? Это подлость и низость. Низость и предательство. Да, предательство. Я ведь и в самом деле предал их всех – Галину, Сергея, Андрея Григорьевича. И нет мне оправдания. И не будет мне прощения. Никогда не будет!»
   А коренастый за соседним столиком оставил в покое психологию человеческих отношений и переключился на психологию характера.
   – В характере руководителя самое главное знаешь что? Не знаешь. Целенаправленность и воля – вот что. Ты скажи мне, какая у тебя цель в жизни и какими путями, как настойчиво ты к этой цели стремишься, а я тебе скажу, какой у тебя характер.
   – Я так полагаю, что характер – это что-то врожденное, – промямлил молодой.
   – Ошибаешься. Ошибаешься, брат. Характер можно переделывать, перевоспитывать, форм-ми-ро-вать. Да, формировать. Вот мы сейчас у доктора спросим. – Он опять повернулся к Шарыгину. – Вы простите мою бесцеремонность, доктор. Но нас, – он сделал жест в сторону своего собутыльника, – интересует, как вы смотрите на проблему формирования характера.
   – Положительно, – буркнул Шарыгин.
   – Ты слышишь? – обрадованно воскликнул коренастый, обращаясь к молодому. – «Положительно».
   – Кто он такой? – спросил Романов.
   – Не знаю. Черт бы его побрал.
   Шарыгин потянулся к бутылке с коньяком, налил полный фужер и залпом выпил.
   – Что с тобой? – испуганно спросил Романов.
   – Мне хочется дать в морду этому типу.
   – Э, да у тебя нервы шалят, мой друг.
   – Мне хочется дать в морду ему, и я это сделаю.
   – Какая чушь.
   – Он бесит меня.
   – Я его сейчас выставлю.
   Романов поднялся, опять вооружился блокнотом, авторучкой и направился к соседнему столику. Подсел к коренастому, наклонился к нему, что-то сказал.
   Шарыгин видел, как глаза бритоголового сначала удивленно округлились, потом презрительно сузились. Он что-то ответил Романову, кликнул официанта, бросил на стол десятку, потом еще пятерку, отмахнулся от сдачи и направился к выходу вместе со своим собутыльником.
   – Чем вы его доняли? – спросил Шарыгин уже заплетающимся языком.
   – Сказал, что журналист, случайно услышал их разговор и вот хотел бы познакомиться.
   – А он?
   – Заявил, что привык беседовать с журналистами, всегда рад встрече с ними, но давать интервью в такой обстановке не намерен. Не растерялся капитан.
   Шарыгин опять потянулся к бутылке, но Романов удержал его:
   – Хватит, у тебя уже перебор.
   – Да не беспокойтесь вы, я еще в полком порядке, но если ты… если вы… кажется, я и в самом деле…
   Он выпил боржоми, глубоко вздохнул, потом выдохнул, но это мало помогло, и он сильным напряжением воли попытался преодолеть наплывающий на него туман. Кивком головы пригласил официанта, расплатился, сунул сдачу в карман и поднялся. Уже на улице спросил:
   – А нельзя так, чтобы не печатать?
   – Что не печатать?
   – Статью. Мою статью не печатать.
   – Газета уже идет, мой друг, – сказал Романов и предложил: – Давай-ка я провожу тебя домой, ты здорово перебрал.
   – Ерунда! – хмуро произнес Шарыгин. – Я всегда был сволочью, но посредственной, а сейчас… Скажи, почему человек не может плюнуть самому себе в лицо?..
   – Может, – спокойно сказал Романов. – Человек все может.

41

   Таня встала пораньше. Она решила приготовить к завтраку блинчики с творогом: вчера вечером приезжала Гришина мать и, как всегда, навезла продуктов. Гриша обожает блинчики с творогом.
   Ее мысли все возвращались и возвращались к вчерашнему дню. Утром она узнала о смерти тети Вали, о том, что произошло в больнице. Первой мыслью было увидеть Галину, поговорить с ней, расспросить обо всем. Позвонила Гармашам. Трубку снял Сергей. Он сказал, что Галина спит, что сейчас лучше с ней ни о чем не разговаривать. Андрей Григорьевич так посоветовал. Здорова ли Галина? Андрей Григорьевич говорит, что у нее нервное потрясение очень сильное. Вот почему с ней сейчас лучше ни о чем не говорить.
   Гриша ушел на работу, как всегда, к шести. У Тани сегодня с десяти часов практика – в пригородной школе. Обычно добиралась она туда троллейбусом, но сегодня решила выйти пораньше, пойти пешком. Может быть, в школе еще ничего не знают и ни о чем спрашивать не станут? Она больше всего боялась разговоров о том, что произошло в больнице.
   В школе было как всегда. Только после второго урока, когда она вошла в учительскую, преподаватель математики – пожилая женщина с моложавым лицом – нарушила наступившее с приходом Тани неловкое молчание, спросила:
   – Скажите, Танюша, это правда, что вы с товарищем Гармашем и его женой в родстве?
   – Да, – почему-то вызывающе глядя на учительницу, ответила Таня. – А что?
   – Не скажете ли вы нам, что там произошло? Весь город шумит, а мы не знаем подробностей. Так не скажете ли вы нам…
   – Не скажу! – резко ответила Таня и вышла из учительской.
   Потом, уже на обратном пути, в троллейбусе, она услышала разговор двух женщин. Они сидели впереди. Та, что у окна, – худая, остроносая блондинка – говорила своей собеседнице – миловидной, с коротко остриженными черными волосами:
   – До такого додуматься. Новое лекарство, не проверенное еще, на родной матери испытывать.
   – А правду говорят, что докторша это лекарство сама изобрела?
   – Истинная правда. А лекарство это – и не лекарство совсем, а яд смертельный. Вот и умерла женщина.
   Таня не сдержалась, наговорила им грубостей и вышла из троллейбуса. Она шла, ничего не видя, негодуя на математичку, на этих женщин в троллейбусе и на Галину, которая посмела поднять руку на родную мать.
   Таня обожала Галину, доверяла ей самое сокровенное; очень дорожила ее советами, гордилась родством, дружбой с ней. Под Новый год Галина подарила ей трех премилых аистов. Они были укреплены тонкой проволокой на массивной подставке с изображением голубого озера, окруженного камышом и осокорем. Птицы казались парящими в воздухе. Они были покрыты флюоресцирующей краской и в темноте светились таинственным зеленоватым светом. Они словно из сказки, говорила Таня, глядя на сверкающих птиц. Но сейчас все связанное с Галиной было неприятно. Скульптура с парящими аистами стояла на туалетном столике. Таня посмотрела на нее с ненавистью. Ей не терпелось дождаться возвращения Гриши. Но около четырех он позвонил и сказал, что остается еще на одну смену.
   – Если б ты знал, как ты мне нужен сейчас, – взмолилась Таня.
   – У нас авария, и Василий Платонович просил всех остаться.
   Она молчала, и Григорий добавил уже просительно:
   – Надо. Понимаешь, Танюша, надо!
   – Понимаю, – после короткой паузы сказала Таня и положила трубку.
   …Она старалась не греметь посудой, чтобы не разбудить Григория. Он пришел около часа, серый от усталости. Долго мылся под душем. Во время ужина стал оживленно рассказывать:
   – Здорово у нас получилось. Времени в обрез. Сборочный запарился. А корабль, хоть в лепешку разбейся, надо заказчику во всей красе показать. Так что Тарас Игнатьевич придумал: с двести восьмого приказал выкроить кусок точно по конфигурации. Мы его и воткнули. Дядя Вася надежно работал. Прочно заворачивал. Народу невпроворот: сборщики, сварщики, монтажники… Скиба так всех расставил – хоть и впритирочку, а на пятки никто никому не наступает. И покрасить успели.
   После ужина Григорий подсел к Тане и заговорил о Галине. Видимо, мысли о ней не давали ему покоя, и сейчас нужно было отвести душу. Они долго спорили. Потом уже говорила только Таня. Он молчал. Наконец и она замолчала. Погасила свет. Аисты вспыхнули, и с каждой секундой сияние их казалось все ярче и ярче. Таня смотрела на них, как загипнотизированная. Потом вскочила, схватила скульптуру и ударила об пол так, что только брызги полетели. Гриша включил свет.
   – Ненавижу! – со слезами в голосе произнесла она в ответ на полный укора взгляд Григория. – Ненавижу!
   – А птицы при чем?
   – Не хочу ничего от нее. Ничего. Ненавижу!
   Он привлек ее к себе, приласкал, стараясь успокоить. Но от этой ласки ее тоска только усилилась. Потом… Если бы он не сделал этого дурацкого сравнения, может, они и не поссорились бы. Как же это он сказал? «Понимаешь, когда лошадь смертельно ранена или сломала хребет, ее добивают. Из жалости. Понимаешь. Понимаешь, лошадь и то…»
   – Глупое сравнение, – сказала Таня. – Лошадь это лошадь. А тут родная мать.
   Конечно, Гриша это сказал, чтобы утешить ее. А она…
   Таня увлеклась работой и вдруг увидела, что Гриша стоит в дверях и наблюдает за ее стряпней.
   – Нехорошо это – подсматривать.
   – Я не подсматриваю: я думаю о своем отрывке. А что, если его сняли с полосы?
   – Не может этого быть.
   – Может. Какое-нибудь важное сообщение, и стихи полетят в первую очередь. Знаешь, как в нашей газете относятся к моим стихам?
   – Не ропщи. В последнее время почти все, что ты пишешь, они печатают. Вот откроется киоск, пойдешь и купишь газеты. Мне тоже не терпится.
   – Знаешь, о чем я еще думал? О Галине. В чем-то она права. Мне кажется, что в чем-то она права.
   – А ты бы так смог? – запальчиво спросила Таня. – Скажи, ты смог бы так?
   – Я бы не решился, наверное, заткнуть своим телом амбразуру, но из этого не следует, что поступок Матросова глупость.
   – Пожалуйста, не пользуйся никогда таким приемом. Он недозволенный. В нем есть что-то от софистики.
   – А я думаю, это логика, а не софистика.
   – С каких это пор у тебя страсть к логике?
   Он не ответил. Сел на табурет возле холодильника.
   – Что же ты молчишь? – спросила Таня.
   – Я ночью о ней стихи сочинял, – тихо произнес Григорий.
   – О ком?
   – О Галине.
   – Ну и что?
   – Наверное, я плохой человек.
   – Опять самоуничижение?
   – Понимаешь, хороший человек должен испытывать злость к убийце. В нем все должно протестовать, а у меня к ней – жалость. Какая-то нестерпимая жалость.
   – Давай не будем об этом, ладно? – попросила Таня.
   – Ладно.
   Они стали завтракать. Гриша ел медленно и молча, все время напряженно думал о своем.
   – О чем ты все? – спросила Таня.
   – Ты сегодня когда освобождаешься?
   – В два. А что?
   – Мы после обеда пойдем в загс. Надо подать заявление.
   – Я с тобой – потому, что люблю, – взволнованно произнесла она. – Остальное не имеет значения.
   – После обеда мы пойдем в загс.
   – В такой день?
   – А что? Вторник. Хороший день. Нам давно это нужно сделать.
   – Хорошо, если ты настаиваешь…
   У газетного киоска стояла очередь. Гриша улыбнулся:
   – Вот – проведали о поэме и спешат приобрести.
   На самом деле людей привлекла сенсационная статья Шарыгина. Гриша раскрыл газету, пробежал статью. О своих стихах он забыл. Его вдруг охватило состояние, которое он сам называл состоянием «внезапно пойманной птицы».
   В очереди горячо обсуждали происшествие.
   – Ты растишь их, воспитываешь, себе в куске хлеба отказываешь, а они вон как благодарят…
   – Таких надо привязывать к позорному столбу на площади, чтобы каждый в лицо плевал…
   – Не жена ли писателя Гармаша?
   – Она самая.
   – Вот они, современные писатели, – произнес худощавый старик в изрядно поношенном синем пиджаке, стоявший в стороне с газетой в руках.
   Гриша подошел к нему, взял за отвороты пиджака.
   – Послушай ты, старая бородавка! Что ты знаешь о наших писателях? И вообще, почему ты до сих пор не сдох?
   Старик посмотрел на него испуганно, совершенно ошарашенный неожиданным нападением. Гриша оттолкнул его, круто повернулся и пошел прочь.
   – Хулиган! – плаксиво закричал ему вслед старик. – Твое счастье, что милиции близко нет.
   Гриша направился было домой, потом остановился, сел на скамью в небольшом скверике и вторично, уже не торопясь, внимательно прочитал статью. Ему стало не по себе. Подпись «Вербовский» не оставляла сомнения в том, что это псевдоним. А стиль… Так написать мог только один человек – Романов.
   Гриша снова прочитал статью, уже в третий раз. Да, это рука «дяди Вани».
   Он поднялся и направился к центру города. Ему надо было видеть Романова. И сейчас же.
   Романов для Таранца был всегда добрым гением. Это он заметил Григория на выпускном вечере. Это он заявил директору школы, что из этого парня будет толк, что нужно отправить его на семинар молодых поэтов, попросил преподавателя литературы, чтобы тот помог отобрать лучшие стихи для выступления.
   Григорий запомнил этот семинар. Тут на молодого поэта обратили внимание. После выступления Романов затащил его в кабинет к директору Дома творчества:
   – А ну-ка, парень, покажи свое досье.
   Гриша положил перед ним толстую пачку стихов. Романов быстро просмотрел их, отобрал всего три, бережно разгладил листки и сказал:
   – Вот это – поэзия. Остальное дерьмо.
   Гриша обиделся: многие из этих забракованных Романовым стихов печатались в районной газете.
   Иван Семенович услышал протест, улыбнулся:
   – Поверь, все это – дерьмо. Через полгода прочтешь, самому неловко станет. А вот это, – он ребром ладони снова разгладил отобранные листы, – это жемчужины. Я постараюсь их тиснуть в нашей газете: там литературную страницу готовят. – Он щелкнул замками своего большого портфеля и спросил: – А почему бы тебе, парень, в университет не пойти? На литфак.
   Таранец широко открыл глаза. В университет?.. С такими оценками, как у него?
   – Можешь рассчитывать на мою помощь, – сказал Романов. – Химика или физика из тебя не выйдет. И педагога, боюсь, тоже не получится. Но ведь нам кроме педагогов, химиков и физиков нужны еще и лирики. Что у тебя по литературе?.. Пятерка?.. Не дал бы… С ошибками пишешь. Но все равно я тебе помогу. На вечерний. Там у меня – рука…
   Через два дня на литературной странице областной газеты появилась подборка стихов Таранца. В своей статье, посвященной анализу творчества молодых поэтов, Романов больше всего внимания уделил Григорию Таранцу, пророча ему большую будущность. В тот же день на общественном смотре молодых дарований, организованном Домом народного творчества, Григорий прочитал только отобранные Романовым и напечатанные в газете три стихотворения. Ему бурно аплодировали. Просили читать еще. Грише очень хотелось уступить этим просьбам, но хватило мужества отказаться.
   После смотра Романов потянул своего подопечного в ресторан. Угостил ужином с вином, попросил не откладывать с подачей заявления в университет. Там уже все договорено. Только нужно завтра же – на работу.
   Он вынул блокнот, черкнул несколько слов на листке, вырвал и протянул Григорию.
   – Бумажку в отдел кадров снесешь. Судостроительного. Фамилия там указана. Этот человек для меня все сделает. Важно, чтобы ты до поступления в университет числился уже представителем рабочего класса. На конкурсной комиссии по нынешним временам рабочий класс… Экзамены беру на себя. Но если ты будешь плохо учиться, я из тебя бифштекс сделаю почище вот этого, – ткнул он вилкой в ломоть дымящегося мяса, красочно обрамленного картофелем и яркой зеленью. – Ты сможешь работать и учиться. И работать хорошо, и учиться хорошо.
   – Смогу.
   – Ты мне нравишься, мой мальчик, – сказал тогда Романов, наливая себе еще вина. Уже охмелевший Григорий тоже потянулся к бутылке, но Иван Семенович отодвинул ее.
   – Я хотел за ваше здоровье, – смутился Григорий.
   – Ты уже пьян. И ровно настолько, насколько должен быть пьяным человек в твоем положении.
   И потом Романов постоянно опекал его. Даже когда случилась беда и Григорий попал в тюрьму, Иван Семенович не оставил его. Выйдя на свободу, Григорий узнал, что и тут ему помог его добрый гений. И первым делом пошел в редакцию, чтобы поблагодарить Романова. Иван Семенович искренне обрадовался ему – обнял, крепко поцеловал.
   – Подожди несколько минут, мой мальчик, я скоро освобожусь.
   Спустя полчаса они уже сидели в ресторане. Принесли водку и закуску. Быстро захмелев, Григорий стал извиняться за беспокойство, благодарить, но Романов оборвал его.
   – Ты это брось, дружище, – произнес он своим великолепным баритоном. – Я делал только то, что подсказывала мне совесть и товарищеский долг. Я ведь понимаю: орлам иногда приходится и пониже кур спускаться. Подумаешь, полгода тюрьмы. Японские психологи уверяют: чтобы приобрести абсолютный комплекс полноценности, нужно хоть немного побыть за решеткой. Я считаю, что талант на то и талант, чтобы идти по жизни отнюдь не гладенькой дорожкой. Но мой тебе совет: пора кончать с этим. Покуролесил – и хватит: за ум браться пора.
   Григорий пообещал.
   Да, Иван Семенович был добрым гением Григория Таранца, но то, что произошло сейчас…
   Через пятнадцать минут он стоял уже у дверей его квартиры и звонил.
   – А-а, Григорий!.. Заходи, брат, заходи, – обрадовался Романов. – Вижу, прочитал. Рисунок понравился? Я предложил. Решил, что такой больше всего подойдет.
   – Я не читал своей поэмы, – сказал Григорий. – Я читал вашу статью.
   – Какую статью?
   – «Гуманизм или?..» С многозначительным вопросительным знаком и многоточием.
   – Это Вербовский писал. Там ведь указано.
   – Вербовский – это псевдоним.
   – Мой псевдоним ты ведь знаешь. Кстати, я его ни разу не менял. Впрочем, эту статью я подписал бы тоже. И с чистой совестью. – Романов тяжело вздохнул. – Да, печален удел журналиста. Вот у вас, людей свободного творчества, полный простор, а нам приходится, как это говорил Маяковский, «вылизывать чахоткины плевки…». Будешь курить? – спросил он, протянув портсигар.
   – У меня свои.
   – Да что с тобой?
   – Скажите, как вы понимаете слово «журналист»? – спросил Таранец.
   – Мне надо разогреть кофе и поджарить гренки. Пойдем, там и поговорим.
   Они прошли на кухню. Гриша стоял в дверях, смотрел, как Романов орудует у плиты.
   – Итак, тебя интересует, что такое журналист? Журналист – это человек, чутко реагирующий на все события. Если образно – это совесть своего народа. Журналистами были Маркс и Энгельс. Ленин считал себя журналистом.
   – Амфитеатров и князь Мещерский тоже были журналистами, могу назвать еще мерзавцев, готовых за сенсационную строчку сжечь родную мать на костре!
   Романов оставался внешне спокойным. Высыпал кофе из кофемолки в кофейник и спросил:
   – Скажи, друг, существует на свете благодарность или она сейчас не в чести?
   – О какой благодарности речь? – глухо спросил Григорий.
   – Послушай, ведь я из тебя человека сделал.
   – Вы все перечеркнули вот этой статьей. Вы не могли сделать из меня человека, потому что вы подонок и заплечных дел мастер. И я пришел, чтобы сказать вам это!
   – А ну-ка убирайся вон отсюда, щенок, – рявкнул Романов. Лицо его налилось кровью. – Убирайся или… Я сейчас милицию вызову.
   – Я уйду, – сказал Григорий. – Я уйду. Но прежде… Считайте это пощечиной.
   Он сделал шаг вперед и замахнулся свернутыми в трубку газетами. Романов отпрянул, зацепился о дорожку, пошатнулся. Стараясь удержаться, ухватился за висевший на стене шкафчик. Тот оборвался. Загремела посуда. Тяжелая мясорубка свалилась на голову. Романов глухо вскрикнул и упал. От виска через весь лоб медленно поползла темная струйка крови.
   Таранец посмотрел на Романова, на разбитую посуду, на плиту. Там, на сковородке, горело масло, комната затянулась дымом. Гриша выключил газ, перешагнул через Романова, пошел к телефону, вызвал «скорую помощь», потом позвонил в милицию. Трубку снял знакомый милиционер, Иван Череда, который недавно приехал из-под Винницы. Узнав Таранца, обрадовался.
   – А мы тут тильки твои вирши читалы, – сказал он, и в голосе его послышалась гордость оттого, что он знаком с автором. – Гарни вирши.
   – А статью Вербовского вы читали?
   – Читалы, – вздохнул Череда. – Такэ лихо!
   – Это Романов написал. И я звоню к вам сейчас из его квартиры. Он лежит у себя в кухне с пробитой головой. Так что приезжайте. – Гриша назвал адрес. – «Скорую помощь» я уже вызвал.

42

   Волошина пригласила Багрия к себе.
   – Я всегда к вам хорошо относилась, Андрей Григорьевич, – произнесла она негромко.
   – А я никогда и не сомневался в ваших добрых чувствах, Людмила Владиславовна, – сказал Багрий.
   – Но после того, что произошло, – продолжала она, – после того, как Галина Тарасовна позволила…
   Она надеялась, по-видимому, что Багрий подскажет ей нужное слово. Но тот не собирался идти ей навстречу. Больше того, он с иронией спросил:
   – Что же она себе позволила?
   – Убить свою мать.
   – И вы хотите сказать, что я как заведующий отделением несу ответственность за то, что произошло?
   – Я понимаю, Андрей Григорьевич, вам нелегко, и все же мне кажется, что такая ситуация обязывает вас… – Она опять сделала паузу, подбирая нужные слова.
   Багрий и на этот раз не попытался помочь ей. Он сидел и спокойно смотрел, как на ее щеках то вспыхивали, то гасли розовые пятна. «Ей нелегко дается этот разговор, – думал он. – И надо бы мне пожалеть ее, а я сижу вот и молчу. Она думает, что я рад ее замешательству… А что, я и в самом деле рад. Потому что в данную минуту она мне далеко не друг. Скорее недруг. А когда недруг попадает в затруднительное положение, надо радоваться…»
   – Вы хотите, чтобы я подал заявление?
   Она кивнула.
   – Мы бы вам устроили торжественные проводы, Андрей Григорьевич.
   – Самое подходящее время для торжественных проводов. Самое подходящее время.
   – Да нет же, мы подождем, пока улягутся страсти. А после этого мы зачислили бы вас консультантом. Я договорилась уже с заведующим здравотделом.
   – А еще о чем вы договорились?
   Волошина вскинула на него глаза:
   – Не понимаю.
   – Вы умная и предусмотрительная женщина. Так вот, как вы решили поступить, если я откажусь подать заявление?
   – Мы, конечно, предусмотрели и это, – сказала Волошина и положила перед Багрием лист машинописи.
   Багрий неторопливо прочитал.
   – Значит, освободить «как не обеспечивающего необходимый на данном этапе уровень…». Знаете, этот вариант меня больше устраивает.
   – Но почему? – спросила Волошина. – Почему люди сами себе наносят ущерб? Ведь если вы подадите заявление – вы останетесь самой почетной фигурой в больнице.
   – А я не хочу быть фигурой, – сказал Багрий. – Это во-первых, а во-вторых, я уже однажды сделал такую глупость. У меня в жизни было немало промахов. Но дважды одну и ту же ошибку я обычно не делаю. Заявления не будет потому, что я не хочу уходить ни по своему, ни по вашему желанию.
   – Мы имеем право… – начала было Волошина, но Багрий жестом остановил ее:
   – Я тоже имею права. Впрочем, поступайте, как считаете нужным.
   Он поднялся. Волошина тоже встала, обогнула стол, подошла к Багрию, доверительно взяла его за руку.
   – Успокойтесь, Андрей Григорьевич, то, что я предлагаю, лучший выход. Не надо никаких приказов. Подайте заявление – и все будет хорошо.
   – Для кого хорошо? – спросил Багрий.
   – И для вас, и для меня, и для коллектива отделения, который души в вас не чает.
   – Для меня лучше – без лицемерия.
   Он помолчал несколько секунд, спокойно глядя на Волошину. Потом спросил тихо:
   – Если я правильно вас понял, на работу мне завтра можно и не выходить?
   – Вы меня правильно поняли. Вы читали приказ. Я его подписываю. – Она взяла ручку. Наклонилась над бумагой и быстро, словно хотела отделаться от чего-то очень тягостного, расписалась. – Отделение сдайте Вадиму Петровичу. С этим, я полагаю, лучше не тянуть.
   – Я понимаю вашу поспешность, Людмила Владиславовна. Но считаю своим долгом предупредить: я сделаю все, чтобы аннулировать ваш приказ. До свидания.
   Он вышел, довольный тем, что сдержался, не наговорил ничего лишнего, и направился к себе в отделение. В ординаторской никого не было. Андрей Григорьевич опустился на стул. Задумался. Казалось, когда все равно, можно бы и успокоиться. Но спокойствия не было. Наоборот, чувство тревоги стало еще острее.
   Пришла старшая сестра и сказала, что Прасковья Никифоровна скончалась.
   – Какая Прасковья Никифоровна? – испуганно спросил Багрий.
   – Пятачок. Прасковья Никифоровна Пятачок. Вадим Петрович уже оформил историю болезни. Вам надо подписать.
   Багрий перелистал историю болезни, вздохнул и подписал. Он поймал себя на мысли, что даже обрадовался тому, что эта женщина умерла наконец, и умерла, не приходя в сознание.
   – Завтра вы дежурите, Андрей Григорьевич.
   – Спасибо, что напомнили, – поблагодарил Багрий. – Я в этой сутолоке запамятовал. А только завтра вместо меня будет дежурить кто-нибудь другой.