6

   Распоряжение Бунчужного уволить Каретникова с работы ошеломило сварщика. В душе накипала злость. А тут еще и мастер напустился:
   – Идол чертов! Понесло тебя с перепоя директору на глаза. Ты бы еще поручкался с ним. Или целоваться стал. – Он выругался зло, длинно, с выкрутасами. Умел ругаться мастер. – Ну, что торчишь тут? – снова набросился он на Каретникова. – Давай топай в отдел кадров. Все планы из-за тебя кувырком, чтоб ты пропал.
   – Идите вы со своими планами и директором знаете куда?.. Ему там, в министерстве, наверно, хвоста накрутили, вот он и сорвал зло на первом встречном.
   – Первым-то я был, – спокойно заметил Скиба.
   – Тебя он ругать не посмел. И уволить – руки коротки: Герой Труда, член обкома. И вообще цаца. А я?.. Ну, кто я такой?
   – Ты лучший сварщик. Корифей, можно сказать. А только дурак: ради подлой сивухи таким авторитетом жертвуешь. Надо было тебе вчера еще набираться. Мало выходных.
   – В общем все, – сказал мастер. – Валяй в отдел кадров, Назар Фомич. Прав Скиба: дурак ты, как есть дурак. – И он безнадежно махнул рукой.
   – Ну и катитесь вы все к едрене Фене, – вскипел Каретников и ушел, громко стуча каблуками.
   В отделе кадров он сначала повздорил с ожидавшими в очереди, потом с начальником отдела. «Завел» его так, что тот, подписывая «бегунок», продырявил бумагу авторучкой.
   – Валяй к распронатакой бабушке, – бросил он со злостью. – На заводе без тебя чище воздух будет.
   – Ладно, проживу без вас, – бросил ему на прощанье Каретников. – Нужны вы мне, как чиряк на заднице. Собралась тут шайка-лейка, над рабочим классом измывается.
   Начальник пригрозил вызвать кого следует.
   – Это вы можете! Давай, давай сюда милицию, пожарников, охранников!.. А только мне плевать на твою охрану.
   Он вышел, хлопнув дверью с такой силой, что стекла в рамах зазвенели. Кусок штукатурки у притолоки отвалился, упал на пол, рассыпался на мелкие кусочки.
   Опрятная женщина средних лет осуждающе покачала головой. Ну, повздорил ты с человеком, а двери при чем?
   Каретников глянул на нее уже мутными глазами, обозвал старой дурой и, не слушая протеста окружающих, пошел дальше оформлять «бегунок».
   Со всеми формальностями он покончил быстро, сдал пропуск, получил расчет и через короткое время уже шагал на базар, к винному ряду, шелестя в кармане новенькими десятками. Он взял у знакомой торговки кружку вина, потом еще одну. Затем, уже в магазине, купил три бутылки белого крепкого и направился домой, радуясь, что там сейчас никого: мальчонка в саду, дочь в школе, а Саша на работе.
   Пристроился он на кухне. Пил не торопясь, почти не закусывал, прислушивался, как хмель начинает кружить голову, и вспоминал. В такие минуты на память всегда приходило одно и то же – допрос в гестапо и полицай: толстомордый, здоровый, седые волосы на голове ежиком, с резиновым жгутом в руках.
   Когда пришли немцы, Каретникову только-только исполнилось десять. Отец куда-то исчез. После войны узнали, что он был убит во время схватки с карателями. И о том, что он был не просто рядовым солдатом, а командиром крупного партизанского отряда, тоже узнали. Имя его было занесено на большую бронзовую плиту мраморного обелиска, который возвышался на круче, у самого берега Вербовой, и был виден далеко по реке. На заводе, когда корили за грубость и пьянство, всегда напоминали о том, что Назар Каретников не просто рабочий, а сын известного партизанского вожака, героя, имя которого не пристало позорить.
   Пил он, как правило, только по выходным. Иногда принимался хулиганить, до смерти пугая старшую дочь, тонкую, стройную, как горянка, Женьку и крепенького светловолосого Кольку.
   – Ты бы к докторам обратился, что ли, – сказал ему как-то Скиба.
   – Обращался, – хмуро ответил Каретников. – Они говорят, что это у меня от контузии. Били меня в гестапо. Так били…
   Его действительно били. До потери сознания. Жгутом. Сложенным вдвое твердым резиновым жгутом: на одной стороне металлическая цепочка, на другой – крючок.
   Бил толстомордый полицай. Допрашивал немец. Спокойный, вежливый, чистенький. Он попросил Назара сказать, кому давал мины, которые подбирал на соседних островах.
   Острова были заминированы еще нашими саперами при отступлении. Население Крамольного было предупреждено об этом, и мальчишкам строго-настрого запрещалось забираться туда. Но когда река замерзла, ребята стали переходить по льду и на ближние, и на дальние острова. Мины их не пугали: Володька Очеретюк, пятнадцатилетний паренек, научил, как находить их и как обезвреживать. Назар внимательно смотрел и слушал, потом сразу разобрал и снова собрал мину так ловко, словно всегда только этим и занимался. И в гестапо ему предложили «обезвредить» такую же мину. Он проделал это виртуозно, с каким-то бахвальством, полагая по простоте душевной, что чем лучше он это проделает, тем скорее его отпустят. Полицай даже присвистнул.
   – Ах ты, сукин-распронасукин сын! – выругался он беззлобно.
   Да, Назарка умел обезвреживать мины. И находить их умел, как никто другой. Когда его спрашивали, как это у него получается, он только недоуменно разводил руками. Он их просто чувствует, эти мины: когда приближается, цепенеет весь.
   На этих минах подорвалось много ребят. Двое насмерть, а другие поплатились кто чем – оторванной рукой, вышибленным глазом или изуродованным лицом. Назар же работал без осечки. Он извлекал взрыватель и мины с безопасной уже взрывчаткой отдавал соседям – Витьке и Володьке Очеретюкам. У них было много всякой всячины – толовые шашки, бикфордов шнур, даже немецкий автомат с большим запасом патронов к нему. Зачем все это надо было Очеретюкам, Назар не знал, только потом догадался.
   Каретников налил себе еще стакан, отпил половину и потер шершавой ладонью лоб. Воспоминания все больше одолевали его…
   В городе было неспокойно. Начались диверсии и на Крамольном острове: кто-то взорвал колонку, которую немцы поставили там, где под воду уходил черный кабель. Потом разнесло машинное отделение на железобетонном плавучем доке. Вскоре после этого пасмурным зимним вечером кто-то из автомата убил немецкого связного, который на мотоцикле перебирался на противоположный берег Вербовой. Сумку с важными бумагами унесли. Тогда-то и начались повальные обыски на Крамольном.
   Взяли многих. Назарку Каретникова забрали потому, что нашли у него в сарае несколько разряженных противопехотных мин. Он только накануне подобрал их на Лозовом и не успел отдать Очеретюкам. В гестапо он признался, что не первый раз подбирает мины. Кому отдавал?.. Да кому придется. Выманивал на рогатки, на ломоть хлеба, на кусок творога… Кому именно отдавал?.. Да разве всех упомнишь? Ребят на Крамольном много. Тогда-то и стал его бить толстомордый полицай. Бил страшно, с каким-то остервенением. Бил и приговаривал:
   – Очеретюкам давал ведь. Давал им, сукин ты сын! Давал! Так и признавайся, не то забью тебя до смерти, стервеца.
   Назар сначала кричал, потом уже орал дурным голосом. Но полицай продолжал бить до тех пор, пока мальчишка не потерял сознание. Так шло три дня подряд. На четвертый немец, который созерцал порку, остановил полицая, поманил Назара к себе и, глядя в список, стал называть поименно всех мальчишек Крамольного острова одного за одним, спрашивая каждый раз: «Этому давал?» Назар отвечал одно и то же: «Не помню». Когда же немец произнес имя Витьки Очеретюка, Назар на мгновение потупился, потом сказал уже с ожесточением:
   – Да говорю же, не помню, не помню я. Не помню!
   Немец сделал знак полицаю, и тот снова принялся за дело. На этот раз Назара тоже унесли только после того, как он потерял сознание.
   Очнувшись в подвале, среди других мальчишек, он с ужасом обнаружил, что обмарался во время порки.
   На следующий день все началось сначала. Полицай стоял чуть в стороне, позванивая цепочкой резинового жгута, а немец допрашивал. Как вчера: называл поочередно имена мальчишек. И снова, когда он произнес имя Витьки Очеретюка, Назар на какое-то мгновенье потупился.
   – Понятно, – произнес немец и положил список в папку.
   Полицай изо всех сил огрел его жгутом.
   – Давал же, сучья кровь, – выругался он, – знаю, что давал.
   – Не помню, кому давал, – всхлипнул Назар. – Всем давал. Кто платил, тому и давал.
   – Ну вот, я же казал, – обратился полицай к немцу. – Очеретюки всем пацанам тут на острове мозги повыкручивали.
   В тот же день мальчишек выпустили. А еще через день всех жителей Крамольного погнали к большой площади против бывшего горисполкома, где стояли виселицы. Переводчик прочитал перед затихшей толпой приговор. Назару из этого приговора запомнились только имена Володьки и Витьки. Потом их повесили. Володька, прежде чем вышибли у него табурет из-под ног, что-то крикнул, но Назар не разобрал что: он уткнулся головой плачущей матери в подол, весь дрожа от ужаса.
   Почти две недели казненные качались на холодном ветру. А еще через неделю полицай встретил Назара, поманил к себе нагайкой.
   – Ты на меня зла не держи, Назарка. Я ведь тебя не очень бил. Жгутом, а не вот этой штуковиной. Ты пощупай, – и он протянул конец своей плетеной нагайки Назару. Тот легко нащупал ловко вделанный в кожу кусок свинца. – Если б я тебя этой нагайкой опробовал, ты бы и концы отдал. Молодец, что сознался, кому взрывчатку давал. Иначе пришлось бы тебе этой нагайки отведать, а она не только мясо рвет, она и кости ломает.
   – Так не сознавался же я.
   – Сознался, – усмехнулся полицай. – Ты и сам не заметил, как выдал. И если кто узнает, что Очеретюков из-за тебя повесили, камень на шею – и в прорубь.
   Назар бросился бежать от полицая. Он был уверен, что не выдал. И все же в сердце иногда заползало сомнение: может быть, в самом деле как-то незаметно предал. И только последняя встреча с полицаем…
   Это было уже в сорок четвертом, когда наши были совсем близко. Население угоняли в Германию. Полицай стоял у моста через небольшую речку, с пистолетом в руке, и командовал переправой. Было очень холодно. Мать к тому времени уже умерла. Сестра, остерегаясь, чтоб Назар не обморозился, натянула на него все, что только могла, – ноги обернула портянками из мешковины, голову замотала старым шерстяным платком. Назар шел прихрамывая, бледный, изможденный. Полицай стоял в добротном овчинном тулупе, барашковой шапке, подпоясанный немецким офицерским ремнем. Тех, кто не в силах был идти, пристреливал. Назар собрал последние силы, чтобы не упасть. Полицай сделал ему знак пистолетом, чтобы подошел ближе. Когда мальчишка приблизился, сказал:
   – А я тебя за девочку принял. Что с ногой?
   – Нарывает.
   – Не дойдешь. Вертайся назад, – приказал полицай. – Ты нам добрую службу сослужил тогда. Вот и вертайся до дому.
   Назар ушам своим не поверил, но когда полицай прикрикнул на него и пригрозил пистолетом, пустился бежать. Он бежал из последних сил, с ужасом ожидая, что вот-вот грянет выстрел. Но выстрела не было. Когда оглянулся, переправа была уже далеко позади.
   Теперь он уже не сомневался, что именно он, Назарка, предал Очеретюков тогда, на допросе в гестапо.
   С тех пор многое изменилось на Крамольном острове. Рыбацкий поселок, в котором когда-то жили Каретниковы и Очеретюки, снесли. И еще два поселка снесли. На их месте поднялся большой судостроительный. Когда завод начал работать, Каретников пошел туда. И Саша Очеретюк – сестра Витьки и Володьки – тоже пошла Разметчицей. В первый цех. К этому времени она осталась совсем одна: сначала мать умерла, потом и дед скончался. Вот тогда-то и пришла Назару мысль жениться на ней. Саша была девушкой тихой, скромной, очень простенькой. Парни на нее не обращали внимания. И Назару она не нравилась, но он решил, что если женится на ней, пожизненно возьмет на себя заботу о сироте, то этим снимет с себя хоть часть вины перед ее покойными братьями, что после этого на душе станет легче. Но легче не становилось. Наоборот, с каждым годом – все тяжелее и тяжелее: никак не мог смириться с тем, что эта женщина постоянно будоражит воспоминания, подымает в памяти то, что пора давно забыть, с чем просто невозможно жить на свете.
   Сашины подруги удивлялись: не понимали, зачем она пошла за такого.
   – Лучше в старых девах остаться, чем за такого выходить. Неужто любишь?
   – Жалко мне его, – отвечала Саша. – Сердце щемит. И хочется, чтобы ему было хорошо, радостно.
   – Да ведь злющий он и пьет.
   – Нет, он добрый. А что пьет – война виновата. Очень уж били его в гестапо. Спина исполосована так… Столько лет прошло, а смотреть страшно. Он ведь из-за моих братьев пострадал.
   …Каретников осушил стакан, снова налил его дополна. Ему вспомнился разговор с писателем Гармашем. Они встретились на лестничной площадке. Это было досадное воспоминание. Каретников возвращался домой. Гармаш с Галиной вышли от доктора Багрия.
   – Мне надо бы с вами побеседовать, Назар Фомич, – сказал Гармаш, поздоровавшись. – Меня интересуют события на Крамольном острове во время оккупации. Подробности гибели Очеретюка. Я знаю, что вы были связаны с ними, приносили им взрывчатку, потом вас допрашивали в гестапо.
   – Допрашивали, – сказал угрюмо Каретников. – Допрашивали и били. Били и допрашивали. Только на кой ляд вам все это?
   – Я сейчас пишу книгу о мальчишке с Крамольного острова, и мне…
   – Вот и пишите на здоровье, – резко сказал Каретников и, не прощаясь, ушел к себе.
   Гармаш посмотрел на Галину и недоуменно пожал плечами.
   – Да он, как всегда, пьян, – сказала Галина.
   – Нет, он не пьян. Тут что-то другое, – возразил Гармаш.
   – Все равно, Сережа, никакого проку тебе от этого алкоголика не будет.
   …Каретников посмотрел в окно на залитую солнцем сочную зелень тополей. Ветер шаловливо трепал их листву, и она серебрилась, ударяя в глаза тысячами искрящихся бликов. Каретников отвел глаза, посмотрел на пустую бутылку и вдруг увидел… толстомордого полицая. В сновидениях он часто являлся! Стоял молча, вертел в руках резиновый жгут. Металлическая цепочка угрожающе позванивала. Назар просыпался, покрытый холодным потом. Но прежде полицай являлся всегда ночью, в сновидениях, а сейчас вот и днем пожаловал. Наяву. Только странный какой-то: совсем крохотный. Чуть выше стакана и потому, верно, совсем не страшный.
   Он смотрел на Каретникова, вертел сложенный вдвое резиновый жгут и насмешливо улыбался. Потом спросил:
   – Живешь, Назарка?
   – Живу, – ответил вызывающе Назар.
   – И жена у тебя, и дети?..
   – И жена, и дети. А что?
   – Нельзя тебе детей, Назарка. След на земле оставлять нельзя.
   Каретников рванулся, чтобы схватить мордастенького, но тот отпрянул на угол стола, повторил:
   – Нельзя тебе след на земле оставлять, Назарка.
   Каретников запустил в него бутылкой, но промахнулся. Бутылка ударилась о стену, разлетелась вдребезги. Полицай погрозил сложенным вдвое жгутом и сгинул. Словно провалился. Назар Фомич даже под стол посмотрел. Но там ничего не было – только осколки стекла на полу.

7

   В детстве Галина больше всего боялась «неотложки». Когда она видела на улице эту всю устремленную вперед молочно-белого цвета машину с красным крестом над ветровым стеклом, ее охватывал страх.
   Он выросла, закончила школу, поступила в медицинский, стала работать врачом, но душевный трепет при виде мчащейся по улице машины неотложной помощи не могла преодолеть. С ужасом представляла себе, как эта машина останавливается у ворот их дома, по вызову отца, или матери, или ее, Галины. И вот…
   Это случилось ранней весной. Тополя стояли уже в молодой листве. Зазеленели каштаны. И только акации все еще чернели ветками с набухшими на них буровато-зелеными почками.
   Отец позвонил перед вечером, попросил приехать, сказал, что матери неможется, и сразу же положил трубку.
   Галина всполошилась. «Матери неможется» – звенело и звенело в ушах.
   Не попадая в рукава шерстяной кофточки, она схватила плащ и побежала. Метнулась к остановке. Трамвая не было. И такси не видно. Решила, если бегом – быстрее будет. Что там? В голосе отца была тревога. Не в его характере поднимать панику. Что же могло случиться?
   Когда неизвестность, в голову лезут всякие страхи. Галина вспоминала научную конференцию, доклад заведующего хирургическим отделением больницы Остапа Филипповича Чумаченко. Он говорил, что большинство тяжелых заболеваний проявляется внезапно. Это как пьеса в нескольких действиях. Только вначале все идет в темноте, а потом уже, иногда в последнем действии, зажигаются огни. «Верно, верно, – со страхом думала она. – У нас, в медицине, трагедии нередко начинаются исподволь… Где-то что-то тлеет незаметно. А потом вдруг – пожар. И тогда помочь очень трудно, а иногда невозможно».
   Трамвай догнал ее вблизи следующей остановки. Галина вскочила в вагон, совсем запыхавшись. Какой-то парень пошутил:
   – На свидание опаздывает девушка. – Он хотел еще что-то добавить, но посмотрел на Галину и осекся…
   Мать лежала в спальне с грелкой на животе. На лице не столько боль, сколько огорчение.
   – Я же говорила, не нужно звонить. Я знала, она прибежит ни жива ни мертва. Оно же всегда проходит. Вот и сейчас – тоже прошло.
   Галина стала расспрашивать, что это за таинственное «оно». Мать рассказала неохотно, сбивчиво. Галина пошла к отцу в кабинет. Оказывается, все началось еще в феврале. Боли в животе. Приступы какой-то непонятной слабости. Однажды появилось удушье, но скоро прошло. Кто лечит? Участковый терапевт.
   – Как ты посмел скрыть от меня?
   – Мать запретила, – как бы оправдываясь, произнес Тарас Игнатьевич. – Она и сегодня не велела, но я решил… Думаю, надо бы пообследовать. Может, в больницу?.. Не проглядеть бы чего. Говорил ей и это. Не соглашается. Хотел Андрея Григорьевича пригласить. Запретила. Говорит, если он проведает, и Галина узнает. Вот я и решил… Поговори ты с ней.
   Галина вернулась к матери. Стала осматривать ее. И по мере обследования на душе становилось все спокойнее и спокойнее. Сердце хорошее, в легких незначительные хрипы. В худшем случае – бронхит. Непонятно, отчего отец перепугался. Впрочем, он всегда был мнителен, когда дело касалось домочадцев.
   Она сказала матери, что ничего серьезного не находит, но все же нужно стационарное обследование, хотя бы для того, чтобы отца успокоить.
   – Завтра же на койку, – закончила она решительно. И, тут же поняв неуместность такого тона, присела на краешек постели, положила свою ладонь на руку матери и продолжала уже спокойно: – Наша больница самая лучшая в городе. И наше отделение тоже самое лучшее. Андрея Григорьевича почти каждый день приглашают на консультации. Даже в областную приглашают. Знаешь, какой он специалист! У нас в отделении, как только непонятно что, Андрея Григорьевича зовут.
   Мать согласилась. Улыбнулась даже. На койку так на койку. Зря, что ли, дочка врачом работает, да еще в самой лучшей больнице и в самом лучшем отделении, под руководством самого лучшего доктора.
   Галина осталась ночевать. Позвонила Сергею, рассказала все.
   – Ты не беспокойся. И, пожалуйста, поесть не забудь. И не смей ночью работать. Ночью спать надо.
   Отец не удержался:
   – «Поесть не забудь», «Не смей ночью работать». Здоровый мужик, в годах, а с ним как с мальчиком…
   Галина пропустила мимо ушей это замечание. Она знала: отцу не по душе, что Сергей намного старше ее, что первая жена оставила его, а Галина, девчонка совсем…
   Когда Галина сказала, что выходит замуж за Сергея Гармаша, Тарас Игнатьевич опешил. От нее он мог ожидать чего угодно, только не этого. Он тут же резко отчитал дочь.
   Галина смолчала. Она уважала отца, гордилась им. И его довоенной биографией – в ней было много романтического. И фронтовой гордилась – тут было немало по-настоящему героического. И послевоенной – это ведь он вывел свой судостроительный на одно из первых мест в Союзе. А когда завод наградили орденом Ленина, один журналист в центральной газете назвал их завод флагманом отечественного судостроения, а Тараса Бунчужного – капитаном этого флагмана. «Капитан флагмана».
   – А что? Это звучит: «капитан флагмана», – сказала она в тот же вечер отцу, но тот лишь потрепал ее волосы.
   – У тебя пристрастие к ярким эпитетам и метафорам. Не собираешься ли ты в педагогический или, упаси боже, на факультет журналистики?
   – В педагогический? А что, это было бы неплохо. Мама вот работает всю жизнь преподавателем. Факультет журналистики. Это было бы прекрасно, только журналисту, как и писателю, нужен, кроме всего, еще и талант.
   Она преклонялась перед писателями. Она считала их людьми особого склада, какими-то волшебниками, которые могут легко создавать своих героев из ничего, распоряжаться судьбами этих людей, заставлять и читателя жить их жизнью, страдать, радоваться, побеждать и умирать вместе с ними. Потом, когда она вышла замуж за Гармаша, она узнала, какой ценой дается литературный образ, сколько требуется для него жизненного опыта и титанического труда. Не было больше никакого волшебства: работа, работа, работа. Но от этого ее преклонение перед писателями и поэтами не уменьшилось, наоборот, стало большим. Ей горько было видеть неприязнь отца к Сергею. И еще она не могла согласиться с тем, что высокое положение «капитана флагмана» создавало привилегии и Галине, его дочери. До девятого класса она ничего не замечала. Потом будто повязка спала с глаз. Произошло это на уроке физики. Она знала материал. Неплохо отвечала. И задачу у доски решила правильно, хотя учителю для этого пришлось помочь ей. А потом вызвали Мишу Богуша. Он, как всегда, отвечал на редкость хорошо. Нет, в этот раз – особенно хорошо, с какой-то увлеченностью и страстью. Преподаватель, скупой на похвалы, не удержался:
   – Молодец! – И, обращаясь ко всему классу, добавил: – Вот как надо, друзья! – Наклонился над журналом, вывел отметку. – Пять! Жаль, не существует большего балла.
   – И у тебя пятерка, – сказала Галине во время перемены сидевшая на соседней парте русоволосая девушка, большая мастерица по движениям руки преподавателя безошибочно распознавать оценку.
   – Не может быть! – вырвалось у Галины.
   – Почему не может? – насмешливо спросила девушка. – Ты ведь Бунчужная. Принцесса. Попробовал бы он поставить меньше. Директор его живьем съел бы. С потрошками.
   Губы у Галины задеревенели. В горле пересохло. Однако она сдержалась, ничего не сказала. А та продолжала:
   – Девочки! Она ничего не знает. Она святая, девочки. Она даже представления не имеет, что ее отец, директор судостроительного, шефствует над нашей школой. Она не знает, что и краску для полов, и линолеум для классных досок, даже мебель для учительской раздобыли на этом заводе милостью ее папаши.
   – Ты дура, дура! – бросила Галина и, чтобы не расплакаться, выбежала.
   Она знала, что ее любят в классе. Любят искренне. И не за то, что она дочь Бунчужного, а потому, что простая, может быть немного своевольная и гордая, но в общем очень искренняя девушка, готовая за друзей в огонь и воду… Однако она была уже достаточно взрослой, чтобы не понять правды. Ей и Мише Богушу – одинаковая оценка! Гадко, гнусно!
   На следующем уроке физики, когда все уселись и слышно было только, как шелестят страницы классного журнала, Галина поднялась и громко, может быть излишне громко, спросила:
   – Какую отметку вы поставили мне в прошлый раз?
   Преподаватель, подняв свою круглую, начинающую лысеть голову, удивленно посмотрел на Галину и ответил:
   – Пятерка у тебя, Галочка. Не беспокойся, пятерка.
   – Это нечестно, – произнесла она и, отвечая на удивленный взгляд педагога, добавила: – Я не заслужила.
   – Что же надо было тебе поставить? – спросил физик.
   – Не знаю. Знаю только, что пятерку не заслужила. И вы переделаете, – добавила она решительно.
   – А если нет? – спросил ее преподаватель, стараясь шуткой скрыть охватившую его неловкость.
   – Я пойду к директору.
   – Вот как? – произнес преподаватель все в том же насмешливом тоне. – Директор у нас очень милый человек, и мне вовсе не хотелось бы огорчать его. Хорошо, уладим дело полюбовно. Двойка тебя устраивает?
   В классе засмеялись. Галина поняла, что ставит себя в смешное положение, но от этого чувство протеста только усилилось.
   – Двойки я не заслужила. Я знаю материал, но не на «отлично».
   Кто-то позади Галины прошептал громко:
   – Вот балда!..
   – Если на тройку переправлю, не возражаешь?
   – Не возражаю, – уже со злостью, еле сдерживая слезы, ответила Галина и села.
   Вечером отец спросил:
   – Ты что это преподавателям дерзишь?
   – Кому я дерзила?
   – С физиком на уроке торговлю завела. К чему это? Или забыла, чья дочь?
   – Не забыла. Директора судостроительного, благодетеля нашей школы.
   У них тогда вышел серьезный разговор. Отец согласился: она поступила правильно. Она не нуждается в поблажках. И это хорошо, когда у человека гордость. Но такие вопросы надо решать иначе. Можно ведь было зайти в учительскую и там поговорить. Или после урока, но не при всем классе. А теперь… Вся школа гудит.
   – А мне надо было при всем классе, – сказала Галина. – И что по этому поводу болтают в школе, мне плевать. Не хочу никаких поблажек. И хочу, чтобы об этом знали все. Все! И так будет всегда. Всегда!
   Отец посмотрел на нее непривычно суровым взглядом и, не промолвив больше ни слова, ушел к себе.