Страница:
- Пошли. Тут уж никуда не денешься. Приехал какой-то... автомобиль из Парижа с каким-то... премьер-министром. - Он (связной) наблюдал, как человек на койке неторопливо сунул блокнот и огрызок карандаша в пояс, застегнул его, повернулся, закатал пояс в одеяло, поднялся и пошел за ординарцем; связной заговорил с ближайшим к нему солдатом из нарушенной и расходящейся очереди:
- Что тут происходит? Для чего эти деньги? Он ушел, почему вы не заберете блокнот, пока его нет?
И в ответ получил лишь пристальные, сдержанные, уже рассеянные взгляды; но он и не ждал ответа, вышел вместе с другими на мощеную улицу и увидел: длинный, черный, траурный французский лимузин, в каких ездили важные правительственные чиновники; на переднем сиденье находились водитель в военной форме и французский штабной капитан; на двух маленьких откидных сиденьях - английский капитан и худощавый юноша-негр, а за ними, на заднем сиденье, - пожилая женщина в дорогих мехах (она могла быть только богатой американкой, связной не узнал ее, хотя почти каждый француз узнал бы, потому что французская эскадрилья, где единственный ее сын был летчиком, содержалась, можно сказать, на ее деньги) и француз, который был не премьер-министром, но (связной угадал это) по крайней мере секретарем какого-то высокого органа, а между ними сидел старый негр в поношенном вычищенном цилиндре, с безмятежным и благородным лицом идеализированного римского консула; владелец денежного пояса, непреклонно застывший, смотрел дерзко, но ни на что, потом отдал честь, но не приветствовал никого, просто откозырял и снова непреклонно замер, стоя в десяти футах от старого негра, который подался вперед и заговорил с ним; потом старый негр вышел из машины, связной наблюдал это, и не только он, но и все окружающие: шестеро сидящих в машине, ординарец, который привел владельца пояса, и тридцать с лишним человек, стоявших в очереди, сквозь которую протолкался ординарец; они вышли на улицу и стояли у двери, тоже наблюдая, может быть, дожидаясь, - оба отошли в сторону, владелец пояса по-прежнему был непреклонно замершим, несгибаемо отрешенным, а безмятежный человек с величественной головой, со спокойным царственным лицом шоколадного цвета что-то негромко говорил ему всего минуту, потом негр повернулся, подошел к автомобилю и сел в него; связной не стал смотреть, как негр садится в машину; он уже шел к дому за белым; ждущие перед дверью расступались, пропуская его, потом снова смыкались за ним; и связной остановил последнего, взяв его за руку.
- Деньги, - сказал связной. - В чем тут дело?
- Ассоциация, - сказал солдат.
- Ладно, ладно, - почти с раздражением сказал связной. - Как вы организовали ее? Каждый может...
- Ясное дело, - сказал солдат. - Берешь десять шиллингов. Потом со следующей получки начинаешь выплачивать по шесть пенсов в день весь месяц.
- Если останешься в живых, - сказал связной.
- Ясное дело, - сказал солдат. - Когда выплатить все, можешь начать заново.
- Ну а если не выплатишь?
На этот раз солдат лишь посмотрел на него, поэтому он снова почти раздраженно сказал:
- Ладно, ладно. Я не так уж глуп: быть в живых еще целый год стоит шестисот процентов чего угодно.
Но солдат по-прежнему смотрел на него с каким-то странным выражением лица, глаз, и связной торопливо сказал:
- Да. Что?
- Ты здесь недавно, - сказал солдат.
- Да, - ответив связной. - На прошлой неделе я был в Лондоне. А что?
- Процент будет поменьше, если ты... - Голос оборвался, стих, но глаза глядели так странно, так пристально, что связному показалось, будт(r) его собственный взгляд был притянут, словно какой-то физической силой, к свисающей вниз руке солдата, в этот миг рука шевельнулась, сделав какой-то жест, знак очень лаконичный, очень быстрый, и снова замерла у штанины цвета хаки, связному даже не верилось, что он видел его.
- Что? - спросил связной. - Что?
Но лицо солдата было сдержанным, непроницаемым, он уже отворачивался.
- Спроси его сам, - сказал солдат. - Он тебя не укусит. Даже не заставит брать десять шиллингов, если не хочешь.
Связной смотрел, как длинный лимузин разворачивался, заполняя собой неширокую улицу, чтобы вернуться туда, откуда прибыл; он пока еще даже видел батальонного адъютанта, который по званию мог быть от силы капитаном, а по возрасту, очень возможно, даже моложе его; прелиминарии были бы поэтому не; долгими, может быть, и было бы сказано всего лишь:
Адъютант: _А, это вы. Почему не носите свой Военный Крест? Или его сняли вместе со звездочкой_?
Потом он: _Не знаю. А можно носить Военный Крест на солдатской форме_?
Потом адъютант: _Тоже не знаю. Что еще? В понедельник явитесь в канцелярию, а пока что можете быть свободны_.
Тогда бы он спросил (он уже догадался, кем могла быть эта богатая американка, потому что вот уже два года Европа, по крайней мере Франция, кишела ими - представительницами богатых семейств из Филадельфии, с Уолл-стрита и Лонг-Айленда, субсидирующих санитарные подразделения и авиационные эскадрильи на французском фронте, - комитетами, организациями официально не воюющих дилетантов, с помощью которых Америка отражала не немцев, а войну), тогда он мог бы спросить: _Но почему сюда? Если у них есть организация, во главе которой стоит старый, похожий на священника-сектанта негр, зачем французское правительство отправило его сюда в государственном лимузине на двухминутную встречу с рядовым английского пехотного батальона_? О да, мог бы спросить и, очевидно, не услышал бы в ответ ничего, кроме фамилии старого негра, которую уже знал, поэтому не она была нужна, необходима ему, чтобы успокоиться; и на третий день после того, как он явился в канцелярию, официально стал членом батальонной семьи и свел дружбу с капралом, ведающим батальонной корреспонденцией, ему в руки наконец-то попал официальный, подписанный начальником штаба в Поперинге документ, где была не только фамилия старого негра, но и звучное, громогласное название организации, комитета, который он возглавлял: Les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde {Безвестные и бесчисленные друзья Франции во всем мире (фр.).} - название, наименование до того захватывающее, до того проникнутое благородством и верой, что, казалось, не имело никакого отношения к человеку и его страданиям, величавое в своей выси, невесомое, не осязаемое измученной землей, словно тень облачка. И если он надеялся узнать хоть что-то, хотя бы это название, не говоря уж о чем-то большем, у владельца денежного пояса, то глубоко ошибался; это (неудача) стоило ему пять шиллингов во франках; он выследил его, остановил, встав на пути, и спросил, открыто и прямо:
- Кто такой преподобный Тоуб Саттерфилд? - а потом больше минуты выслушивал грубую, занудную брань, пока не смог наконец сказать: "У тебя все? Тогда я извиняюсь. Собственно говоря, мне нужны десять шиллингов"; посмотрел, как его фамилия вписывается в маленький потрепанный блокнот, потом взял деньги, он их даже не истратит, и тридцать шестипенсовиков вернутся к своему источнику в тех же кредитках. Но, во всяком случае, он завязал с тем человеком деловые, позволяющие общаться отношения; теперь он мог сказать ему то, что узнал в канцелярии, уже не становясь на пути:
- Говорить об этом запрещено, но я думаю, тебе следует знать. Сегодня ночью мы выступаем.
Тот поглядел на него.
- Что-то должно произойти. Сюда нагнали много войск. Готовится сражение. Понимаешь, те, что устроили Лоо, не могут вечно почивать на своих лаврах.
Тот смотрел на него и молчал.
- У тебя есть деньги. И тебе стоит подумать о своих интересах. Кто знает? Может быть, ты останешься в живых. Вместо того чтобы брать с нас по шесть пенсов, потребуй все деньги сразу и зарой их где-нибудь.
Тот по-прежнему смотрел на него, даже без презрения; связной внезапно подумал смущенно, почти униженно: _У него, как у банкира, есть порядочность в отношении к своим клиентам не потому, что они люди, а потому, что они клиенты. Не жалость - он, далее не моргнув глазом, разорил бы всех и каждого раз они приняли его условия игры; это уважение к своему призванию, своей профессии. Чистота. Нет, более того: безупречность, как у жены Цезаря_.
В ту ночь они выступили на передовую, и связной оказался прав; когда они - шестьдесят с небольшим процентов уцелевших - вернулись назад, в их памяти навечно, словно выжженные раскаленным железом, запечатлелись названия речушки, которую местами можно переплюнуть, и городов - Аррас, Альбер, Бапом, Сен-Кантен и Бомон Амель, - им не забыться пока существует способность дышать, способность плакать, и на этот раз он (связной) сказал:
- По-твоему, то, что творилось там, - лишь обычная, вполне полезная паника, вроде биржевой, необходимая для благополучия общества, а те, кто гибнет и будет гибнуть на войне, - неизбежные жертвы, как лишенные ума, сообразительности или достаточной денежной поддержки маклеры и торговцы, чья высокая участь заключается в том, чтобы покончить с собой, дабы сохранить платежеспособность финансовой системы?
И тот опять глядел на связного даже без презрения, даже без жалости просто ждал, пока связной договорит, потом спросил:
- Ну что? Берешь десять шиллингов или нет? Связной взял деньги во франках. На сей раз он истратил их впервые заметив, подумав, что финансы похожи на поэзию, чтобы существовать, им нужен, необходим дающий и берущий, нужно, чтобы и тот и другой, певец и слушатель, банкир и заемщик, покупатель и продавец, были добропорядочны, безукоризненно, безупречно преданы и верны; он подумал: _Это я оказался не на высоте; я был вредителем, изменником_. Теперь он тратил деньги в один присест, устраивая скромные кутежи с каждым, кто был готов составить ему компанию, выполнял свой шестипенсовый контракт, потом опять с рвением искупающего грех или творящего молитву католика брал десять шиллингов, и так всю осень, всю зиму; наступила весна, приближался его отпуск; и он думал спокойно, без горечи, без сожаления: _Конечно, я мог бы поехать домой, в Лондон. Что еще можно сделать с разжалованным субалтерном в год 1917 от рождества Христова, кроме как дать ему винтовку со штыком, а я уже получил их_? И вдруг, внезапно и спокойно, понял, как распорядиться этой волей, этой свободой, которой не мог найти иного применения, потому что для нее уже не было места на земле; теперь он попросил уже не шиллинги, а фунты, оценил ее не в шиллингах, а в фунтах не только на паломничество туда, где некогда реял угасший ныне дух человеческой свободы, но и на то, что делало паломничество сносным; взял десять фунтов и сам назначил процент выплаты по десять шиллингов в течение тридцати дней.
- Едешь в Париж отмечать свои... "выдающиеся заслуги"? - спросил тот.
- Почему бы и нет? - ответил связной, получил десять фунтов во франках и с призраком своей юности, ушедшей пятнадцать лет назад, когда он не только верил, но и надеялся, пустился по стезям своей прежней жизни, окружавшим некогда лесистую долину, где теперь лежал простой серый камень Сен-Сюльпис; оставя напоследок узкий кривой переулок, где прожил три года, он проходил, лишь замедляя шаг, но не подходя близко, мимо Сорбонны и прочих знакомых мест Левого берега - набережной, моста, галереи, сада и кафе, - где он тратил свой обильный досуг и скудные деньги; и лишь на второе одинокое и грустное утро, после кофе (и "Фигаро": было восьмое апреля; английский пароход, на котором плыли почти одни американцы, накануне был торпедирован у берегов Ирландии; он подумал спокойно, без горечи: _Теперь им придется вступить в войну; теперь мы можем уничтожить оба полушария_) в кафе Deux Magots {Две уродины (фр.).}, проделав долгий путь через Люксембургский сад мимо медсестер с ранеными солдатами (будущей весной, возможно, даже нынешней осенью среди них должны были появиться и американцы) и потемневших изваяний богов и королев на улицу Вожирар, уже пытаясь разглядеть узкую щель, представляющую собой улицу Сервандони, и мансарду, которую он когда-то называл домом (возможно, месье и мадам Гарнье, patron и patronne {Хозяин и хозяйка (фр.).} еще живут там и встретят его), увидел вдруг над аркой, где когда-то проезжали кареты герцогов и принцев, афишу, полотнище с надписью, величественно и смиренно гласящей в старом пригороде аристократов: Les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde, - и, пристав к негустому, спокойному потоку людей - солдат и гражданских, мужчин и женщин, старых и молодых, - вошел, как ему казалось потом, будто во сне, в какой-то вестибюль, переднюю; там сидела с вязаньем крепкая бодрая женщина неопределенного возраста в белом, как у монахини, чепце; она сказала:
- Месье?
- Месье le president, Madame, s'ill vous plait. Месье le Reverend Саттерфилд {Господина президента, мадам. Господина преподобного Саттерфилда (фр.).}.
Она, не переставая быстро орудовать спицами, спросила снова:
- Месье?
- Le chef de bureau, Madame. Le directeur {Начальника конторы, мадам. Директора (фр.).}. Месье le Reverend Саттерфилд.
- A... - сказала женщина, - месье Тулимен, - и, продолжая вязать, поднялась, чтобы проводить, отвести его; какой-то просторный мраморный холл с позолоченными карнизами, увешанный люстрами и беспорядочно уставленный, заполненный всевозможными деревянными скамейками и старыми стульями, какие берут напрокат за несколько су на концертах в парке; там звучали не голоса, а словно бы лишь дыхание, вдохи и выдохи людей - раненых и невредимых; солдат, стариков и старух с черными вуалями и нарукавными повязками, молодых женщин, зачастую с детьми, прижатыми к траурным одеждам утраты и горя, - они сидели в одиночку и небольшими, видимо семейными, группами в громадном помещении, где словно бы до сих пор слышалось дыхание герцогов, принцев и миллионеров, лицом к стене, на которой висела такая же афиша, такое же полотнище ткани, что и над входом, с той же надписью: les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde; не взирая, не глядя на афишу, они напоминали не людей в церкви (не были так смиренны), скорее пассажиров на станции, где поезд намного опаздывает; потом у широкой витой лестницы женщина остановилась, отошла в сторону и, продолжая вязать, сказала, не поднимая глаз:
- Priere de monter, месье {Прошу вас подняться (фр.).}. - И он стал подниматься: пробившийся сквозь тучу теперь восходил к невероятно высокой, дающей забвение вершине; это была небольшая комната, похожая на будуар герцогини в раю, временно преображенный, чтобы представлять деловую контору в шараде; новый простой голый стол, три простых жестких стула, за столом безмятежное благородное лицо над узким воротничком из белой шерсти, выглядывающим из-под небесно-голубой формы пехотного капрала, судя по виду, еще вчера лежавшей на полке интендантского склада, а чуть позади него худощавый юноша-негр во французском мундире с погонами младшего лейтенанта, казавшемся почти новым: он глядел на них через стол; голоса звучали безмятежно и непоследовательно, будто тоже во сне:
- Да, раньше у меня была фамилия Саттерфидд. Но я сменил ее, чтобы легче было выговаривать людям. Из Ассоциации.
- A... Tout le Monde.
- Да. Тулеймен.
- Значит, тогда вы приезжали повидать... - чуть было не сказал "друга".
- Да, он еще не совсем готов. Я хотел узнать, нужны ли ему деньги.
- Деньги? Ему?
- Коню, - сказал старый негр, - которого, по их словам, мы украли. Украсть его мы не могли, даже если бы хотели. Потому что он не принадлежал никому. Это был конь всего мира. Чемпион. Впрочем, нет. Вся земля принадлежала ему, а не он ей. Земля и люди. Принадлежал он. Принадлежал я. Принадлежали все мы трое, пока не настал конец.
- Он? - сказал связной.
- Мистари.
- Мист... кто?
- Гарри, - сказал юноша. - Он так произносит.
- А... - произнес связной с каким-то стыдом. - Ну конечно, Мистари...
- Вот-вот, - сказал старый негр. - Он хотел, чтобы я звал его просто Ари, но я, видимо, был уже слишком стар.
И рассказал о том, что наблюдал, видел своими глазами и что понял из виденного, но это было не все; связной понимал это и думал: Сообщник. Раз уж приходится вести двойную игру, мне нужен сообщник. Даже когда юноша, впервые раскрыв рот, сказал:
- Новоорлеанского адвоката прислал заместитель начальника полиции.
- Кто? - спросил связной.
- Заместитель начальника федеральной полиции, - сказал парень. Человек, возглавлявший погоню.
- Так, - сказал связной. - Расскажите.
Случилось это в 1912 году, за два года до войны; конь этот был скакуном-трехлеткой, но таким, что цена, уплаченная за него на нью-маркетском аукционе аргентинским королем кож и пшеницы, была хотя и баснословной, но не чрезмерной. Коня сопровождал грум, владелец денежного пояса и гроссбуха. Вместе с конем он поехал в Америку, и там в течение двух лет произошли три события, полностью изменившие не только его жизнь, но и характер, и когда в конце 1914 года он вернулся домой, чтобы вступить в армию, то казалось, что в глуши за долиной реки Миссисипи, где он пропадал в течение первых трех месяцев, на свет появился новый человек - без прошлого, без горестей, без воспоминаний.
Он не просто принимал участие в продаже коня, он был втянут в нее. И не покупателем, даже не продавцом, а предметом торговли - самим конем - с властностью, не терпящей никаких отговорок, тем более отказа. Не как исключительный (что было возможно) грум или пусть даже первоклассный, в чем не было никаких сомнений. Дело в том, что между человеком и животным установились не только взаимопонимание, но и привязанность, идущая не от рассудка к рассудку, а от сердца к сердцу и нутра к нутру; если этого человека не бывало рядом или хотя бы поблизости, конь переставал быть не только скаковым конем, но и вообще лошадью: становился не упрямым или норовистым, а способным неизвестно на что, потому что был способен на все, и не только опасным, но, в сущности, несмотря на все затраченные и вложенные усилия и средства - долгий, тщательный отбор и улучшение породы, в результате которых он в конце концов появился на свет, продажу по громадной цене, чтобы исполнять тот единственный ритуал, для которого он был создан, никчемным; лишь один человек мог войти к нему в конюшню или стойло, чтобы почистить его или задать корму, ни один жокей или тренер не мог приблизиться к нему и сесть в седло, пока этот человек не отдавал коню приказание; и даже когда всадник сидел в седле, конь не скакал, пока этот человек - голосом или прикосновением - не отпускал его.
Поэтому аргентинец купил и грума, положил в лондонский банк определенную сумму, которая должна была достаться груму по возвращении, когда он будет отпущен. Разумеется, конем, потому что никто больше не мог этого сделать, и он (конь) в конце концов освободил, отпустил их всех; старый негр рассказывал, как это произошло, потому что они с внуком принимали участие в этой истории; до того, как этот грум вошел в его жизнь, конь просто выигрывал скачки, а после его появления стал бить рекорды; три недели спустя после того, как ощутил его руку и услышал его голос, он установил рекорд ("Скачки назывались "Силинджер", - сказал старый негр. Это как у нас Дерби".), еще не побитый семь лет спустя; а в первых своих южноамериканских скачках, проведя на берегу всего две недели после полутора месяцев в море, конь установил результат, который вряд ли когда-либо будет достигнут. ("Нигде. Никогда. Ни одним конем", - сказал старый негр.) И на другой день его купил американский нефтяной барон за такую цену, что даже аргентинский миллионер не смог устоять перед ней; и две недели спустя коня встретил в Новом Орлеане старый негр, по воскресеньям проповедник, а в будни конюх и грум в конюшнях нового владельца; два дня спустя поезд с товарным вагоном, где ехали конь и оба грума, черный и белый, провалился на подмытом разливом мостике; этот несчастный и непредвиденный случай обернулся двадцатью двумя месяцами, из которых английский грум вышел наконец убежденным баптистом, масоном и одним из наиболее искусных или ловких игроков в кости своего времени.
В течение шестнадцати месяцев из двадцати двух пять организованных порознь, однако настойчиво преследующих одну и ту же цель сыскных групп федеральной полиции, полиции штата, железнодорожной полиции, агентов страховой компании и частных детективов нефтяного барона - гонялись за четверыми - искалеченным конем, английским грумом, старым негром и двенадцатилетним мальчиком, который выступал в роли жокея, - по всем направлениям в бассейне реки Миссисипи между Иллинойсом, Мексиканским заливом, Канзасом и Алабамой, где трехногий конь участвовал в скачках на короткие дистанции в глухих местечках и почти всегда выигрывал; старый негр рассказывал об этом серьезно и невозмутимо, безмятежно и спокойно, непоследовательно, словно во сне; и вскоре связной, пять лет спустя, увидел во всем этом то же, что и заместитель начальника федеральной полиции: не кражу, а страсть, жертвоприношение, обожествление, не шайку воров, сбежавших с искалеченным конем, чью стоимость даже до увечья уже давно перекрыли расходы на преследование, а бессмертный, блестящий эпизод легенды о любви, венчающей славой бытие человека. Она возникла, когда его первые, ставшие неразлучной парой дети навсегда покинули мир, и в которой, подобно ее прототипам, неразлучные и бессмертные на грязных и окровавленных страницах этой хроники по-прежнему бросали вызов небесам: Адам и Лилит, Парис и Елена, Пирам и Тисба и все прочие неувековеченные Ромео и их Джульетты, самую старую и самую блестящую историю в мире, ненадолго включающую в себя и кривоногого, сквернословящего английского грума подобно Парису, или Лохинвару, или любому из знаменитых похитителей; обреченное славное неистовство любовной истории, преследуемой не заведенным делом, даже не яростью владельца-миллионера, а своим наследственным роком, так как, будучи бессмертной, история, легенда не должна становиться достоянием одной из пар, составляющих ее блестящее и трагическое продолжение, а каждая пара должна пройти, повторить ее в свой роковой и одиночный черед.
Старый негр не рассказывал, как они это сделали, сказал только, что они сделали это, словно если дело сделано, то уже не важно, как, словно если что-то нужно сделать, это делается, а потом трудности, мучения или даже невозможность ничего не значат - извлекли обезумевшего, искалеченного коня из вагона и спустили в старицу, где конь мог плыть, пока ему поддерживали голову над водой...
- Мы нашли лодку, - сказал старый негр. - Если это можно назвать лодкой. Выдолбленная из бревна, она переворачивалась, едва ступишь в нее ногой. Их называют пирогами. Люди там не говорят, а лопочут, как и здесь. Потом выплыли из старицы и скрылись так бесследно, что наутро, к прибытию железнодорожных детективов, казалось, что разлив унес всех троих.
Спрятались они на холмике, островке посреди болота, менее чем в миле от места крушения, к нему на другое утро прибыл рабочий поезд с бригадой для восстановления мостика и путей, и оттуда (В первую ночь они спрятали коня в воду так глубоко, как только могли, и старый негр остался присматривать за ним. "Я только поил его, держал грязевый тампон на бедре и отгонял мошек, мух и москитов", - сказал старый негр.) под утро третьего дня вернулся грум и привез в пироге тали с маркой железнодорожной компании, еду для коня и для них троих, брезент для люльки и шины и парижского гипса для наложения шин ("Я знаю, о чем вы хотите спросить, - сказал старый негр. - Где он взял деньги на все это. Раздобыл так же, как и лодку". - И рассказал: английский грум, который раньше не отъезжал от Лондона дальше Эпсома или Донкастера, тем не менее ставший за два проведенных в Америке года баптистом и масоном, всего за две недели в носовом кубрике американского грузового судна из Буэнос-Айреса открыл или обнаружил в себе взаимопонимание с игральными костями и привязанность к ним, вернувшись на место крушения, он взял тали просто потому, что случайно наткнулся на них; так как местом его назначения был вагон, где спала бригада рабочих-негров, он разбудил их, после чего белый в непривычных, покрытых болотной грязью бриджах и черные в нижних рубахах, рабочих брюках из саржи или совсем без ничего расселись на расстеленном одеяле под коптящим фонарем с банкнотами, монетами и постукивающими костями.), и в кромешной тьме - он не прихватил фонарь, света не было; зажигать свет было опасно, да он и не нуждался в нем, - небрежно, даже презрительно, поскольку он с десяти лет знал строение лошадиного тела, как слепой знает комнату, из которой боится выйти (он не взял бы с собой и ветеринара, не только потому, что не нуждался в нем, он никому, кроме старого негра, не позволил бы прикоснуться к коню, даже если бы позволил конь), они подвесили коня, вправили кость и наложили шину.
Потянулись недели, в течение которых срасталось сломанное бедро, сыскные группы охраняли все выходы с болота, прочесывали дно старицы и с руганью шлепали по болоту среди мокасиновых и гремучих змей и аллигаторов, хотя они (преследователи) давно пришли к выводу, что конь мертв по той простой причине, что он должен быть мертв, поскольку мог быть только мертвым, раз до сих пор не нашелся, и что владелец его в конце концов получит лишь удовольствие обрушить свой гнев на похитителей. И раз в неделю, едва темнело и сыскные группы отправлялись на ночлег, грум садился в пирогу и два-три дня спустя возвращался до рассвета с новым запасом продуктов и фуража; теперь на это уходило два-три дня потому, что мостик наконец починили; ночами по нему снова грохотали поезда, и бригада рабочих, а вместе с ней и источник доходов, вернулись обратно в Новый Орлеан; и теперь белый сам ездил туда вести профессиональную игру на обтянутых сукном столах под электрическими лампами, и теперь даже старый негр (лошадник, конюх лишь по воле случая, а по склонности и призванию - служитель господа, заклятый и одержимый враг греха, но, видимо, он без сомнений и колебаний давно выбросил из памяти, что сфера его нравственных заповедей должна включать прекрасного искалеченного коня и тех, кто служит ему) не знал, как далеко ему приходилось иногда забираться, прежде чем он находил еще одно одеяло, расстеленное под коптящим фонарем, или, как последнее прибежище, залитый электрическим светом зеленый стол, и, хотя там лежащие в своей кожаной чашечке кости бывали столь же безупречны, как жена Цезаря, доходы от игры фишки, деньги - все же набегали, то ли благодаря его таланту, то ли просто необходимости в них.
- Что тут происходит? Для чего эти деньги? Он ушел, почему вы не заберете блокнот, пока его нет?
И в ответ получил лишь пристальные, сдержанные, уже рассеянные взгляды; но он и не ждал ответа, вышел вместе с другими на мощеную улицу и увидел: длинный, черный, траурный французский лимузин, в каких ездили важные правительственные чиновники; на переднем сиденье находились водитель в военной форме и французский штабной капитан; на двух маленьких откидных сиденьях - английский капитан и худощавый юноша-негр, а за ними, на заднем сиденье, - пожилая женщина в дорогих мехах (она могла быть только богатой американкой, связной не узнал ее, хотя почти каждый француз узнал бы, потому что французская эскадрилья, где единственный ее сын был летчиком, содержалась, можно сказать, на ее деньги) и француз, который был не премьер-министром, но (связной угадал это) по крайней мере секретарем какого-то высокого органа, а между ними сидел старый негр в поношенном вычищенном цилиндре, с безмятежным и благородным лицом идеализированного римского консула; владелец денежного пояса, непреклонно застывший, смотрел дерзко, но ни на что, потом отдал честь, но не приветствовал никого, просто откозырял и снова непреклонно замер, стоя в десяти футах от старого негра, который подался вперед и заговорил с ним; потом старый негр вышел из машины, связной наблюдал это, и не только он, но и все окружающие: шестеро сидящих в машине, ординарец, который привел владельца пояса, и тридцать с лишним человек, стоявших в очереди, сквозь которую протолкался ординарец; они вышли на улицу и стояли у двери, тоже наблюдая, может быть, дожидаясь, - оба отошли в сторону, владелец пояса по-прежнему был непреклонно замершим, несгибаемо отрешенным, а безмятежный человек с величественной головой, со спокойным царственным лицом шоколадного цвета что-то негромко говорил ему всего минуту, потом негр повернулся, подошел к автомобилю и сел в него; связной не стал смотреть, как негр садится в машину; он уже шел к дому за белым; ждущие перед дверью расступались, пропуская его, потом снова смыкались за ним; и связной остановил последнего, взяв его за руку.
- Деньги, - сказал связной. - В чем тут дело?
- Ассоциация, - сказал солдат.
- Ладно, ладно, - почти с раздражением сказал связной. - Как вы организовали ее? Каждый может...
- Ясное дело, - сказал солдат. - Берешь десять шиллингов. Потом со следующей получки начинаешь выплачивать по шесть пенсов в день весь месяц.
- Если останешься в живых, - сказал связной.
- Ясное дело, - сказал солдат. - Когда выплатить все, можешь начать заново.
- Ну а если не выплатишь?
На этот раз солдат лишь посмотрел на него, поэтому он снова почти раздраженно сказал:
- Ладно, ладно. Я не так уж глуп: быть в живых еще целый год стоит шестисот процентов чего угодно.
Но солдат по-прежнему смотрел на него с каким-то странным выражением лица, глаз, и связной торопливо сказал:
- Да. Что?
- Ты здесь недавно, - сказал солдат.
- Да, - ответив связной. - На прошлой неделе я был в Лондоне. А что?
- Процент будет поменьше, если ты... - Голос оборвался, стих, но глаза глядели так странно, так пристально, что связному показалось, будт(r) его собственный взгляд был притянут, словно какой-то физической силой, к свисающей вниз руке солдата, в этот миг рука шевельнулась, сделав какой-то жест, знак очень лаконичный, очень быстрый, и снова замерла у штанины цвета хаки, связному даже не верилось, что он видел его.
- Что? - спросил связной. - Что?
Но лицо солдата было сдержанным, непроницаемым, он уже отворачивался.
- Спроси его сам, - сказал солдат. - Он тебя не укусит. Даже не заставит брать десять шиллингов, если не хочешь.
Связной смотрел, как длинный лимузин разворачивался, заполняя собой неширокую улицу, чтобы вернуться туда, откуда прибыл; он пока еще даже видел батальонного адъютанта, который по званию мог быть от силы капитаном, а по возрасту, очень возможно, даже моложе его; прелиминарии были бы поэтому не; долгими, может быть, и было бы сказано всего лишь:
Адъютант: _А, это вы. Почему не носите свой Военный Крест? Или его сняли вместе со звездочкой_?
Потом он: _Не знаю. А можно носить Военный Крест на солдатской форме_?
Потом адъютант: _Тоже не знаю. Что еще? В понедельник явитесь в канцелярию, а пока что можете быть свободны_.
Тогда бы он спросил (он уже догадался, кем могла быть эта богатая американка, потому что вот уже два года Европа, по крайней мере Франция, кишела ими - представительницами богатых семейств из Филадельфии, с Уолл-стрита и Лонг-Айленда, субсидирующих санитарные подразделения и авиационные эскадрильи на французском фронте, - комитетами, организациями официально не воюющих дилетантов, с помощью которых Америка отражала не немцев, а войну), тогда он мог бы спросить: _Но почему сюда? Если у них есть организация, во главе которой стоит старый, похожий на священника-сектанта негр, зачем французское правительство отправило его сюда в государственном лимузине на двухминутную встречу с рядовым английского пехотного батальона_? О да, мог бы спросить и, очевидно, не услышал бы в ответ ничего, кроме фамилии старого негра, которую уже знал, поэтому не она была нужна, необходима ему, чтобы успокоиться; и на третий день после того, как он явился в канцелярию, официально стал членом батальонной семьи и свел дружбу с капралом, ведающим батальонной корреспонденцией, ему в руки наконец-то попал официальный, подписанный начальником штаба в Поперинге документ, где была не только фамилия старого негра, но и звучное, громогласное название организации, комитета, который он возглавлял: Les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde {Безвестные и бесчисленные друзья Франции во всем мире (фр.).} - название, наименование до того захватывающее, до того проникнутое благородством и верой, что, казалось, не имело никакого отношения к человеку и его страданиям, величавое в своей выси, невесомое, не осязаемое измученной землей, словно тень облачка. И если он надеялся узнать хоть что-то, хотя бы это название, не говоря уж о чем-то большем, у владельца денежного пояса, то глубоко ошибался; это (неудача) стоило ему пять шиллингов во франках; он выследил его, остановил, встав на пути, и спросил, открыто и прямо:
- Кто такой преподобный Тоуб Саттерфилд? - а потом больше минуты выслушивал грубую, занудную брань, пока не смог наконец сказать: "У тебя все? Тогда я извиняюсь. Собственно говоря, мне нужны десять шиллингов"; посмотрел, как его фамилия вписывается в маленький потрепанный блокнот, потом взял деньги, он их даже не истратит, и тридцать шестипенсовиков вернутся к своему источнику в тех же кредитках. Но, во всяком случае, он завязал с тем человеком деловые, позволяющие общаться отношения; теперь он мог сказать ему то, что узнал в канцелярии, уже не становясь на пути:
- Говорить об этом запрещено, но я думаю, тебе следует знать. Сегодня ночью мы выступаем.
Тот поглядел на него.
- Что-то должно произойти. Сюда нагнали много войск. Готовится сражение. Понимаешь, те, что устроили Лоо, не могут вечно почивать на своих лаврах.
Тот смотрел на него и молчал.
- У тебя есть деньги. И тебе стоит подумать о своих интересах. Кто знает? Может быть, ты останешься в живых. Вместо того чтобы брать с нас по шесть пенсов, потребуй все деньги сразу и зарой их где-нибудь.
Тот по-прежнему смотрел на него, даже без презрения; связной внезапно подумал смущенно, почти униженно: _У него, как у банкира, есть порядочность в отношении к своим клиентам не потому, что они люди, а потому, что они клиенты. Не жалость - он, далее не моргнув глазом, разорил бы всех и каждого раз они приняли его условия игры; это уважение к своему призванию, своей профессии. Чистота. Нет, более того: безупречность, как у жены Цезаря_.
В ту ночь они выступили на передовую, и связной оказался прав; когда они - шестьдесят с небольшим процентов уцелевших - вернулись назад, в их памяти навечно, словно выжженные раскаленным железом, запечатлелись названия речушки, которую местами можно переплюнуть, и городов - Аррас, Альбер, Бапом, Сен-Кантен и Бомон Амель, - им не забыться пока существует способность дышать, способность плакать, и на этот раз он (связной) сказал:
- По-твоему, то, что творилось там, - лишь обычная, вполне полезная паника, вроде биржевой, необходимая для благополучия общества, а те, кто гибнет и будет гибнуть на войне, - неизбежные жертвы, как лишенные ума, сообразительности или достаточной денежной поддержки маклеры и торговцы, чья высокая участь заключается в том, чтобы покончить с собой, дабы сохранить платежеспособность финансовой системы?
И тот опять глядел на связного даже без презрения, даже без жалости просто ждал, пока связной договорит, потом спросил:
- Ну что? Берешь десять шиллингов или нет? Связной взял деньги во франках. На сей раз он истратил их впервые заметив, подумав, что финансы похожи на поэзию, чтобы существовать, им нужен, необходим дающий и берущий, нужно, чтобы и тот и другой, певец и слушатель, банкир и заемщик, покупатель и продавец, были добропорядочны, безукоризненно, безупречно преданы и верны; он подумал: _Это я оказался не на высоте; я был вредителем, изменником_. Теперь он тратил деньги в один присест, устраивая скромные кутежи с каждым, кто был готов составить ему компанию, выполнял свой шестипенсовый контракт, потом опять с рвением искупающего грех или творящего молитву католика брал десять шиллингов, и так всю осень, всю зиму; наступила весна, приближался его отпуск; и он думал спокойно, без горечи, без сожаления: _Конечно, я мог бы поехать домой, в Лондон. Что еще можно сделать с разжалованным субалтерном в год 1917 от рождества Христова, кроме как дать ему винтовку со штыком, а я уже получил их_? И вдруг, внезапно и спокойно, понял, как распорядиться этой волей, этой свободой, которой не мог найти иного применения, потому что для нее уже не было места на земле; теперь он попросил уже не шиллинги, а фунты, оценил ее не в шиллингах, а в фунтах не только на паломничество туда, где некогда реял угасший ныне дух человеческой свободы, но и на то, что делало паломничество сносным; взял десять фунтов и сам назначил процент выплаты по десять шиллингов в течение тридцати дней.
- Едешь в Париж отмечать свои... "выдающиеся заслуги"? - спросил тот.
- Почему бы и нет? - ответил связной, получил десять фунтов во франках и с призраком своей юности, ушедшей пятнадцать лет назад, когда он не только верил, но и надеялся, пустился по стезям своей прежней жизни, окружавшим некогда лесистую долину, где теперь лежал простой серый камень Сен-Сюльпис; оставя напоследок узкий кривой переулок, где прожил три года, он проходил, лишь замедляя шаг, но не подходя близко, мимо Сорбонны и прочих знакомых мест Левого берега - набережной, моста, галереи, сада и кафе, - где он тратил свой обильный досуг и скудные деньги; и лишь на второе одинокое и грустное утро, после кофе (и "Фигаро": было восьмое апреля; английский пароход, на котором плыли почти одни американцы, накануне был торпедирован у берегов Ирландии; он подумал спокойно, без горечи: _Теперь им придется вступить в войну; теперь мы можем уничтожить оба полушария_) в кафе Deux Magots {Две уродины (фр.).}, проделав долгий путь через Люксембургский сад мимо медсестер с ранеными солдатами (будущей весной, возможно, даже нынешней осенью среди них должны были появиться и американцы) и потемневших изваяний богов и королев на улицу Вожирар, уже пытаясь разглядеть узкую щель, представляющую собой улицу Сервандони, и мансарду, которую он когда-то называл домом (возможно, месье и мадам Гарнье, patron и patronne {Хозяин и хозяйка (фр.).} еще живут там и встретят его), увидел вдруг над аркой, где когда-то проезжали кареты герцогов и принцев, афишу, полотнище с надписью, величественно и смиренно гласящей в старом пригороде аристократов: Les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde, - и, пристав к негустому, спокойному потоку людей - солдат и гражданских, мужчин и женщин, старых и молодых, - вошел, как ему казалось потом, будто во сне, в какой-то вестибюль, переднюю; там сидела с вязаньем крепкая бодрая женщина неопределенного возраста в белом, как у монахини, чепце; она сказала:
- Месье?
- Месье le president, Madame, s'ill vous plait. Месье le Reverend Саттерфилд {Господина президента, мадам. Господина преподобного Саттерфилда (фр.).}.
Она, не переставая быстро орудовать спицами, спросила снова:
- Месье?
- Le chef de bureau, Madame. Le directeur {Начальника конторы, мадам. Директора (фр.).}. Месье le Reverend Саттерфилд.
- A... - сказала женщина, - месье Тулимен, - и, продолжая вязать, поднялась, чтобы проводить, отвести его; какой-то просторный мраморный холл с позолоченными карнизами, увешанный люстрами и беспорядочно уставленный, заполненный всевозможными деревянными скамейками и старыми стульями, какие берут напрокат за несколько су на концертах в парке; там звучали не голоса, а словно бы лишь дыхание, вдохи и выдохи людей - раненых и невредимых; солдат, стариков и старух с черными вуалями и нарукавными повязками, молодых женщин, зачастую с детьми, прижатыми к траурным одеждам утраты и горя, - они сидели в одиночку и небольшими, видимо семейными, группами в громадном помещении, где словно бы до сих пор слышалось дыхание герцогов, принцев и миллионеров, лицом к стене, на которой висела такая же афиша, такое же полотнище ткани, что и над входом, с той же надписью: les Amis Myriades et Anonymes a la France de Tout le Monde; не взирая, не глядя на афишу, они напоминали не людей в церкви (не были так смиренны), скорее пассажиров на станции, где поезд намного опаздывает; потом у широкой витой лестницы женщина остановилась, отошла в сторону и, продолжая вязать, сказала, не поднимая глаз:
- Priere de monter, месье {Прошу вас подняться (фр.).}. - И он стал подниматься: пробившийся сквозь тучу теперь восходил к невероятно высокой, дающей забвение вершине; это была небольшая комната, похожая на будуар герцогини в раю, временно преображенный, чтобы представлять деловую контору в шараде; новый простой голый стол, три простых жестких стула, за столом безмятежное благородное лицо над узким воротничком из белой шерсти, выглядывающим из-под небесно-голубой формы пехотного капрала, судя по виду, еще вчера лежавшей на полке интендантского склада, а чуть позади него худощавый юноша-негр во французском мундире с погонами младшего лейтенанта, казавшемся почти новым: он глядел на них через стол; голоса звучали безмятежно и непоследовательно, будто тоже во сне:
- Да, раньше у меня была фамилия Саттерфидд. Но я сменил ее, чтобы легче было выговаривать людям. Из Ассоциации.
- A... Tout le Monde.
- Да. Тулеймен.
- Значит, тогда вы приезжали повидать... - чуть было не сказал "друга".
- Да, он еще не совсем готов. Я хотел узнать, нужны ли ему деньги.
- Деньги? Ему?
- Коню, - сказал старый негр, - которого, по их словам, мы украли. Украсть его мы не могли, даже если бы хотели. Потому что он не принадлежал никому. Это был конь всего мира. Чемпион. Впрочем, нет. Вся земля принадлежала ему, а не он ей. Земля и люди. Принадлежал он. Принадлежал я. Принадлежали все мы трое, пока не настал конец.
- Он? - сказал связной.
- Мистари.
- Мист... кто?
- Гарри, - сказал юноша. - Он так произносит.
- А... - произнес связной с каким-то стыдом. - Ну конечно, Мистари...
- Вот-вот, - сказал старый негр. - Он хотел, чтобы я звал его просто Ари, но я, видимо, был уже слишком стар.
И рассказал о том, что наблюдал, видел своими глазами и что понял из виденного, но это было не все; связной понимал это и думал: Сообщник. Раз уж приходится вести двойную игру, мне нужен сообщник. Даже когда юноша, впервые раскрыв рот, сказал:
- Новоорлеанского адвоката прислал заместитель начальника полиции.
- Кто? - спросил связной.
- Заместитель начальника федеральной полиции, - сказал парень. Человек, возглавлявший погоню.
- Так, - сказал связной. - Расскажите.
Случилось это в 1912 году, за два года до войны; конь этот был скакуном-трехлеткой, но таким, что цена, уплаченная за него на нью-маркетском аукционе аргентинским королем кож и пшеницы, была хотя и баснословной, но не чрезмерной. Коня сопровождал грум, владелец денежного пояса и гроссбуха. Вместе с конем он поехал в Америку, и там в течение двух лет произошли три события, полностью изменившие не только его жизнь, но и характер, и когда в конце 1914 года он вернулся домой, чтобы вступить в армию, то казалось, что в глуши за долиной реки Миссисипи, где он пропадал в течение первых трех месяцев, на свет появился новый человек - без прошлого, без горестей, без воспоминаний.
Он не просто принимал участие в продаже коня, он был втянут в нее. И не покупателем, даже не продавцом, а предметом торговли - самим конем - с властностью, не терпящей никаких отговорок, тем более отказа. Не как исключительный (что было возможно) грум или пусть даже первоклассный, в чем не было никаких сомнений. Дело в том, что между человеком и животным установились не только взаимопонимание, но и привязанность, идущая не от рассудка к рассудку, а от сердца к сердцу и нутра к нутру; если этого человека не бывало рядом или хотя бы поблизости, конь переставал быть не только скаковым конем, но и вообще лошадью: становился не упрямым или норовистым, а способным неизвестно на что, потому что был способен на все, и не только опасным, но, в сущности, несмотря на все затраченные и вложенные усилия и средства - долгий, тщательный отбор и улучшение породы, в результате которых он в конце концов появился на свет, продажу по громадной цене, чтобы исполнять тот единственный ритуал, для которого он был создан, никчемным; лишь один человек мог войти к нему в конюшню или стойло, чтобы почистить его или задать корму, ни один жокей или тренер не мог приблизиться к нему и сесть в седло, пока этот человек не отдавал коню приказание; и даже когда всадник сидел в седле, конь не скакал, пока этот человек - голосом или прикосновением - не отпускал его.
Поэтому аргентинец купил и грума, положил в лондонский банк определенную сумму, которая должна была достаться груму по возвращении, когда он будет отпущен. Разумеется, конем, потому что никто больше не мог этого сделать, и он (конь) в конце концов освободил, отпустил их всех; старый негр рассказывал, как это произошло, потому что они с внуком принимали участие в этой истории; до того, как этот грум вошел в его жизнь, конь просто выигрывал скачки, а после его появления стал бить рекорды; три недели спустя после того, как ощутил его руку и услышал его голос, он установил рекорд ("Скачки назывались "Силинджер", - сказал старый негр. Это как у нас Дерби".), еще не побитый семь лет спустя; а в первых своих южноамериканских скачках, проведя на берегу всего две недели после полутора месяцев в море, конь установил результат, который вряд ли когда-либо будет достигнут. ("Нигде. Никогда. Ни одним конем", - сказал старый негр.) И на другой день его купил американский нефтяной барон за такую цену, что даже аргентинский миллионер не смог устоять перед ней; и две недели спустя коня встретил в Новом Орлеане старый негр, по воскресеньям проповедник, а в будни конюх и грум в конюшнях нового владельца; два дня спустя поезд с товарным вагоном, где ехали конь и оба грума, черный и белый, провалился на подмытом разливом мостике; этот несчастный и непредвиденный случай обернулся двадцатью двумя месяцами, из которых английский грум вышел наконец убежденным баптистом, масоном и одним из наиболее искусных или ловких игроков в кости своего времени.
В течение шестнадцати месяцев из двадцати двух пять организованных порознь, однако настойчиво преследующих одну и ту же цель сыскных групп федеральной полиции, полиции штата, железнодорожной полиции, агентов страховой компании и частных детективов нефтяного барона - гонялись за четверыми - искалеченным конем, английским грумом, старым негром и двенадцатилетним мальчиком, который выступал в роли жокея, - по всем направлениям в бассейне реки Миссисипи между Иллинойсом, Мексиканским заливом, Канзасом и Алабамой, где трехногий конь участвовал в скачках на короткие дистанции в глухих местечках и почти всегда выигрывал; старый негр рассказывал об этом серьезно и невозмутимо, безмятежно и спокойно, непоследовательно, словно во сне; и вскоре связной, пять лет спустя, увидел во всем этом то же, что и заместитель начальника федеральной полиции: не кражу, а страсть, жертвоприношение, обожествление, не шайку воров, сбежавших с искалеченным конем, чью стоимость даже до увечья уже давно перекрыли расходы на преследование, а бессмертный, блестящий эпизод легенды о любви, венчающей славой бытие человека. Она возникла, когда его первые, ставшие неразлучной парой дети навсегда покинули мир, и в которой, подобно ее прототипам, неразлучные и бессмертные на грязных и окровавленных страницах этой хроники по-прежнему бросали вызов небесам: Адам и Лилит, Парис и Елена, Пирам и Тисба и все прочие неувековеченные Ромео и их Джульетты, самую старую и самую блестящую историю в мире, ненадолго включающую в себя и кривоногого, сквернословящего английского грума подобно Парису, или Лохинвару, или любому из знаменитых похитителей; обреченное славное неистовство любовной истории, преследуемой не заведенным делом, даже не яростью владельца-миллионера, а своим наследственным роком, так как, будучи бессмертной, история, легенда не должна становиться достоянием одной из пар, составляющих ее блестящее и трагическое продолжение, а каждая пара должна пройти, повторить ее в свой роковой и одиночный черед.
Старый негр не рассказывал, как они это сделали, сказал только, что они сделали это, словно если дело сделано, то уже не важно, как, словно если что-то нужно сделать, это делается, а потом трудности, мучения или даже невозможность ничего не значат - извлекли обезумевшего, искалеченного коня из вагона и спустили в старицу, где конь мог плыть, пока ему поддерживали голову над водой...
- Мы нашли лодку, - сказал старый негр. - Если это можно назвать лодкой. Выдолбленная из бревна, она переворачивалась, едва ступишь в нее ногой. Их называют пирогами. Люди там не говорят, а лопочут, как и здесь. Потом выплыли из старицы и скрылись так бесследно, что наутро, к прибытию железнодорожных детективов, казалось, что разлив унес всех троих.
Спрятались они на холмике, островке посреди болота, менее чем в миле от места крушения, к нему на другое утро прибыл рабочий поезд с бригадой для восстановления мостика и путей, и оттуда (В первую ночь они спрятали коня в воду так глубоко, как только могли, и старый негр остался присматривать за ним. "Я только поил его, держал грязевый тампон на бедре и отгонял мошек, мух и москитов", - сказал старый негр.) под утро третьего дня вернулся грум и привез в пироге тали с маркой железнодорожной компании, еду для коня и для них троих, брезент для люльки и шины и парижского гипса для наложения шин ("Я знаю, о чем вы хотите спросить, - сказал старый негр. - Где он взял деньги на все это. Раздобыл так же, как и лодку". - И рассказал: английский грум, который раньше не отъезжал от Лондона дальше Эпсома или Донкастера, тем не менее ставший за два проведенных в Америке года баптистом и масоном, всего за две недели в носовом кубрике американского грузового судна из Буэнос-Айреса открыл или обнаружил в себе взаимопонимание с игральными костями и привязанность к ним, вернувшись на место крушения, он взял тали просто потому, что случайно наткнулся на них; так как местом его назначения был вагон, где спала бригада рабочих-негров, он разбудил их, после чего белый в непривычных, покрытых болотной грязью бриджах и черные в нижних рубахах, рабочих брюках из саржи или совсем без ничего расселись на расстеленном одеяле под коптящим фонарем с банкнотами, монетами и постукивающими костями.), и в кромешной тьме - он не прихватил фонарь, света не было; зажигать свет было опасно, да он и не нуждался в нем, - небрежно, даже презрительно, поскольку он с десяти лет знал строение лошадиного тела, как слепой знает комнату, из которой боится выйти (он не взял бы с собой и ветеринара, не только потому, что не нуждался в нем, он никому, кроме старого негра, не позволил бы прикоснуться к коню, даже если бы позволил конь), они подвесили коня, вправили кость и наложили шину.
Потянулись недели, в течение которых срасталось сломанное бедро, сыскные группы охраняли все выходы с болота, прочесывали дно старицы и с руганью шлепали по болоту среди мокасиновых и гремучих змей и аллигаторов, хотя они (преследователи) давно пришли к выводу, что конь мертв по той простой причине, что он должен быть мертв, поскольку мог быть только мертвым, раз до сих пор не нашелся, и что владелец его в конце концов получит лишь удовольствие обрушить свой гнев на похитителей. И раз в неделю, едва темнело и сыскные группы отправлялись на ночлег, грум садился в пирогу и два-три дня спустя возвращался до рассвета с новым запасом продуктов и фуража; теперь на это уходило два-три дня потому, что мостик наконец починили; ночами по нему снова грохотали поезда, и бригада рабочих, а вместе с ней и источник доходов, вернулись обратно в Новый Орлеан; и теперь белый сам ездил туда вести профессиональную игру на обтянутых сукном столах под электрическими лампами, и теперь даже старый негр (лошадник, конюх лишь по воле случая, а по склонности и призванию - служитель господа, заклятый и одержимый враг греха, но, видимо, он без сомнений и колебаний давно выбросил из памяти, что сфера его нравственных заповедей должна включать прекрасного искалеченного коня и тех, кто служит ему) не знал, как далеко ему приходилось иногда забираться, прежде чем он находил еще одно одеяло, расстеленное под коптящим фонарем, или, как последнее прибежище, залитый электрическим светом зеленый стол, и, хотя там лежащие в своей кожаной чашечке кости бывали столь же безупречны, как жена Цезаря, доходы от игры фишки, деньги - все же набегали, то ли благодаря его таланту, то ли просто необходимости в них.