- Выстоят, - сказал капрал.
   - И более того, - с гордостью сказал старый генерал, - Победят. Поедем обратно?
   Они вернулись к автомобилю и сели в него; снова поехали по гулким, пустым улицам, окружающим далекую, заполненную людьми Place de Ville. Потом опять оказались там, откуда выехали, автомобиль сбавил скорость и остановился напротив маленькой запертой калитки, возле нее сцепилось пять человек, над ними, словно яростные выкрики, разрывали воздух штыки четырех винтовок. Капрал взглянул на сцепившихся и негромко сказал:
   - Их теперь одиннадцать.
   - Их теперь одиннадцать, - так же негромко сказал старый генерал; последовал еще один жест тонкой, изящной руки из-под плаща. - Подожди. Давай посмотрим: уведенный оттуда рвется обратно, хоть и убежден, что это камера смертников.
   И они сидели с минуту, глядя, как пятый (тот, кого два часа назад увели пришедшие за Полчеком охранники) упорно и яростно рвется из рук четверых не прочь от калитки, а к ней, потом старый генерал вылез из машины, капрал последовал за ним, и генерал спросил, по-прежнему не повышая голоса:
   - Что тут происходит, сержант?
   Все пятеро замерли в напряженных позах. Арестованный оглянулся, потом вырвался и побежал через дорогу к старому генералу с капралом, четверо бросились за ним и схватили его снова.
   - Стойте! - прошипел сержант. - Смирно! Его зовут Пьер Бук. Он вовсе не из этого отделения, но мы обнаружили эту ошибку, лишь когда один из них, он бросил взгляд на капрала, - ты - снизошел до того, что предъявил свой список. Мы схватили его, когда он пытался вернуться назад. Он отрицает свое имя; он даже не предъявил назначения, пока мы не отобрали его.
   Держа одной рукой невысокого яростного человека, он достал из кармана измятую бумагу. Арестованный тут же выхватил ее у сержанта.
   - Врешь! - крикнул он сержанту. И, прежде чем ему успели помешать, он разорвал назначение в клочки и швырнул их в лицо старому генералу.
   - Врешь! - крикнул он и ему. Клочки бумаги вились, будто конфетти, или невесомые снежинки, или пушинки возле золоченой фуражки и спокойного, безразличного, непроницаемого лица видевшего все и не верящего ни во что человека.
   - Врешь! - снова крикнул он. - Меня зовут не Пьер Бук. Я Петр... - и что-то прибавил на резком, почти музыкальном средневосточном языке с таким обилием согласных, что слова были почти неразборчивы. Потом повернулся к капралу, торопливо опустился на колени, схватил его руку и что-то сказал ему на том же непонятном языке, капрал ответил ему на нем же, однако этот человек крепко держал руку капрала и не поднимался с колен, капрал снова заговорил на том же языке, словно повторяя сказанное с другим дополнением, может быть, именем, потом обратился к нему в третий раз с третьим небольшим изменением звуков, и тут этот человек поднялся и застыл навытяжку перед капралом, капрал снова что-то сказал, и этот человек повернулся, четко сделав строевые пол-оборота, четверо охранников торопливо бросились к нему, но капрал сказал им по-французски:
   - Не нужно трогать его. Только отоприте калитку.
   Однако старый генерал не шевельнулся, он замер под черным плащом, сдержанный, спокойный, даже не задумчивый - просто непроницаемый, и произнес безо всякой интонации:
   - "Прости меня, я не ведал, что творю". А ты сказал: "Будь человеком", но это его не тронуло. Затем ты сказал: "Будь зеттлани", и это тоже не подействовало. Тогда ты сказал: "Будь солдатом", и он стал солдатом.
   Он повернулся, снова влез в автомобиль и замер под широким мягким плащом в углу сиденья; сержант торопливо подошел к капралу и снова встал за его плечом; теперь старый генерал заговорил на том же резком языке без гласных:
   - И он стал солдатом. Нет, снова стал солдатом. Доброй ночи, мое дитя.
   - Прощай, отец, - ответил капрал.
   - Не прощай, - сказал старый генерал. - Я тоже крепок; я тоже не легко сдаюсь. Не забывай, чья кровь в тебе бросила мне вызов. - Потом сказал по-французски водителю:
   - Поехали домой.
   Автомобиль уехал. Капрал с сержантом повернулись, сержант опять находился за плечом капрала, но не касался его, они вошли в железную калитку, ее распахнул перед ними один из часовых, потом снова затворил и запер. Капрал машинально направился в коридор, ведущий к камере, но сержант остановил его и повернул в низкий тесный проход, по которому, пригнувшись, мог пройти лишь один человек, - односторонний потайной ход, ведущий словно бы в самые недра тюрьмы; сержант отомкнул тяжелую дверь и снова запер ее за капралом, теперь это была настоящая, залитая резким светом камера чуть побольше чулана, в ней находились длинные деревянные нары вместо коек, жестяное ведро вместо туалета и двое заключенных. У одного было самодовольное лицо, дерзкое и насмешливое, жуликоватое и добродушное, с тонкими усиками; на нем был даже грязный берет и повязанный вокруг шеи платок, в уголке рта прилипла мокрая сигарета, он сидел, прислонясь спиной к стене своей узкой монмартрской аллеи, сунув руки в карманы и закинув ногу на ногу, другой, пониже, стоял возле него со спокойной и терпеливой верностью слепой собаки - приземистый, похожий на гориллу человек с маленькой обезьяньей головой, одутловатым лицом и слюнявыми губами, его огромные пустые и неподвижные руки свисали почти до колен.
   - Добро пожаловать, - сказал первый. - И тебя, стало быть, тоже? Зови меня Кролик; в префектуре кто угодно подтвердит, что это моя кличка.
   Не вынимая рук из карманов, он указал локтем на стоящего рядом.
   - А это Кастет - для краткости Конь. Мы отправляемся в город, а, Конь?
   Второй издал какой-то неразборчивый звук.
   - Слышишь? - сказал первый. - Он может выговорить "Париж" не хуже любого. Скажи-ка еще раз, куда мы отправимся завтра?
   Второй издал глухой плаксивый звук. Это было правдой; теперь капрал разобрал сказанное.
   - А почему он в военной форме? - спросил капрал.
   - Эти сучьи дети напугали его, - сказал первый. - Я говорю не о немцах. Как ты думаешь, они удовольствуются, расстреляв одного человека из всего полка?
   - Не знаю, - сказал капрал. - Он что, всегда был таким?
   - Сигареты есть? - спросил первый. - У меня кончились. Капрал протянул ему пачку. Тот выплюнул окурок, даже не повернув головы, и достал из пачки сигарету.
   - Спасибо.
   Капрал вынул зажигалку.
   - Спасибо, - сказал тот.
   Он взял зажигалку, щелкнул ею и, уже - или еще - говоря, зажег подпрыгивающую сигарету, потом сложил руки на груди и обхватил пальцами локти.
   - О чем ты спрашивал? Всегда ли он был таким? Не-е. Умом не блистал, но был в порядке, пока...
   - Что? - Капрал глядел на него, протянув руку.
   - Зажигалку.
   - Прошу прощенья?
   - Мою зажигалку, - сказал капрал.
   Их взгляды встретились. Кролик чуть шевельнул руками и показал капралу пустые ладони.
   Капрал смотрел на него, не убирая руки.
   - Черт возьми, - сказал Кролик. - Не разбивай мне сердце. Не говори, будто ты видел, что я сделал с ней. Если видел, то они правы; просто они ждали на день дольше, чем нужно.
   Он сделал еще одно быстрое движение рукой; когда он разжал ее, в ней была зажигалка. Капрал взял ее.
   - Чудно ведь, а? - сказал Кролик. - Оказывается, человек представляет собой не сумму своих пороков - просто привычек. Смотри, после завтрашнего утра всем нам она уже не понадобится, а у кого она будет до тех пор неважно. И, однако же, нужно получить ее назад, потому что ты привык, что она твоя, а мне нужно попытаться присвоить ее, так как это одна из моих естественных привычек. Видно, из-за них и затевается назавтра вся эта кутерьма - они выведут на плац целый гарнизон лишь затем, чтобы избавить трех паршивых ублюдков от скверной привычки дышать. А, Конь? - окликнул он второго.
   - Париж, - хрипло произнес тот.
   - Вот-вот, - сказал Кролик. - От этого и хотят избавить нас завтра: от скверной привычки не попадать в Париж после четырехлетних стараний. Ничего, теперь попадем; вот и капрал отправится с нами присмотреть, чтобы все было в порядке.
   - Что он натворил? - спросил капрал.
   - Не церемонься, - сказал Кролик. - Не он, а мы. Убийство. Эта старая дама сама была виновата; ей нужно было только сказать, где спрятаны деньги, а потом помалкивать. А она вместо этого лежала в постели и орала как резаная, пришлось ее придушить, иначе было бы не на что добираться до Парижа...
   - Париж, - сказал второй плачущим голосом.
   - Только этого мы и хотели, - сказал Кролик. - Только эта цель и была у нас: добраться до Парижа. Однако люди вечно посылали его не туда, указывали неверную дорогу, травили собаками, от полицейских он только и слышал: "Ступай, ступай", - знаешь, как это бывает. И когда мы столкнулись - в Клермон-Ферране, в 1914-м, - он уже и не помнил, сколько бродил, потому что мы не знали ..сколько ему лет. Знали только, что долго, начал он еще в детстве... Ты знал, что тебе нужно в Париж, еще не зная, что тебе понадобится женщина, а, Конь?
   - Париж, - хрипло сказал второй.
   - ...Понемногу работал, когда удавалось найти работу," спал в кустах и конюшнях, пока на него не натравливали собак или полицию, говорили "ступай", даже не сказав, в какую сторону нужно идти, и в конце концов он решил, что никто во Франции не слышал о Париже и тем более не собирался - не ездил туда. А, Конь?
   - Париж, - сказал второй.
   - Потом мы повстречались в Клермоне, стакнулись, и дела пошли на лад, война уже началась, натяни военную форму - и ты свободен от полицейских, от гражданских и от всего человечества; только знай, кому нужно отдавать честь, и делай это побыстрее. Так мы поднесли бутылку коньяка одному знакомому сержанту...
   - И от всего человечества? - спросил капрал.
   - Ну да, - сказал Кролик. - Может, глядя на него, не подумаешь, но в темноте он может двигаться бесшумно, как привидение, и видит, как кошка; погаси на минуту свет, он вытащит у тебя из кармана зажигалку, и ты даже не догадаешься. Теперь и он...
   - Он быстро научился этому? - спросил капрал.
   - Само собой, приходилось смотреть, чтобы он не давал воли рукам. Он ведь ничего такого не хотел: просто не сознавал своей силы, как тогда ночью в прошлом месяце.
   - И дела у вас пошли на лад, - сказал капрал.
   - Как по маслу. Теперь и он был в военной форме, нам даже иногда удавалось прокатиться за государственный счет, и мы все приближались к Парижу; прошло чуть больше года, и мы оказались под Верденом, а любой бош может сказать тебе, что он почти рядом с Парижем...
   - И все шло, как по маслу, - сказал капрал.
   - Почему же нет? Если в мирное время люди клали деньги в банк, то куда их можно спрятать в военное, если не в печную трубу, или под матрац, или в стенные часы? Или куда угодно, где они, казалось, спрятаны надежно, для нас это не имело значения; у Коня такое чутье на десятифранковые бумажки, как у свиньи на трюфели. До той ночи в прошлом месяце, и старая дама была сама виновата; сказала бы, где спрятаны денежки, а потом лежала бы себе и помалкивала, но ее это не устраивало, она лежала и вопила как резаная, пока Конь не был вынужден заткнуть ей глотку - сам понимаешь, он не собирался причинять ей вреда, просто чуть подержал за горло, чтобы можно было искать деньги спокойно. Только мы забыли о его руках, и когда я вернулся...
   - Вернулся? - переспросил капрал.
   - Я был внизу, искал деньги. ...Вернулся - было уже поздно. И нас зацапали. Можно было подумать, что они удовольствуются этим, тем более что деньги они у нас забрали...
   - Ты нашел их? - спросил капрал.
   - Само собой. Пока он ее утихомиривал. Но нет, им показалось мало...
   - Ты отыскал деньги, ушел с ними, а потом вернулся?
   - Что? - сказал Кролик.
   - Почему ты передумал? - спросил капрал.
   Секунду спустя Кролик сказал:
   - Дай еще закурить.
   Капрал угостил его сигаретой, протянул ему зажигалку.
   - Спасибо, - сказал Кролик. Он щелкнул зажигалкой, прикурил и погасил пламя. Опять кисти его рук быстро завертелись, потом замерли, он бросил зажигалку капралу, снова сложил руки, обхватил локти и заговорил, не вынимая сигареты изо рта:
   - О чем я? Ах, да. Но их это не устраивало; просто отвести нас тихо-мирно и расстрелять для них было мало; им понадобилось затащить Коня в какую-то камеру и напугать до потери разума. Справедливость, видите ли. Защита наших прав. Просто схватить нас им было мало; мы должны были подтвердить, что сделали это. Я им сказал, но этого оказалось мало; Коню пришлось орать об этом во весь голос - черт знает зачем. Но теперь все в порядке. Теперь они нам не помешают.
   Он повернулся и резко хлопнул второго по спине.
   - Завтра утром будем в Париже, малыш. Не сомневайся.
   Дверь отворилась. Появился тот же самый сержант. Не входя, он сказал капралу: "Пошли опять", - и придерживал дверь, пока капрал не вышел. Потом затворил ее снова и запер. На этот раз они пришли в кабинет коменданта тюрьмы, там был человек, которого он - капрал - сперва принял за обыкновенного сержанта, но потом увидел на прибранном столе принадлежности для последнего причастия - урну, кувшин, епитрахиль и распятие - и лишь потом заметил маленький вышитый крестик на его воротнике; первым сержант впустил капрала, закрыл дверь, и они остались вдвоем со священником, священник поднял руку, начертал в невидимом воздухе невидимый крест, а капрал стоял возле двери, пока даже не удивленный, лишь настороженный, и глядел на него: будь в этой комнате третий человек, он обратил бы внимание, что они оба почти ровесники.
   - Входи, сын мой, - сказал священник.
   - Добрый вечер, сержант, - сказал капрал.
   - Можешь ты обратиться ко мне "отец"? - спросил священник.
   - Конечно, - ответил капрал.
   - Тогда обратись.
   - Конечно, отец, - сказал капрал. Он подошел ближе и бросил быстрый, спокойный взгляд на принадлежности, лежащие на столе, священник наблюдал за ним.
   - Нет, - сказал он. - Пока еще нет. Я пришел предложить тебе жизнь.
   - Значит, вас послал он, - сказал капрал.
   - Он? - сказал священник. - Кого ты можешь иметь в виду, кроме Творца всей жизни? Зачем Ему посылать меня сюда с предложением жизни, которую Он уже даровая тебе? Человек, о котором ты говоришь, может, несмотря на свой чин и власть, лишь отнять ее у тебя. Твоя жизнь никогда не принадлежала ему, он не может даровать ее тебе, так как, несмотря на его галуны и звезды, перед Богом он тоже лишь щепотка гнилого и эфемерного праха.
   И никто не посылал меня сюда: ни Тот, кто уже дал тебе жизнь, ни другой, который не может дать жизни ни тебе, ни другим. Меня послал сюда долг. Не это, - его рука коснулась вышитого на воротнике крестика, - не мое одеяние, а моя вера в Него; и даже не как Его глашатая, а как человека...
   - Француза? - спросил капрал.
   - Пусть будет так, - сказал священник. - Да, если угодно, как француза... повелел мне прийти сюда и повелеть тебе - не попросить, не предложить, - повелеть сберечь свою жизнь, которой ты не мог и не сможешь распоряжаться, чтобы спасти другую.
   - Спасти другую жизнь? - спросил капрал.
   - Жизнь командира твоей дивизии, - сказал священник. - Он погибнет за то, что весь мир, известный ему, - единственный мир, который он знает, потому что этому миру он посвятил свою жизнь, - назовет провалом, а ты умрешь за то, что хотя бы сам назовешь победой.
   - Значит, вас послал он, - сказал капрал. - Для шантажа.
   - Остерегись, - сказал священник.
   - Тогда не говорите мне этого, - сказал капрал. - Говорите ему. Если я могу спасти жизнь Граньона, лишь не делая чего-то, то я уже не могу, да и не мог сделать ничего. Говорите это ему. Я тоже не хочу умирать.
   - Остерегись, - сказал священник.
   - Я имел в виду не его, - сказал капрал. - Я говорил...
   - Я знаю, о ком ты говорил, - сказал священник. - Вот почему я сказал "остерегись". Остерегись Того, над кем ты насмехаешься, приписывая свою гордость смертному Тому, кто принял смерть две тысячи лет назад, чтобы человек никогда, никогда, никогда не имел власти над жизнью и смертью другого, - освободил тебя и того, о ком ты говоришь, от этого страшного бремени: тебя от права, а его от необходимости властвовать над твоей жизнью; жалкий смертный человек навсегда был избавлен от страха вины и мук ответственности, которые повлекла бы за собой власть над судьбой человека и которые стали бы его проклятьем, потому что Он отверг во имя человека искушение таким господством, отверг страшное искушение той безграничной и беспредельной властью, сказав Искусителю: Отдайте кесарево кесарю. Я знаю, торопливо прибавил он, прежде чем капрал успел что-либо произнести: Шольнемону шольнемоново. О да, ты прав; прежде всего я француз. Теперь и ты можешь процитировать мне Писание, не так ли? Хорошо. Давай.
   - Я не умею читать, - сказал капрал.
   - Тогда я процитирую за тебя, сошлюсь за тебя, - сказал священник. Это не Он преобразил мир Своим смирением, жалостью и жертвой; это сотворил Его мученичеством языческий и кровавый Рим; пламенные и упорные мечтатели несли эту мечту из Малой Азии триста лет, пока последний из них не нашел столь глупого кесаря, что тот распял его. И ты прав. Но в таком случае и он тоже. (Я говорю не о Нем, я говорю о том старике в белом кабинете, на чьи плечи ты хочешь переложить свое право и долг на свободу воли и решения.) Потому что только Рим мог сделать это, совершить это, и даже Он (теперь я говорю о Нем) знал это, чувствовал, ощущал это, хотя и был пламенным и упорным мечтателем. Потому что Он сказал Сам: _На сем камне Я создам Церковь Мою_, хотя даже не понимал - и не понял - истинного значения своих слов. Он считал это поэтической метафорой, синонимом, иносказанием - считал, что камень означает нетвердое, непостоянное сердце, а церковь - легкомысленную веру. И даже Его первый и любимый льстец не понял смысл этих слов, потому что был невежественным и упорным, как и Он. Понял его Павел, он прежде всего был римлянином, потом человеком и только потом мечтателем, и поэтому лишь один из всех оказался способным истолковать правильно эту мечту и понять, что для того, чтобы выстоять, необходима не туманная и легкомысленная вера, а _церковь, уложение_, этика, в пределах которой человек мог бы использовать свое право и долг на свободу воли и решения, и не ради награды, похожей на сказку, убаюкивающую ребенка в темноте, он видел награду в способности совладать, не изменяя себе, с неподатливым, стойким миром, в котором (знал он, для чего, или нет, не имело значения, потому что теперь он мог совладать и с этим) оказался. Церковь, не _опутанная_ тонкой паутиной надежд, страхов и упований, которые человек именует своим сердцем, а _укрепленная, упроченная_, чтобы выстоять, на том _камне_, синонимом которого была заложенная столица той суровой, неподатливой, стойкой земли, с которой человеку нужно было как-то совладать или исчезнуть. И, как видишь, он был прав. Не Он, не Петр, а Павел, лишь на треть мечтатель, а на две трети человек и притом наполовину римлянин, смог совладать с Римом. Он добился даже большего: отдав кесарю кесарево, он покорил Рим. Более того: уничтожил, что осталось от того Рима. Лишь тот камень, та крепость. Отдай Шольнемону шольнемоново. Зачем тебе умирать?
   - Говорите это ему, - сказал капрал.
   - Спаси другую жизнь, которую сожжет твоя мечта.
   - Говорите это ему, - ответил капрал.
   - Вспомни... - сказал священник, - нет, помнить ты не можешь, ты не знаешь этого, ты не умеешь читать. И снова мне придется быть тем и другим: заступником и ходатаем. _Преврати эти камни в хлебы, и все люди пойдут за тобой_. И Он ответил: _Не хлебом единым жив человек_. Потому что Он, хотя и был упорным, пламенным мечтателем, понимал: его искушают, дабы он прельстил и повел за собой человека не _хлебом_, а _чудом_ хлеба, обманом, иллюзией, призраком хлеба; искушают, дабы Он поверил, что человек не только склонен, расположен к этому обману, но даже стремится к нему, что даже если иллюзия этого чуда приведет к тому, что хлеб в животе у человека превратится снова в камень и убьет его, дети будут стремиться получить в свой черед иллюзию этого чуда, которое убьет их. Нет, нет, прислушайся к Павлу, ему не требовалось чуда и не нужно было мученичества. Спаси ту жизнь. _Не убий_.
   - Говорите это ему, - ответил капрал.
   - Прими завтра свою смерть, если тебе необходимо. Но сейчас спаси его.
   - Говорите это ему, - ответил капрал.
   - Власть, -сказал священник. -Тем соблазном простого чуда. Ему предлагалась не только власть над ничтожной землей, но и гораздо более страшная власть над вселенной - эта страшная власть дала бы Ему господство над судьбой и жребием смертного человека, если бы Он не отверг пред лицом Искусителя третье и самое страшное - искушение бессмертием: если бы Он заколебался или уступил, царствие Его Отца погибло бы не только на земле, но и на небе, потому что тогда погибло бы само небо, ибо какую ценность в шкале человеческих надежд и устремлений, какое влияние или притязание на человека могло бы иметь небо, обретенное столь низким средством. - шантажом; человек, устав от свободы воли и решения, права первого и долга второго, на основании единственного лишь прецедента кинулся бы в пропасть, сказав, бросив вызов своему Творцу: "_Дай мне упасть - если посмеешь_".
   - Говорите это ему, - ответил капрал.
   - Спаси ту жизнь. Признай, что право свободной воли касается твоей смерти. Но долг выбора - не твоей. Его. Смерти генерала Граньона.
   - Говорите это ему, - ответил капрал.
   Они поглядели друг на друга. Потом священник, казалось, сделал страшное, напряженное, конвульсивное усилие заговорить или промолчать - было неясно, даже когда он произнес, словно бы смиряясь не с поражением, не с безысходностью, даже не с отчаянием, а с капитуляцией:
   - Вспомни ту птичку.
   - Значит, вас послал он, - сказал капрал.
   - Да, - сказал священник. - Он послал за мной. Отдать кесарю... - И прибавил: - Но он вернулся.
   - Вернулся? - переспросил капрал. - Он?
   - Тот, кто отрекся от тебя, - сказал священник. - Кто повернулся к тебе спиной. Освободился от тебя. Но он вернулся. И теперь их снова одиннадцать.
   Он подошел к капралу и взглянул ему в лицо.
   - Спаси и меня.
   И опустился на колени перед капралом, прижав к груди сжатые руки.
   - Спаси меня.
   - Встаньте, отец, - сказал капрал.
   - Нет, - ответил священник.
   Он полез в нагрудный карман мундира и достал молитвенник с обтрепанными углами и в окопной грязи; книжка сама собой раскрылась на месте, заложенном красной ленточкой, когда священник протянул ее капралу.
   - Тогда прочти это мне. Капрал взял книжку.
   - Что? - спросил он.
   - Предсмертную молитву, - сказал священник. - Да ты не умеешь читать, так ведь?
   Он взял молитвенник и, не поднимая головы, прижал его к груди.
   - Тогда спаси меня, - сказал он.
   - Встаньте, - сказал капрал, нагибаясь, чтобы взять священника за руку, но священник начал подниматься, встал и непослушными руками сунул книжку обратно в карман; поворачиваясь, скованно и неуклюже, он, казалось, оступился и чуть не упал, но выпрямился, прежде чем капрал успел поддержать его, и под взглядом капрала направился к двери, уже протянув руку к ней или к стене, или просто протянув, словно слепой, потом капрал сказал ему:
   - Вы забыли свои принадлежности. Священник остановился.
   - Да, - не оборачиваясь сказал он. - Забыл. Совсем забыл. Потом повернулся, подошел к столу, собрал вещи - урну, кувшин, епитрахиль и распятие, - неуклюже сложил их в одну руку или на одну руку, потянулся к свечам и замер, капрал глядел на него.
   - Вы можете послать за ними, - сказал он.
   - Да, - ответил священник, - могу, - повернулся, снова пошел к двери, снова остановился, потом опять потянулся к ней, но капрал, опередив его, торопливо постучал костяшками пальцев о доски, дверь пойти тут же отворилась, за ней находился сержант, священник постоял еще секунду-другую, прижимая к груди символы своего таинства. Потом встряхнулся.