- Да, - сказал он, - я могу послать за ними, - и вышел в дверь; больше он уже не останавливался, даже когда сержант догнал его и спросил:
   - Отнести их в часовню, отец?
   - Спасибо, - ответил священник, отдавая свою ношу; вот он свободен и идет дальше; вот он и в безопасности; снаружи лишь весенняя тьма, теплая и непроглядная ночь над голыми неосвещенными стенами и между ними, заполняющая открытый небу проход, проезд, в конце которого виднелось далекое проволочное заграждение, мостик, рассеченный резким светом ламп сверху на части, тоже рассеченные красными огоньками сигарет часовых-сенегальцев; дальше лежала темная равнина, а за равниной виднелся слабый неусыпный свет бессонного города; и теперь он мог припомнить, как увидел их впервые, все-таки увидел, в конце концов нагнал их зимой два года назад возле Шмен де Дам - за Комбле или Сушезом, он уже не помнил: мощеная Place в теплых сумерках (нет, теплые сумерки... значит, была еще осень, еще не началась под Верденом та последняя зима обреченного и проклятого человеческого рода), снова уже пустая, потому что он снова опоздал на несколько минут; руки, пальцы указывали ему дорогу, доброжелательные голоса давали противоречивые указания, их было даже слишком много, и доброжелательных указаний, и голосов; потом наконец один человек пошел с ним до конца деревни, чтобы указать правильный путь и даже показать находящуюся вдали ферму - обнесенные забором постройки; дом, коровник и прочее; были сумерки, и он разглядел их, сперва восьмерых, спокойно стоящих у кухонного крыльца, потом еще двоих, в том числе и капрала; они сидели на крыльце в байковых или клеенчатых фартуках, капрал ощипывал курицу или цыпленка, другой чистил картошку в стоящую рядом кастрюлю, на крыльце стояла женщина с кувшином и ребенок - девочка лет десяти с кружками и стаканами в обеих руках; потом из-за коровника появились остальные трое вместе с фермером и пошли по двору с ведрами молока.
   Он не подошел, даже не обнаружил своего присутствия, лишь смотрел, как женщина с девочкой отдали им кувшин и стаканы, взяли курицу, кастрюлю, ведра и унесли в дом, как фермер наполнил из кувшина кружки и стаканы, которые капрал подставлял и передавал, потом они ритуально подняли свои бокалы и выпили - то ли за мирную работу, то ли за мирное окончание дня, то ли за мирный ужин при свете лампы, - а потом темнота, ночь, настоящая ночь, потому что второй раз был во время Верденского сражения, - ледяная ночь Франции и человечества, поскольку Франция была колыбелью свободы человеческого духа; в развалинах Вердена, откуда были слышны страдания фортов Год и Валомон; он не подошел к ним и на этот раз, лишь стоял, глядя издали, отделенный спинами со следами грязи и страданий от этих тринадцати, видимо, стоявших в центре круга; говорили они или нет, произносили речи или нет, он так и не узнал, не посмел узнать; _Да_, подумал он, _даже тогда не посмел_; впрочем, им и не нужно было произносить речей, так как достаточно было просто верить; подумал: _Да, тогда их было тринадцать, и даже теперь их все-таки двенадцать_; подумал: _Будь даже один, только он, этого было бы достаточно, более чем достаточно_, подумал: _Он лишь один стоит между мной и безопасностью, мной и уверенностью, мной и покоем_, и хотя неплохо знал лагерь и окрестности, на миг потерял ориентацию, как иногда случается, когда входишь в незнакомое здание в темноте, а выходишь при свете, или входишь в одну, а выходишь в другую дверь, но здесь причина была другой, и священник подумал спокойно, без малейшего удивления: _Да, видимо, с той минуты, как он прислал за мной, я знал, в какую дверь выйду, какой выход мне остался_. Длилось это секунду-другую, может быть, даже меньше: неуловимый головокружительный миг, и каменная стена вновь обрела свое отведенное и навеки отвергаемое место; угол, поворот, часовой был там, где ему полагалось, он даже не ходил по своему маршруту, а просто стоял у железной калитки, опираясь на винтовку.
   - Добрый вечер, сын мой, - сказал священник.
   - Добрый вечер, отец, - ответил солдат.
   - Скажи, можно одолжить у тебя штык?
   - Одолжить что? - переспросил солдат.
   - Штык, - сказал священник, протягивая руку.
   - Не могу, - сказал солдат. - Я на службе - на посту. Если капрал... может явиться даже дежурный офицер...
   - Скажешь, что я взял его.
   - Взяли?
   - Потребовал, - сказал священник, не опуская руки. - Hy?
   Потом его рука неторопливо извлекла штык из ножен.
   - Скажешь, что взял его я, - уже поворачиваясь, сказал священник. Доброй ночи.
   Может, солдат даже ответил, может, в пустом, тихом проходе даже раздалось последнее затихающее эхо последнего теплого человеческого голоса, прозвучавшего в теплом человеческом протесте, или удивлении, или в простом нерассуждающем оправдании некоего есть просто потому, что оно есть; и все, мелькнула мысль: _То было копье, значит, следовало взять и винтовку, и все_: он подумал: _В левую сторону, а я правша_, подумал: _Но ведь Он не был одет в солдатский мундир и рубашку из магазина Лувр, и, значит, я могу сделать это_, - расстегнул мундир, сбросил его, потом расстегнул рубашку и ощутил телом холодное острие, а потом холодный резкий шорох входящего в тело лезвия и тонко вскрикнул, словно в изумлении, что все свершилось так быстро, однако, глянув вниз, увидел, что скрылся лишь самый кончик, и спокойно произнес вслух: "Что дальше?" _Но ведь и Он не стоял_, мелькнула мысль. _Он был прибит гвоздями, и Он простит меня_, - и священник бросился вниз и вбок, держа штык так, чтобы рукоять уперлась в кирпичи, повернулся так, что щека коснулась еще теплых кирпичей, и начал издавать тонкий, мелодичный крик неудачи и отчаяния, потом рука, державшая штык, коснулась тела, и крик оборвался - изо рта вдруг мелодично забулькала теплая густая струя.
   Непрерывно сигналя - не вздорно, не капризно, даже не раздраженно, а с какой-то настойчивой, пресыщенной галльской бесстрастностью, - французский штабной автомобиль полз по Place, словно бы любезно и настойчиво раздвигая толпу гудком. Автомобиль был небольшим. На нем не было ни генеральского флажка, ни каких-либо эмблем; это был просто маленький, несомненно французский автомобиль, вел его французский рядовой, в нем сидели еще трое рядовых, американских солдат, не видевших друг друга в глаза до встречи в штабной канцелярии в Блуа, где четыре часа назад им была подана эта французская машина, один сидел впереди рядом с водителем, двое сзади, автомобиль, петляя, с гудками протискивался среди усталых, бледных, бессонных людей.
   Один из сидевших на заднем сиденье высунулся их жадным любопытством глядел не на толпу, а на здания, окружавшие Place. В руках он держал большую, всю в складках от многократного свертывания карту. Это был еще совсем молодой человек с карими спокойными и доверчивыми, как у коровы, глазами на открытом, самоуверенном типичном лице сельского жителя-фермера, обреченного любить свое мирное аграрное наследие (его отец, как суждено впоследствии и ему, разводил в Айове свиней и растил кукурузу, чтобы откармливать их на продажу) по той причине, что до конца его безмятежных дней (то, что случится с ним в течение ближайших тридцати минут, будет, конечно, временами преследовать его, но лишь по ночам, как кошмарный сон) ему никогда не придет в голову, что можно было бы найти что-нибудь более достойное любви, - он нетерпеливо высовывался из автомобиля, совершенно не обращая внимания на многочисленных людей, и нетерпеливо спрашивал:
   - Который из них? Который?
   - Который что? - спросил сидевший впереди.
   - Штаб. Отель.
   - Подожди, пока не войдешь туда. Ты вызвался добровольцем поглядеть на то, что внутри.
   - Я хочу видеть его и снаружи, - сказал айовец. - Потому-то и вызвался, остальное меня не заботит. Спроси у него, - он указал на водителя, - Ты же знаешь язык лягушатников.
   - Не настолько, - ответил тот. - Мой французский непригоден для таких домов.
   Но в этом и не было необходимости, потому что оба увидели трех часовых - американца, француза и англичанина, - стоящих у двери, потом автомобиль въехал в ворота, и они увидели двор, забитый мотоциклами и штабными автомашинами с тремя разными эмблемами. Однако их автомобиль не останавливался. Лавируя меж стоящим транспортом на поистине головокружительной скорости, он подкатил к последнему подъезду барочного, внушающего благоговение здания ("Ну что? - спросил тот, что сидел впереди, у айовца, все еще глядящего на мелькающие мимо окна. - Ты ждал, что нас пригласят в парадную дверь?" - "Все в порядке, - ответил айовец. - Так я его себе и представлял"), где американский военный полицейский, стоящий у двери подвального этажа, сигналил им фонариком. Автомоблль подлетел к нему и остановился. Полицейский распахнул дверцу. Однако, поскольку айовец был занят тем, что пытался сложить свою карту, сидевший впереди вылез первым. Фамилия его была Бухвальд. Его дед был раввином в минской синагоге и кончил жизнь под копытами казачьей лошади, отец был портным, сам он родился на четвертом этаже бруклинского дома без лифта и горячей воды. На второй год после принятия "сухого закона" он, вооружась лишь пулеметом Льюиса, станет царем подпольной империи, ворочающей миллионами на всем атлантическом побережье от Канады до той флоридской бухты или песчаной косы, откуда в ту ночь велся огонь. У него были светлые, почти бесцветные глаза; сейчас он был жилистым и худощавым (однако почти десять лет спустя, лежа в гробу, стоящем десять тысяч долларов и обложенном цветами на половину этой суммы, он будет полным, почти толстяком). Полицейский заглянул в заднюю часть автомобиля.
   - Вылазьте, вылазьте, - сказал он.
   Айовец вылез, в одной руке держа небрежно сложенную карту и похлопывая по карману другой. Он проскочил мимо Бухвальда, словно футбольный полузащитник, бросился к фарам автомобиля и сунул карту под свет, продолжая хлопать себя по карману.
   - Черт! - сказал он. - Карандаш потерялся.
   Следом за ним появился третий. Это был негр, совершенно черный. Вылез он с элегантностью танцовщика, не жеманной, не щегольской, не сдержанной, скорее мужественной и вместе с тем девичьей или, точнее, бесполой, и встал с почти нарочитой небрежностью; тем временем айовец повернулся, пробежал на этот раз между троими - Бухвальдом, полицейским и негром - и, держа в руке развернувшуюся карту, просунулся до пояса в машину, сказав полицейскому:
   - Дай-ка фонарик. Наверно, я уронил его на пол.
   - Брось ты, - сказал Бухвальд. - Пошли.
   - Это мой карандаш, - сказал айовец. -Я купил его в последнем большом городе, что мы проезжали, - как он назывался?
   - Могу позвать сержанта, - сказал полицейский. - Хочешь?
   - Не стоит, - сказал Бухвальд. И обратился к айовцу: - Идем. Там у кого-нибудь найдется карандаш. Они тоже умеют читать и писать.
   Айовец вылез, выпрямился и снова стал сворачивать карту. Вслед за полицейским они подошли к двери в подвальный этаж и стали спускаться, айовец все таращился на вздымающийся ввысь купол здания.
   - Да, - сказал он. - Конечно.
   Они спустились по ступенькам, вошли в дверь и оказались в узком коридоре; полицейский распахнул другую дверь, и они вошли в комнату; дверь за ними закрыл полицейский. В комнате находились стол, койка, телефон, стул. Айовец подошел к столу и стал раскладывать на нем карту.
   - Ты что, не можешь запомнить, где бывал, без отметок на карте? спросил Бухвальд.
   - Я не для себя, - сказал айовец, возясь с картой. - Это для девушки, с которой я помолвлен. Я ей обещал...
   - Она тоже любит свиней? - спросил Бухвальд.
   - ...Что? - сказал айовец. Он умолк и повернул голову; не разгибаясь, бросил на Бухвальда снисходительный, открытый, уверенный и бесстрашный взгляд. - А как же? Что плохого в свиньях?
   - Ладно, - сказал Бухвальд. - Ты обещал ей.
   - Ну да, - сказал айовец. - Когда мы узнали, что меня отправляют во Францию, я пообещал ей взять карту и отмечать все места, где побываю, особенно о которых постоянно слышишь, вроде Парижа. Я бывал в Блуа, в Бресте и поеду в Париж за то, - что вызвался сюда, а сейчас я еще отмечу Шольнемон, главную штаб-квартиру всей этой заварухи, нужно только найти карандаш.
   Он снова начал шарить по столу.
   - Что ты будешь с ней делать? - спросил Бухвальд. - С картой. Когда вернешься домой.
   - Вставлю в рамку и повешу на стену. А ты как думал?
   - Ты уверен, что тебе будет нужна эта отметка? - спросил Бухвальд.
   - Что? - сказал айовец. Потом спросил: - А что такое?
   - Ты хоть знаешь, зачем вызвался?
   - Еще бы. Чтобы побывать в Шольнемоне.
   - И тебе никто не сказал, что придется здесь делать?
   - Видно, ты недавно в армии, - сказал айовец. - Тут не спрашивают, что делать - просто делают. Вообще, в любой армии надо жить, не спрашивая, что делать или зачем это нужно, а просто делать и тут же скрываться с глаз, чтобы тебя случайно не заметили и не нашли еще дела, тогда им придется сперва придумать дело, а потом подыскать кого-нибудь для его выполнения. Черт. Кажется, и у них здесь нет карандаша.
   - Может, у черного найдется, - сказал Бухвальд и взглянул на негра. - А зачем вызвался ты, не считая трехдневного отпуска в Париж? Тоже повидать Шольнемон?
   - Как ты меня назвал? - спросил негр.
   - Черный, - ответил Бухвальд. - Тебе не нравится?
   - Меня зовут Филип Мениголт Бичем, - сказал негр.
   - Ну-ну, - сказал Бухвальд.
   - Пишется Мэниголт, но вы произносите Мэнниго, - сказал негр.
   - Заткнись ты, - сказал Бухвальд.
   - Есть у тебя карандаш, приятель? - спросил айовец у негра.
   - Нет, - ответил негр, даже не взглянув на айовца. Он продолжал глядеть на Бухвальда. - А ты думаешь нагреть на этом деле руки?
   - Я? - сказал Бухвальд. - Ты из какой части Техаса?
   - Техаса? - с презрением спросил негр. Он взглянул на ногти правой руки, потом торопливо потер их о бок. - Я из штата Миссисипи. Как только кончится эта заваруха, уеду в Чикаго. Буду гробовщиком, если хочешь знать.
   - Гробовщиком? - сказал Бухвальд. - Тебе что, нравятся покойники?
   - Неужели ни у кого на этой чертовой войне нет карандаша? - спросил айовец.
   - Да, - ответил негр. Высокий, стройный, он стоял, нисколько не рисуясь; внезапно он бросил на Бухвальда вызывающий и вместе с тем робкий взгляд. - Мне нравится эта работа. Ну и что?
   - Потому ты и вызвался?
   - Может, да, а может, и нет, - сказал негр. - А зачем вызвался ты? Не считая трехдневного отпуска в Париж?
   - Потому что я люблю Вильсона, - сказал Бухвальд.
   - Вильсона? - переспросил айовец. - Ты знаешь сержанта Вильсона? Это лучший сержант в армии.
   - Тогда я не знаю его, - ответил Бухвальд, не глядя на айовца. - Все сержанты, каких я знаю, - это сучьи дети. - И обратился к негру: - Тебе сказали или нет?
   Тут айовец стал переводить взгляд с одного на другого.
   - Что тут затевается? - спросил он.
   Дверь отворилась. Появился американский старшина. Он торопливо вошел и торопливо оглядел их. В руке у него был портфель.
   - Кто у вас старший? - спросил он. Поглядел на Бухвальда. - Ты. - Он открыл портфель, достал оттуда что-то и протянул Бухвальду. Это был пистолет.
   - Немецкий, - сказал айовец.
   Бухвальд взял его. Старшина снова полез в портфель; на этот раз он достал ключ, обыкновенный дверной ключ, и протянул Бухвальду.
   - Зачем? - спросил Бухвальд.
   - Держи, - сказал старшина. - Не собираетесь же вы сидеть здесь вечно?
   Бухвальд взял ключ и вместе с пистолетом сунул в карман.
   - Что же вы, гады, не взялись сами? - спросил он.
   - Мы послали за вами в Блуа не затем, чтобы препираться среди ночи, сказал старшина. - Пошли. Дело не ждет. - Он направился к двери. Тут послышался громкий голос айовца.
   - Послушайте, - сказал он. - Что тут происходит? Старшина остановился, поглядел на айовца, затем на негра
   и сказал Бухвальду:
   - Они у тебя уже робеют.
   - Не волнуйся, - сказал Бухвальд. - Черный в этом не виноват, робость у него - это, так сказать, привычка, или обычай, или традиция. А другой пока и не знает, что такое робость.
   - Ладно, - сказал старшина. - Это твои люди. Готовы?
   - Постой, - сказал Бухвальд. Он даже не обернулся к столу, где стояли те двое, глядя на него и на старшину. - Что тут происходит?
   - Я думал, вам сказали... У них с ним загвоздка. Он должен быть убит спереди, ради него же самого, не говоря о других. Но, видно, они не могут заставить его повернуться лицом. А он должен быть убит спереди, немецкой пулей - ясно? Понял теперь? Он был убит в понедельник утром, во время той атаки; ему отдадут все почести; в то утро ему там нечего было делать генерал-майор, он до конца мог оставаться позади и приговаривать "задайте им, ребята". Но нет. Он вышел вперед и повел всех к победе во имя Франции, отечества. Ему даже повесят еще один орден, только он его не увидит.
   - А чего он артачится? - спросил Бухвальд. - Он ведь знает, что его песенка спета, не так ли?
   - Само собой, - сказал старшина. - Он знает, что ему конец. Вопрос не в этом. Со смертью он смирился. Только не дает сделать это как нужно клянется, что вынудит застрелить себя не спереди, а сзади, словно какой-нибудь старший сержант или младший лейтенант, считающий себя слишком смелым, чтобы бояться, и слишком крепким, чтобы получить рану. Понимаешь, показать всему миру, что это не враги, а свои.
   - Неужели нельзя было подержать его?
   - Нет, - сказал старшина. - Нельзя держать французского генерал-майора и стрелять ему в лицо.
   - Тогда как же нам быть? - спросил Бухвальд.
   Старшина поглядел на него.
   - А... - сказал Бухвальд. - Кажется, понял. Нельзя французским солдатам. Может, в следующий раз это будет американский генерал, и трое лягушатников совершат путешествие в Нью-Йорк.
   - Да, - сказал старшина. - Только бы дали мне выбрать этого генерала. Ну, готовы?
   - Да, - ответил Бухвальд, но с места не двинулся. - Но все же, почему мы? Раз это французский генерал, почему этого не сделали сами французы? Почему мы?
   - Может, потому, что американский пехотинец - единственная тварь, какую можно купить поездкой в Париж, - сказал старшина. - Идем.
   Но Бухвальд снова не двинулся с места; взгляд его светлых, суровых глаз был задумчив и спокоен.
   - Идем, - сказал он. - Ты первый.
   - Если хочешь отказаться, почему не отказался до выезда из Блуа? спросил старшина.
   Бухвальд непристойно выругался.
   - Веди, - сказал он. - Пора кончать.
   - Верно, - сказал старшина. - Они все распределили. Французам придется расстрелять тот полк, потому что он французский. В среду пришлось везти сюда немецкого генерала, объяснять, почему они собираются расстреливать французский полк, и это досталось англичанам. Теперь им нужно застрелить французского генерала, чтобы объяснить, зачем привозили сюда немецкого, и это досталось нам. Может, они тянули жребий. Ну, все?
   - Да, - внезапно охрипшим голосом сказал Бухвальд и выругался. - Да. Давай кончать с этим.
   - Постойте! - сказал айовец. - Нет! Я...
   - Не забудь свою карту, - сказал Бухвальд. - Мы сюда не вернемся.
   - Не забуду, - сказал айовец. - Что, по-твоему, я все время держу в руках?
   - Отлично, - сказал Бухвальд. - Когда тебя отправят в тюрьму за неподчинение, пометь на ней и Ливенуорт {Тюрьма в США.}.
   Они вышли в коридор. Он был пустым, под потолком горело несколько тусклых лампочек. Других признаков жизни не было видно, и внезапно им показалось, что и не будет, пока они не выйдут оттуда. Узкий коридор не уходил вглубь, ступенек в нем больше не было. Казалось, это земля, в которой он пролегал, опустилась, словно кабина лифта, оставив его в целости, безжизненным и беззвучным, не считая топота их сапог; побеленный камень потел, держа на себе чудовищную тяжесть спрессованной истории, напластований прежних традиций, придавленных сверху отелем - монархии, революции, империи и республики, герцога, фермера-генерала и санкюлота, трибунала и гильотины, свободы, равенства, братства и смерти и народа, Народа, который всегда выстаивает и побеждает; компания, группа, теперь тесно скученная, шла быстро, потом айовец закричал снова:
   - Нет, нет! Я...
   Бухвальд остановился, вынудив остановиться всех, повернулся и негромко, яростно бросил ему:
   - Пошел отсюда.
   - Что? - крикнул айовец. - Не могу! Куда мне идти?
   - Идем, - сказал старшина.
   Они пошли дальше. Подошли к двери. Она была заперта. Старшина отпер ее.
   - Докладывать нужно? - спросил Бухвальд.
   - Мне - нет, можешь даже взять этот пистолет себе на память. Машина будет ждать вас, - и собрался закрыть дверь, но Бухвальд торопливо заглянул в комнату, повернулся, прижал дверь ногой и снова заговорил спокойным, хриплым яростным, сдержанным голосом:
   - Черт возьми, эти сучьи дети не могут прислать ему священника?
   - Пытаются, - сказал старшина. - Кого-то послали за священником в лагерь два часа назад, и он еще не вернулся. Видимо, не может его найти.
   - Значит, придется ждать его, - сказал Бухвальд с той же спокойной, невыносимой яростью.
   - Кто тебе сказал? - возразил старшина. - Убери ногу. Бухвальд убрал ногу, дверь за ними закрылась, лязгнул замок, все трое остались в густо побеленной камере, комнатке с электрической лампочкой без абажура, трехногой табуреткой, какими пользуются для дойки коров, и французским генералом. То есть у этого человека было французское лицо, и, судя по его выражению и взгляду, он давно привык к высокому чину и вполне мог быть генералом, к тому же у него были погоны, полная грудь орденских планок, широкий ремень и кожаные краги, однако держалось все это на простом солдатском мундире и брюках, очевидно, изношенных каким-нибудь кавалеристом-сержантом; резко встав на ноги, он стоял прямо и неподвижно, словно бы окруженный расходящимся ореолом этого движения.
   - Смирно! - резко приказал он по-французски.
   - Что? - спросил Бухвальд у стоящего рядом негра. - Что он сказал?
   - Откуда я знаю, черт возьми? - ответил негр. - Быстрее! - сказал он, тяжело дыша. - Этот айовский щенок... Займись им.
   - Ладно, - сказал Бухвальд, поворачиваясь. - Тогда держи лягушатника, и шагнул к айовцу.
   - Нет, нет! - крикнул айовец. - Я не хочу...
   Бухвальд мастерски ударил его; удара даже не было заметно, пока айовец не отлетел к стене и не сполз на пол. Бухвальд повернулся снова и увидел, как негр схватил французского генерала; когда Бухвальд спустил предохранитель, генерал резко повернулся лицом к стене, бросив через плечо по-французски:
   - Стреляй, сучье отродье. Я не повернусь.
   - Разверни его, - сказал Бухвальд.
   - Поставь предохранитель на место! Хочешь застрелить и меня? Иди сюда. Тут нужны двое.
   Бухвальд вернул предохранитель на место, но не выпускал пистолета из руки, пока они втроем боролись, или вдвоем оттаскивали французского генерала от стены, чтобы развернуть его.
   - Нужно оглушить его, - выдохнул негр.
   - Черт возьми, как оглушить уже мертвого? - выдохнул Бухвальд.
   - Бей, - выдохнул негр. - Только слегка. Быстрее. Бухвальд ударил, стараясь рассчитать удар, и не оплошал: тело стало оседать, негр подхватил его, но оно не было бесчувственным, открытые глаза глядели снизу вверх на Бухвальда, потом стали следить за пистолетом; когда Бухвальд поднял его и снова опустил предохранитель, в них не было ни страха, ни даже отчаяния, их твердый взгляд был насторожен и решителен, до того насторожен, что, видимо, уловил, как палец Бухвальда начал сгибаться; и в миг выстрела яростный рывок внезапно повернул не только лицо, но и все тело, поэтому, когда труп упал на пол, круглое отверстие оказалось за самым ухом. Бухвальд и негр стояли над ним, тяжело дыша, теплый ствол пистолета касался ноги Бухвальда.
   - Сукин сын, - сказал Бухвальд негру. - Что же ты не держал его?
   - Он вырвался! - выдохнул негр,
   - Какое там, - сказал Бухвальд. - Ты его не держал.
   - Сам ты сукин сын! - выдохнул негр. - Я бы его держал, а пуля прошла бы насквозь и угодила в меня?
   - Ладно, ладно, - сказал Бухвальд. - Теперь нужно заткнуть эту дырку и стрелять снова.
   - Заткнуть? - спросил негр.
   - Да, - сказал Бухвальд. - Какой, к черту, будет из тебя гробовщик, если не знаешь, как заделать дырку в теле, когда пуля попала не в то место? Нужен воск. Найди свечу.
   - Где ее искать? - сказал негр.
   - Выйди в коридор и крикни, - ответил Бухвальд, переложил пистолет в другую руку, достал из кармана ключ и сунул его негру. - Кричи, пока не найдешь какого-нибудь лягушатника. У них должны быть свечи. Должно же быть в этой... стране что-то, чего нам не пришлось везти для них за две тысячи миль.
   ПЯТНИЦА, СУББОТА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
   Опять наступило ясное весеннее утро с пением жаворонков; пестрая форма, оружие, бренчащее снаряжение и, казалось, даже эбеновые лица сенегальцев блестели на солнце, когда их полк, повинуясь загадочным выкрикам сержантов на своем племенном языке, вышел на плац и выстроился по трем сторонам пустого плаца лицом к трем только что вкопанным столбам, симметрично расположенным на краю длинной канавы или рва, за четыре года почти до краев заполненного отбросами войны - жестянками, бутылками, старыми котелками, сапогами, мисками, спутанными мотками ржавой и никчемной проволоки, - земля была вырыта оттуда для железнодорожной насыпи, к которой примыкал плац, сейчас ей предстояло служить мишенным валом для тех пуль, что не попадут ни в дерево, ни в плоть. Сенегальцы встали по стойке "смирно", потом взяли винтовки к ноге и встали вольно, потом небрежно, начался неторопливый, вялый разговор, не беспечный, просто стадный, как у людей, ждущих открытия рыночной площади; бледное, почти невидимое пламя зажигалок то и дело вспыхивало у сигарет среди бормотанья голосов, черные блестящие лица даже не обращались к рабочей команде из белых солдат, те утоптали землю у столбов, потом взяли свои инструменты и ушли беспорядочной толпой, словно косари с луга.