Но он пока что не двигался. Не потому, что могло быть слишком поздно, он уже отверг эту мысль. Дело в том, что вооруженный охранник мог находиться в землянке, охранять единственный выход. Он решил издать какой-нибудь звук, стон, чтобы привлечь его к себе, даже решил, что сказать ему: _Как ты не поймешь? Мы не знаем, что они замышляют, и, кажется, только у меня есть какие-то страхи или тревоги. Если я ошибаюсь, мы все умрем рано или поздно. Если я прав, мы все, несомненно, погибнем_. Или лучше вот что: _Стреляй. Я буду единственным человеком, который за все эти четыре года погиб спокойно, невозмутимо, в покое и сухой одежде, а не на бегу, задыхаясь, по пояс в грязи или обливаясь с головы до ног потом от изнеможения и страха_. Но не издал. В этом не было необходимости. Землянка была пуста. Вооруженный охранник мог находиться наверху, а не у подножия лестницы, но там же должны были быть полковник, его помощники и перископы; кроме " того, ему предстояло где-то встретиться, столкнуться с винтовкой; и было неважно где, потому что в ней вмещалась (для него) лишь одна пуля, а то, чем был вооружен он, могло вместить все время и всех людей.
   Свою каску он нашел сразу. Винтовка, разумеется, была ему не нужна, но, даже отвергнув мысль о ней, он обнаружил другое: он стоял возле стола старшины (о да, то, чем был вооружен он, даже снабжало его, если нужно, тем, что делало его оружие неодолимым), где все еще лежал в столе старшины пропуск, выписанный в понедельник на дорогу в штаб-квартиру корпуса и обратно, и он понял, что наверху выходящей в траншею лестницы из пятидесяти двух ступенек охранника нет; там, как он и предвидел, была лишь импровизированная канцелярия - полковник, адъютант, старшина, телефон, перископы и прочее; он уже собрался заговорить, когда старшина обернулся и увидел его.
   - В уборную, - сказал он.
   - Иди, - сказал старшина. - Побыстрее. Потом возвращайся сюда.
   - Слушаюсь, сэр, - ответил он и два часа спустя снова был среди деревьев, откуда два дня назад следил за фонариками, движущимися по зенитной батарее; три часа спустя в небе, где вот уже сорок восемь часов было пусто, он увидел три аэроплана - это были "SE-5", увидел и услышал яростную зенитную пальбу над немецкой линией фронта. Потом увидел и немецкий аэроплан, окруженный белыми разрывами английских снарядов, он летел над ничейной землей прямо, как стрела, и, видимо, не очень быстро, три "SE", окруженные черными разрывами немецких снарядов, с гуденьем набирали высоту и пикировали на него; связной видел, что один из них висел на хвосте у немца минуту или две, оба аэроплана, казалось, были неразрывно связаны тонкой линией трассирующих пуль. Но все же немец продолжал лететь спокойно и ровно, потом стал спускаться, пролетев над связным и над батареей, за - возле которой он притаился, истерично ведущей, как и все зенитные батареи, бесполезный огонь; немецкий аэроплан снижался, скрываясь за деревьями, и связной внезапно понял, куда - на аэродром возле Вильнев-Блан, спускался он спокойно и неторопливо, до конца окруженный этим пустым подобием яростного огня, три "SE", с ревом набирая высоту, пошли на последний вираж; и замерший, похолодевший связной смотрел, как он пикирует, стремительно несется вниз прямо на батарею; нос аэроплана замигал, замерцал пулеметными вспышками, трассирующая очередь ударила по орудиям и спокойно стоящим возле них зенитчикам; аэроплан пикировал все ниже и ниже; связному показалось, что он вот-вот врежется в батарею, но он вышел из пике; и связной заметил, что трассирующая очередь быстро движется по земле к нему, потом увидел в упор мерцающие вспышки пулемета и лицо летчика в очках и в шлеме; оно было так близко, что при встрече они, наверно, узнали бы друг друга, - на какой-то миг их тоже связала тонкая огненная нить подобия смерти (потом он вспомнит легкий, резкий удар по бедру, словно кто-то легко и резко щелкнул пальцем), аэроплан выровнялся и с ревом взмыл вверх, потом натужный рев утих; связной, все еще объятый холодом, неподвижно стоял в протяжном, затихающем гуле мотора и легком едком сернистом запахе тлеющей шерсти от полы мундира.
   Этого было достаточно. Связной даже не надеялся подойти к вильневскому аэродрому ближе первого контрольно-пропускного пункта и сам заговорил с капралом, вооруженным не винтовкой, а пулеметом:
   - Я связной из... того батальона.
   - Ничего не могу поделать, - ответил капрал. - Прохода здесь нет.
   В сущности, ему было незачем идти туда. Все было ясно. Десять часов спустя он в форме вильневского жандарма снова был в Париже, снова блуждал по темным, тихим улицам объятого страхом и замершего города, кишащего не только французской полицией, но и военными полицейскими трех наций, разъезжающими в броневиках, пока не вошел в арочные ворота, над которыми висело полотнище с надписью.
   ВЕЧЕР СРЕДЫ
   Шум расходящейся с Place de Ville толпы донесся до молодой женщины, ждущей в старых городских воротах, долгим, глухим шелестом, далеким и безличным, как шум водного потока или крыльев огромной перелетной стаи. Она повернула голову, сжала тонкой рукой запахнутую на груди ветхую шаль и, глядя на желтый закат между фиолетовым городом и голубовато-зеленым небом, казалось, почти безучастно прислушивалась к этому шуму, пока он не утих.
   Потом она снова стала смотреть на дорогу, входящую в город под старой аркой. Людской поток уже почти иссяк, лишь последние - струйка, осадок тянулись к арке и вливались туда; когда женщина повернулась к ним, ее лицо, по-прежнему бледное и усталое, было уже почти бесстрастным, словно утреннее страдание постепенно притуплялось и в конце концов было заглушено дневным наблюдением и ожиданием.
   Потом рука ее разжалась, поползла вниз и вдруг остановилась, женщина даже перестала смотреть на дорогу и, замерев всем телом, начала ощупывать через платье свою находку, словно никак не могла догадаться, что это может быть. Затем сунула руку за вырез платья и вынула то, что там находилось, это была согретая теплом ее тела корка хлеба, полученная от того человека на бульваре почти двенадцать часов назад; судя по выражению лица женщины, она тут же забыла о хлебе, едва сунув его за пазуху. И опять она тут же перестала думать о нем, жадно стиснула его в хрупком кулачке и, торопливо, по-птичьи, отщипывая ртом кусочки, снова стала смотреть на ворота, на людей, медленно, устало плетущихся к ним. Это шли последние, осадок - совсем старые и совсем юные, отставшие не потому, что жили дальше, а потому, что одни давно пережили родных и друзей, которые могли дать им повозку или подвезти их, а другие еще не успели завести друзей с повозками и потеряли родных, служивших в этом полку, под Бетюном, Сушезом и Шмен де Дам три года назад, и они плелись к городу, еле волоча ноги.
   Не переставая жевать, она вдруг пустилась бегом, промчалась под старой, тускло освещенной аркой, разминулась с входящими старухой и ребенком, не сбиваясь с шага, лишь сменив ногу, как скачущая лошадь перед прыжком, выбросила корку, швырнула ее за спину в пустой, неощутимый воздух и подбежала к группе людей, идущих по почти безлюдной дороге, старику и трем женщинам, одна из которых несла ребенка. Та, что была с ребенком, увидела ее и остановилась. Вторая остановилась тоже, хотя остальные - старик с узелком и с костылем подмышкой и, очевидно, слепая старуха, на руку которой он опирался, - продолжали идти дальше. Молодая пробежала мимо них к женщине с ребенком и остановилась перед ней, лицо ее снова стало настойчивым и отчаянным.
   - Марфа! - сказала она. - Марфа!
   Женщина тут же торопливо ответила, не по-французски, а на каком-то отрывистом языке со множеством грубых, торопливых согласных, соответствующем ее лицу - смуглому, некрасивому, открытому, смышленому крестьянскому лицу из древней горной колыбели в Центральной Европе, но тут же заговорила по-французски, и притом без акцента; у ребенка, которого она несла, лицо было совершенно другим - с голубыми глазами и румянцем, проникшими на запад, видимо, из Фландрии. Она тут же перешла на французский, словно, едва взглянув на молодую женщину, поняла, что если та и понимала когда-то другой язык, то уже совершенно забыла его. Тогда слепая, ведущая старого инвалида, остановилась, повернулась и пошла назад; и теперь можно было обратить внимание на лицо второй женщины. Она была очень похожа на ту, что несла ребенка; несомненно, это были сестры. С первого взгляда вторая казалась старше. Потом намного моложе. Потом становилось ясно, что ее лицо лишено возраста; в нем были все возрасты или никакого; это было безмятежное лицо слабоумной.
   - Тихо ты, - сказал женщина с ребенком. - Его не расстреляют без остальных.
   Тут, волоча за собой старика, подошла слепая. Она встала лицом к ним и не двигалась, прислушиваясь к дыханию молодой женщины, потом определила, где она стоит, и обратила к ней злобный незрячий взгляд.
   - Его взяли? - спросила она.
   - Как нам всем известно, - быстро сказала женщина с ребенком и двинулась. - Пошли.
   Но слепая не тронулась с места, приземистая и незрячая, она стояла на дороге, преграждая ее, и не сводила своих глаз с молодой.
   - Ты, - сказала она. - Я не говорю о тех дураках, что слушали его и заслужили за это смерть. Я говорю о том иностранце, анархисте, который их погубил. Взяли его? Отвечай.
   - Он тоже там, - сказала женщина с ребенком, снова порываясь идти. Пошли.
   Но слепая не двинулась, лишь повернула лицо к женщине с ребенком, едва та заговорила.
   - Я спрашиваю не об этом.
   - Вы же слышали, я сказала, что его тоже расстреляют, - ответила женщина с ребенком. Она протянула руку, будто хотела коснуться слепой и отстранить ее. Но не успела, старуха, несмотря на свою слепоту, ударила ее по руке.
   - Пусть ответит она. - И снова обратила слепые глаза на младшую. - Его еще не расстреляли? Чего молчишь? Ты собиралась сказать многое, когда подошла к ним.
   Но младшая лишь смотрела на нее.
   - Ответь ей, - сказала женщина с ребенком.
   - Нет, - прошептала та.
   - Вот как, - сказала слепая. Мигать ей было незачем и не от чего, но она замигала. Потом ее лицо стало быстро поворачиваться к пространству, разделяющему младшую и женщину с ребенком. Не успела слепая заговорить, как младшая съежилась, испуганно глядя на нее. Теперь голос слепой был мягким, вкрадчивым.
   - У вас тоже есть родные в полку, а? Муж, брат, жених?
   - Да, - сказала женщина с ребенком.
   - У которой? - спросила слепая.
   - У всех, - ответила та. - Брат.
   - А может, и жених? - спросила слепая. - Отвечай.
   - Да, - сказала женщина с ребенком.
   - Значит, я не ошиблась, - сказала слепая и резко повернулась к младшей.
   - Ты, - сказала она, - можешь притворяться здешней, но меня не проведешь. У тебя не тот говор. А ты, - она резко повернулась к женщине с ребенком, - аже не француженка. Я поняла это, когда вы обе еще там появились неизвестно откуда и сказали, что отдали свою повозку беременной женщине. Обманывайте тех, у кого нет ничего, кроме глаз, им остается верить всему, что они видят. Но не меня.
   - Анжелика, - сказал старик тонким, дрожащим, неуверенным голосом. Слепая не обратила на него внимания. Она стояла лицом к обеим женщинам. Или ко всем трем - третьей тоже, к старшей сестре, еще не сказавшей ни слова; взглянув на нее, нельзя было понять, заговорит она или нет, и даже если бы она заговорила, это был бы не язык обычных и знакомых страстей: подозрения, презрения, страха или гнева; с молодой женщиной, обратившейся к ее сестре по имени, она даже не поздоровалась, остановилась она лишь потому, что остановилась сестра, и, спокойно, невозмутимо глядя по очереди на говорящих, должно быть, просто дожидалась с безмятежным и бесконечным терпением, когда сестра пойдет снова.
   - Значит, анархист, который губит французов, - твой брат, - сказала слепая. Не отворачиваясь от женщины с ребенком, она кивком головы указала на молодую. - как она зовет его - тоже братом или, может быть, дядей?
   - Это его жена, - сказала женщина с ребенком.
   - Его шлюха, ты хочешь сказать, - сказала слепая. - Может, и вы обе тоже, даже если годитесь ему в бабушки. Дай сюда ребенка.
   Снова безошибочно, словно зрячая, она двинулась на легкий звук детского дыхания и, прежде чем женщина успела пошевелиться, сняла ребенка с ее плеча и посадила на свое.
   - Убийцы.
   - Анжелика, - сказал старик.
   - Подними, - резко приказала ему слепая. У него упал узелок, и лишь она, по-прежнему стоя лицом к трем женщинам, уловила это. Старик осторожно нагнулся, медленно, с трудом перехватывая костыль, поднял узелок и, снова помогая себе руками, выпрямился. Слепая тотчас с прежней безошибочностью ухватила его за руку и потащила вперед, ребенок сидел на другом ее плече и молча оглядывался на женщину, которая его несла; слепая не только поддерживала старика, но и буквально вела. Они подошли к арке и скрылись за ней. Последние лучи заката уже исчезли даже с равнины.
   - Марфа, - сказала молодая той, что несла ребенка. Тут впервые заговорила вторая сестра. У нее тоже была
   ноша - небольшая корзинка, аккуратно прикрытая безупречно чистой, тщательно подоткнутой тряпицей.
   - Это потому, что ребенок не похож на тебя, - сказала она со спокойным торжеством. - Даже городским это видно.
   - Марфа! - снова сказала молодая. Теперь она схватила ее за руку и затрясла. - Они все так говорят! Они хотят его смерти!
   - Потому и говорят, - сказала вторая сестра с безмятежной и счастливой гордостью.
   - Пошли, - сказала Марфа, порываясь идти. Но младшая держала ее за руку.
   - Я боюсь, - сказала она. - Мне страшно.
   - Стоя здесь и боясь, мы ничего не добьемся, - сказала Марфа. - Теперь мы неразделимы. Смерть есть смерть, и неважно, кто заказывает эту музыку, исполняет ее или платит скрипачу. Пошли. Мы еще можем успеть.
   Они подошли к арке, уже окутанной сумерками, и миновали ее. Шум толпы уже давно утих. Он начнется снова, когда город, поев, снова устремится к Place de Ville. Но теперь там стоял простой, обыденный, негромкий и успокаивающий шум уже не сомнения, ужаса и надежды, а спокойного, будничного насыщения утробы; даже воздух был окрашен не столько сумерками, сколько дымом стряпни, тянущимся из дверей и окон, от жаровен и костров, разведенных - поскольку даже большие дома были забиты до отказа - прямо на булыжнике мостовой, бросающих красноватые отсветы на шипящие ломти конины и котелки, на лица мужчин и детей, сидящих вокруг, и женщин, стоящих над стряпней с ложками или вилками.
   То есть так было минуту назад. Потому что, едва обе сестры и младшая вошли в ворота, улица, насколько им было видно, лежала замершей, застывшей в мертвом безмолвии; слух о них распространился почти так же быстро, как до того - весть об аресте полка, хотя они уже не видели ни слепой женщины, ни старика с костылем. Они видели только обращенные к ним лица людей, сидящих у ближайшего костра, и лицо женщины, которая тоже обернулась к ним, то ли наклоняясь к котелку, то ли распрямляясь, в руке у нес была не то ложка, не то вилка, за ними лица тех, кто сидел у следующего костра, оборачивающиеся к ним, а еще дальше - людей у третьего костра, встающих на ноги, чтобы увидеть их; тут даже Марфа остановилась на миг, и младшая опять схватила ее за руку.
   - Нет, Марфа! - сказала она. - Нет!
   - Ерунда, - сказала Марфа. - Я же говорила, что теперь мы неразделимы.
   Она мягко выпростала руку и пошла вперед. Шла она спокойно, прямо на огонь костра, горячий чад мяса, невыразительные лица сидящих, сопровождающих ее взглядами, будто совы, и остановилась у сомкнутого круга напротив женщины с ложкой.
   - Да пребудет с вами господь нынешней ночью и завтра, - сказала она.
   - Вот, стало быть, и вы, - сказала женщина. - Убийце вы шлюхи.
   - Сестры, - сказала Марфа. - А младшая - его жена.
   - Слыхали мы это, - сказала женщина.
   Группа людей у соседнего костра поднялась и направилась к ним, и от третьего тоже. Но, казалось, лишь младшая замечала, что улица понемногу наполняется людьми, что толпа становится все гуще и гуще; подходящие пока не смотрели на них, они даже опускали лица или глядели в сторону, и только изможденные дети неотрывно смотрели не на трех незнакомок, а на прикрытую корзинку в руке у сестры. Марфа даже ни разу не взглянула ни на кого.
   - У нас есть еда, - сказала она. - Если дадите нам место у костра, мы поделимся с вами.
   Не оборачиваясь, она что-то сказала на языке горной страны, протянула руку назад, и сестра сунула в нее ручку корзинки. Марфа протянула корзину женщине с ложкой.
   - Берите.
   - Передайте сюда, - попросила женщина. Один из сидящих взял у Марфы корзинку и подал ей. Женщина неторопливо опустила ложку в котелок, помешала, варево, принюхалась к пару, потом единым движением выпустила ложку, обернулась, схватила корзинку и швырнула Марфе в голову. Корзинка перевернулась в воздухе, но подоткнутая тряпица не выпала. Ударясь о плечо Марфы, корзинка отлетела, перевернулась еще раз, теперь оттуда все высыпалось (там была еда), и, уже пустая, она угодила в грудь другой сестре. Та подхватила ее. Вернее, этого движения никто не заметил, но она уже держала одной рукой пустую корзинку у груди, глядя на женщину, которая швырнула ее, с безмятежным любопытством.
   - Вы не голодны, - сказала она, - да?
   - Думаешь, нам нужна твоя жратва? - сказала женщина.
   - Я же говорю, - ответила сестра. - И горевать вам не нужно.
   Тут женщина схватила из котелка ложку и швырнула в сестру. Но промахнулась. Нагнувшись за очередным снарядом (им оказалась бутылка из-под вина, до половины налитая уксусом), она поняла, что ложка пролетела мимо, что никто из троих даже не пригнулся, словно ложка, вылетев из ее руки, растворилась в воздухе. А швыряя бутылку, она совершенно не видела их. Бутылка ударилась о спину одного из мужчин, отскочила и исчезла, тут вся толпа заволновалась и стала окружать трех женщин тесным кольцом, так собаки обступают неподвижное, но все же неприступное животное, не испуганное, а полностью ставящее их в тупик нарушением всех правил погони и бегства, и подобно тому, как собаки останавливаются и даже на миг прекращают вой, толпа перестала орать и просто держала женщин в кольце, потом женщина, швырнувшая ложку, протолкалась внутрь кольца с жестяной кружкой и двумя угольными брикетами и бросила их, не целясь; толпа снова зашумела, заволновалась, когда Марфа повернулась, одной рукой поддерживая младшую, а другой подталкивая сестру, и спокойно пошла вперед; толпа расступалась перед ними и смыкалась позади, таким образом, их окружало гибкое, неразрывное кольцо, напоминающее крошечный водоворот в потоке; потом та самая женщина уже с воплем бросилась к куче конского навоза на мостовой и стала швырять сухие комья, отличавшиеся от брикетов лишь цветом и твердостью. Марфа остановилась и обернулась; младшая почти висела у нее на руке; из-за плеча с любопытством выглядывало лишенное возраста лицо сестры, а в них летел всевозможный хлам объедки, мусор, палки, даже булыжники из мостовой. Из уголка ее рта внезапно потекла струйка крови, но Марфа не шевельнулась; вскоре своей неподвижностью она словно бы остановила летящие в них снаряды, и сгрудившиеся, зияющие ртами лица снова лишь орали, вопль заполнял улицу, перекатывался от стены к стене, и вскоре его раскаты стали не просто яростными, но истеричными, они отражались от стен, сливались, набирали силу, неслись от переулка к переулку, от улице к улице, и в конце концов, должно; быть, стали слышны у респектабельных домов на бульварах.
   Патруль - это был конный наряд военной полиции - встретил их на первом углу. Толпа раздалась, рассыпалась, потому что всадники врезались в нее. Вопль без перехода повысился на целую октаву и оборвался, три снова неподвижные женщины смотрели, как толпа несется обратно; они стояли в какой-то мчащейся пустоте, пока людской поток, раздваиваясь, несся мимо перед скачущими конями, среди и позади них, лязг высекающих искры копыт и вскрики слились с безбрежным шумом всей городской суматохи, и когда командующий патрулем сержант натянул поводья и остановил коня, пахнущего аммиаком и потом, на улице не было никого, кроме трех женщин; пока сержант разглядывал их, конь перебирал копытами и грыз удила.
   - Где вы живете? - спросил сержант. Они, не отвечая, глядели на него бледная девушка, высокая, спокойная женщина и безмятежная, похожая на нее сестра. Сержант на миг прислуг шалея к далекому шуму. Потом снова взглянул на них.
   - Ну ладно, - хрипло сказал он. - Уходите из города, пока не поздно. Ступайте. Быстро.
   - Мы - тоже здешние, - сказала Марфа. Сержант еще секунду глядел на них - вместе с конем он виднелся четкой, высокой темной тенью на фоне неба, наполненного страданием и яростью.
   - Черт возьми, неужели весь мир собрался сюда распять гада, которого армия все равно не оставит в живых? - негромко сказал он с каким-то злобным раздражением.
   - Да, - ответила Марфа.
   Сержант отпустил поводья; подковы коня залязгали по мостовой, высекая искры; за ним тянулся горячий, едкий запах пота; потом лязг копыт слился с шумом города.
   - Идем, - сказала Марфа.
   Они пошли. Сперва казалось, что она ведет их от шума. Но вскоре стало казаться, что к нему. Она свернула в один переулок, потом в другой, он был не меньше, но выглядел более пустынным, заброшенным, неприглядным. Однако Марфа, видимо, знала, куда идти или по крайней мере что искать. Теперь она почти несла младшую; потом сестра, хотя Марфа не просила ее, подошла, переложила пустую корзинку в другую руку и приняла на себя половину веса младшей, они зашагали быстрее, дошли до конца переулка, свернули за угол, и здесь оказалось то, куда Марфа шла так уверенно, словно не только знала, где оно находится, но и бывала тут раньше, - пустое каменное стойло, коровник или конюшня, угнездившееся на задворках погружающегося во тьму города. На каменном полу была даже тонкая подстилка из сухой соломы, и здесь, хотя шум все. же доносился внутрь, казалось, что они заключили с волнением перемирие, по которому оно могло оставаться в городе, но не приближаться к ним. Марфа ничего не сказала; она поддерживала младшую, а сестра поставила пустую корзинку, опустилась на колени и быстро, проворно, порывисто, как девочка, убирающая кукольный домик, разровняла солому, затем сняла шаль, расстелила и, не поднимаясь с колен, помогла Марфе уложить младшую, потом взяла другую шаль, которую Марфа сняла с плеч, и укрыла ее. После этого они сами легли по бокам, и когда Марфа придвинула к себе младшую, чтобы та не мерзла, сестра протянула руку, взяла корзинку и, хотя оттуда все высыпалось у всех на глазах, когда ее швырнула та женщина возле костра, так же по-детски порывисто, неуклюже, однако точно или умело, или по крайней мере удачно, запустила туда руку и вынула надломленный кусок хлеба величиной чуть побольше двух сложенных вместе кулаков. Марфа снова ничего не сказала, взяла у сестры хлеб и стала разламывать.
   - На три части, - сказала сестра, взяла у Марфы третий кусок и положила в корзинку, они снова легли и стали есть. Было уже почти совсем темно. Последний свет, казалось, собрался у ветхой притолоки, нежный, туманный, словно ветхий, брошенный ореол. Снаружи было почти так же темно, как и в каменных стенах, холодный запотевший камень, казалось, не пропускал и даже не приглушал, а источал, словно влагу, ропот неугомонного города, действующий не столько на слух, сколько на нервы, как дыхание больного ребенка или щенка. Но другой звук заставил их прекратить еду. Они перестали жевать в один и тот же миг, одновременно приводнялись, сели и, замерев с хлебом у рта, стали прислушиваться. Этот шум был тише предыдущего, более отдаленным, его тоже издавали люди, но он был совсем не таким, потому что в прежнем слышались и женские вопли, слитный голос древней безграничной способности женщин вопить, рыдать, чтобы вынести невероятную муку, он мог звучать без стыда или даже неловкости, потому что, минуя мысль, шел от сердца прямо к языку, - а новый издавали одни мужчины, и обе они, не зная, где находится лагерь и даже (никто им об этом не говорил) что полк содержится где-то в лагере, сразу догадались, что это такое.
   - Слышишь? - безмятежно спросила сестра с радостным удивлением, ока была так поглощена этим шумом, что подняла взгляд на Марфу, лишь когда та встала и уже наклонилась, чтобы поднять младшую; тогда она снова протянула руку с проворной, бездумной, торопливой неуклюжестью, взяла у Марфы ее кусочек хлеба и положила вместе со своим в корзинку к третьему, поднялась на колени и стала помогать Марфе; когда она заговорила, в голосе ее слышалось радостное ожидание.
   - Куда мы теперь?
   - К мэру, - сказала Марфа. - Возьми корзинку. Сестра повиновалась; ей пришлось еще собрать обе шали, - это немного задержало ее, и, когда она поднялась, Марфа, поддерживая младшую, уже подошла к двери. Но все-таки она постояла еще немного, прижимая к себе корзинку и шали, лицо ее было чуть вздернуто с глубоким и радостным удивлением в последнем тусклом свете, который словно бы вносил в эти каменные сырые стены не только страдание и ярость города, но и сам город во всем его недосягаемом величии. Даже в этой одностойловой конюшне он словно бы представал сверкающей миниатюрой, башня и шпиль были так высоки, что, несмотря на темноту, парили в солнечном свете над старыми миазматическими туманами земли, должно быть, эти сияющие вершины, неодолимые, вечные и громадные, никогда не окутывались тьмой.