Потом вдали дважды протрубил горн, сержант-сенегалец крикнул, солдаты в пестрых мундирах неторопливо загасили сигареты, с небрежной, почти беспечной медлительностью приняли стойку "вольно", старшина городского гарнизона с пистолетом в кобуре, висевшей на ремне поверх длинного мундира, подошел к трем столбам и остановился; взбунтовавшийся полк под грубые, резкие выкрики новых сержантов вышел на плац и сгрудился, они были по-прежнему отверженными, без головных уборов и без оружия, по-прежнему небритые, чуждые, все еще в грязи Эны, Уазы и Марны, на фоне пестрых сенегальцев они выглядели усталыми, измученными и бесприютными беженцами с другой планеты: несмотря на свою неряшливость, они держались спокойно и даже дисциплинированно или по крайней мере сдержанно, потом вдруг несколько человек, одиннадцать, выбежали беспорядочной группой, бросились к столбам и встали перед ними на колени, старшина выкрикнул команду, один из сержантов подхватил ее, и отделение сенегальцев торопливо вышло вперед, они окружили коленопреклоненных людей, подняли их, отнюдь не грубо, на ноги и повели, словно пастухи отбившихся овец, к стоящим товарищам.
   Сзади подскакала небольшая кавалькада и остановилась у самого плаца: это были комендант города, его адъютант, адъютант начальника военной полиции и трое ординарцев. Старшина отдал команду, весь плац (за исключением отверженного полка) замер по стойке "смирно" под продолжительный лязг металла; старшина повернулся и отдал честь коменданту, находящемуся за строем сенегальцев, комендант принял рапорт, поставил солдат "вольно", потом опять "смирно" и снова предоставил командовать старшине, тот снова отдал команду "вольно" и повернулся к столбам, тут внезапно и словно бы ниоткуда появились сержант и охранники, они привели, окружив кольцом, троих арестантов с непокрытыми головами и быстро привязали их к столбам - сперва человека, который называл себя Кроликом, потом капрала, потом обезьяноподобное существо, которое Кролик называл Кастетом или Конем, - предоставив им созерцать пустой плац, хотя видеть его они не могли, потому что перед ними появился другой отряд, человек из двадцати с сержантом во главе; они остановились, повернулись и встали вольно, спиной к троим обреченным, которых обходил старшина, он быстро проверил веревку, которой был привязан Кролик, потом перешел к капралу, уже протягивая свою (старшинскую) руку к Medaille Militaire на его мундире, и торопливо пробормотал:
   - Тебе она ни к чему.
   - Да, - ответил капрал. - Незачем ее портить.
   Старшина сорвал ее с мундира, не злобно, лишь быстро, уже идя дальше.
   - Я знаю, кому отдать ее. - сказал он, подходя к третьему; тот стоял, чуть распустив слюни, не встревоженный, даже не взволнованный, просто робкий, растерянный, словно обратился к незнакомцу по срочному делу, а незнакомец на время забыл либо о деле, либо о нем:
   - Париж.
   - Ага, - сказал старшина и отошел.
   Теперь трое привязанных видели только спины двадцати человек, стоящих перед ними, однако им был слышен голос старшины, когда он, снова поставив весь плац по стойке "смирно", достал откуда-то из-под мундира старый футляр с очками и сложенную бумагу, развернул ее, надел очки и, держа бумагу обеими руками на легком утреннем ветерке, стал читать: голос его, говорящий о конце человека с мертвенным, высокопарным судейским многословием, претендующим на изящество и величественность, звучал в солнечной, пронизанной пением жаворонков пустоте отчетливо, тонко и как-то жалко.
   - По решению председателя суда, - вымученно протянул старшина, свернул бумагу, снял очки, положил в футляр и спрятал его; раздалась команда, двадцать человек повернулись кругом, лицом к трем столбам; Кролик, схваченный веревкой, подался вперед, стараясь увидеть за капралом третьего.
   - Послушай... - взволнованно сказал он капралу.
   - Заряжай!
   - Париж... - хрипло, плаксиво и настойчиво произнес третий.
   - Скажи ему что-нибудь, - сказал Кролик. - Скорей.
   - Целься!
   - Париж... - снова произнес третий.
   - Не бойся, - сказал ему капрал. - Мы подождем. Мы не уйдем без тебя.
   Столб капрала, видимо, был треснутым или же гнилым, поэтому, когда залп начисто срезал веревки, которыми были привязаны Кролик и третий и тела их сползли к подножию столбов, тело капрала со столбом и веревками рухнуло как одно неделимое целое на край заполненной мусором канавы; когда старшина с пистолетом, еще дымящимся в руке, отошел от Кролика к капралу, то обнаружил, что столб при падении вдавился вместе с телом в спутанный моток старой колючей проволоки, нить ее обвилась вокруг верхушки столба и головы человека, словно связав их для погребения. Проволока была изъедена ржавчиной и никак не отклонила бы пулю, новый же старшина старательно отодвинул ее ногой, прежде чем приставить дуло пистолета к уху.
   Как только плац опустел (даже раньше, конец колонны сенегальцев еще не успел скрыться за бараками), появилась рабочая команда с ручной тележкой, там лежали инструменты и свернутый брезент. Командующий солдатами капрал вынул оттуда кусачки и подошел к старшине, который уже отделил тело капрала от сломанного столба.
   - Возьмите, - сказал он старшине, протягивая кусачки. - Неужели вы собираетесь расходовать саван на одного?
   - Вытащите столбы, - сказал старшина. - Оставьте мне саван и двух человек.
   - Ладно; - ответил капрал и ушел.
   Старшина отхватил кусок ржавой проволоки длиной около шести футов. Когда он поднялся, двое солдат со свернутым брезентом стояли у него за спиной, дожидаясь распоряжений.
   - Расстелите, - сказал он, указывая на брезент.
   Они повиновались.
   - Положите туда его.
   Они подняли тело. - державший за голову старался не испачкаться кровью, - и положили на брезент.
   - Пошевеливайтесь, - сказал старшина. - Заверните его. Потом положите на тележку. - И стал наблюдать за ними, капрал из рабочей команды неожиданно отвернулся, а остальные неожиданно принялись выдергивать столбы из земли. Старшина не произносил ни слова. Он жестом приказал своим солдатам взять тележку за ручки, потом зашел сзади, повернул ее в нужном направлении и стал толкать вперед, груженая тележка покатилась наискось через плац, к тому месту, где проволочное ограждение подходило под прямым углом к старой фабричной стене. Он (старшина) не оглядывался, оба солдата, держась за ручки, почти бежали, чтобы тележка не наехала на них, к углу, где им предстояло увидеть по ту сторону ограждения двухколесную крестьянскую повозку с грузной крестьянской лошадью в оглоблях, а возле нее двух женщин и трех мужчин; старшина остановил тележку так же, как тронул с места, остановился сам и, держась за углы, втолкнул тележку в угол ограды, потом отошел и встал у проволоки - мужчина уже за пятьдесят, выглядящий теперь почти стариком, и более высокая женщина со смуглым, сильным и по-мужски красивым лицом подошла к проволоке с другой стороны. Вторая, пониже, пополнее, помягче, не шевельнулась. Но она смотрела на обоих у проволоки и прислушивалась, ее лицо казалось совершенно пустым, но в нем было нечто брезжущее и спокойно-обещающее, как в чистой, но еще не зажженной лампе на кухонном столе.
   - Где находится ферма вашего мужа? - спросил старшина.
   - Я вам говорила, - ответила женщина.
   - Скажите еще.
   - За Шалоном, - сказала женщина.
   - Далеко за Шалоном? - спросил старшина. - Ладно. Далеко от Вердена?
   - Возле Вьенн-ла-Пуссель, - сказала женщина. - За Сен-Мишелем.
   - Сен-Мишель, - сказал старшина. - Это армейская зона. Более того. Зона военных действий. С одной стороны немцы, с другой американцы. Американцы.
   - Американские солдаты страшнее других? - спросила женщина, - Потому что они новички на войне? Да?
   - Нет, сестра, - сказала другая. - Не потому. Дело в том, что они здесь недавно. Им это будет легче.
   Ни тот, ни другая не обратили на нее внимания. Они глядели друг на друга через проволоку. Потом женщина сказала:
   - Война окончена.
   - А... -сказал старшина. Женщина не шевельнулась.
   - Что еще может означать эта казнь? Что еще объясняет ее? Оправдывает? Нет, даже не оправдывает - взывает о сочувствии, жалости, отчаянии? - Она глядела на старшину холодно, спокойно, сдержанно. - Взывает об оправдании?
   - Ну вот еще, - сказал старшина. - Я спрашивал вас? Спрашивал хоть кто-нибудь?
   Он сделал за спиной знак кусачками. Один из солдат выпустил ручку тележки, подошел и взял их.
   - Разрежь нижнюю нитку, - приказал старшина.
   - Разрезать? - переспросил солдат.
   - Да, болван из болванов!
   Солдат стал нагибаться, но старшина выхватил у него кусачки и нагнулся сам; упругая нижняя нитка срезалась с тонким, почти мелодичным звуком и свернулась.
   - Снимайте его с тележки, - приказал старшина. - Живо. Теперь солдаты поняли. Они сняли длинный брезентовый сверток и опустили на землю, трое мужчин встали наготове, чтобы протянуть, - протащить его через дыру в ограждении, потом поднять и погрузить на повозку.
   - Подождите, - сказал старшина. Женщина замерла. Старшина сунул руку под мундир, вытащил сложенную бумагу и протянул ей за проволоку. Она развернула ее и поглядела безо всякого выражения.
   - Да, - сказала она. - Война должна быть окончена, потому что вы получили грамоту за казнь. Что я буду делать с ней? Вставлю в рамку и повешу в гостиной?
   Старшина протянул руку за проволоку и выхватил у нее бумагу, другой рукой нащупал потертый футляр с очками, потом, держа бумагу развернутой, он обеими руками надел очки, взглянул на нее, сунул резким движением в боковой карман, достал из-под мундира другую и протянул за проволоку, резко встряхнув, чтобы она развернулась, прежде чем женщина успеет коснуться ее, и произнес гневным, сдавленным голосом:
   - Скажите еще, что вам не нужна и эта. Взгляните на подпись.
   Женщина взглянула. Она никогда не видела его, этого тонкого, изящного, легкого, неразборчивого росчерка, видеть его доводилось немногим, но любой человек в этой половине Европы, имеющий право требовать чьей-либо подписи, узнал бы его сразу же.
   - Значит, и ему известно, где находится ферма, принадлежащая мужу сводной сестры его сына.
   - Само собой, - сказал старшина. - За Сен-Мишелем. Если где-то по пути вам попадутся золотые ворота в жемчуге, с этой бумагой вы пройдете через них. И еще вот.
   Он снова вынул руку из кармана и протянул ее за проволоку, на раскрытой ладони показались тусклый кружок бронзы и яркие полоски ленточки, женщина снова замерла, пока не притрагиваясь к медали и глядя на раскрытую ладонь старшины, потом он ощутил, что на него смотрит другая женщина, и встретил ее спокойный, брезжущий взгляд, когда та сказала:
   - Он красивый, сестра. И не такой уж старый.
   - Ну вот еще! - снова возмутился старшина. - Возьмите! - сказал он, всовывая, тыча медаль в руку высокой, пока та наконец не взяла ее, потом торопливо отдернул руку за проволоку.
   - Уезжайте! Проваливайте! Убирайтесь! - сказал он чуть ли не с гневом, дыша часто и раздраженно, он был слишком стар для этого, снова ощутив на себе взгляд второй, он запрокинул голову, чтобы не встречаться с ней глазами, и крикнул в спину высокой:
   - Вас было трое. Где третья - его poule {Любовница (фр.).} или кто там она есть... была?
   Потом ему пришлось встретить взгляд второй, уже не брезжущий, но исполненный обещания; она мило, нежно улыбнулась ему и сказала:
   - Ничего. Не бойтесь. До свидания.
   После этого они торопливо удалились, все пятеро, лошадь и повозка; старшина повернулся, взял с тележки кусок ржавой проволоки и бросил рядом с обрезанной нитью.
   - Прикрутите на место.
   - Разве война не окончена? - спросил один из солдат.
   Старшина чуть ли не с яростью напустился на него:
   - Но не армия. Неужели ты думаешь, что мир способен положить конец армии, если это не под силу даже войне?
   На сей раз они миновали старые городские ворота, сидя в повозке, Марфа с вожжами в руках на одном конце высокого сиденья, ее сестра на другом, младшая между ними, сиденье было таким высоким, что казалось, они движутся не в густом, неторопливом потоке идущих, а плывут по нему, будто в лодке, словно бы они покидали город на платформе в карнавальной процессии, выплывали из города по утихающему потоку страданий на декоративной лошади без ног и повозке без колес, как бы несомых на сдвинутых плечах в каком-то триумфе, несомых так высоко, что они почти достигли старых ворот, прежде чем обладатели плеч случайно или намеренно обратили свои взгляды или внимание так высоко, чтобы увидеть то, что несут, и понять, догадаться, что находится в повозке, или просто шарахнуться от нее.
   Толпа не шарахнулась, не отпрянула от повозки, скорее расступилась, раздалась; внезапно вокруг нее образовалось пустое пространство, так поток отступает от карнавальной платформы, открывая взгляду, что она не плавучая, а земная и движется с помощью лошадиных ног и колес; толпа расступалась, словно обладатели плеч предали забвению не только необходимость поддержки, но и ощущение тяжести, и существование ноши; они неуклонно отступали от повозки и даже каким-то образом извещали шедших впереди о ее движении, те стали расступаться заранее, и теперь повозка двигалась быстрее толпы, идущие даже не глядели в ее сторону, пока вторая сестра, Мария, не обратилась к ним с края высокого сиденья, без назидательности, без упрека, лишь настойчиво, спокойно, словно к детям:
   - Успокойтесь. Вы ничем ему не обязаны, вам незачем его ненавидеть. Вы не причинили ему вреда, зачем же бояться?
   - Мария... - сказала сестра.
   - И стыдиться не надо, - продолжала Мария.
   - Мария, перестань, - сказала сестра. Мария снова приняла прежнюю позу.
   - Ладно, сестра, - сказала она. - Я хотела не пугать их - только утешить.
   Но она продолжала глядеть на них ясно и безмятежно, повозка не останавливалась, дорога перед ней расчищалась, словно сама собой, и, когда они подъехали к старым воротам, арка была совершенно свободна, толпа остановилась и сгрудилась с обеих сторон, давая повозке проехать; внезапно один человек снял шляпу, вслед за ним еще несколько, и когда повозка проехала под аркой, то казалось, что она покинула город в легком, зримом, беззвучном шорохе.
   - Вот видишь, сестра, - сказала Мария с безмятежным, спокойным торжеством, - только утешить.
   Они уже были за городом; длинные, прямые дороги разбегались, расходились в стороны, как спицы от ступицы колеса; над ними медленно ползли одно за другим облачка пыли - это люди поодиночке и группами, иногда тоже в повозках, возвращались по домам; родители и родственники солдат взбунтовавшегося полка, спешившие к городу в изумлении и ужасе, чтобы меж его старых стен слить воедино свою брань и муку, теперь покидали его словно бы даже не с облегчением, а со стыдом.
   Они не оглядывались, хотя город был виден еще долгое время, он стоял на плоской равнине, совершенно тихий, серый, увенчанный древней римской крепостью, и, постепенно скрываясь из вида, в конце концов исчез совсем; но они так ни разу и не оглянулись, а сильная, крупная, неторопливая, спокойная крестьянская лошадь увозила их все дальше от него. У них была с собой еда, так что останавливаться было незачем, лишь в полдень они сделали небольшую остановку в лесу, чтобы накормить и напоить лошадь. Поэтому они без задержки миновали деревни - их встречали безмолвные, - сдержанные лица, тот же самый легкий, беззвучный, зримый шорох снимаемых шляп и кепок, словно скачущий впереди курьер предупреждал об их появлении; младшая, сжавшись, куталась в шаль, сидя между двумя старшими женщинами, Марфа с застывшим лицом смотрела прямо перед собой, и лишь другая сестра, Мария, спокойно и безмятежно оглядывала жителей, не изумляясь, не удивляясь, а тяжелые, мохнатые копыта лошади неторопливо лязгали по булыжнику, пока очередная деревня не оставалась позади.
   К вечеру они приехали в Шал он. Здесь тоже была армейская зона, а пять дней назад - зона боевых действий, однако теперь здесь был мир, или по крайней мере тишина; но зона все-таки оставалась армейской, потому что у головы лошади внезапно появились французский и американский сержанты и остановили ее.
   - У меня есть бумага, - сказала Марфа, доставая и протягивая ее. - Вот она.
   - Оставьте, - сказал французский сержант. - Здесь она вам не понадобится. Все устроено.
   Тут она увидела, что шестеро французских солдат с дешевым деревянным гробом подошли к задку повозки; когда она обернулась к ним, они уже поставили гроб на землю и снимали завернутое в брезент тело.
   - Постойте, - сказала Марфа хриплым, сильным голосом, слез в нем не слышалось.
   - Все устроено, не волнуйтесь, - сказал сержант. - Вы поедете до Сен-Мишеля на поезде.
   - На поезде? - переспросила Марфа.
   - Что ты, сестра! - сказала Мария. - В поезде!
   - Не беспокойтесь, - сказал сержант Марфе. - Платить вам не придется. Все устроено.
   - Эта повозка чужая, - сказала Марфа. - Я одолжила ее.
   - Мы знаем, - сказал сержант. - Она будет возвращена.
   - Но ведь мне нужно еще везти его от Сен-Мишеля до Вьенн-ла-Пуссель. Вы сказали - до Сен-Мишеля, так ведь?
   - Чего вы спорите со мной? - сказал сержант. - Сколько можно говорить, что все устроено? Ваш муж встретит вас со своей повозкой и лошадью. Слезайте. Все трое. Думаете, если война прекратилась, так армии больше нечего делать, как обхаживать гражданских. Пошли. Вы задерживаете свой поезд; ему нужно не только дожидаться вас.
   Тут они увидели поезд. Раньше они не замечали его, хотя он стоял на путях почти рядом с ними. Состоял он из паровоза и одного вагона типа "сорок человек, восемь лошадей". Они слезли с повозки; уже смеркалось. Солдаты приколотили крышку и подняли гроб, три женщины и двое сержантов последовали за ними к вагону, солдаты сунули гроб в открытую дверь, потом взобрались сами, снова подняли гроб и унесли его в переднюю часть вагона, затем появились снова и поодиночке спрыгнули вниз.
   - Влезайте, - сказал женщинам сержант. - Только не жалуйтесь, что нет сидений. Там много чистой соломы. И вот еще.
   Он протянул им армейское одеяло. Никто из женщин не заметил, откуда оно взялось. Раньше они не видели его. Потом американский сержант что-то сказал французскому, несомненно, на своем языке, потому что они ничего не поняли, даже когда тот сказал им: "Attendre" {Подождите (фр.).}; и они неподвижно стояли в тусклом, угасающем свете, пока американский сержант не принес деревянный ящик с непонятными трафаретными символами артиллеристов или снабженцев, он поставил его перед дверью вагона; и тут они, видимо, не без удивления поняли, зачем, взобрались на него, а потом в вагон, в почти полную темноту, нарушаемую лишь тусклым, расплывчатым отсветом гроба из некрашеных досок. Потом они нашли солому. Марфа расстелила на ней одеяло и села; в ту же минуту кто-то вскочил, впрыгнул в вагон - судя по силуэту в двери, где еще было немного света, мужчина, военный, американец, он что-то держал в обеих руках. Они уловили запах кофе, американский сержант наклонился к ним, громко сказал: "Ici cafe. Cafe" {Есть кофе. Кофе (фр.).}, - и начал совать им три кружки, пока Марфа не взяла и не раздала их; потом она ощутила, как его твердая рука сжала ее руку вместе с кружкой, и он стал наливать кофе из кофейника; казалось, сержант даже предвидел рывок, потому что крикнул на своем языке "осторожно!" за секунду-две до-пронзительного паровозного гудка, который не предвещал отправления, а означал его, и ухватился за стену, когда вагон безо всякого перехода рванулся с какой-то неистовой скоростью; горячий кофе плеснулся из кружки ей на колени. Потом, когда и все трое они сумели ухватиться за стену, снова раздался гудок, истошный, словно бы негодующий, не сигнал приближения, а вопль протеста, бессмысленного страдания и обвинения суровой темной земле, по которой мчался поезд, громадному бремени темного неба, под которым он отчаянно прокладывал путь, неизменному и недостижимому горизонту, к которому он упорно стремился.
   Теперь американский сержант опустился на колени и все-таки, опираясь плечом о стену, стал обеими руками наливать в кружки кофе, но лишь до половины, и они, прислонясь к стене, сидели и пили маленькими глотками горячий, сладкий, подкрепляющий кофе; вагон мчался сквозь тьму, в темноте они не видели даже друг друга, исчез даже отсвет гроба в другом конце вагона, их неподвижные тела пришли в соответствие, согласие со скоростью поезда, могло показаться, что он совсем не движется, если бы не сильная тряска и время от времени истошные вопли паровоза.
   Когда снова забрезжил свет, вагон остановился. Очевидно, это был Сен-Мишель; ей сказали, что поезд пойдет до Сен-Мишеля, значит, они уже приехали, к тому же какое-то шестое чувство говорило ей даже по прошествии четырех лет войны о близости дома. И она сразу же стала подниматься, спросив у сержанта: "Сен-Мишель?", потому что уж это он должен был понять, потом с каким-то отчаянным нетерпением даже сказала, начала: "Mon homme a moi - mon mari" {Мой супруг - мой муж (фр.).}, - но не успела она договорить, как сержант заговорил сам, вставляя два-три слова из тех немногих, что он знал по-французски:
   - Нет, нет, нет. Attention. Attention {Осторожно, осторожно (фр.).}, и, несмотря на темноту в вагоне, сделал ей знак рукой, каким тренер приказывает собаке сесть. Потом спрыгнул, мелькнув тенью в чуть освещенном проеме двери, и они стали ждать, тесно сдвинувшись, чтобы согреться в холоде весеннего рассвета, младшая была посередине, спала она или нет, засыпала ночью или нет, Марфа не знала, однако, судя по дыханию, Мария спала. Когда сержант вернулся, было уже совсем светло; теперь не спали все три; была суббота, всходило солнце, пели вечные, непреходящие жаворонки. Сержант опять принес полный кофейник кофе и на этот раз хлеба, заговорил очень громко: "Monjay. Monjay" {Ешьте, ешьте (искаж. фр.).}, и они - она - теперь разглядела его: это был молодой человек с суровым солдатским лицом, в котором было что-то еще - не то нетерпение, не то сочувствие, Марфа разобрать не могла. Но ей было все равно, она хотела было снова заговорить с ним, но тот французский сержант в Шалоне сказал, что все устроено, и она вдруг доверилась американскому сержанту не потому, что он должен был знать, что делает, так как поехал с ними, очевидно, по приказу, а потому, что ей им - ничего больше не оставалось.
   И они стали есть хлеб и снова пить горячий сладкий кофе. Потом сержант снова спрыгнул вниз, и они ждали; как долго, она не могла ни определить, ни догадаться. Потом сержант опять вскочил, впрыгнул в вагон, и она поняла, что минута настала. На этот раз шестеро солдат, пришедших с ним, были американцы; все три женщины поднялись и снова ждали, пока солдаты двигали гроб к двери и потом опускали на землю; земли им не было видно, и казалось, что гроб неожиданно вылетел в дверь и исчез; сержант спрыгнул, и они подошли к двери; внизу для них был опять подставлен ящик, они спустились, щурясь после темноты в ясное утро, шестое ясное утро недели, без дождя и без туч. Потом Марфа увидела повозку, свою или их, ее муж держал лошадь под уздцы, а солдаты укладывали гроб, она повернулась к американскому сержанту, сказала по-французски: "спасибо", и вдруг он как-то робко обнажил голову, торопливо и крепко пожал руку ей, потом ее сестре и снова надел фуражку, не глядя на младшую и не протягивая ей руки; Марфа обогнула повозку и подошла к мужу широкоплечему, сильному человеку, одетому в вельветовые куртку и брюки, чуть пониже ее и заметно постарше. Они обнялись, потом все четверо подошли к повозке и, как обычно, замерли в нерешительности. Однако стояли так они недолго; на сиденье вчетвером было не поместиться, но младшая разрешила эту проблему, она влезла по оглобле и сиденью в кузов повозки и, кутаясь в шаль, села возле гроба; лицо ее было усталым, сонным и явно нуждалось в воде и мыле.
   - Ну конечно, сестра, - сказала Мария, младшая, в голосе ее звучало приятное удивление, почти радость от столь простого решения. - Я тоже поеду там.
   Муж Марфы помог ей взобраться на оглоблю, потом перелезть через сиденье, и она села по другую сторону гроба. Потом Марфа энергично, без помощи влезла на сиденье, муж сел рядом с ней и взял вожжи.
   Находились они на окраине города, поэтому ехать им нужно было не через него, а в объезд. Хотя, в сущности, не было ни города, ни границ, отделяющих его от сельской местности, потому что это была даже не армейская зона, это была зона боевых действий, город и сельская местность слились и были неотличимы друг от друга из-за плотной сосредоточенности войск, американских и французских, не стоящих наготове, а словно бы ошеломленных, замерших в этой громадной тишине перемирия, - вся сумятица битвы как бы застыла в гипнозе: машины, грузовики с продовольствием и снарядами стояли неподвижно и тихо, потом показались батареи с обращенными на восток орудиями, не брошенными, но и не стоящими наготове, настороже - лишь тихими; повозка ехала по границе теперь тихого, старого, стойкого выступа, державшегося четыре года, и они видели войну или то, что шесть дней назад было войной, изрытые снарядами поля, сломанные деревья, некоторые из которых этой весной выпустили из поврежденных стволов несколько упорных зеленых побегов, знакомую землю, не виденную почти четыре года, но она была по-прежнему знакомой, словно даже война не могла уничтожить эту старую правду мирной человеческой деятельности. Но когда они ехали мимо развалин Вьенн-ла-Пуссель, Марфе, очевидно, пришло в голову, что ужас и страх, возможно, еще не совсем окончились; и лишь тогда она негромко, чтобы не слышали двое сидящих сзади, спросила у мужа: