Страница:
– Тогда мы с тобой злые люди. – Миша не улыбается, он серьезен. – Мы едим чужую еду, заставляем других людей нам помогать. И я более злой, чем ты, потому что моя инвалидность тяжелее.
– Миша.
– Что?
Миша уверен, что разговор исчерпан. Он все доказал. Но я настойчиво хочу понять, почему мы злые, почему так устроен мир, почему мы с Мишей должны быть злыми. Куча глупых вопросов возникает у меня постоянно, и мне не с кем их обсудить. Только с Мишей. Так хорошо, как Миша, не думает никто. Я не знаю никого на свете умнее Миши.
– Миша, если копнуть чуть глубже, то мы с тобой не очень злые люди. Мы же не хотим никому зла сознательно.
– Не хотим. Мы не хотим быть инвалидами, но это ничего не меняет.
– Но я не делал ничего злого. Старался не делать, – поправляю я мысль, но Миша не замечает поправки, или считает ее несущественной.
– Ты всю жизнь делал злые вещи, и я делал. Вспомни.
– Я кричал по ночам, когда все спали.
– Вот видишь.
– Миша, но я не виноват, что у меня болели ноги. Я ползал по коридору, ноги замерзали так, что я переставал их чувствовать. Ночью, когда ноги оттаивали под одеялом, они начинали болеть, и я кричал во сне.
– Ты мешал спать всем.
– Я знаю, но что я мог поделать?
– Ходить по коридору, а не ползать.
– Миша, я серьезно спрашиваю.
– Рубен, я серьезно отвечаю. Ты не мог ничего изменить, и тебе было наплевать на всех, кто спал в комнате вместе с тобой. Перестать быть злым ты мог, только перестав быть инвалидом. Либо сознательно выбрать другую форму поведения.
– Какую форму?
– Если предположить, что твоей целью было не выспаться и отогреться, а нести людям добро, то ты мог на ночь уползать в коридор и спать там.
– Но в коридоре холодно.
– Так ты определись, наконец, чего ты все–таки хотел: добра или зла?
– Миша, подожди. Если бы я решил спать в коридоре, то мне пришлось бы спать на уроках, я не смог бы получать хорошие отметки. Но даже не это главное. Меня насильно заставляли бы ложиться в кровать.
– Ты мог бы ложиться в кровать, потом, подождав, когда все заснут, выползать в коридор, а под утро возвращаться.
– Но рассказывать, почему я так поступаю, было бы нельзя, так?
– Так.
– Тогда я потихоньку начал бы сходить с ума от боли и недосыпа. Это все закончилось бы дурдомом. Мне пришлось бы ссориться с учителями.
– Безусловно. Я ссорился с учителями и попал в дурдом. Мы с тобой – злые люди, разница только в том, что я это признаю, а ты – нет.
Миша опять прав. Я думаю.
– Хорошо, Миша, но если копнуть еще глубже, то там, в глубине, мы с тобой такие же добрые, как и все.
У Миши тоже нет выбора. Единственный собеседник, с которым он может поговорить нормально – я. Он может спорить со мной на любом уровне.
– Давай глубже, – кивает Миша.
– Тогда, в детдоме, помнишь, когда душили кошку?
– Не помню. У тебя, Рубен, поразительная возможность помнить ничего не значащие вещи.
– Все играли в карты, пара на пару. Проигравшая пара должна была душить кошку.
– Допустим, что–то такое было. Что из этого?
– Ты отказался играть.
– Что из этого следует?
– Что в глубине души ты добрый, такой же, как и все.
– Рубен, объясни мне, доброму, зачем душить кошку? Какой в этом смысл?
– Не знаю, но они все же сели играть. Значит, они были злые.
– Они были идиоты. Твой пример доказывает только то, что на свете есть люди глупее Рубена. Ни к добру, ни к злу этот факт не имеет никакого отношения.
– Зачем ты спасал кошку?
– Я никогда в жизни не спасал никаких кошек. Я безразличен к кошкам.
– Но я помню. Кошка кричала, ее пытались повесить, а ты ее спас.
– Я спас кошку? Рубен, даже если бы я и захотел ее спасать, как бы я это сделал?
– Ты сказал Сереге, что хотел бы посмотреть, как они душили бы тигра.
Миша вспоминает.
– Было дело.
– Серега засмеялся. А ты знал, что если Серега засмеялся – это все. Сначала надо было задушить Серегу. Против Сереги никто не попрет. Пока они беседовали с Серегой, кошка убежала. Все сходится. Ты спас кошку, потому что ты добрый.
– Вспомнил, – голос Миши чуть дрожит, – все было не так. Они хотели повесить кошку, потом сжечь ее на костре. А мне нужны были сигареты. Кошка кричала, потом ее стали бы сжигать, пошел бы запах паленой шерсти. Короче, их повинтили бы в пять минут, а следы от когтей у них на коже, костер – неопровержимые улики. Потом вызвали бы милицию. Из–за дурацкой кошки мог сорваться мой план. Еще мне стало их жалко. Им в личное дело записали бы жестокое обращение с животными, а это хуже всего. Жестокое обращение с животными – это хуже, чем курение, хуже, чем водка.
– Тогда я прав. Основная причина, по которой ты спас кошку, – твоя доброта по отношению к парням, которые ее собирались вешать. Значит, ты добрый.
– Нет. Основная причина, по которой я спас кошку, это здравый смысл. Мне нужны были сигареты. Кого бы я послал в магазин? К тому же я не люблю кошачий крик. Я всего лишь поступал разумно.
– Нет, Миша. На поверхности ты злой, я знаю, потому что ты инвалид. Тут ты прав. Но внутри ты добрый.
– Что мы имеем в итоге? – Миша говорит абсолютно спокойно, хотя заметно, что болит у него все сильнее. – В итоге ты делаешь вывод, что я всем улыбаюсь, чтобы показать, что я добрый, а на самом деле я злой, но в глубине души я все же добрый? Ты это хотел сказать?
– Приблизительно.
– Тогда сформулируй точно.
– Не смогу. Точнее у меня не выйдет, и ты это знаешь. Требовать от дурака точности мысли – жестоко.
Миша молчит. Он замолкает надолго. Или у него заболело еще сильнее, или он на самом деле решил, что добиться от меня точной мысли невозможно.
Ночью, когда я уже засыпаю, Миша внезапно говорит:
– Знаешь, что я думаю, Рубен? Если копнуть совсем глубоко, глубже, чем сможем понять мы с тобой, то все люди на свете добрые. Там, внутри, все добрые: и ты, и я, и нянечки, и врачи, и психохроники. Но нам от этого никакого проку нет.
Я молчу. Миша и не ждет от меня слов. Он знает, что он прав. Мы все – добрые люди, но проку от этого на самом деле никакого.
ТАРЕЛКА
АЛЕКСЕЕВНА
ШКАФ
– Миша.
– Что?
Миша уверен, что разговор исчерпан. Он все доказал. Но я настойчиво хочу понять, почему мы злые, почему так устроен мир, почему мы с Мишей должны быть злыми. Куча глупых вопросов возникает у меня постоянно, и мне не с кем их обсудить. Только с Мишей. Так хорошо, как Миша, не думает никто. Я не знаю никого на свете умнее Миши.
– Миша, если копнуть чуть глубже, то мы с тобой не очень злые люди. Мы же не хотим никому зла сознательно.
– Не хотим. Мы не хотим быть инвалидами, но это ничего не меняет.
– Но я не делал ничего злого. Старался не делать, – поправляю я мысль, но Миша не замечает поправки, или считает ее несущественной.
– Ты всю жизнь делал злые вещи, и я делал. Вспомни.
– Я кричал по ночам, когда все спали.
– Вот видишь.
– Миша, но я не виноват, что у меня болели ноги. Я ползал по коридору, ноги замерзали так, что я переставал их чувствовать. Ночью, когда ноги оттаивали под одеялом, они начинали болеть, и я кричал во сне.
– Ты мешал спать всем.
– Я знаю, но что я мог поделать?
– Ходить по коридору, а не ползать.
– Миша, я серьезно спрашиваю.
– Рубен, я серьезно отвечаю. Ты не мог ничего изменить, и тебе было наплевать на всех, кто спал в комнате вместе с тобой. Перестать быть злым ты мог, только перестав быть инвалидом. Либо сознательно выбрать другую форму поведения.
– Какую форму?
– Если предположить, что твоей целью было не выспаться и отогреться, а нести людям добро, то ты мог на ночь уползать в коридор и спать там.
– Но в коридоре холодно.
– Так ты определись, наконец, чего ты все–таки хотел: добра или зла?
– Миша, подожди. Если бы я решил спать в коридоре, то мне пришлось бы спать на уроках, я не смог бы получать хорошие отметки. Но даже не это главное. Меня насильно заставляли бы ложиться в кровать.
– Ты мог бы ложиться в кровать, потом, подождав, когда все заснут, выползать в коридор, а под утро возвращаться.
– Но рассказывать, почему я так поступаю, было бы нельзя, так?
– Так.
– Тогда я потихоньку начал бы сходить с ума от боли и недосыпа. Это все закончилось бы дурдомом. Мне пришлось бы ссориться с учителями.
– Безусловно. Я ссорился с учителями и попал в дурдом. Мы с тобой – злые люди, разница только в том, что я это признаю, а ты – нет.
Миша опять прав. Я думаю.
– Хорошо, Миша, но если копнуть еще глубже, то там, в глубине, мы с тобой такие же добрые, как и все.
У Миши тоже нет выбора. Единственный собеседник, с которым он может поговорить нормально – я. Он может спорить со мной на любом уровне.
– Давай глубже, – кивает Миша.
– Тогда, в детдоме, помнишь, когда душили кошку?
– Не помню. У тебя, Рубен, поразительная возможность помнить ничего не значащие вещи.
– Все играли в карты, пара на пару. Проигравшая пара должна была душить кошку.
– Допустим, что–то такое было. Что из этого?
– Ты отказался играть.
– Что из этого следует?
– Что в глубине души ты добрый, такой же, как и все.
– Рубен, объясни мне, доброму, зачем душить кошку? Какой в этом смысл?
– Не знаю, но они все же сели играть. Значит, они были злые.
– Они были идиоты. Твой пример доказывает только то, что на свете есть люди глупее Рубена. Ни к добру, ни к злу этот факт не имеет никакого отношения.
– Зачем ты спасал кошку?
– Я никогда в жизни не спасал никаких кошек. Я безразличен к кошкам.
– Но я помню. Кошка кричала, ее пытались повесить, а ты ее спас.
– Я спас кошку? Рубен, даже если бы я и захотел ее спасать, как бы я это сделал?
– Ты сказал Сереге, что хотел бы посмотреть, как они душили бы тигра.
Миша вспоминает.
– Было дело.
– Серега засмеялся. А ты знал, что если Серега засмеялся – это все. Сначала надо было задушить Серегу. Против Сереги никто не попрет. Пока они беседовали с Серегой, кошка убежала. Все сходится. Ты спас кошку, потому что ты добрый.
– Вспомнил, – голос Миши чуть дрожит, – все было не так. Они хотели повесить кошку, потом сжечь ее на костре. А мне нужны были сигареты. Кошка кричала, потом ее стали бы сжигать, пошел бы запах паленой шерсти. Короче, их повинтили бы в пять минут, а следы от когтей у них на коже, костер – неопровержимые улики. Потом вызвали бы милицию. Из–за дурацкой кошки мог сорваться мой план. Еще мне стало их жалко. Им в личное дело записали бы жестокое обращение с животными, а это хуже всего. Жестокое обращение с животными – это хуже, чем курение, хуже, чем водка.
– Тогда я прав. Основная причина, по которой ты спас кошку, – твоя доброта по отношению к парням, которые ее собирались вешать. Значит, ты добрый.
– Нет. Основная причина, по которой я спас кошку, это здравый смысл. Мне нужны были сигареты. Кого бы я послал в магазин? К тому же я не люблю кошачий крик. Я всего лишь поступал разумно.
– Нет, Миша. На поверхности ты злой, я знаю, потому что ты инвалид. Тут ты прав. Но внутри ты добрый.
– Что мы имеем в итоге? – Миша говорит абсолютно спокойно, хотя заметно, что болит у него все сильнее. – В итоге ты делаешь вывод, что я всем улыбаюсь, чтобы показать, что я добрый, а на самом деле я злой, но в глубине души я все же добрый? Ты это хотел сказать?
– Приблизительно.
– Тогда сформулируй точно.
– Не смогу. Точнее у меня не выйдет, и ты это знаешь. Требовать от дурака точности мысли – жестоко.
Миша молчит. Он замолкает надолго. Или у него заболело еще сильнее, или он на самом деле решил, что добиться от меня точной мысли невозможно.
Ночью, когда я уже засыпаю, Миша внезапно говорит:
– Знаешь, что я думаю, Рубен? Если копнуть совсем глубоко, глубже, чем сможем понять мы с тобой, то все люди на свете добрые. Там, внутри, все добрые: и ты, и я, и нянечки, и врачи, и психохроники. Но нам от этого никакого проку нет.
Я молчу. Миша и не ждет от меня слов. Он знает, что он прав. Мы все – добрые люди, но проку от этого на самом деле никакого.
ТАРЕЛКА
Мы встретились с ним в Новочеркасском доме для престарелых и инвалидов. Встретились через несколько лет. Нам повезло. Эта магическая приписка «и инвалидов» в Новочеркасске не была пустой формальностью. Инвалидов привозили сюда из Новочеркасского детского дома, инвалиды из разных городов стремились попасть в Новочеркасск. Хотели многие, удавалось не всем. Тем, кому выпала такая счастливая участь – жить в Новочеркасском доме престарелых, – завидовали.
Мне повезло, Мише тоже повезло. Он должен был сдохнуть в приюте для душевнобольных, потому что плохо учился и не слушался старших. Я должен был спокойно умереть в обычном доме престарелых. Я был хорошим мальчиком, я хорошо учился и никогда не спорил со взрослыми. То, что мы оказались в одном заведении, не совсем совпадало с традиционными историями про плохих и хороших детей. Но на правильные истории нам с Мишей было плевать, мы хотели жить, всего лишь хотели жить, ничего больше.
Трехэтажный кирпичный дом с садом, моргом и паровым отоплением. Первые два этажа – для ходячих. Первые два этажа – зона жизни. Если не ходишь, тебя отвезут на третий этаж. Третий этаж – смерть. Исключение делалось для молодых. Молодые инвалиды жили на втором этаже. Молодым каждый день приносили еду. Если кто–то не мог есть сам, его кормил друг. Если нужна помощь, можно позвать нянечку. Нянечка придет и поможет. Хорошее место для жизни.
– Здравствуй.
– Здравствуй.
Ни слова объяснений. Как будто расстались не три года, а три минуты назад.
Он полулежал в инвалидной коляске. Тело его еще больше изогнулось, правая рука едва держала на весу правое плечо. Только голова, его умная голова все также уверенно держалась на тоненькой шее.
Мы заговорили. Говорили на понятном только нам языке.
– Еда?
– Нормально.
– Зима?
– Нормально.
– Вместе будем?
– Конечно, Рубен. Я уже попросил, тебя переведут.
– Ты не изменился, все также всем управляешь?
– Я изменился, это видно даже такому дураку, как ты. Ничем я тут не управляю. Нас вместе поселят, потому что со мной никто жить не хочет. Кроме тебя. Что с тебя взять? Дураком родился, дураком помрешь.
Через несколько дней нас селят в одну комнату. Я понимаю, почему администрация идет нам навстречу. Двум коляскам не разъехаться в маленькой комнатке. Два человека не могут жить вместе, если у каждого из них тяжелая инвалидность. Никто не захотел бы жить с Мишей, никто не захотел бы жить со мной. Нам с Мишей не надо было разъезжаться, нам нечего было делить. Окно, стол, дверь – все досталось мне одному. Мишина коляска все время стояла у стены, я катался мимо него от окна к двери, от двери к окну. Он не мешал мне, я не мешал ему. Мы никогда не сcорились. Все, что нам было надо, почти все, приходилось делать мне одному. То, что не мог делать я, делали нянечки. Нянечки были большие и сильные. Ну и что? Мише хотелось бы, чтобы я мог делать все. Ему не нравились нянечки. Нянечки были чужими тетками, я был Мишиным другом. Я делал все именно так, как ему было надо, я понимал его.
Миша не занимал пространства. Лишь его кровать, такая большая, такая огромная для детского тела, напоминала о том, что в комнате живут два человека. Книги из библиотеки лежали на моем столе, если ему нужна была книга, он просил меня открыть нужную страницу. Две ложки и две кружки. Мы не знали, какая из них чья. Когда мы ели за ужином суп и варенье, одной ложкой мы ели суп, другой варенье. Тарелка у нас была одна. Вечером, когда он лежал в кровати, опираясь на локоть правой руки, я кормил его нашей ложкой, попеременно поднося ложку к своему и его рту. Пока мы жевали, наша ложка спокойно лежала в нашей тарелке. И ложке, и тарелке было абсолютно все равно, чьи они были. Это были наша ложка и наша тарелка.
Мне повезло, Мише тоже повезло. Он должен был сдохнуть в приюте для душевнобольных, потому что плохо учился и не слушался старших. Я должен был спокойно умереть в обычном доме престарелых. Я был хорошим мальчиком, я хорошо учился и никогда не спорил со взрослыми. То, что мы оказались в одном заведении, не совсем совпадало с традиционными историями про плохих и хороших детей. Но на правильные истории нам с Мишей было плевать, мы хотели жить, всего лишь хотели жить, ничего больше.
Трехэтажный кирпичный дом с садом, моргом и паровым отоплением. Первые два этажа – для ходячих. Первые два этажа – зона жизни. Если не ходишь, тебя отвезут на третий этаж. Третий этаж – смерть. Исключение делалось для молодых. Молодые инвалиды жили на втором этаже. Молодым каждый день приносили еду. Если кто–то не мог есть сам, его кормил друг. Если нужна помощь, можно позвать нянечку. Нянечка придет и поможет. Хорошее место для жизни.
– Здравствуй.
– Здравствуй.
Ни слова объяснений. Как будто расстались не три года, а три минуты назад.
Он полулежал в инвалидной коляске. Тело его еще больше изогнулось, правая рука едва держала на весу правое плечо. Только голова, его умная голова все также уверенно держалась на тоненькой шее.
Мы заговорили. Говорили на понятном только нам языке.
– Еда?
– Нормально.
– Зима?
– Нормально.
– Вместе будем?
– Конечно, Рубен. Я уже попросил, тебя переведут.
– Ты не изменился, все также всем управляешь?
– Я изменился, это видно даже такому дураку, как ты. Ничем я тут не управляю. Нас вместе поселят, потому что со мной никто жить не хочет. Кроме тебя. Что с тебя взять? Дураком родился, дураком помрешь.
Через несколько дней нас селят в одну комнату. Я понимаю, почему администрация идет нам навстречу. Двум коляскам не разъехаться в маленькой комнатке. Два человека не могут жить вместе, если у каждого из них тяжелая инвалидность. Никто не захотел бы жить с Мишей, никто не захотел бы жить со мной. Нам с Мишей не надо было разъезжаться, нам нечего было делить. Окно, стол, дверь – все досталось мне одному. Мишина коляска все время стояла у стены, я катался мимо него от окна к двери, от двери к окну. Он не мешал мне, я не мешал ему. Мы никогда не сcорились. Все, что нам было надо, почти все, приходилось делать мне одному. То, что не мог делать я, делали нянечки. Нянечки были большие и сильные. Ну и что? Мише хотелось бы, чтобы я мог делать все. Ему не нравились нянечки. Нянечки были чужими тетками, я был Мишиным другом. Я делал все именно так, как ему было надо, я понимал его.
Миша не занимал пространства. Лишь его кровать, такая большая, такая огромная для детского тела, напоминала о том, что в комнате живут два человека. Книги из библиотеки лежали на моем столе, если ему нужна была книга, он просил меня открыть нужную страницу. Две ложки и две кружки. Мы не знали, какая из них чья. Когда мы ели за ужином суп и варенье, одной ложкой мы ели суп, другой варенье. Тарелка у нас была одна. Вечером, когда он лежал в кровати, опираясь на локоть правой руки, я кормил его нашей ложкой, попеременно поднося ложку к своему и его рту. Пока мы жевали, наша ложка спокойно лежала в нашей тарелке. И ложке, и тарелке было абсолютно все равно, чьи они были. Это были наша ложка и наша тарелка.
АЛЕКСЕЕВНА
– Ноги, – говорит Миша.
Миша говорит: «ноги», а я уже понимаю, что ему надо передвинуть ноги, переложить руку и потянуть штанину. Миша медленно сползает с коляски, когда я вытягиваю штанину из–под его паха, на секунду ему становится легче. Иногда, когда у меня чуть больше сил, или если Миша в этот день особенно удачно сидит в коляске, штанина поддается на несколько сантиметров. Несколько сантиметров – это очень много. Обычно мне удается сдвинуть Мишин пах на миллиметры. Или сделать вид, что мне это удалось.
Миша дергает головой, его тело чуть сползает вниз, таким образом он может немного облегчить боль от долгого сидения в одной позе. Миша старается расходовать запас движений очень бережно. Когда его тело окончательно сползает к краю сиденья, моя помощь уже бесполезна. Тогда конец. Приходится звать нянечку. Каждый приход нянечки как лотерея. Нянечка может встать сзади коляски, приподнять Мишино тело за плечи, а может только чуть прикоснуться к Мишиным плечам. Спорить с нянечкой бесполезно. С нянечкой можно только бороться. Бороться за каждое ее движение, каждый жест. В последнее время нянечки стараются посадить Мишу получше. Они не стали добрее. Они знают, что если Миша быстро сползет на коляске, я буду звать их снова и снова. Нянечки ничего не могут со мной поделать. Я могу сам крутить колеса коляски. Мне нечего терять.
Миша стонет. Стонет Миша редко. Если Миша стонет, значит, ему сейчас особенно плохо.
– Все. Миша, я пошел звать нянечку.
– Не надо. Переложи ноги еще раз.
Я тяну Мишу за ногу. Нога не поддается. Ногу плотно заклинило. Миша всем телом обмяк на краю сиденья коляски. Все. Конец. Надо ехать за нянечкой.
– Миша, ты видишь – это бесполезно. Надо звать нянечку.
– Не надо. Они придут через два часа.
– Еще два часа такой боли ты не выдержишь.
– Выдержу.
– Тогда я не выдержу.
– Не надо. Только хуже сделаешь. Сегодня смена Алексеевны. Они самые злые. Прийти все равно не придут, а вечером отомстят.
– Как?
– Как угодно отомстят. Или положат плохо, или сделают вид, что забыли дать горшок. С нянечкой не поспоришь.
– Мне все равно, ты сам сказал, что я дурак, а дуракам все равно. С моей дурацкой точки зрения, в любом случае тебе будет плохо. У меня нет выбора. Я поехал.
– Ну и дурак. Только зря прокатаешься. Я же тебе ясно сказал – они не пойдут.
– Посмотрим. Если придут, тебе будет лучше, если нет, я им хоть в дверь постучу. У меня палка есть.
Миша смотрит на меня с тоской. Так смотрят на безнадежного больного.
– Давай, давай, хоть от рожи твоей отдохну. Только не вздумай стучать палкой. Стой перед дверью и жди. Понял?
– Понял.
Я выталкиваю коляску в коридор, медленно еду. Конечно, на этот раз я стараюсь толкать колеса коляски как можно быстрее, но выходит все равно неважно. Коляска медленно катится по коридору. Возле комнаты нянечек я останавливаюсь. Дверь плотно закрыта. Возле двери – мусорное ведро. Из мусорного ведра торчат горлышки водочных бутылок, нянечки уже пообедали. Нянечки постоянно жалуются на пьющих мужей, их можно понять. Сами они не пьют. Пара бутылок водки на четырех человек – не доза.
На сиденье рядом со мной лежит палка. На самом деле, это всего лишь короткая металлическая трубка от сломанной кровати. Я перехватываю палку двумя руками, со всех сил стучу в дверь. Больше всего в этот момент мне не хочется, чтобы палка выпала из рук. Гулкий стук металла в дерево пугает меня, но я упорно продолжаю стучать.
Дверь приоткрывается, недовольное лицо нянечки смотрит на меня полусонным взглядом.
– Чего тебе?
– Миша зовет.
– Сейчас придем.
Нянечка закрывает дверь. Я жду. Мысленно считаю до ста, опять стучу, но теперь стучу гораздо сильнее.
То же лицо показывается снова.
– Слов не понимаешь? Сказали же тебе: сейчас придем. Ну?
Я делаю вид, что не понял. Нянечка делает вид, что ей все равно.
– Не сиди тут. Катись к себе, сейчас придем.
– Хорошо.
– Что «хорошо»? Так и будешь тут сидеть, пока не выйдем?
– Нет. Я еще в дверь буду стучать.
– Вот ведь скотина.
Нянечка недовольно смотрит в мою сторону, закрывает дверь. Почти сразу дверь открывается снова. Из комнаты нянечек выходит женщина, дверь за собой она прикрывает мягко, осторожно. Немолодая женщина, маленькая, почти незаметная бабушка. Платок на голове строго затянут под самым подбородком. Вместо халата на ней – обычное домашнее платье. Платье очень чистое. Алексеевна. Мелкое личико смотрит на меня беззлобно, почти ласково. Алексеевна – лидер смены, начальник. Нянечек в смене четыре человека, Алексеевна – начальник. Когда нужно, ведет переговоры с начальством, когда нужно, спорит с самим бухгалтером о премиях и дополнительных выплатах. Слово Алексеевны – закон даже для директора. Если бы не Миша, я никогда не решился бы обратиться к Алексеевне за помощью.
– Чего тебе надо?
Голос Алексеевны неожиданно молодой и чистый. Я моментально понимаю, что водки она не пьет совсем. Умный, прямой взгляд.
– Миша зовет.
– Так сказали же тебе, что придем, зачем стоять?
– Миша зовет.
– Если я сейчас в комнату пойду, ты опять стучать будешь?
– Буду.
– Ты не понимаешь, что мы только что пообедали, нам надо отдохнуть?
– Не понимаю.
– Совсем глупый?
– Совсем. Отсутствие реакций на внешние раздражители, неспособность концентрироваться на обсуждаемом предмете долгое время, периодические приступы с потерей сознания. А еще я не могу давать себе отчет о содеянном и адекватно отображать окружающую реальность.
– По–простому можешь?
– По–простому я дебил. Полный идиот.
– Не похож ты что–то на идиота.
– Не вам решать. Вы не врач. Учительница математики тоже говорила, что не похож. Дебил – значит, дебил. Буду стучать в дверь, пока к Мише не пойдете.
– Палку и отобрать можно. – Голос Алексеевны произносит эти слова просто и без злобы. Я понимаю, почему даже Миша ее боится.
– Можно. Только это не палка. Это трубка от сломанной кровати. Сломанных кроватей много, а у меня еще две такие трубки спрятаны.
Я перехватываю взгляд Алексеевны, поспешно добавляю:
– Да и палка мне не очень нужна. Я могу еще задом развернуться и стучать в дверь спинкой коляски.
– Вот ведь сволочь какая. И не стыдно тебе?
– Не стыдно. Я привык. Я родился инвалидом.
Алексеевна окидывает меня быстрым взглядом профессионала.
– Да я и сама вижу, что с детства. Те, которые с детства, – особенно наглые.
Дверь в комнату нянечек приоткрывается.
– Алексеевна, оставь ты его. Или давай я его запру где–нибудь.
– Закрой дверь, я сама разберусь. – Алексеевна говорит тихо, почти шепотом, но дверь захлопывается моментально.
Алексеевна как–то странно разглядывает меня. На секунду мне кажется, что она на самом деле хочет меня понять.
– Не боишься?
– Чего мне бояться? Меня сюда подыхать привезли, перед смертью чего можно бояться?
– Мало ли чего. Коляска сломается, или из коляски выпадешь неудачно, тебя на третий этаж переведут.
– Не, не боюсь. Я ползать умею. Приползу к вам под дверь и буду головой в дверь стучать.
– Наглый, – говорит Алексеевна почему–то уже радостно. – Не цыган?
– Хуже, – я стараюсь говорить убедительней, – венесуэлец.
– Это хуже?
– Хуже, – отвечаю я тихо и смотрю в сторону.
– Кто он тебе, Миша этот, брат, родственник?
– Он мне больше, чем брат. У меня никого, кроме него, нет. Мы с детского дома знакомы, он меня защищал и делился всем.
Алексеевна не реагирует на слово «защищал», или делает вид, что не реагирует.
– Конфетами, небось?
Я не сел бы играть с ней в покер. Миша говорит, что мне вообще не следует играть в покер, я не люблю покер, но с Алексеевной я не сел бы играть ни за что. Я бы все время проигрывал.
– Маслом подсолнечным.
На мгновение взгляд Алексеевны теплеет, или мне это кажется. Кажется, что еще чуть–чуть, и она заговорит со мной нормально. Неважно. Уже через мгновение она смотрит на меня в упор, не мигая.
– И много у тебя таких друзей?
– Раньше много было, но все умерли.
Голова Алексеевны дергается, как будто она старается отогнать муху или воспоминание.
– Мое какое дело? Умерли и умерли. Я тебя не об этом спрашиваю. Ты только к Мише нас будешь звать или ко всем лежачим?
– Только к Мише.
Алексеевна разворачивается и идет по коридору. Ходит она быстро, уверенно, комната нянечек далеко от нашей с Мишей комнаты, я медленно толкаю колеса коляски. Когда я подъезжаю, Алексеевна все еще в нашей комнате, дверь плотно прикрыта. Из–за двери я различаю едва слышные голоса. Медленно, стараясь передвигаться как можно тише, я отъезжаю от двери задом. Тяну колеса коляски на себя, я не хочу, чтобы Алексеевна подумала, что я подслушиваю.
Алексеевна выходит из комнаты, быстро проходит мимо меня, не замечая моего присутствия. Я заезжаю в комнату. Миша сидит в коляске очень хорошо. Я вижу, что Алексеевна высоко подтянула его на сиденье. Даже рубашка Миши аккуратно заправлена в штаны.
– Видишь, Миша, у меня получилось.
– Ну и что? Один раз не считается.
– Один раз не считается, но она теперь всегда будет приходить, когда я позову.
– С чего ты взял? Я тебе говорю, она только в этот раз пришла.
– Ты говорил, что она вообще не придет.
Миша думает. Миша умеет играть в шахматы. Когда он выигрывает, он не показывает своей радости, когда проигрывает – спокойно анализирует позицию.
– Что ты ей сказал?
– Правду.
– Перестань. Зачем ей твоя правда?
– Я сказал ей ее правду.
Миша молчит. Он не сдался, он всего лишь просчитывает варианты. Если его не остановить, он может просчитывать варианты бесконечно.
– Миша, все проще, чем ты думаешь.
– Все сложнее. Если я чего–то не учел, значит, все сложнее, чем я думаю.
– Тогда ты не учел, что я дурак.
– Я знаю, что ты дурак.
– Ты знаешь, что я дурак, но не учел этого, когда просчитывал варианты. Я – дурак, но она тоже не профессор. Два дурака быстрее договорятся, чем дурак с умным.
– Что ты ей сказал?
– То, что она могла понять. Я вывалил ей все, что она могла принять за правду.
– Что конкретно ты ей сказал? Ты можешь ответить на простейший вопрос?
– Не могу. Я много чего наговорил, тебе же надо обязательно знать, что именно на нее подействовало.
– Расскажи все, я сам выберу, на что она могла клюнуть.
– Нечего рассказывать. Я доказал ей, что я хуже цыгана, то есть буду приставать к ним, пока они к тебе не придут. Но я все–таки думаю, что подействовало не это.
– Что?
Выражение лица Миши не меняется. Миша умеет играть в покер.
– Посчитай, сколько ей лет. Подействовало не это.
– Посчитал, при чем тут ее возраст?
– Она была ребенком после войны. Тогда не было конфет. Я сказал ей, что ты делился со мной подсолнечным маслом. После войны взрослые давали детям хлеб с сахаром или хлеб с подсолнечным маслом. Хлеб с сахаром был редкостью. Поэтому я и рассказал про подсолнечное масло. Я мог еще про шоколадки рассказывать, но шоколадки не вызвали бы прямых ассоциаций.
Миша смотрит на меня недоверчиво.
– Ты сильно стучал в дверь?
– Я сильно стучал в дверь, но это не важно.
– Это важно. К ним в дверь не многие стучат.
– Нет, Миша. Если бы она мне не поверила, она бы не пошла.
– Ты стучал в дверь. Она могла пойти ко мне, чтобы от тебя отделаться.
– Она могла пойти к тебе, чтобы от меня отделаться и подсадить тебя кое–как. Все проще. На нее подействовало подсолнечное масло.
– Ты все равно дурак.
– Я знаю.
Миша смотрит на меня, но взгляд его опять пропадает. Миша думает. Все. Теперь он будет думать долго. Миша не верит мне, он не верит в простые решения. Миша никогда никому не верит.
Миша говорит: «ноги», а я уже понимаю, что ему надо передвинуть ноги, переложить руку и потянуть штанину. Миша медленно сползает с коляски, когда я вытягиваю штанину из–под его паха, на секунду ему становится легче. Иногда, когда у меня чуть больше сил, или если Миша в этот день особенно удачно сидит в коляске, штанина поддается на несколько сантиметров. Несколько сантиметров – это очень много. Обычно мне удается сдвинуть Мишин пах на миллиметры. Или сделать вид, что мне это удалось.
Миша дергает головой, его тело чуть сползает вниз, таким образом он может немного облегчить боль от долгого сидения в одной позе. Миша старается расходовать запас движений очень бережно. Когда его тело окончательно сползает к краю сиденья, моя помощь уже бесполезна. Тогда конец. Приходится звать нянечку. Каждый приход нянечки как лотерея. Нянечка может встать сзади коляски, приподнять Мишино тело за плечи, а может только чуть прикоснуться к Мишиным плечам. Спорить с нянечкой бесполезно. С нянечкой можно только бороться. Бороться за каждое ее движение, каждый жест. В последнее время нянечки стараются посадить Мишу получше. Они не стали добрее. Они знают, что если Миша быстро сползет на коляске, я буду звать их снова и снова. Нянечки ничего не могут со мной поделать. Я могу сам крутить колеса коляски. Мне нечего терять.
Миша стонет. Стонет Миша редко. Если Миша стонет, значит, ему сейчас особенно плохо.
– Все. Миша, я пошел звать нянечку.
– Не надо. Переложи ноги еще раз.
Я тяну Мишу за ногу. Нога не поддается. Ногу плотно заклинило. Миша всем телом обмяк на краю сиденья коляски. Все. Конец. Надо ехать за нянечкой.
– Миша, ты видишь – это бесполезно. Надо звать нянечку.
– Не надо. Они придут через два часа.
– Еще два часа такой боли ты не выдержишь.
– Выдержу.
– Тогда я не выдержу.
– Не надо. Только хуже сделаешь. Сегодня смена Алексеевны. Они самые злые. Прийти все равно не придут, а вечером отомстят.
– Как?
– Как угодно отомстят. Или положат плохо, или сделают вид, что забыли дать горшок. С нянечкой не поспоришь.
– Мне все равно, ты сам сказал, что я дурак, а дуракам все равно. С моей дурацкой точки зрения, в любом случае тебе будет плохо. У меня нет выбора. Я поехал.
– Ну и дурак. Только зря прокатаешься. Я же тебе ясно сказал – они не пойдут.
– Посмотрим. Если придут, тебе будет лучше, если нет, я им хоть в дверь постучу. У меня палка есть.
Миша смотрит на меня с тоской. Так смотрят на безнадежного больного.
– Давай, давай, хоть от рожи твоей отдохну. Только не вздумай стучать палкой. Стой перед дверью и жди. Понял?
– Понял.
Я выталкиваю коляску в коридор, медленно еду. Конечно, на этот раз я стараюсь толкать колеса коляски как можно быстрее, но выходит все равно неважно. Коляска медленно катится по коридору. Возле комнаты нянечек я останавливаюсь. Дверь плотно закрыта. Возле двери – мусорное ведро. Из мусорного ведра торчат горлышки водочных бутылок, нянечки уже пообедали. Нянечки постоянно жалуются на пьющих мужей, их можно понять. Сами они не пьют. Пара бутылок водки на четырех человек – не доза.
На сиденье рядом со мной лежит палка. На самом деле, это всего лишь короткая металлическая трубка от сломанной кровати. Я перехватываю палку двумя руками, со всех сил стучу в дверь. Больше всего в этот момент мне не хочется, чтобы палка выпала из рук. Гулкий стук металла в дерево пугает меня, но я упорно продолжаю стучать.
Дверь приоткрывается, недовольное лицо нянечки смотрит на меня полусонным взглядом.
– Чего тебе?
– Миша зовет.
– Сейчас придем.
Нянечка закрывает дверь. Я жду. Мысленно считаю до ста, опять стучу, но теперь стучу гораздо сильнее.
То же лицо показывается снова.
– Слов не понимаешь? Сказали же тебе: сейчас придем. Ну?
Я делаю вид, что не понял. Нянечка делает вид, что ей все равно.
– Не сиди тут. Катись к себе, сейчас придем.
– Хорошо.
– Что «хорошо»? Так и будешь тут сидеть, пока не выйдем?
– Нет. Я еще в дверь буду стучать.
– Вот ведь скотина.
Нянечка недовольно смотрит в мою сторону, закрывает дверь. Почти сразу дверь открывается снова. Из комнаты нянечек выходит женщина, дверь за собой она прикрывает мягко, осторожно. Немолодая женщина, маленькая, почти незаметная бабушка. Платок на голове строго затянут под самым подбородком. Вместо халата на ней – обычное домашнее платье. Платье очень чистое. Алексеевна. Мелкое личико смотрит на меня беззлобно, почти ласково. Алексеевна – лидер смены, начальник. Нянечек в смене четыре человека, Алексеевна – начальник. Когда нужно, ведет переговоры с начальством, когда нужно, спорит с самим бухгалтером о премиях и дополнительных выплатах. Слово Алексеевны – закон даже для директора. Если бы не Миша, я никогда не решился бы обратиться к Алексеевне за помощью.
– Чего тебе надо?
Голос Алексеевны неожиданно молодой и чистый. Я моментально понимаю, что водки она не пьет совсем. Умный, прямой взгляд.
– Миша зовет.
– Так сказали же тебе, что придем, зачем стоять?
– Миша зовет.
– Если я сейчас в комнату пойду, ты опять стучать будешь?
– Буду.
– Ты не понимаешь, что мы только что пообедали, нам надо отдохнуть?
– Не понимаю.
– Совсем глупый?
– Совсем. Отсутствие реакций на внешние раздражители, неспособность концентрироваться на обсуждаемом предмете долгое время, периодические приступы с потерей сознания. А еще я не могу давать себе отчет о содеянном и адекватно отображать окружающую реальность.
– По–простому можешь?
– По–простому я дебил. Полный идиот.
– Не похож ты что–то на идиота.
– Не вам решать. Вы не врач. Учительница математики тоже говорила, что не похож. Дебил – значит, дебил. Буду стучать в дверь, пока к Мише не пойдете.
– Палку и отобрать можно. – Голос Алексеевны произносит эти слова просто и без злобы. Я понимаю, почему даже Миша ее боится.
– Можно. Только это не палка. Это трубка от сломанной кровати. Сломанных кроватей много, а у меня еще две такие трубки спрятаны.
Я перехватываю взгляд Алексеевны, поспешно добавляю:
– Да и палка мне не очень нужна. Я могу еще задом развернуться и стучать в дверь спинкой коляски.
– Вот ведь сволочь какая. И не стыдно тебе?
– Не стыдно. Я привык. Я родился инвалидом.
Алексеевна окидывает меня быстрым взглядом профессионала.
– Да я и сама вижу, что с детства. Те, которые с детства, – особенно наглые.
Дверь в комнату нянечек приоткрывается.
– Алексеевна, оставь ты его. Или давай я его запру где–нибудь.
– Закрой дверь, я сама разберусь. – Алексеевна говорит тихо, почти шепотом, но дверь захлопывается моментально.
Алексеевна как–то странно разглядывает меня. На секунду мне кажется, что она на самом деле хочет меня понять.
– Не боишься?
– Чего мне бояться? Меня сюда подыхать привезли, перед смертью чего можно бояться?
– Мало ли чего. Коляска сломается, или из коляски выпадешь неудачно, тебя на третий этаж переведут.
– Не, не боюсь. Я ползать умею. Приползу к вам под дверь и буду головой в дверь стучать.
– Наглый, – говорит Алексеевна почему–то уже радостно. – Не цыган?
– Хуже, – я стараюсь говорить убедительней, – венесуэлец.
– Это хуже?
– Хуже, – отвечаю я тихо и смотрю в сторону.
– Кто он тебе, Миша этот, брат, родственник?
– Он мне больше, чем брат. У меня никого, кроме него, нет. Мы с детского дома знакомы, он меня защищал и делился всем.
Алексеевна не реагирует на слово «защищал», или делает вид, что не реагирует.
– Конфетами, небось?
Я не сел бы играть с ней в покер. Миша говорит, что мне вообще не следует играть в покер, я не люблю покер, но с Алексеевной я не сел бы играть ни за что. Я бы все время проигрывал.
– Маслом подсолнечным.
На мгновение взгляд Алексеевны теплеет, или мне это кажется. Кажется, что еще чуть–чуть, и она заговорит со мной нормально. Неважно. Уже через мгновение она смотрит на меня в упор, не мигая.
– И много у тебя таких друзей?
– Раньше много было, но все умерли.
Голова Алексеевны дергается, как будто она старается отогнать муху или воспоминание.
– Мое какое дело? Умерли и умерли. Я тебя не об этом спрашиваю. Ты только к Мише нас будешь звать или ко всем лежачим?
– Только к Мише.
Алексеевна разворачивается и идет по коридору. Ходит она быстро, уверенно, комната нянечек далеко от нашей с Мишей комнаты, я медленно толкаю колеса коляски. Когда я подъезжаю, Алексеевна все еще в нашей комнате, дверь плотно прикрыта. Из–за двери я различаю едва слышные голоса. Медленно, стараясь передвигаться как можно тише, я отъезжаю от двери задом. Тяну колеса коляски на себя, я не хочу, чтобы Алексеевна подумала, что я подслушиваю.
Алексеевна выходит из комнаты, быстро проходит мимо меня, не замечая моего присутствия. Я заезжаю в комнату. Миша сидит в коляске очень хорошо. Я вижу, что Алексеевна высоко подтянула его на сиденье. Даже рубашка Миши аккуратно заправлена в штаны.
– Видишь, Миша, у меня получилось.
– Ну и что? Один раз не считается.
– Один раз не считается, но она теперь всегда будет приходить, когда я позову.
– С чего ты взял? Я тебе говорю, она только в этот раз пришла.
– Ты говорил, что она вообще не придет.
Миша думает. Миша умеет играть в шахматы. Когда он выигрывает, он не показывает своей радости, когда проигрывает – спокойно анализирует позицию.
– Что ты ей сказал?
– Правду.
– Перестань. Зачем ей твоя правда?
– Я сказал ей ее правду.
Миша молчит. Он не сдался, он всего лишь просчитывает варианты. Если его не остановить, он может просчитывать варианты бесконечно.
– Миша, все проще, чем ты думаешь.
– Все сложнее. Если я чего–то не учел, значит, все сложнее, чем я думаю.
– Тогда ты не учел, что я дурак.
– Я знаю, что ты дурак.
– Ты знаешь, что я дурак, но не учел этого, когда просчитывал варианты. Я – дурак, но она тоже не профессор. Два дурака быстрее договорятся, чем дурак с умным.
– Что ты ей сказал?
– То, что она могла понять. Я вывалил ей все, что она могла принять за правду.
– Что конкретно ты ей сказал? Ты можешь ответить на простейший вопрос?
– Не могу. Я много чего наговорил, тебе же надо обязательно знать, что именно на нее подействовало.
– Расскажи все, я сам выберу, на что она могла клюнуть.
– Нечего рассказывать. Я доказал ей, что я хуже цыгана, то есть буду приставать к ним, пока они к тебе не придут. Но я все–таки думаю, что подействовало не это.
– Что?
Выражение лица Миши не меняется. Миша умеет играть в покер.
– Посчитай, сколько ей лет. Подействовало не это.
– Посчитал, при чем тут ее возраст?
– Она была ребенком после войны. Тогда не было конфет. Я сказал ей, что ты делился со мной подсолнечным маслом. После войны взрослые давали детям хлеб с сахаром или хлеб с подсолнечным маслом. Хлеб с сахаром был редкостью. Поэтому я и рассказал про подсолнечное масло. Я мог еще про шоколадки рассказывать, но шоколадки не вызвали бы прямых ассоциаций.
Миша смотрит на меня недоверчиво.
– Ты сильно стучал в дверь?
– Я сильно стучал в дверь, но это не важно.
– Это важно. К ним в дверь не многие стучат.
– Нет, Миша. Если бы она мне не поверила, она бы не пошла.
– Ты стучал в дверь. Она могла пойти ко мне, чтобы от тебя отделаться.
– Она могла пойти к тебе, чтобы от меня отделаться и подсадить тебя кое–как. Все проще. На нее подействовало подсолнечное масло.
– Ты все равно дурак.
– Я знаю.
Миша смотрит на меня, но взгляд его опять пропадает. Миша думает. Все. Теперь он будет думать долго. Миша не верит мне, он не верит в простые решения. Миша никогда никому не верит.
ШКАФ
Я еду по коридору интерната. Странно – для того, чтобы приблизить мир к себе, его приходится все время отталкивать. Я сильно толкаю от себя колеса, коляска едет вперед. Чем сильнее я отталкиваюсь от колес, тем быстрее приближаюсь к цели. Когда человек идет, он толкает землю под собой назад. Я понимаю, почему так происходит. Я тоже толкаю землю назад, только нижней частью колеса, верхнюю приходится толкать. Все из–за колес, все просто, очень просто, просто, как колесо, но я все равно удивляюсь.
Я заезжаю в нашу с Мишей комнату.
– Слышал, бабушка повесилась? Новенькая. На второй день повесилась, в шкафу, – радостно сообщаю я Мише последнюю новость.
– И чему ты радуешься? – холодно спрашивает Миша.
Я понимаю. У Миши плохое настроение, потому что меня долго не было.
– Как чему? Она же за один день всю кухню нашего заведения раскусила. Поняла, что к чему, и повесилась. Успела.
– Ноги, – говорит Миша.
Мы с Мишей понимаем друг друга очень быстро. Я подъезжаю ближе. Перегибаюсь набок через подлокотник коляски. Перекладываю Мишину ногу чуть в сторону. Нога холодная и очень тоненькая. Вторую ногу тяну за колено чуть на себя. Я не очень сильный, я не смог бы сдвинуть тело здорового человека ни на миллиметр, но здоровому человеку моя помощь и не понадобилась бы.
Миша сегодня немногословен. Но это не особенно важно. Я разгибаюсь. Отодвигаю его правую руку в сторону. Перевожу дыхание. Миша ждет, терпеливо ждет. Он может ждать долго, очень долго. Я собираю все свои силы и тяну Мишу за левую руку. Тяну на себя. Миша кивает головой, я тяну сильнее. Наконец его тело наклоняется чуть вперед, он кивает еще раз, чуть слабее. Я отпускаю его руку.
Миша облегченно вздыхает. Все–таки хорошо, что у него есть я.
Я подкатываюсь к столу, перекладываю из коляски на стол библиотечные книги.
– А знаешь, Рубен…
Миша говорит тихо, я прислушиваюсь. Книги подождут, книги – потом. Возвращаюсь от стола к Мише.
– Ты прав, Рубен. Есть чему радоваться. Ты говоришь, она в шкафу повесилась?
Я смотрю на шкаф, я понимаю. Но Мишу не остановить, Миша должен высказаться до конца. Если его остановить, он обидится, уйдет в себя, загрустит. Я не хочу, чтобы Миша грустил, – пусть говорит.
– Шкафы в интернате стандартные, стенные, – медленно продолжает Миша. – Мы смотрим на наши шкафы. – Потолки у нас два метра двадцать сантиметров, антресоли – шестьдесят сантиметров. Итого на бабушку приходится метр шестьдесят. Пусть даже метр семьдесят. Получается, что она повесилась на коленях. Сильная старушка. Ты это имел в виду?
Я имел в виду совсем не это. Я даже не помнил, какой высоты у нас потолки.
– Нет, Миша. Я не подумал про сантиметры. Оценил только, что она повесилась быстро. И то, что именно в шкафу. В шкафу не сразу найдут, откачать не успеют.
На коленях. Я соглашаюсь с Мишей. Действительно, не слабая старушка. Подвесить свое тело под потолком – дело нехитрое. Каждый может. Всего лишь отбросить табуретку ногами. Тело брыкнет, тело начнет сопротивляться, но будет поздно. Удавиться в шкафу сложнее, зато надежнее. В шкафу найдут не сразу. В шкафу никто не станет искать. Через пару месяцев жизни в доме престарелых я знал про самоубийства все. Я знал, что человек может задушить себя даже лежа на кровати с парализованными ногами. Я знал, что для того, чтобы уйти из жизни, достаточно пары крепких рук, достаточно и одной, даже не очень крепкой, руки. Главное – желание. Пожив в интернате достаточно долго, многие приходили к тому же выводу. Многие говорили о смерти. Многие пытались свести счеты просто и безболезненно. Удавалось не всем, удавалось только тем, кто хотел действительно сильно, кто желал смерти по–настоящему.
Я подъезжаю к шкафу. Открываю его. Шкаф как шкаф – ничего особенного. Вижу перекладину вверху. Прочная перекладина для вешалок. Миша прав: сантиметров сто шестьдесят от пола, если не меньше. Я представляю бабушку с петлей на шее, согнутыми ногами и дьявольским терпением. Прикрываю шкаф, заглядываю в щелочку. В шкафу темно и пыльно. В носу щекотно от пыли. Я стараюсь не чихать, у меня ничего не получается. Тело не слушается меня, я чихаю. Бабушка в шкафу тоже старается. Она старается контролировать согнутые ноги. Ноги слушаются ее последней воли. Бабушка сильная – я слабый. Я бы не смог. Я бы разогнул ноги, ослабил петлю. Мне семнадцать лет, я всего лишь слабый и глупый мальчик, рассуждающий о чужой смерти. Я закрываю шкаф, снова приоткрываю, заглядываю в темноту внутри. Страшно.
Я заезжаю в нашу с Мишей комнату.
– Слышал, бабушка повесилась? Новенькая. На второй день повесилась, в шкафу, – радостно сообщаю я Мише последнюю новость.
– И чему ты радуешься? – холодно спрашивает Миша.
Я понимаю. У Миши плохое настроение, потому что меня долго не было.
– Как чему? Она же за один день всю кухню нашего заведения раскусила. Поняла, что к чему, и повесилась. Успела.
– Ноги, – говорит Миша.
Мы с Мишей понимаем друг друга очень быстро. Я подъезжаю ближе. Перегибаюсь набок через подлокотник коляски. Перекладываю Мишину ногу чуть в сторону. Нога холодная и очень тоненькая. Вторую ногу тяну за колено чуть на себя. Я не очень сильный, я не смог бы сдвинуть тело здорового человека ни на миллиметр, но здоровому человеку моя помощь и не понадобилась бы.
Миша сегодня немногословен. Но это не особенно важно. Я разгибаюсь. Отодвигаю его правую руку в сторону. Перевожу дыхание. Миша ждет, терпеливо ждет. Он может ждать долго, очень долго. Я собираю все свои силы и тяну Мишу за левую руку. Тяну на себя. Миша кивает головой, я тяну сильнее. Наконец его тело наклоняется чуть вперед, он кивает еще раз, чуть слабее. Я отпускаю его руку.
Миша облегченно вздыхает. Все–таки хорошо, что у него есть я.
Я подкатываюсь к столу, перекладываю из коляски на стол библиотечные книги.
– А знаешь, Рубен…
Миша говорит тихо, я прислушиваюсь. Книги подождут, книги – потом. Возвращаюсь от стола к Мише.
– Ты прав, Рубен. Есть чему радоваться. Ты говоришь, она в шкафу повесилась?
Я смотрю на шкаф, я понимаю. Но Мишу не остановить, Миша должен высказаться до конца. Если его остановить, он обидится, уйдет в себя, загрустит. Я не хочу, чтобы Миша грустил, – пусть говорит.
– Шкафы в интернате стандартные, стенные, – медленно продолжает Миша. – Мы смотрим на наши шкафы. – Потолки у нас два метра двадцать сантиметров, антресоли – шестьдесят сантиметров. Итого на бабушку приходится метр шестьдесят. Пусть даже метр семьдесят. Получается, что она повесилась на коленях. Сильная старушка. Ты это имел в виду?
Я имел в виду совсем не это. Я даже не помнил, какой высоты у нас потолки.
– Нет, Миша. Я не подумал про сантиметры. Оценил только, что она повесилась быстро. И то, что именно в шкафу. В шкафу не сразу найдут, откачать не успеют.
На коленях. Я соглашаюсь с Мишей. Действительно, не слабая старушка. Подвесить свое тело под потолком – дело нехитрое. Каждый может. Всего лишь отбросить табуретку ногами. Тело брыкнет, тело начнет сопротивляться, но будет поздно. Удавиться в шкафу сложнее, зато надежнее. В шкафу найдут не сразу. В шкафу никто не станет искать. Через пару месяцев жизни в доме престарелых я знал про самоубийства все. Я знал, что человек может задушить себя даже лежа на кровати с парализованными ногами. Я знал, что для того, чтобы уйти из жизни, достаточно пары крепких рук, достаточно и одной, даже не очень крепкой, руки. Главное – желание. Пожив в интернате достаточно долго, многие приходили к тому же выводу. Многие говорили о смерти. Многие пытались свести счеты просто и безболезненно. Удавалось не всем, удавалось только тем, кто хотел действительно сильно, кто желал смерти по–настоящему.
Я подъезжаю к шкафу. Открываю его. Шкаф как шкаф – ничего особенного. Вижу перекладину вверху. Прочная перекладина для вешалок. Миша прав: сантиметров сто шестьдесят от пола, если не меньше. Я представляю бабушку с петлей на шее, согнутыми ногами и дьявольским терпением. Прикрываю шкаф, заглядываю в щелочку. В шкафу темно и пыльно. В носу щекотно от пыли. Я стараюсь не чихать, у меня ничего не получается. Тело не слушается меня, я чихаю. Бабушка в шкафу тоже старается. Она старается контролировать согнутые ноги. Ноги слушаются ее последней воли. Бабушка сильная – я слабый. Я бы не смог. Я бы разогнул ноги, ослабил петлю. Мне семнадцать лет, я всего лишь слабый и глупый мальчик, рассуждающий о чужой смерти. Я закрываю шкаф, снова приоткрываю, заглядываю в темноту внутри. Страшно.