И вот, во сне постепенно понимаешь: «Бог есть». А просыпаясь, ужасаешься громадной сложности постоянной мыслительной работы, необходимой для соприкосновения с этой истиной. Неужели нельзя было как-то проще, понятнее.
   И второе чудо – доступность религии. Так устроено, что это вот высшее состояние даётся сразу и для самого первого уровня. И величие Церкви, которая учит сразу сердцевине. Начинает не с арифметики, не с алгебры, не с высшей математики даже, а сразу с Гёделя. И получается. Каким-то особым, человеческим, рассчитанным на слабого человека языком объясняет. А с другой стороны, само сердце человека раскрывается, как будто ждёт этого.
   Розанов писал:
   «Чувство Бога есть самое трансцендентное в человеке, наиболее от него далёкое, труднее всего достигаемое: только самые богатые, мощные души и лишь через испытания, горести, страдания и более всего через грех, часто под старость только, досягают этих высот, – чуточку и только краем своего развития, одною веточкой касаются „мирам иным“; прочие лишь посредственно при условии чистоты душевной – достигают второй зоны: это – церковь».

155

   Примечание к №103
   Это может повторяться в мозгу часами, как знакомая мелодия.
   Из «Дневника писателя»:
   «Двое пьяных остановились на улице: один уверяет, что он генерал, а другой ему: „Врёшь!“ Тот бесится и ругается, а этот: „Вр-рёшь!“ Тот ещё пуще, а этот все то же: „Вр-рёшь!“ – и так далее до двухсот даже раз! Оба именно находят красоту в бессильном и бесконечном повторении одного и того же слова, так сказать погрязая в услаждении бессилием своего унижения».

156

   Примечание к с.12 «Бесконечного тупика»
   чем больше философия Соловьёва «существовала», тем менее существовал сам Соловьёв
   Любопытно, что сам философ вообще понимал всю бесплодность и бесперспективность безличной метафизики. Он писал в одной из рецензий начала 80-х годов:
   «Дух человеческий, создавши отвлечённую философию и отвлеченное естествознание, под конец должен убедиться, что эти сложные и искусные постройки имеют один серьёзный недостаток: в них нет места самому зодчему. С одной стороны, умозрительный пантеизм воздвигает своё „абсолютное“ только на отвлечении от всего индивидуального, не замечая, что при этом само „абсолютное“ превращается в пустое место; с другой стороны, в господствующем ныне „позитивном“ мировоззрении наш ум, высчитывая элементы вселенной, наивнейшим образом пропускает самого себя».
   Однако возмущение против абстрактного и умозрительного мышления носит абстрактный и умозрительный характер.
   Отсюда мораль. Абстрактная критика Соловьева безнадёжна (158), так как все абстрактные подступы предусмотрительно (но столь же абстрактно) простреливаются. С бюрократом невозможно бороться бюрократическими методами. Он скажет: «Достаньте справку, что я бюрократ». Но можно ли достать справку о том, что человек за справкой человека не видит? Справка будет выписываться на основании соответствующих справок, и из этих справок будет явствовать, что это никакой не бюрократ, а Франциск Ассизский.

157

   Примечание к №146
   неопозитивизм это вторичное абстрагирование от содержания, неизбежный признак старой, перенасыщенной культуры
   Позитивизм – это маленькая игрушечная философия. Ширпотреб. Философский конструктор, «Сделай сам». И дёшево, и, вроде бы, делом занимаешься. Неопозитивистский миф груб, но из-за своей замаскированности под науку имеет интереснейшее свойство – он развивается. В основе, кроме обычных постулатов (земля плоская и на трех китах, земля круглая и вращается вокруг солнца и т. д.), есть дополнительный постулат-бесёнок: мы ничего не знаем и ничего не принимаем на веру. С одной стороны, это замкнутая мифологическая система, причем мифологизм её максимально примитивен, так что она не способна выскочить из трёх измерений и проникнуть в мир иных мифов. С другой стороны, это «наука», то есть открытая (потенциально) система, способная к расширению и развитию. В результате подобного расширения происходит крах, то есть позитивист доходит до азов отрицаемой им религии и философии. Очарование в трудоёмкости этого процесса. На западе научились выпускать сложнейшие и головоломнейшие игрушки. И какому-нибудь высоколобому мальчишке, вроде Витгенштейна, надо потратить 50 лет, чтобы разобраться во всех ошибках и заблуждениях сборного лабиринта. В результате «жизнь прожита не зря». Общество потребления, максимально изощрившись в создании разнообразнейших игрушек, спродуцировало и интеллектуальную игру «Неопозитивизм». Целый класс игр. С началом, развитием, кульминацией и развязкой. И может быть, эти игры спасли жизнь тысячам людей.

158

   Примечание к №156
   Абстрактная критика Соловьёва безнадёжна
   Откуда вообще такая культура формально-юридической лексики? Одним иностранным немецким влиянием не объяснишь. Тут-с школа отечественного «бумаготворчества».
   Постоянные фразеологические обороты в сочинениях Соловьёва:
   «Всякая отвлечённая формула имеет слишком растянутую границу, и нет возможности закрыть ее для мыслей-контрабандисток, которые вместе с несомненно законным всегда готовы провезти и неоправданные на умственной таможне истины, и даже прямо фальшивые деньги – заблуждения».
   Или:
   «Декартовский субъект мышления есть самозванец без философского паспорта».
   Тут-с школа. Соловьёв с его несомненным талантом пародиста в поисках подходящей лексики ловко имитировал язык официальных циркуляров и рескриптов, взяв оттуда не только строй лексики, но и сами образы. (То же самое произошло, кстати, и с церковной лексикой.)

159

   Примечание к №123
   Евреи – гениальные провокаторы-практики, но в теории, в мире идей удивительно неспособны к какой-либо нечестности, неправде, юродству.
   Русское предательство – теоретично. Отсюда интересное следствие. В предательстве по-еврейски есть определенная логика. В русском же варианте сама логика является предательством. Если русский логичен, он предаёт.
   Биография крупного политического деятеля Василия Витальевича Шульгина: помещик из глубинки, внезапно ставший одним из лидеров Государственной Думы; националист, защищающий Бейлиса; монархист, принимающий отречение от престола у своего монарха. После отречения Шульгин сплюнул: «Отрёкся от царства, как роту сдал». Но Николай II через год мужественно погиб за Родину, а Шульгин прожил ещё 60 лет. И каких 60 лет! В 20-х этот ярый противник советской власти поехал нелегально в Советский Союз и после этой поездки, благосклонно выпущенный ГПУ обратно за границу, написал книгу об «успехах коммунистического режима» (которые ГПУ ему и были показаны). Характерно, что в СССР этот «обличитель еврейского засилья» жил по фальшивому паспорту, выписанному на имя еврея, а по улицам ходил в гриме «старого раввина». Впоследствии Шульгин был арестован советскими войсками в Югославии, сидел в тюрьме, но благополучно вышел и успел ещё воспеть при Хрущёве кукурузу. Если окинуть мысленным взором всю эту столетнюю жизнь, она поразит нас полным отсутствием логики. Это театр абсурда. Беда в том, что Шульгин был слишком логичен. Я читал его книги. Это крайний рационализм. Более того. Русскому рационалисту биография Шульгина кажется романтичной, возвышенной. Для определённой части современных русских Шульгин это кумир, почти объект поклонения.
   В интеллектуальном отношении русские слабенькие. Слабачки. Всё уступают. Им «доказывают». Вот, борода у тебя. Сбрей. Так. А волосы надо щипцами завить. Нет, что-то не то… Надень юбку. Вот, уже лучше. Теперь серёжки, бусы. Накрась губы, подведи глаза. И чего ты руками размахиваешь? Иди медленно, плавно, как лебедь белая. Бёдрами покачивая.
   Пётр I брил бороды, а это, по русским обычаям, признак противоестественного порока. Это было так же стыдно и глупо, как если бы сейчас всем приказали носить на шотландский манер юбки. Но всё разумно. «Докажут».
   Зато когда русский набычился, опомнился от рационального беспамятства, то всё – ему хоть кол на голове теши.
   Не так уж и много я прожил, но прожил уже три жизни совсем разных. Совсем. Но внутри одно. Из-за полного отсутствия логики. Исключительное уважение к себе при полном неуважении и издевательстве над логикой, над реальностью. А мне ПЛЕВАТЬ. Я сейчас оглядываюсь назад, вниз, и голова кружится. Дурачок, куда я лез? Вверх по вертикальной стене, ломая ногти. Совершенно безнадёжно. Всё уже было закуплено, решено и подписано. А я лез, лез. Если бы знал, никогда бы ничего подобного не произошло. Мне бы «доказали», «поставили на место». А я плевал. И что такое сам факт написания этой книги? Куда это? зачем? Какой заряд воли, потраченный на совершенно бессмысленное и противоестественное изменение пространства. Ну, взял, построил садовый домик из миллиарда вишнёвых косточек. Бред. У меня в голове сидит какое-то Политбюро: «Вы даёте нереальные планы».
   Чехов писал о пробитом сквозь сахалинские скалы туннеле:
   «Рыли его, не посоветовавшись с инженером, без затей, и в результате вышло темно, криво и грязно. Сооружение это стоило очень дорого, но оно оказалось ненужным… На этом туннеле превосходно сказалась склонность русского человека тратить последние средства на всякого рода выкрутасы, когда не удовлетворены самые насущные потребности».
   Но сам Чехов, умирающий, так же, «по-сахалински», написал на героине «Вишнёвый сад». Зачем?

160

   Примечание к №134
   Ошибка в том, что я никогда не совершал серьёзных ошибок.
   Я оказался слишком прав. Я такой умный, хитрый – всех перехитрил. «Я от бабушки ушёл и от дедушки ушёл». (187) А молодость прошла. И оказался колобок одиноким. Колобок – ноль. В чем я никак не могу понять Розанова, так это в том, что он никогда не был эгоистом. Это при его-то уме? И всю жизнь совершал смешные ошибки. Брак с Сусловой и т. д. И в результате жизнь его удалась. Почти. Мне же жизнь явно не удаётся.

161

   Примечание к №123
   русский литературовед почти всегда идиот
   Любопытен генезис этого слова вообще и в русском языке в частности. Буквально «идиот» по-гречески означает «одиночка», «обособленный». Но греки называли идиотами грубых, невоспитанных людей (хамов). Постепенно смысл несколько изменился и идиотами стали называть дураков (идиотия – максимальная степень слабоумия).
   Не знаю, как в других языках, но в русском слово «идиот» очень уроднилось, стало неотъемлемой принадлежностью бытовой лексики. «Кретин» или «дебил» тоже нравятся, но всё же являются чуточку иностранными, чужеродными. А «идиот» это уже родное. И тут интересен дрейф смысла. Во-первых, появилось производное «идиотик», то есть простодушный дурачок, вызывающий не симпатию, а пренебрежение. «Идиот» Достоевского – фиксация и возвышение этого оттенка: с одной стороны, простак, симплициссимус, и тут же – действительно больной. И – очень естественный переход для русских – святой. А святой – значит учитель, немой урок-укор миру. Однако слово вошло в корневую систему языка другим концом: «идиот» в смысле «тот, кто идиотничает». А идиотничать – по-русски это значит издеваться. Издеваться не вообще – это лишь некоторая разновидность издевательства, а именно издевательство за счёт нарочитой и наглой глупости.
   Пожалуй, в русских условиях идиотическое существование в первичном смысле этого слова только и возможно в виде идиотизма в смысле последнем. Чем дальше я разматываю нить своей жизни, тем больше и больше убеждаюсь в этом.
   Или быть святым. Но это ведь для совсем избранных.

162

   Примечание к №154
   Доказательство бытия Божия (в смысле не католического доказательства, а интуитивного со-чувствия, уроднённости этой теме)
   Начало постижения идеи Бога – молчание. (163) Об этом почему-то трудно говорить. Как и о смерти. Утром спросонья наткнулся на чёрный столб – я умру. Кому сказать? «Я сегодня утром испугался, что я когда– нибудь умру». И о Боге тоже, оказывается, сказать некому. Это значит, что человек очень близко уже подошёл к вере, потихоньку начинает верить.

163

   Примечание к №162
   Начало постижения идеи Бога – молчание.
   Модернизм в иконописи – все это хорошо, но как-то… неприлично. Это уместно на выставке, но не в церкви. В иконах Васнецова нет молчания. Красочный шум.
   Русская икона плоска, прозрачна и схематична. (173) Это как бы взгляд боковым зрением, взгляд подразумевающий, скользящий, но не вполне видящий. А объёмные иконы даны в лоб – от них болят глаза. Не знаю, но если провести цветовой анализ и анализ формы древних икон, то, может быть, мы увидим как раз цветовое и контурное смещение, свойственное нашему боковому, периферийному зрению, то есть зрению и видящему и невидящему, не косящему даже, а целомудренно опускающему глаза, отворачивающемуся.
   И модернистское слово тоже. Нет целомудрия у Соловьёва и ему подобных. У Розанова есть. Именно из-за его ощущения ирреальности слова, из-за его юродства, деформирующего словесный мир. Юродство это тоже глас Божий, но не прямо, не через уста обычного святого или пророка, а боком, деформированно и бесплотно, целомудренно. Неслучайно юродивый во Христе столь почитаем на Руси. Известно, что за пять веков христианства, с VI по Х век, общий месяцеслов православной церкви насчитывал не более четырёх юродивых святых, принадлежавших различным странам. А на Руси лишь в продолжении трёх веков (ХIV– ХVI) насчитывается не менее десяти святых юродивых. И главный русский храм Василий Блаженный – в честь знаменитого юродивого, обличавшего Ивана Грозного.

164

   Примечание к №152
   Компот из сухофруктов слезинку на весах революции явно перетягивал.
   Отец как-то, чтобы проверить мои «умственные способности» (всегда «проверял» и «развивал») (172), предложил мне на выбор потертые 20 копеек или 3 блестящих новеньких пятака. Я выбрал пятаки. Отец не понимал, что не компот важен, особенно для меня. Я уже тогда морализировал, был ригористом. Протестантом. Я ответил как урок, как лучше. Лучше взять не 20 копеек, а 15. Оставить родителям «на хозяйство». Я думал, что и отец так думает. Но он жил совсем в иной системе. Огорчился: «Ну как же так, вот же 5 + 5 + 5 будет 15. А 20 – 15 = 5. Тут на пять копеек больше». И в голосе жалость, что я дурак. А я гордо (нет, не обманешь): «Надо экономить. Нам и так денег не хватает». И наивно добавил: «Сейчас водка подорожала». Отец покраснел.
   Та же ошибка в случае с рисунком. Объяснение отца было максимально материалистическим. «Свёл под копирку, чтобы в школе показывать, там его поймают, будет скандал». Но все было совсем не так. Я сам не знал, зачем я свёл этот рисунок. Меня какой-то чёртик толкнул. Для своего возраста я был очень невинен, и хотя знал сексуальную подоплеку жизни, но «вообще». У меня ничего «такого» и в мыслях не было. Просто бродили смутные чувства, было как-то скучно. Дома никого не было. Я рассматривал книгу, и вдруг меня этот рисунок взволновал. Я не знал, что делать (а что-то надо было, я чувствовал), и я срисовал его. Это было так странно приятно. А потом спрятал в карман и напрочь забыл. Какая-то микроскопическая затравка «личной жизни», что-то свое, интимное, которое надо ото всех прятать. Потом бы этот кристаллик рос и все было бы хорошо. А его выловили из питательного раствора. И больше-то ничего там не было. Всё, что было – взяли. Только я подшил в своё дело первый лист, как его вырвали и выбросили в корзину для бумаг. (191) Единственный раз в жизни я взял 20 копеек. И то даже не 20, а так, 17 примерно. Ибо что же я срисовал? Фигуру из антропометрической таблицы в начале 1-го тома «Человека» Ранке.

165

   Примечание к c.13 «Бесконечного тупика»
   «у него (человека из подполья) уже и нет … черт, нет твёрдых определений» (М.Бахтин)
   Одна из тем набоковской «Лолиты» тоже разрушение «твердых определений». Якобы защита Лужина из «Преступления и наказания» на поверку оказывается продолжением «Записок из подполья». Только у Достоевского девальвация субъективная, а у Набокова объективная. Герой «Записок» разрушает мнения в тексте, а Гумберт Гумберт – за текстом, в голове у читателя.
   Кто такой Гумберт? Ему нельзя дать определения. Набоков в принципе отказывается от какой бы то ни было дидактики. Гумберта просто невозможно втиснуть в какие-либо оценочные рамки. (171) Разумеется, его образ можно трактовать как образ негодяя-извращенца или несчастного, психически больного человека, но и та, и другая, и третья, пятая, десятая концепция катастрофически сузит наше КОНКРЕТНОЕ понимание этого героя.
   У Достоевского такое определение в конце концов возможно, даже неизбежно. Герой лишь ожесточённо, «на смерть» сопротивляется этому, но терпит в конце концов поражение. Для набоковского героя определение всегда оборачивается грубой схемой и, обернувшись вокруг него, ударяет бумерангом по читателю.
   Набоков это завершение Достоевского. (198) До него Достоевский был открыт, беззащитен. (Что, конечно, не только недостаток.)

166

   Примечание к c.13 «Бесконечного тупика»
   Известно, что Розанов буквально вырос из Достоевского
   Бердяев однажды написал о Розанове:
   «Он зародился в воображении Достоевского и даже превзошел своим неправдоподобием все, что представлялось этому гениальному воображению. А ведь воображение Достоевского было чисто русское, и лишь до глубины русское в нем зарождалось».
   Но что же сказал тут Бердяев? Он сказал что-то очень подозрительное. Как же это Розанов нечто неправдоподобное и одновременно исключительно русское? То есть русское для Бердяева и для эпохи Бердяева превратилось в фантастику. А Розанов обычен. И Достоевский обычен. Это быт. Для русского это быт. Простой, понятный. Как китайская стена для китайца, как Венеция для итальянца. Розанов должен стать обычным. Как отчасти и стал уже Достоевский. Даже еще обычнее. Розанов это самое обычное, это обычай русского мышления, русского философствования, русского осуществления.

167

   Примечание к №134
   спал… Вот, пожалуй, и всё.
   Правда, Кьеркегор писал: «Юность – сон. Любовь – сновидение». Однако дело в том, что я спал слишком крепко. И не видел снов.

168

   Примечание к №154
   Первое чувство бытового сознания, сталкивающегося с предположением о мнимости мира, – неудержимая злоба.
   Кто такой, собственно говоря, «мещанин» в ругательном смысле этого слова? Это мещанин просто, попавший волею судеб в положение «интеллигента» (интеллектуала). Как правило, сам он в этом не виноват. Люди эти в конечном счете несчастны и всеми силами хотят вернуться назад, в спокойное несвободное состояние. Издеваться над такими людьми (занятие, кстати, очень русское) так же зло и глупо, как издеваться над детьми.
   Отец умер, а картины брата-художника остались. Мать еще раньше их ненавидела (штук сто и занимали все антресоли), а тут решила выбросить. Я запретил. Тогда она их ядом полила (хлорофосом). «Там тараканы». Яд я тайком убрал потом – она бы всех насмерть отравила – без перчаток брызгала на еду и т. д., а дома грязь на кухне, от этого и тараканы. Но она всё равно вывернулась, у ней где-то ещё яд был, и она напоследок снова картины ядом полила. Их уже нельзя было ни дарить, ни вешать. Но в этом никто не виноват. Зачем же доводить человека? Жил, жил себе и вдруг ему 100 картин. За что? Вот подсознание и не выдержало. А ты не доводи. Я бы всем русским на шею повесил маленькие медальоны: «Каждому своё», – чтобы всегда перед глазами было. Все русские беды от этого.
   Чехов писал в «Ионыче»:
   «Пока с обывателем играешь в карты или закусываешь с ним, то это мирный, благодушный и даже неглупый человек, но стоит только заговорить с ним о чём-нибудь несъедобном, например, о политике или науке, как он становится в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что остаётся только рукой махнуть и отойти».
   А ты не говори о «несъедобном», говори о грибках и наливочке (169). И будут милые, хорошие, родные русские люди.

169

   Примечание к №168
   говори о грибках и наливочке
   Отсюда компенсаторная функция атеизма и позитивизма. Атеизм это отстранение от сверхсознательного. (175) Человек не будит своих демонов и живёт не чёрно-белой, а серой жизнью. Вольтер никакой не атеист – всё у него со слезами, с истерическим надрывом. Это антитеизм, сатанизм. Ошибка сознания и интуиции в выборе не своей темы.
   Атеизм и позитивизм (в его мягких, рассудочно-рациональных формах – не Конт, а Поппер) – крайне важный элемент ХРИСТИАНСКОЙ цивилизации – её предохранитель и её интеллектуальная милостыня, наконец, просто льгота после 2000-летнего христианства, После стольких поколений христианских предков человек естественно религиозен, естественный христианин. Вне непосредственного контакта с Богом и даже церковью он всё равно около церковных стен, всё равно его жизнь ласково изгибается по направлению к невидимому магниту церковной ограды. Не случайно атеизм и позитивизм присущи в развитой форме только христианству.

170

   Примечание к №152
   Доброта отца сочеталась с какой-то органической неспособностью проникнуть в чужой мир, понять его.
   Когда мне было три годика, он рассказывал «в лицах» «Семеро козлят». Волк у него рычал, а коза тонюсенько блеяла: «Отопритеся, отворитеся, ваша мама пришла, молочка принесла». И я плакал. Ещё когда волк рычал, губа заворачивалась у меня за ухо, а потом, точно в начале блеяния, я начинал плакать. Отец, довольный своим актёрским талантом, говорил: «Что, жалко козлятушек?» А потом всем меня показывал, и я автоматически, на известном, заранее предсказанном месте, плакал. Меня даже сняли «в процессе» и получилось 6 карточек, запечатлевших все стадии, от расширения зрачков до их полного исчезновения в слезоточивом жмурении и растирании кулаками.
   А плакал я совсем не из-за козликов, а мне папу жалко было. Когда он говорил жалобно, то казалось, что плачет. Я за него перепугивался и плакал тоже.

171

   Примечание к №165
   Гумберта просто невозможно втиснуть в какие-либо оценочные рамки.
   Толчком к написанию «Лолиты» послужила газетная статья, в которой говорилось, что некая обезьяна нарисовала картину. Картина изображала решётку её клетки. Если вспомнить известную фразу Платона о том, что тело это клетка души, то метафизический замысел романа вполне понятен. В центре повествования трагедия человека, наделённого сознанием и высоким творческим потенциалом, но не способного вырваться из темницы реальности, то ли из-за слабости духа, то ли из-за особой крепости телесной оболочки.
   Но трактовка, подсовываемая Набоковым (может быть, даже самому себе), опять-таки слишком узка и статична, ибо предусматривает взгляд на судьбу Гумберта из потустороннего мира платоновских идей. А это невозможно ни для читателя, покорно следующего воле автора, ни для самого автора, для кото-рого образ Гумберта является, в свою очередь, лишь клеткой собственного сознания. Чтобы понять человека, нужно перестать быть человеком. Что невозможно.
   Правда, возможна иллюзия этого, что как раз и характерно для искусства вообще, и в особенности для литературы.