Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- Следующая »
- Последняя >>
«Наконец-то имя его станет во весь свой гигантский рост и перестанет быть известно преимущественно по роману „Что делать?“.
Были изданы полные собрания сочинений и Белинского, и Писарева (последнее 6-томное полное собрание сочинений вышло в 1909—1913 гг. пятым (!) изданием), и упорно считаемого за философа Добролюбова (4-томник в 1911 г.). Мало кто из серьёзных философов в России мог похвастаться таким вниманием. Полного собрания сочинений не было у Соловьева, Чичерина, Юркевича, Чаадаева, Ивана Сергеевича Аксакова, Леонтьева (беру только уже умерших к началу века).
830
831
832
833
834
835
836
Были изданы полные собрания сочинений и Белинского, и Писарева (последнее 6-томное полное собрание сочинений вышло в 1909—1913 гг. пятым (!) изданием), и упорно считаемого за философа Добролюбова (4-томник в 1911 г.). Мало кто из серьёзных философов в России мог похвастаться таким вниманием. Полного собрания сочинений не было у Соловьева, Чичерина, Юркевича, Чаадаева, Ивана Сергеевича Аксакова, Леонтьева (беру только уже умерших к началу века).
830
Примечание к №793
То есть всё и было рассчитано на моё уничижение и уничтожение.
Рассчитано, конечно, вне воли и желания какого-либо конкретного человека. Атеизм вызвал разрушение религиозного строя, высшей организации духовной жизни. Новый строй возник как расстройство, как хаотичное разрастание отдельных фрагментов разрушенного мировоззрения. Так аскетический идеал был воспринят официальной идеологией как идеал духовного обеднения, а в русской душе, веками настраиваемой на монастырь, примитивная пуританская демагогия нашла свой архетипический резонанс. Такая же обломочность, переплетённость проросших развалин характерна и для других аспектов наспех сколоченной советской религийки. Если мощные стволы великих религий вырастали естественно, создавались тысячелетиями и очень органично включались в душу человека, необычайно усиливали и облагораживали её природные свойства, то советская религия это бутафорское дерево, собранное из засохших веточек спиленного христианства. Вместо ствола – нихиль, пустота. Разумеется, несуществующие корни сего «растения» лежат в христианстве, это продукт христианства. И вот отдельные ветви, выломанные из христианского религиозного древа, они не умерли ещё, а как-то полусонно, вяло живут, растут. И вопрос вопросов: примутся ли, пустят ли корни в конце концов или так новое русское сознание и погаснет в сумеречном сне? Речь идёт, таким образом, о религиозном возрождении. Для меня, как личности, этот путь невозможен. В конечном счете я могу прийти в церковь, но куда же мне девать моё детство, лишённое светлых образов религиозного опыта, этой основы православия? Или кто мне вернёт мою юность с её сложной и запущенной душевной жизнью, но жизнью совершенно вне категории любви? Вообще, как мне вместить разросшееся мышление под церковный купол, если душа моя искажена (837), деформирована, просто во многом инфантильна, недоразвита?
То есть всё и было рассчитано на моё уничижение и уничтожение.
Рассчитано, конечно, вне воли и желания какого-либо конкретного человека. Атеизм вызвал разрушение религиозного строя, высшей организации духовной жизни. Новый строй возник как расстройство, как хаотичное разрастание отдельных фрагментов разрушенного мировоззрения. Так аскетический идеал был воспринят официальной идеологией как идеал духовного обеднения, а в русской душе, веками настраиваемой на монастырь, примитивная пуританская демагогия нашла свой архетипический резонанс. Такая же обломочность, переплетённость проросших развалин характерна и для других аспектов наспех сколоченной советской религийки. Если мощные стволы великих религий вырастали естественно, создавались тысячелетиями и очень органично включались в душу человека, необычайно усиливали и облагораживали её природные свойства, то советская религия это бутафорское дерево, собранное из засохших веточек спиленного христианства. Вместо ствола – нихиль, пустота. Разумеется, несуществующие корни сего «растения» лежат в христианстве, это продукт христианства. И вот отдельные ветви, выломанные из христианского религиозного древа, они не умерли ещё, а как-то полусонно, вяло живут, растут. И вопрос вопросов: примутся ли, пустят ли корни в конце концов или так новое русское сознание и погаснет в сумеречном сне? Речь идёт, таким образом, о религиозном возрождении. Для меня, как личности, этот путь невозможен. В конечном счете я могу прийти в церковь, но куда же мне девать моё детство, лишённое светлых образов религиозного опыта, этой основы православия? Или кто мне вернёт мою юность с её сложной и запущенной душевной жизнью, но жизнью совершенно вне категории любви? Вообще, как мне вместить разросшееся мышление под церковный купол, если душа моя искажена (837), деформирована, просто во многом инфантильна, недоразвита?
831
Примечание к №696
Чехов вздохнул, повертел в руках ладью-Суворина и пожертвовал за лучшую позицию.
Это было Главным Предательством Чехова. Он предавал всю жизнь, но с Сувориным случай был особый. Это сложное, заглушечное предательство. Слишком многим был Чехов обязан этому человеку, ставшему ему в известный период почти отцом.
Чехов уже в 28 лет стал готовить предательство, интимно шептал на ушко своей будущей жертве:
«Вообще в денежных делах я до крайности мнителен и лжив против воли. Скажу нам откровенно и между нами: когда я начинал работать в „Новом времени“, то почувствовал себя в Калифорнии и дал себе слово писать возможно чаще… (Но постепенно) я стал бояться, чтобы наши отношения не были омрачены чьей-нибудь мыслью, что Вы нужны мне как издатель, а не как человек и проч. и проч. Всё это глупо, оскорбительно и доказывает только, что я придаю большое значение деньгам, но ничего я с собой не поделаю… Это не значит, что я отношусь к Вам душевнее и искреннее, чем другие; это значит, что я страшно испорчен тем, что родился, вырос, учился и начал писать в среде, в которой деньги играют безобразно большую роль. Простите за эту неприятную откровенность».
Дело здесь не собственно в деньгах, а в том, что Чехову Суворин оказывал одолжение. Суворин постоянно скашивал Чехову долги, делал дорогие подарки, оплачивал заграничные поездки. Суворин при этом стеснялся своего богатства, Чехов же делал вид, что ничего не замечает и часто якобы наивно косвенным образом просил денег у своего друга. Например, Суворин приглашает Чехова в Париж, а Чехов: «Я бы поехал, да денег нет». Значительная часть их переписки на таких намёках построена. Как издатель, Суворин не только на Чехове не наживался, а, пожалуй, тот влетал ему в копеечку. Это были странные, построенные на взаимных умолчаниях отношения, на самом деле деликатность и наивность которых постороннему наблюдателю совсем не понятна. Тут «третий лишний» и всякие разговоры, что Суворин наживался на Чехове или Чехов превратил Суворина в дойную корову, лишены смысла. Чтобы почувствовать суть этих отношений, надо очень хорошо знать суть русского отношения к деньгам, надо знать, что Суворин, например, всю жизнь боялся своих денег, мучился, что он слишком много их тратит, а они «не им заработаны» и т. д. Тут много разных нюансов, европейцу совсем не понятных.
Не в том зло, что Чехов стеснялся получать деньги от Суворина, а тот стеснялся их давать. (Кстати, характерная сцена чеховских рассказов: врачу дают гонорар, а тот краснеет, дающий же ненатурально кашляет и т. д. В сущности, нелепость). Тут иное. Чем больше Чехов считал себя обязанным Суворину, тем больше он его ненавидел. Ненавидел совершенно неосознанно. А Суворин так же неосознанно чувствовал свою глубокую вину перед горячо любимым другом.
Вот реакция Чехова на совершенно безденежное одолжение, показывающая всю его болезненную щепетильность в таких вопросах:
«Выходит какая-то глупая игра в бирюльки: людям хочется сделать мне одолжение, и ждут они, чтоб я попросил, а мне хочется показать, что я ни в грош не ставлю свои пьесы, и я упрямо, как скотина, пишу в своих письмах только о погоде, не заикаясь о пьесе…»
Суворин был обречён.
Чехов вздохнул, повертел в руках ладью-Суворина и пожертвовал за лучшую позицию.
Это было Главным Предательством Чехова. Он предавал всю жизнь, но с Сувориным случай был особый. Это сложное, заглушечное предательство. Слишком многим был Чехов обязан этому человеку, ставшему ему в известный период почти отцом.
Чехов уже в 28 лет стал готовить предательство, интимно шептал на ушко своей будущей жертве:
«Вообще в денежных делах я до крайности мнителен и лжив против воли. Скажу нам откровенно и между нами: когда я начинал работать в „Новом времени“, то почувствовал себя в Калифорнии и дал себе слово писать возможно чаще… (Но постепенно) я стал бояться, чтобы наши отношения не были омрачены чьей-нибудь мыслью, что Вы нужны мне как издатель, а не как человек и проч. и проч. Всё это глупо, оскорбительно и доказывает только, что я придаю большое значение деньгам, но ничего я с собой не поделаю… Это не значит, что я отношусь к Вам душевнее и искреннее, чем другие; это значит, что я страшно испорчен тем, что родился, вырос, учился и начал писать в среде, в которой деньги играют безобразно большую роль. Простите за эту неприятную откровенность».
Дело здесь не собственно в деньгах, а в том, что Чехову Суворин оказывал одолжение. Суворин постоянно скашивал Чехову долги, делал дорогие подарки, оплачивал заграничные поездки. Суворин при этом стеснялся своего богатства, Чехов же делал вид, что ничего не замечает и часто якобы наивно косвенным образом просил денег у своего друга. Например, Суворин приглашает Чехова в Париж, а Чехов: «Я бы поехал, да денег нет». Значительная часть их переписки на таких намёках построена. Как издатель, Суворин не только на Чехове не наживался, а, пожалуй, тот влетал ему в копеечку. Это были странные, построенные на взаимных умолчаниях отношения, на самом деле деликатность и наивность которых постороннему наблюдателю совсем не понятна. Тут «третий лишний» и всякие разговоры, что Суворин наживался на Чехове или Чехов превратил Суворина в дойную корову, лишены смысла. Чтобы почувствовать суть этих отношений, надо очень хорошо знать суть русского отношения к деньгам, надо знать, что Суворин, например, всю жизнь боялся своих денег, мучился, что он слишком много их тратит, а они «не им заработаны» и т. д. Тут много разных нюансов, европейцу совсем не понятных.
Не в том зло, что Чехов стеснялся получать деньги от Суворина, а тот стеснялся их давать. (Кстати, характерная сцена чеховских рассказов: врачу дают гонорар, а тот краснеет, дающий же ненатурально кашляет и т. д. В сущности, нелепость). Тут иное. Чем больше Чехов считал себя обязанным Суворину, тем больше он его ненавидел. Ненавидел совершенно неосознанно. А Суворин так же неосознанно чувствовал свою глубокую вину перед горячо любимым другом.
Вот реакция Чехова на совершенно безденежное одолжение, показывающая всю его болезненную щепетильность в таких вопросах:
«Выходит какая-то глупая игра в бирюльки: людям хочется сделать мне одолжение, и ждут они, чтоб я попросил, а мне хочется показать, что я ни в грош не ставлю свои пьесы, и я упрямо, как скотина, пишу в своих письмах только о погоде, не заикаясь о пьесе…»
Суворин был обречён.
832
Примечание к №758
Разъезжающие по всей стране «адвокаты» осуществляли строгий надзор за поведением подсудимых революционеров.
В России всё это приобрело громадные масштабы, но конечно сама технология применялась повсеместно. Применялась тогда, применяется и сейчас. Вот и на суде над «Красной армией» в ФРГ один из подсудимых заявил, что группа адвокатов была «главным ферментом» их организации. Адвокаты поддерживали «дух послушания руководству», а когда руководство было арестовано, они фактически заняли его место. После этого заявления три дисквалифицированных адвоката ушли в подполье.
Разъезжающие по всей стране «адвокаты» осуществляли строгий надзор за поведением подсудимых революционеров.
В России всё это приобрело громадные масштабы, но конечно сама технология применялась повсеместно. Применялась тогда, применяется и сейчас. Вот и на суде над «Красной армией» в ФРГ один из подсудимых заявил, что группа адвокатов была «главным ферментом» их организации. Адвокаты поддерживали «дух послушания руководству», а когда руководство было арестовано, они фактически заняли его место. После этого заявления три дисквалифицированных адвоката ушли в подполье.
833
Примечание к с.45 " Бесконечного тупика»
Как сказал Ницше, «Бог умер»
Ницше – предтеча германского фашизма. Розанов – русского, доброго – так и не состоявшегося. Разрушение немецкого логоса убило Бога. Русского – окончательно оживило. Ницше – немецкий Сократ, Розанов – русский (841).
Как сказал Ницше, «Бог умер»
Ницше – предтеча германского фашизма. Розанов – русского, доброго – так и не состоявшегося. Разрушение немецкого логоса убило Бога. Русского – окончательно оживило. Ницше – немецкий Сократ, Розанов – русский (841).
834
Примечание к №730
«передай Хине Марковне, что я сегодня завтракал у Марка Матвеевича Антокольского» (А.Чехов)
В Париже Чехов у Марка Матвеевича Антокольского, а также у Леопольда Адольфовича Бернштама вентилировал вопрос о памятнике Петру I для Таганрога. Памятник сделали и направили из Европы в Таганрог оказией. Похлопотал Антон Павлович у Мерперта, служившего в торговом доме «Луи Дрейфус и К°», и статую, памятуя о хорошем поведении просителя, отправили на пароходе бесплатно. Благо в Таганроге – филиал этой фирмы, благодетельствующей Россию торговлей её хлебом. Доставили Петра I в полной сохранности и пьедестальчик ему сделали. Мастер Эдуардо из Одессы озаботился.
«передай Хине Марковне, что я сегодня завтракал у Марка Матвеевича Антокольского» (А.Чехов)
В Париже Чехов у Марка Матвеевича Антокольского, а также у Леопольда Адольфовича Бернштама вентилировал вопрос о памятнике Петру I для Таганрога. Памятник сделали и направили из Европы в Таганрог оказией. Похлопотал Антон Павлович у Мерперта, служившего в торговом доме «Луи Дрейфус и К°», и статую, памятуя о хорошем поведении просителя, отправили на пароходе бесплатно. Благо в Таганроге – филиал этой фирмы, благодетельствующей Россию торговлей её хлебом. Доставили Петра I в полной сохранности и пьедестальчик ему сделали. Мастер Эдуардо из Одессы озаботился.
835
Примечание к с.46 " Бесконечного тупика»
Философия это естественное искусство.
Что такое философия? Её можно определить как свободное и непредубеждённое мышление, направленное на рассмотрение вечных вопросов. Философское мышление свободно и непредубеждено, так как совершенно не ясны его конечные результаты и отсутствуют какие-либо установки, искажающие естественный ход рассуждений. Далее, философия есть мышление, направленное на «рассмотрение», а не на «решение». Философия сама по себе ничего не решает и решить не может. Объект её настолько грандиозен, что познать его человек принципиально не в состоянии. Объектом философии являются проблемы принципиально неразрешимые. Именно поэтому ими занимается не наука, а философия. (848) Эти проблемы носят название вечных вопросов: что есть истина и что есть ложь; что есть добро и что – зло; есть ли Бог; смертен ли человек, в чём смысл жизни; что есть бытие и др. Ответить на эти вопросы нельзя. Но о них можно и нужно думать. Процесс мышления о подобных фундаментальных проблемах возвеличивает человека, переводит его в иной, высший разрез бытия. Именно в этом и заключается подлинная цель философии. Она не даёт человеку знания, но поворачивает бытие иной, неожиданной для него стороной, заставляет глубже и оригинальнее почувствовать свою экзистенцию и взглянуть на своё сиюминутное существование немного со стороны. Философия «смазывает» мир, делает его странным и загадочным. Как сказано, «философия начинается с удивления».
Отсюда ясно, что форма той или иной философской системы, вызывающая некое эстетическое переживание, и является её подлинной сущностью. Что касается содержания философии, то его просто нет, и быть не может. Предмет философии – «ничто». И Хайдеггер, построив свою систему на рассмотрении этой фундаментальной категории, лишь обнажил до предела нигилистическую суть «свободного мышления». Оно свободно от содержания. Следовательно, философия это искусство, а не наука. В науке важен конкретный материал, продукт, результат; в искусстве – интерпретация. Если один писатель в прекрасной литературной форме апологетизирует убийство, а другой в форме безобразной доказывает его отвратительность, то как-либо противопоставлять эти две концепции невозможно. Дело в том, что в последнем случае речь идет о НЕпроизведении, и его просто нельзя сравнивать, вводить в рамки литературного анализа. Оно не хорошее и не плохое. Его просто нет. Привычка проецировать друг на друга два разноуровневые понятия: художественность и этичность, гуманность – нелепа. Эти понятия, конечно, соединимы, но несопоставимы. Сопоставить их можно только в рамках так называемого «реализма» как эстетической концепции, отрицающей эстетическую значимость художественного произведения. Из элементарного нигилизма материализма – как философского, так и эстетического – вытекает прямая связь с социальной и политической деструкцией, с одной стороны, и с научным знанием – с другой. В последнем случае материализм является идеальной наукой, наукой, сошедшей с ума и заболевшей манией величия. Материализм это наука, где объект изучения – ничто и, следовательно, сама наука как субъект – всё. Мечта науки – стать материализмом. Она всё познаёт, познаёт, и вот когда всё познает, превратится в ничто, во всё. Идеальное (абсолютное) отражение как сама реальность. Но реальная (нормальная) наука бесконечна. В этом её принципиальное отличие от искусства и культуры. Вспыхнув однажды, она разгорается всё шире и шире, захватывает всё новые и новые области, но при этом не выгорает за недостатком материала, а, наоборот, подобно некоторым типам атомных реакторов, ПОРОЖДАЕТ новое топливо. Возникают науки второго порядка, потом третьего, четвёртого и так до бесконечности. Иное дело культура. Культура – конечна. Она рождается, развивается, а потом гибнет.
Этот аспект взаимоотношений между наукой и культурой со всей остротой выявился в проблеме соотнесения философии Платона и Аристотеля.
Аристотель это ученик Платона, потративший всю жизнь на упорядочение и шлифовку философских взглядов своего учителя. Но не только. В одном отношении Аристотель действительно равен Платону и является при этом его своеобразным антиподом – я имею в виду саму манеру философствования. Мышление Платона образно, построено на ассоциациях и аналогиях, часто расслаивается на несколько потенциальных уровней восприятия («иронич-ность» и т. д.). Аристотель – подчёркнуто сух, корректен, одним словом, научен. И здесь именно Аристотель является основоположником грандиозной философской программы – программы трансформации философии в науку, то есть, иными словами, программы преодоления конечного характера философской мысли и создания возможности для её бесконечного развития. Эта идея заранее была обречена на неудачу. Философия могла стать бессмертной, но лишь путём отказа от своей сущности и превращения в науку.
Аристотелизм развивался в несколько этапов. Пролог – формирование грекоязычной философии – был естественным и совершенно оригинальным. Всю досократическую мысль в этом отношении можно рассматривать как создание условий и самого инструментария для разработки девственного пласта философии.
Этого периода мы не наблюдаем во вторичных и третичных философских традициях. Его там заменило компиляторство. Не наблюдаем мы там и второго периода – творческого. Это период сократический, и его выразителем явился, в сущности, один человек – Платон. Платон создал мировую философию. Именно он впервые поставил в явной форме вечные вопросы и именно он создал диа-лектическую форму их рассмотрения. После него ничего принципиально нового просто не могло быть создано. Великий мыслитель один выработал пласт мировой философии. Конечно, не полностью, с огрехами. Но, по большому счёту, после Платона там было делать нечего. Это не означало, что на этом развитие философии закончилось. Наоборот, теперь-то она и появилась на свет. Но СОЗДАТЬ философию уже было нельзя. Такое бывает в истории один раз.
После этого настал третий этап развития – период эклектизма. Неприятное слово «эклектизм» звучит почти как ругательство, но на самом деле это высший тип философствования.
Оскар Уайльд сказал, что циник это человек, знающий всему цену и не придающий ничему ценности. Что касается первой части афоризма, то она удивительно точно характеризует суть эклектического мировосприятия. Эклектик «знает всему цену», то есть ощущает себя сопричастным определённой системе ценностей. Это дает ему возможность «оценивать» каждое новое культурное явление, соотносить его с неким абсолютом. Во время творческого периода это было бы невозможно, так как суть его и заключается в создании определенной системы отсчета, «меры».
Здесь возникает проблема философского влияния, проблема взаимодействия различных философских культур. Философия, подобно науке, интернациональна и общезначима. Но одновременно, и в этом её странная особенность, – национальна и единична. Вечные проблемы в силу своей абсолютности совершенно идентичны для любой нации. Идентичны и способы умозрения. Раз философия конечна, то, следовательно, они примерно одинаковы в любой культуре. В этом причина общезначимости философии. Идентичен и результат этого умозрения (точнее, безрезультатность). Но результат философствования единичен, субъективен. Философствование как переживание должен испытать данный конкретный человек. В этом высокая цель философии. Философия как переживание сугубо национальна. У неё нет универсального языка, нет безличной рационализированной формы, и в этом смысле она не автономна. Наука автономна, и Платон совершенно прав, фактически говоря о её отдельном существовании. Легко представить себе вслед за неопозитивистами науку как нечто отдельное от человека. Скажем, она может мыслиться как система книгохранилищ, или вообще хранилищ информации, и система машин, перерабатывающих эту информацию. Процесс этой переработки может вполне идти без участия человека и человечества. Он самодостаточен и замкнут на себя. Можно пойти ещё дальше и вообразить себе существование «Науки» в виде бестелесной субстанции, системы определённых силовых полей и т. д.
Объект науки конечен, и сама она ограниченна, но бесконечна. Объект философии, напротив, бесконечен, и поэтому она конечна и ограничена. Она не может быть вне, а только внутри. Внутри объекта изучения и внутри субъекта, её носителя – человека. Мировой разум Аристотеля не случайно не философ, а логик, то есть ученый. Символом же философа является самый что ни на есть человек – Сократ.
Из-за всего этого диффузия философии (конкретно – философии Древней Греции) в другие языковые культуры одновременно и возможна, и невозможна. Она возможна, так как потребность в философствовании неистребима и общезначима; невозможна, так как философия не может быть без философов.
Образуется замкнутый круг. Упрощённо говоря, чтобы перевести (адек-ватно) Платона на русский язык, нужно, чтобы русский язык был языком философским, а чтобы он стал языком философским, нужно перевести Платона. Если же, по мановению волшебной палочки, Платон будет всё же переведён, то этим непоправимо разрушится естественное развитие отечественной философии. И наконец, если не переводить Платона принципиально, то отечественный мыслитель неизбежно попадёт в положение изобретателя велосипеда, а в результате этого русская философия будет погублена на корню.
Конечно, реально процесс просачивания сложен и протекает одновременно по разным руслам. Поэтому в действительности в послеэллинских культурах второй, творческий период всё же наблюдается, хотя и в скомканном виде. Искажения нейтрализует тот факт, что прочие элементы культуры, будь то живопись, музыка или поэзия, чисто национальны и рождаются, живут и умирают вместе с нацией-носительницей.
Далее в процессе своего развития каждая культура доходит до своего высшего, философского фазиса. Начало этого периода связано с достижением достаточно высокого уровня филологической формализации и структурирования, что и обеспечивает контакт со сверхкультурой античной философии. После этого контакта, воспринимающегося субъективно как процесс философствования, то есть процесс СВОБОДНЫЙ, наступает период эклектизма, всеобщей девальвации ценностей. Так что здесь верна и вторая часть уайльдовского афоризма. При обесценивании бывших кумиров разрушаются сами основания данной культуры. Если в отношении других видов культуры процесс деструкции останавливается перед эпическими фигурами национального «золотого века», то в области философии он идет дальше, до конца. Из-за своего космополитического характера философия пренебрегает национальным универсумом и доходит до истоков мировой мыслительной культуры – до античности, до Платона. Становится ясным, что вся последующая философия зачарованно вращалась вокруг платонизма.
Но это не значит, что Декарт или Гегель должны быть забыты. У послеантичной философии есть некоторое качественное отличие от философии древней. Можно сказать, что вся западная философия являлась грандиозным экспериментом по преодолению Платона. Преодолеть же его можно было одним способом – путём придания философии статуса науки, то есть путём превращения её в бесконечную и безличную мысль. При этом подразумевалось, что подобная цель будет достигнута отнюдь не за счёт абсолютного отказа от философской проблематики (последним довольствовался материализм), а за счёт соединения философской проблематики с научной методологией.
Эта идея как тенденция содержалась и в самом платонизме, что указывает лишний раз на его абсолютность и одновременно на имманентный характер сциентизма по отношению к философскому умозрению. Отсюда неудивительно, что впервые реализовать эту потенцию попытался ученик Платона – Аристотель.
Аристотель в традиции современной либеральной историографии рассматривается как антипод Платона. Эта полярность наиболее наглядно проявляется в социальной философии двух мыслителей. Платон по своим взглядам тоталитарист и утопист, Аристотель – представитель умеренного общества, стабильного и одновременно плюралистического. С этих позиций он, как известно, прямо критиковал платоновскую модель идеального государства.
Однако на самом деле при подобной точке зрения механически смещаются относительно друг друга совершенно разные пласты платонизма и аристотелизма.
Платон, будучи изощреннейшим нигилистом, никогда и не ставил перед собой задачи переустройства современного ему общества. Его идеальное государство есть лишь проекция на социальную плоскость собственных интеллигибельных устремлений. Соответственно и целью такого общества, если оно будет построено, явится не что иное, как уничтожение своих граждан. В этом разгадка того странного факта, что впервые план построения чисто материалистического общества выдвинул идеалист Платон. Ведь для Платона целью человеческой жизни является смерть. Смерть для него лишь видимая манифестация очень трогательного и возвышенного процесса – разделения духовной и материальной субстанции человека. Лучшие люди, по Платону, это философы. Философ всю свою жизнь посвящает, собственно говоря, одному – подготовке к будущей смерти-делению. Он всячески развивает своё духовное начало и расшатывает тем самым его связь с телом. Смерть для него – логическое завершение его жизни, окончательное освобождение от материальной темницы. Государство же, согласно Платону и вообще античному миропониманию, – аналог индивидуального организма-микрокосма. Отсюда ясно, что и целью совершенного государства, как и совершенного человека, должна являться смерть. Идеальная утопия это государство-самоубийца. Таков внутренний, мистический смысл платоновской «политики».
Аристотель, критикуя «идеальное государство», имел в виду более конкретные и земные задачи и подошёл к его анализу слишком буквально. Но это не значит, что сам Аристотель был лишён утопических устремлений. Ученик Платона просто перевёл их в чисто идеальную плоскость. Если Платон строил государство философов, то Аристотель строил государство философии. Он подошёл к той же проблеме, но с другой стороны.
Осуществлённая утопия Платона это общество биомеханизмов, насекомых, живущих чисто физиологической жизнью. Утопия Аристотеля это общество, где все люди уже уничтожены, а существуют лишь веера силовых полей, занятых формальным манипулированием некой накопленной информацией – «мышлением о мышлении». Обе схемы блестяще дополняют друг друга. Разница лишь в том, что утопия Платона написана ярким, ироничным, человеческим языком. Ненужность литературы доказывается в «Государстве» в блестящей литературной форме. Язык Аристотеля редуцирован. Мышление монотонно, смех механичен, иллюстративен. Аристотель заявляет, что шутить даже необходимо, но лишь для разнообразия стиля: чтобы не утомлять читателя. Подход его к языку чисто утилитарный. Взаимоотношения между Платоном и Аристотелем напоминают отношения между импульсивным наивным отцом, очень страдающим от этого в жизни, и сыном, которого он воспитал в совершенно ином духе – чопорным, замкнутым и спокойным. Полярность, но интимно связанная логикой развития.
Платон многолик, политеистичен. Его химерическая утопия это лишь обычная человеческая смерть, включённая как составной компонент в жизнь его произведений. Это «смерть Сократа», но существующая наряду с его длинной-длинной 70-летней жизнью, яркой, ироничной и благородной. Это смерть, втянутая улиточным рожком в жизнь, смерть, но в жизни, «записки с того света». Аристотель монотонен, это одновер, однодум. Его книги это «письма на тот свет», в никуда. Это дыра, вырванная из сыра платоновских диалогов и раскормленная во вселенную.
Платон даже в своей ненависти человечен. И в его аде ещё жить и жить. Заботливо, с любовью он описывает систему спасающих население казней, доносов и исправительных колоний. Такое общественное устройство действительно привело бы к разделению духовного и материального начала. Только духовное начало направлялось бы не на небо, а на нары. Аристотель же и в своём гуманизме бесчеловечен. Его идеальный мир бес-человечен. У Платона идеальное общество это аппарат по очистке людей от телесной оболочки и запуску душ в небо, где они существуют вечно, вне времени и пространства, но как живые индивидуальности, то есть в конечном счёте всё равно люди. Аппарат Аристотеля это идея создания единого Разума, то есть не то чтобы уничтожение людей, а превращение их во что-то ненужное, НЕОПРАВДАННОЕ в своем существовании. Если бы интеллектуальная программа Аристотеля осуществилась, то бытие людей лишилось бы своего внутреннего смысла. В этом причина социального активизма Платона и снисходительной пассивности либерала Аристотеля: первый уничтожал жизнь, а второй – смысл жизни. Деятельность первого была на виду, второго – скрыта, незаметна и коварна.
Философия это естественное искусство.
Что такое философия? Её можно определить как свободное и непредубеждённое мышление, направленное на рассмотрение вечных вопросов. Философское мышление свободно и непредубеждено, так как совершенно не ясны его конечные результаты и отсутствуют какие-либо установки, искажающие естественный ход рассуждений. Далее, философия есть мышление, направленное на «рассмотрение», а не на «решение». Философия сама по себе ничего не решает и решить не может. Объект её настолько грандиозен, что познать его человек принципиально не в состоянии. Объектом философии являются проблемы принципиально неразрешимые. Именно поэтому ими занимается не наука, а философия. (848) Эти проблемы носят название вечных вопросов: что есть истина и что есть ложь; что есть добро и что – зло; есть ли Бог; смертен ли человек, в чём смысл жизни; что есть бытие и др. Ответить на эти вопросы нельзя. Но о них можно и нужно думать. Процесс мышления о подобных фундаментальных проблемах возвеличивает человека, переводит его в иной, высший разрез бытия. Именно в этом и заключается подлинная цель философии. Она не даёт человеку знания, но поворачивает бытие иной, неожиданной для него стороной, заставляет глубже и оригинальнее почувствовать свою экзистенцию и взглянуть на своё сиюминутное существование немного со стороны. Философия «смазывает» мир, делает его странным и загадочным. Как сказано, «философия начинается с удивления».
Отсюда ясно, что форма той или иной философской системы, вызывающая некое эстетическое переживание, и является её подлинной сущностью. Что касается содержания философии, то его просто нет, и быть не может. Предмет философии – «ничто». И Хайдеггер, построив свою систему на рассмотрении этой фундаментальной категории, лишь обнажил до предела нигилистическую суть «свободного мышления». Оно свободно от содержания. Следовательно, философия это искусство, а не наука. В науке важен конкретный материал, продукт, результат; в искусстве – интерпретация. Если один писатель в прекрасной литературной форме апологетизирует убийство, а другой в форме безобразной доказывает его отвратительность, то как-либо противопоставлять эти две концепции невозможно. Дело в том, что в последнем случае речь идет о НЕпроизведении, и его просто нельзя сравнивать, вводить в рамки литературного анализа. Оно не хорошее и не плохое. Его просто нет. Привычка проецировать друг на друга два разноуровневые понятия: художественность и этичность, гуманность – нелепа. Эти понятия, конечно, соединимы, но несопоставимы. Сопоставить их можно только в рамках так называемого «реализма» как эстетической концепции, отрицающей эстетическую значимость художественного произведения. Из элементарного нигилизма материализма – как философского, так и эстетического – вытекает прямая связь с социальной и политической деструкцией, с одной стороны, и с научным знанием – с другой. В последнем случае материализм является идеальной наукой, наукой, сошедшей с ума и заболевшей манией величия. Материализм это наука, где объект изучения – ничто и, следовательно, сама наука как субъект – всё. Мечта науки – стать материализмом. Она всё познаёт, познаёт, и вот когда всё познает, превратится в ничто, во всё. Идеальное (абсолютное) отражение как сама реальность. Но реальная (нормальная) наука бесконечна. В этом её принципиальное отличие от искусства и культуры. Вспыхнув однажды, она разгорается всё шире и шире, захватывает всё новые и новые области, но при этом не выгорает за недостатком материала, а, наоборот, подобно некоторым типам атомных реакторов, ПОРОЖДАЕТ новое топливо. Возникают науки второго порядка, потом третьего, четвёртого и так до бесконечности. Иное дело культура. Культура – конечна. Она рождается, развивается, а потом гибнет.
Этот аспект взаимоотношений между наукой и культурой со всей остротой выявился в проблеме соотнесения философии Платона и Аристотеля.
Аристотель это ученик Платона, потративший всю жизнь на упорядочение и шлифовку философских взглядов своего учителя. Но не только. В одном отношении Аристотель действительно равен Платону и является при этом его своеобразным антиподом – я имею в виду саму манеру философствования. Мышление Платона образно, построено на ассоциациях и аналогиях, часто расслаивается на несколько потенциальных уровней восприятия («иронич-ность» и т. д.). Аристотель – подчёркнуто сух, корректен, одним словом, научен. И здесь именно Аристотель является основоположником грандиозной философской программы – программы трансформации философии в науку, то есть, иными словами, программы преодоления конечного характера философской мысли и создания возможности для её бесконечного развития. Эта идея заранее была обречена на неудачу. Философия могла стать бессмертной, но лишь путём отказа от своей сущности и превращения в науку.
Аристотелизм развивался в несколько этапов. Пролог – формирование грекоязычной философии – был естественным и совершенно оригинальным. Всю досократическую мысль в этом отношении можно рассматривать как создание условий и самого инструментария для разработки девственного пласта философии.
Этого периода мы не наблюдаем во вторичных и третичных философских традициях. Его там заменило компиляторство. Не наблюдаем мы там и второго периода – творческого. Это период сократический, и его выразителем явился, в сущности, один человек – Платон. Платон создал мировую философию. Именно он впервые поставил в явной форме вечные вопросы и именно он создал диа-лектическую форму их рассмотрения. После него ничего принципиально нового просто не могло быть создано. Великий мыслитель один выработал пласт мировой философии. Конечно, не полностью, с огрехами. Но, по большому счёту, после Платона там было делать нечего. Это не означало, что на этом развитие философии закончилось. Наоборот, теперь-то она и появилась на свет. Но СОЗДАТЬ философию уже было нельзя. Такое бывает в истории один раз.
После этого настал третий этап развития – период эклектизма. Неприятное слово «эклектизм» звучит почти как ругательство, но на самом деле это высший тип философствования.
Оскар Уайльд сказал, что циник это человек, знающий всему цену и не придающий ничему ценности. Что касается первой части афоризма, то она удивительно точно характеризует суть эклектического мировосприятия. Эклектик «знает всему цену», то есть ощущает себя сопричастным определённой системе ценностей. Это дает ему возможность «оценивать» каждое новое культурное явление, соотносить его с неким абсолютом. Во время творческого периода это было бы невозможно, так как суть его и заключается в создании определенной системы отсчета, «меры».
Здесь возникает проблема философского влияния, проблема взаимодействия различных философских культур. Философия, подобно науке, интернациональна и общезначима. Но одновременно, и в этом её странная особенность, – национальна и единична. Вечные проблемы в силу своей абсолютности совершенно идентичны для любой нации. Идентичны и способы умозрения. Раз философия конечна, то, следовательно, они примерно одинаковы в любой культуре. В этом причина общезначимости философии. Идентичен и результат этого умозрения (точнее, безрезультатность). Но результат философствования единичен, субъективен. Философствование как переживание должен испытать данный конкретный человек. В этом высокая цель философии. Философия как переживание сугубо национальна. У неё нет универсального языка, нет безличной рационализированной формы, и в этом смысле она не автономна. Наука автономна, и Платон совершенно прав, фактически говоря о её отдельном существовании. Легко представить себе вслед за неопозитивистами науку как нечто отдельное от человека. Скажем, она может мыслиться как система книгохранилищ, или вообще хранилищ информации, и система машин, перерабатывающих эту информацию. Процесс этой переработки может вполне идти без участия человека и человечества. Он самодостаточен и замкнут на себя. Можно пойти ещё дальше и вообразить себе существование «Науки» в виде бестелесной субстанции, системы определённых силовых полей и т. д.
Объект науки конечен, и сама она ограниченна, но бесконечна. Объект философии, напротив, бесконечен, и поэтому она конечна и ограничена. Она не может быть вне, а только внутри. Внутри объекта изучения и внутри субъекта, её носителя – человека. Мировой разум Аристотеля не случайно не философ, а логик, то есть ученый. Символом же философа является самый что ни на есть человек – Сократ.
Из-за всего этого диффузия философии (конкретно – философии Древней Греции) в другие языковые культуры одновременно и возможна, и невозможна. Она возможна, так как потребность в философствовании неистребима и общезначима; невозможна, так как философия не может быть без философов.
Образуется замкнутый круг. Упрощённо говоря, чтобы перевести (адек-ватно) Платона на русский язык, нужно, чтобы русский язык был языком философским, а чтобы он стал языком философским, нужно перевести Платона. Если же, по мановению волшебной палочки, Платон будет всё же переведён, то этим непоправимо разрушится естественное развитие отечественной философии. И наконец, если не переводить Платона принципиально, то отечественный мыслитель неизбежно попадёт в положение изобретателя велосипеда, а в результате этого русская философия будет погублена на корню.
Конечно, реально процесс просачивания сложен и протекает одновременно по разным руслам. Поэтому в действительности в послеэллинских культурах второй, творческий период всё же наблюдается, хотя и в скомканном виде. Искажения нейтрализует тот факт, что прочие элементы культуры, будь то живопись, музыка или поэзия, чисто национальны и рождаются, живут и умирают вместе с нацией-носительницей.
Далее в процессе своего развития каждая культура доходит до своего высшего, философского фазиса. Начало этого периода связано с достижением достаточно высокого уровня филологической формализации и структурирования, что и обеспечивает контакт со сверхкультурой античной философии. После этого контакта, воспринимающегося субъективно как процесс философствования, то есть процесс СВОБОДНЫЙ, наступает период эклектизма, всеобщей девальвации ценностей. Так что здесь верна и вторая часть уайльдовского афоризма. При обесценивании бывших кумиров разрушаются сами основания данной культуры. Если в отношении других видов культуры процесс деструкции останавливается перед эпическими фигурами национального «золотого века», то в области философии он идет дальше, до конца. Из-за своего космополитического характера философия пренебрегает национальным универсумом и доходит до истоков мировой мыслительной культуры – до античности, до Платона. Становится ясным, что вся последующая философия зачарованно вращалась вокруг платонизма.
Но это не значит, что Декарт или Гегель должны быть забыты. У послеантичной философии есть некоторое качественное отличие от философии древней. Можно сказать, что вся западная философия являлась грандиозным экспериментом по преодолению Платона. Преодолеть же его можно было одним способом – путём придания философии статуса науки, то есть путём превращения её в бесконечную и безличную мысль. При этом подразумевалось, что подобная цель будет достигнута отнюдь не за счёт абсолютного отказа от философской проблематики (последним довольствовался материализм), а за счёт соединения философской проблематики с научной методологией.
Эта идея как тенденция содержалась и в самом платонизме, что указывает лишний раз на его абсолютность и одновременно на имманентный характер сциентизма по отношению к философскому умозрению. Отсюда неудивительно, что впервые реализовать эту потенцию попытался ученик Платона – Аристотель.
Аристотель в традиции современной либеральной историографии рассматривается как антипод Платона. Эта полярность наиболее наглядно проявляется в социальной философии двух мыслителей. Платон по своим взглядам тоталитарист и утопист, Аристотель – представитель умеренного общества, стабильного и одновременно плюралистического. С этих позиций он, как известно, прямо критиковал платоновскую модель идеального государства.
Однако на самом деле при подобной точке зрения механически смещаются относительно друг друга совершенно разные пласты платонизма и аристотелизма.
Платон, будучи изощреннейшим нигилистом, никогда и не ставил перед собой задачи переустройства современного ему общества. Его идеальное государство есть лишь проекция на социальную плоскость собственных интеллигибельных устремлений. Соответственно и целью такого общества, если оно будет построено, явится не что иное, как уничтожение своих граждан. В этом разгадка того странного факта, что впервые план построения чисто материалистического общества выдвинул идеалист Платон. Ведь для Платона целью человеческой жизни является смерть. Смерть для него лишь видимая манифестация очень трогательного и возвышенного процесса – разделения духовной и материальной субстанции человека. Лучшие люди, по Платону, это философы. Философ всю свою жизнь посвящает, собственно говоря, одному – подготовке к будущей смерти-делению. Он всячески развивает своё духовное начало и расшатывает тем самым его связь с телом. Смерть для него – логическое завершение его жизни, окончательное освобождение от материальной темницы. Государство же, согласно Платону и вообще античному миропониманию, – аналог индивидуального организма-микрокосма. Отсюда ясно, что и целью совершенного государства, как и совершенного человека, должна являться смерть. Идеальная утопия это государство-самоубийца. Таков внутренний, мистический смысл платоновской «политики».
Аристотель, критикуя «идеальное государство», имел в виду более конкретные и земные задачи и подошёл к его анализу слишком буквально. Но это не значит, что сам Аристотель был лишён утопических устремлений. Ученик Платона просто перевёл их в чисто идеальную плоскость. Если Платон строил государство философов, то Аристотель строил государство философии. Он подошёл к той же проблеме, но с другой стороны.
Осуществлённая утопия Платона это общество биомеханизмов, насекомых, живущих чисто физиологической жизнью. Утопия Аристотеля это общество, где все люди уже уничтожены, а существуют лишь веера силовых полей, занятых формальным манипулированием некой накопленной информацией – «мышлением о мышлении». Обе схемы блестяще дополняют друг друга. Разница лишь в том, что утопия Платона написана ярким, ироничным, человеческим языком. Ненужность литературы доказывается в «Государстве» в блестящей литературной форме. Язык Аристотеля редуцирован. Мышление монотонно, смех механичен, иллюстративен. Аристотель заявляет, что шутить даже необходимо, но лишь для разнообразия стиля: чтобы не утомлять читателя. Подход его к языку чисто утилитарный. Взаимоотношения между Платоном и Аристотелем напоминают отношения между импульсивным наивным отцом, очень страдающим от этого в жизни, и сыном, которого он воспитал в совершенно ином духе – чопорным, замкнутым и спокойным. Полярность, но интимно связанная логикой развития.
Платон многолик, политеистичен. Его химерическая утопия это лишь обычная человеческая смерть, включённая как составной компонент в жизнь его произведений. Это «смерть Сократа», но существующая наряду с его длинной-длинной 70-летней жизнью, яркой, ироничной и благородной. Это смерть, втянутая улиточным рожком в жизнь, смерть, но в жизни, «записки с того света». Аристотель монотонен, это одновер, однодум. Его книги это «письма на тот свет», в никуда. Это дыра, вырванная из сыра платоновских диалогов и раскормленная во вселенную.
Платон даже в своей ненависти человечен. И в его аде ещё жить и жить. Заботливо, с любовью он описывает систему спасающих население казней, доносов и исправительных колоний. Такое общественное устройство действительно привело бы к разделению духовного и материального начала. Только духовное начало направлялось бы не на небо, а на нары. Аристотель же и в своём гуманизме бесчеловечен. Его идеальный мир бес-человечен. У Платона идеальное общество это аппарат по очистке людей от телесной оболочки и запуску душ в небо, где они существуют вечно, вне времени и пространства, но как живые индивидуальности, то есть в конечном счёте всё равно люди. Аппарат Аристотеля это идея создания единого Разума, то есть не то чтобы уничтожение людей, а превращение их во что-то ненужное, НЕОПРАВДАННОЕ в своем существовании. Если бы интеллектуальная программа Аристотеля осуществилась, то бытие людей лишилось бы своего внутреннего смысла. В этом причина социального активизма Платона и снисходительной пассивности либерала Аристотеля: первый уничтожал жизнь, а второй – смысл жизни. Деятельность первого была на виду, второго – скрыта, незаметна и коварна.
836
Примечание к №808
Евреи в своей программе наивны – в этом необоримая сила. Но и слабость, ибо ключ евреев никому конкретно не принадлежит. Но он-то, ха-ха, есть.
К «еврейской проблеме» еще никто как следует не подступался. Вот русские, впервые в мировой истории, «подступятся». И первый шаг, разрушительный шаг – не какие-то там погромы, не площадной антисемитизм, а совсем другое – стилизация еврейской истории и еврейской культуры. Евреями никто никогда не занимался. О евреях написано громадное количество книг, но все они написаны евреями же. Или врагами евреев, то есть тенденциозно, грубо и глупо. Несерьёзно. Но вот русские впервые в мировой истории КРАЙНЕ ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬНО займутся евреями. С восхищением напишут об их многострадальной истории, об их подвигах, их величии (924). Так же, как евреи до сих пор писали о других народах, чужих народах. И евреи искренне обрадуются таким помощникам, неожиданным и необыкновенным (ибо народ этот чрезвычайно наивен). И от этого уже всё «дело евреев» накренится в выгодную для русских (то есть чужого народа) сторону.
Евреи в своей программе наивны – в этом необоримая сила. Но и слабость, ибо ключ евреев никому конкретно не принадлежит. Но он-то, ха-ха, есть.
К «еврейской проблеме» еще никто как следует не подступался. Вот русские, впервые в мировой истории, «подступятся». И первый шаг, разрушительный шаг – не какие-то там погромы, не площадной антисемитизм, а совсем другое – стилизация еврейской истории и еврейской культуры. Евреями никто никогда не занимался. О евреях написано громадное количество книг, но все они написаны евреями же. Или врагами евреев, то есть тенденциозно, грубо и глупо. Несерьёзно. Но вот русские впервые в мировой истории КРАЙНЕ ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬНО займутся евреями. С восхищением напишут об их многострадальной истории, об их подвигах, их величии (924). Так же, как евреи до сих пор писали о других народах, чужих народах. И евреи искренне обрадуются таким помощникам, неожиданным и необыкновенным (ибо народ этот чрезвычайно наивен). И от этого уже всё «дело евреев» накренится в выгодную для русских (то есть чужого народа) сторону.