Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- Следующая »
- Последняя >>
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
184
185
186
187
Примечание к №164
Отец … мои «умственные способности» всегда «проверял» и «развивал»
В интеллектуальном плане отец меня, конечно, превосходил и давил.
– А знаешь, Пётр I как железную дорогу между Москвой и Петербургом строил? Взял карту и по линейке прямую – р-раз! «На вершок в сторону – повешу.» И вот видишь, сейчас около Бологова на карте изгиб. У царя палец выступал за край линейки, и он его случайно карандашом обвёл, когда чертил.
Что не Пётр I, я сразу поправил. Отец удовлетворённо кивнул: «Да, „ошибся“, Николай». Но я чувствовал, что собака не здесь зарыта. И не силах разгадать (а притча была рассказана в связи с каким-то уже забывшимся сейчас происшествием), по-азиатски злился:
– Ну и что? Чепуха какая-то. Кому это надо. Палец какой-то.
А отец, невинно улыбаясь:
– Ну, как же. Зная масштаб карты, можно вычислить масштаб Николая I.
Я не понял и кричал:
– Ерунда, рост что ли не известен? И зачем рост Николая нужен. Нужны факты исторические, а не курьёзы.
И чувствовал, что что-то не так.
В таком возрасте (подростковом) человек не способен к символическому и ассоциативному мышлению, и отец постоянно намекал на какую-то мою неспособность. А в чем она, я понять не мог. С тех пор – чувство собственной ограниченности и непрекращающегося контакта с какой-то злорадной силой, водящей меня за нос.
Отец … мои «умственные способности» всегда «проверял» и «развивал»
В интеллектуальном плане отец меня, конечно, превосходил и давил.
– А знаешь, Пётр I как железную дорогу между Москвой и Петербургом строил? Взял карту и по линейке прямую – р-раз! «На вершок в сторону – повешу.» И вот видишь, сейчас около Бологова на карте изгиб. У царя палец выступал за край линейки, и он его случайно карандашом обвёл, когда чертил.
Что не Пётр I, я сразу поправил. Отец удовлетворённо кивнул: «Да, „ошибся“, Николай». Но я чувствовал, что собака не здесь зарыта. И не силах разгадать (а притча была рассказана в связи с каким-то уже забывшимся сейчас происшествием), по-азиатски злился:
– Ну и что? Чепуха какая-то. Кому это надо. Палец какой-то.
А отец, невинно улыбаясь:
– Ну, как же. Зная масштаб карты, можно вычислить масштаб Николая I.
Я не понял и кричал:
– Ерунда, рост что ли не известен? И зачем рост Николая нужен. Нужны факты исторические, а не курьёзы.
И чувствовал, что что-то не так.
В таком возрасте (подростковом) человек не способен к символическому и ассоциативному мышлению, и отец постоянно намекал на какую-то мою неспособность. А в чем она, я понять не мог. С тех пор – чувство собственной ограниченности и непрекращающегося контакта с какой-то злорадной силой, водящей меня за нос.
173
Примечание к №163
Русская икона плоска, прозрачна и схематична.
Исаак Эммануилович Бабель писал о русской иконописи:
«Угодники – бесноватые нагие мужики с истлевшими бёдрами – корчились на ободранных стенах, и рядом с ними была написана российская богородица: худая баба, с раздвинутыми коленями и волочащимися грудями, похожими на две лишние зелёные руки. Древние иконы окружили беспечное моё сердце холодом мертвенных своих страстей, и я едва спасся от них, от гробовых этих угодников».
Кто знает, может быть, и русские чего-то не понимают в Шагале. (218)Даже наверняка.
Русская икона плоска, прозрачна и схематична.
Исаак Эммануилович Бабель писал о русской иконописи:
«Угодники – бесноватые нагие мужики с истлевшими бёдрами – корчились на ободранных стенах, и рядом с ними была написана российская богородица: худая баба, с раздвинутыми коленями и волочащимися грудями, похожими на две лишние зелёные руки. Древние иконы окружили беспечное моё сердце холодом мертвенных своих страстей, и я едва спасся от них, от гробовых этих угодников».
Кто знает, может быть, и русские чего-то не понимают в Шагале. (218)Даже наверняка.
174
Примечание к №119
весь XIX век … сон с неизбежным кровавым пробуждением
После кровавой развязки, поскольку Россия сохранилась, она стоит перед той же дилеммой: снова развитие духовной культуры и срыв или развитие культуры чисто прикладной, наподобие современной Японии с её технической цивилизацией и крайне слабым развитием духовной жизни.
Интересно, что непосредственно после 17-го года развитие шло одновременно по двум путям. Сверхматериальное развитие России сопровождалось чисто идеальным развитием России №2 – эмиграции. Это разъезжание продолжается и указывает на некоторые черты будущего русского народа и русской культуры. Несомненно, в ближайшее время (до конца ХХ века) за рубежом будет создана новая русская эмиграция, концентрирущая в себе культуру дореволюционной России и эмиграции 20-30-х годов. Возникнет альтернативная Россия. Новая эмиграция может развиваться по двум направлениям. Либо окончательный разрыв с метрополией и достижение особой формы негосударственного существования, использующего опыт еврейской диаспоры и возможности современного индустриального общества. Либо второй путь – ориентация на Россию и выполнение функции «носителей», замкнутой и статичной среды для последующего впрыскивания русского логоса в чисто материальную Россию (то есть в грубом приближении «путь Тайваня»).
Соответственно развитие русской метрополии в ХХI веке может идти в двух направлениях. Либо чисто «японский» путь, путь индустриального роста и повышения материального благосостояния, включая сопутствующую духовную культуру (носящую вспомогательный, обслуживающий характер). Либо второй вариант – создание утончённой кастовой культуры, принципиально не имеющей творческого характера. Культуры, способной создавать некие вторичные произведения, вроде «ковров» цитат, характерных для эпохи эллинизма. Тогда считалось особо утончённым брать строфы, например, из «Илиады», и создавать из них другие произведения. Цитирование достигло колоссальных размеров, и речь образованного человека состояла, собственно говоря, из изощрённого монтажа отдельных цитат. По сути, последнее – это развитие мифа Пушкина и развитие чеховского миропонимания, его бессмысленной стилизации (177).
В любом случае важно приложить все усилия, чтобы снова не включилась «гоголевская программа». (186) Новая свобода творчества, не сдерживаемая определённой целью, приведёт к новым катастрофам.
весь XIX век … сон с неизбежным кровавым пробуждением
После кровавой развязки, поскольку Россия сохранилась, она стоит перед той же дилеммой: снова развитие духовной культуры и срыв или развитие культуры чисто прикладной, наподобие современной Японии с её технической цивилизацией и крайне слабым развитием духовной жизни.
Интересно, что непосредственно после 17-го года развитие шло одновременно по двум путям. Сверхматериальное развитие России сопровождалось чисто идеальным развитием России №2 – эмиграции. Это разъезжание продолжается и указывает на некоторые черты будущего русского народа и русской культуры. Несомненно, в ближайшее время (до конца ХХ века) за рубежом будет создана новая русская эмиграция, концентрирущая в себе культуру дореволюционной России и эмиграции 20-30-х годов. Возникнет альтернативная Россия. Новая эмиграция может развиваться по двум направлениям. Либо окончательный разрыв с метрополией и достижение особой формы негосударственного существования, использующего опыт еврейской диаспоры и возможности современного индустриального общества. Либо второй путь – ориентация на Россию и выполнение функции «носителей», замкнутой и статичной среды для последующего впрыскивания русского логоса в чисто материальную Россию (то есть в грубом приближении «путь Тайваня»).
Соответственно развитие русской метрополии в ХХI веке может идти в двух направлениях. Либо чисто «японский» путь, путь индустриального роста и повышения материального благосостояния, включая сопутствующую духовную культуру (носящую вспомогательный, обслуживающий характер). Либо второй вариант – создание утончённой кастовой культуры, принципиально не имеющей творческого характера. Культуры, способной создавать некие вторичные произведения, вроде «ковров» цитат, характерных для эпохи эллинизма. Тогда считалось особо утончённым брать строфы, например, из «Илиады», и создавать из них другие произведения. Цитирование достигло колоссальных размеров, и речь образованного человека состояла, собственно говоря, из изощрённого монтажа отдельных цитат. По сути, последнее – это развитие мифа Пушкина и развитие чеховского миропонимания, его бессмысленной стилизации (177).
В любом случае важно приложить все усилия, чтобы снова не включилась «гоголевская программа». (186) Новая свобода творчества, не сдерживаемая определённой целью, приведёт к новым катастрофам.
175
Примечание к №169
Атеизм это отстранение от сверхсознательного.
Конечно, в этом таится и трещина антитеизма.
Наиболее краткое определение атеизма: атеизм – это религия, отрицающая, что она религия (183). Это и есть рафинированная религия дьявола. Бог говорит: «Я есть». Сатана говорит: «Меня нет».
Атеизм это отстранение от сверхсознательного.
Конечно, в этом таится и трещина антитеизма.
Наиболее краткое определение атеизма: атеизм – это религия, отрицающая, что она религия (183). Это и есть рафинированная религия дьявола. Бог говорит: «Я есть». Сатана говорит: «Меня нет».
176
Примечание к №137
Сложная форма поэмы заимствована у Байрона.
Эта форма необычайно подходила Пушкину. Байроновское сатирическое отстранение помогало Пушкину овладеть чужой темой, адаптироваться к ней, органично включить в своё «я» чужеродное начало. ОТСЮДА уже несерьёзность русской литературы, её «недобротность». И ведь всё наследие Пушкина, все сюжеты его заимствованы. Таким образом, персонажность, опереточность уже была заложена в русской литературе.
Ошибка Гоголя и в том, что он воспринял всё слишком серьёзно, превратил русскую литературу в нечто исключительно серьёзное. Был упущен «игровой момент». Гоголь не столько научил, сколько разучил русских смеяться. Необычайно сузил спектр смешного. «И так бывает» превратилось в «бывает только так». Пушкинское «русский может обернуться и Байроном» превратилось в «русский – это Байрон». Но почему же, откуда? Каковы причины? Одинокий страдалец-то отчего? Не из-за того же, что в Англии XIХ века развитие личностного начала дошло до степени анархического индивидуализма. И тут пошли в ход «поколения», «судьбы России». Лермонтов воспринял Пушкина через призму только-только зарождающейся «гоголевской школы»:
Нет, я не Байрон, я другой,
Ещё неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Какой же Пушкин был «гонимый миром странник»? – Это форма. У Лермонтова – содержание. Почему «гонение», из-за чего? Уже даётся «базис»:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно…
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом,
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
Как пир на празднике чужом.
Действительно, англичанин того времени, наследник богатейшей западноевропейской культуры и истории, истории, в которой «Октябрьская революция» была, почитай, лет 200 назад (Кромвель), такой наследник мог считать себя богатым ошибками и поздним умом старших поколений. Но русские-то чем богаты тогда были? Чужими ошибками и чужим умом? Но этим, как известно, не разбогатеешь. История полна примерами, в том числе и история отечественная. В том числе и история XIХ века. Но СТИЛЬ НАДО ОПРАВДАТЬ. Поэтому уже «люблю отчизну я, но странною любовью» «под говор пьяных мужичков». Вот и весь мир плох. Произошло заигрывание. Счётчик уже включён, и рано или поздно конец лермонтовской «Думы» сбудется:
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.
Это очень важный момент. Принципиальный. Что же было упущено в Пушкине? – Несерьёзность, игра. (182)
Отсюда монументальная пошлость последующего развития пушкинской темы в русской культуре. (349)
Сложная форма поэмы заимствована у Байрона.
Эта форма необычайно подходила Пушкину. Байроновское сатирическое отстранение помогало Пушкину овладеть чужой темой, адаптироваться к ней, органично включить в своё «я» чужеродное начало. ОТСЮДА уже несерьёзность русской литературы, её «недобротность». И ведь всё наследие Пушкина, все сюжеты его заимствованы. Таким образом, персонажность, опереточность уже была заложена в русской литературе.
Ошибка Гоголя и в том, что он воспринял всё слишком серьёзно, превратил русскую литературу в нечто исключительно серьёзное. Был упущен «игровой момент». Гоголь не столько научил, сколько разучил русских смеяться. Необычайно сузил спектр смешного. «И так бывает» превратилось в «бывает только так». Пушкинское «русский может обернуться и Байроном» превратилось в «русский – это Байрон». Но почему же, откуда? Каковы причины? Одинокий страдалец-то отчего? Не из-за того же, что в Англии XIХ века развитие личностного начала дошло до степени анархического индивидуализма. И тут пошли в ход «поколения», «судьбы России». Лермонтов воспринял Пушкина через призму только-только зарождающейся «гоголевской школы»:
Нет, я не Байрон, я другой,
Ещё неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Какой же Пушкин был «гонимый миром странник»? – Это форма. У Лермонтова – содержание. Почему «гонение», из-за чего? Уже даётся «базис»:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно…
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом,
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
Как пир на празднике чужом.
Действительно, англичанин того времени, наследник богатейшей западноевропейской культуры и истории, истории, в которой «Октябрьская революция» была, почитай, лет 200 назад (Кромвель), такой наследник мог считать себя богатым ошибками и поздним умом старших поколений. Но русские-то чем богаты тогда были? Чужими ошибками и чужим умом? Но этим, как известно, не разбогатеешь. История полна примерами, в том числе и история отечественная. В том числе и история XIХ века. Но СТИЛЬ НАДО ОПРАВДАТЬ. Поэтому уже «люблю отчизну я, но странною любовью» «под говор пьяных мужичков». Вот и весь мир плох. Произошло заигрывание. Счётчик уже включён, и рано или поздно конец лермонтовской «Думы» сбудется:
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.
Это очень важный момент. Принципиальный. Что же было упущено в Пушкине? – Несерьёзность, игра. (182)
Отсюда монументальная пошлость последующего развития пушкинской темы в русской культуре. (349)
177
Примечание к №174
развитие чеховского миропонимания, его бессмысленной стилизации
В рассказе Чехова «Гусев» умирает на пароходе солдат. Смерть его бессмысленна, нелепа. Жил, жил человек. Потом умер. Его в тряпку завернули и в воду выбросили. И всё же Чехов зачем-то продолжает говорить. Взгляд испуганно шарит по реальности, пытается найти смысл, слово произошедшему. И находит его в самой инерции взгляда, филологической инерции повествования, начинающей эстетизировать увиденное. Эстетизировать совершенно бессмысленно, невольно. Это безумная, животная стилизация:
«Вахтенный приподнимает конец доски, Гусев сползает с неё, летит вниз головой, потом перевёртывается в воздухе и – бултых! Пена покрывает его, и мгновение кажется он окутанным в кружева, но прошло это мгновение – и он исчезает в волнах».
В волнах русского языка. Теперь его образ будет обрастать бахромой ассоциаций, растворяться, распадаться в безумном эстетизме:
«Он быстро идёт ко дну. Дойдёт ли? До дна, говорят, четыре версты. Пройдя сажен восемь-десять, он начинает идти тише и тише, мерно покачивается, точно раздумывает, и, увлекаемый течением, уже несётся в сторону быстрее, чем вниз. (178)
Но вот встречает он на пути стаю рыбок…»
(Далее абзац обыгрывания «рыбок».)
«После этого показывается другое тёмное тело. Это акула. Она важно и нехотя, точно не замечая Гусева, подплывает под него, и он опускается к ней на спину, затем она поворачивается вверх брюхом, нежится в тёплой, прозрачной воде и лениво открывает пасть с двумя рядами зубов. Лоцмана в восторге; они остановились и смотрят, что будет дальше. Поигравши телом, акула нехотя подставляет под него пасть, осторожно касается зубами, и парусина разрывается во всю длину тела, от головы до ног; один колосник выпадает и, испугавши лоцманов, ударивши акулу по боку, быстро идёт ко дну». Всё, Гусева нет. Его образ распался на разрывающуюся парусину, тонущий колосник, ленивую акулу и испуганных лоцманов. Канул в языке без следа.
«А наверху в это время, в той стороне, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы…»
Это безумная заглушечность русского языка, от которой, в сущности, и погиб Чехов. (179)
развитие чеховского миропонимания, его бессмысленной стилизации
В рассказе Чехова «Гусев» умирает на пароходе солдат. Смерть его бессмысленна, нелепа. Жил, жил человек. Потом умер. Его в тряпку завернули и в воду выбросили. И всё же Чехов зачем-то продолжает говорить. Взгляд испуганно шарит по реальности, пытается найти смысл, слово произошедшему. И находит его в самой инерции взгляда, филологической инерции повествования, начинающей эстетизировать увиденное. Эстетизировать совершенно бессмысленно, невольно. Это безумная, животная стилизация:
«Вахтенный приподнимает конец доски, Гусев сползает с неё, летит вниз головой, потом перевёртывается в воздухе и – бултых! Пена покрывает его, и мгновение кажется он окутанным в кружева, но прошло это мгновение – и он исчезает в волнах».
В волнах русского языка. Теперь его образ будет обрастать бахромой ассоциаций, растворяться, распадаться в безумном эстетизме:
«Он быстро идёт ко дну. Дойдёт ли? До дна, говорят, четыре версты. Пройдя сажен восемь-десять, он начинает идти тише и тише, мерно покачивается, точно раздумывает, и, увлекаемый течением, уже несётся в сторону быстрее, чем вниз. (178)
Но вот встречает он на пути стаю рыбок…»
(Далее абзац обыгрывания «рыбок».)
«После этого показывается другое тёмное тело. Это акула. Она важно и нехотя, точно не замечая Гусева, подплывает под него, и он опускается к ней на спину, затем она поворачивается вверх брюхом, нежится в тёплой, прозрачной воде и лениво открывает пасть с двумя рядами зубов. Лоцмана в восторге; они остановились и смотрят, что будет дальше. Поигравши телом, акула нехотя подставляет под него пасть, осторожно касается зубами, и парусина разрывается во всю длину тела, от головы до ног; один колосник выпадает и, испугавши лоцманов, ударивши акулу по боку, быстро идёт ко дну». Всё, Гусева нет. Его образ распался на разрывающуюся парусину, тонущий колосник, ленивую акулу и испуганных лоцманов. Канул в языке без следа.
«А наверху в это время, в той стороне, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы…»
Это безумная заглушечность русского языка, от которой, в сущности, и погиб Чехов. (179)
178
Примечание к №177
«Пройдя сажен восемь-десять, он начинает идти тише и тише, мерно покачивается, точно раздумывает, и, увлекаемый течением, уже несётся в сторону быстрее, чем вниз». (А.Чехов)
Эта сцена развита Набоковым в «Лолите», в сцене филологического убийства и убийства филологией, в сцене пародийной и отвратительной, типично русской «литературной дуэли» (203) между Гумбертом и Куильти. Гумберт настиг похитителя Лолиты, но никак не может его убить из-за зарослей языка, в которых его «я» путается и растворяется (206). Мысли начинают разбегаться, а выстреленная пуля мгновенно обрастает плесенью ассоциаций и бессильно падает на пол.
Лишь иностранцу может показаться, что декадентская ирреальность убийства является следствием ненормальности жертвы, напичканной наркотиками, и ненормальности убийцы – пьяного маньяка. На самом деле с русской точки зрения всё обстоит вполне естественно, так как Гумберт начинает убийство с зачитывания собственных стихов и приговора (письма), то есть вступает со своей жертвой в ДИАЛОГ. Он говорит:
«Куильти, попробуйте сосредоточиться. Через минуту вы умрёте. Загробная жизнь может оказаться, как знать, вечным состоянием мучительнейшего безумия. Вы выкурили вашу последнюю папиросу вчера. Сосредоточьтесь. Постарайтесь понять, что с вами происходит».
(Кстати, тема «постарайтесь понять» присутствует также в «Приглашении на казнь», где палач Пьер расписывает перед своей жертвой прелести земного существования, дабы она смогла убедиться в огромности предстоящей ей потери и, следовательно, в важности и значительности стоящего перед ней лица.)
Но Гумберт нарывается на европейца. А для европейца диалог с собственным убийцей абсурден. Так что «начинает» Гумберт, а Куильти лишь подхватывает. В ответ на реплику Гумберта он начинает жевать папиросы, а потом выступает с пьяными бессмысленно-хитрыми предложениями. Трезвый мир начинает переворачиваться, трезвый миф оказывается неверным:
«Я сделал новое ужасное усилие, и с нелепо слабым и каким-то детским звуком, пистолет выстрелил. Пуля вошла в толстый розоватый ковёр: я обомлел, вообразив почему-то, что она только скатилась туда и может выскочить обратно… Пора, пора было уничтожать его, но я хотел, чтобы он предварительно понял, почему подвергается уничтожению».
Русская идея. Но безоружный Куильти не так глуп и делает страшное для русского предложение:
«Нам бы следовало быть осторожнее. Дайте-ка мне эту вещь (пистолет. – О.)».
Сильнейшее искушение. Эта дикая для европейца просьба для русского вполне естественна, так как убиваемый – это собеседник. Хотя Гумберт и отпихнул Куильти, но…
«Я заразился его состоянием. Оружие в моей руке казалось вялым и неуклюжим».
Куильти перехватывает инициативу и бросается на убийцу. Револьвер летит под комод. Европеец предлагает ещё более хитрую и коварную ловушку:
«Дорогой сэр, перестаньте жонглировать жизнью и смертью. Я драматург … Дайте мне взяться за это. В другой комнате есть, кажется, кочерга, позвольте мне её принести, и с её помощью мы добудем ваше имущество».
Усилием воли Гумберт отбрасывает заманчивое предложение, и поединок продолжается. Потом убийца зачитывает жертве стихи и приговор, а жертва их филологически комментирует в тоне «ну-ну, неплохо». Вообще там много разных выходов ещё, но постепенно Гумберт овладевает положением, европеизируется (отметая наивное предложение жертвы «сходить принести очки»), а определённый художественно оформленным приговором Куильти сморщивается и под конец прибегает к позорной русской заглушке. В него стреляют, и он, тяжело раненный, бросается к роялю:
«Он взял несколько уродливо-сильных, в сущности истерических, громовых аккордов (я думаю, что-то вроде „Аппассионаты“. – О.): его брыла вздрагивали, его растопыренные руки напряжённо ухали … Следующая моя пуля угодила ему в бок, и он стал подыматься с табурета всё выше и выше…»
Куильти побежал в спальню и, изрешечённый пулями, полез в постель. Тема: «Уже поздно, ничего не знаю, я хочу спать». А Гумберт в него стрелял сквозь одеяла, «определял».
И всё-таки окровавленный Куильти под конец выполз в коридор «на героине»: де, никаких туберкулёзов не знаю.
«Пройдя сажен восемь-десять, он начинает идти тише и тише, мерно покачивается, точно раздумывает, и, увлекаемый течением, уже несётся в сторону быстрее, чем вниз». (А.Чехов)
Эта сцена развита Набоковым в «Лолите», в сцене филологического убийства и убийства филологией, в сцене пародийной и отвратительной, типично русской «литературной дуэли» (203) между Гумбертом и Куильти. Гумберт настиг похитителя Лолиты, но никак не может его убить из-за зарослей языка, в которых его «я» путается и растворяется (206). Мысли начинают разбегаться, а выстреленная пуля мгновенно обрастает плесенью ассоциаций и бессильно падает на пол.
Лишь иностранцу может показаться, что декадентская ирреальность убийства является следствием ненормальности жертвы, напичканной наркотиками, и ненормальности убийцы – пьяного маньяка. На самом деле с русской точки зрения всё обстоит вполне естественно, так как Гумберт начинает убийство с зачитывания собственных стихов и приговора (письма), то есть вступает со своей жертвой в ДИАЛОГ. Он говорит:
«Куильти, попробуйте сосредоточиться. Через минуту вы умрёте. Загробная жизнь может оказаться, как знать, вечным состоянием мучительнейшего безумия. Вы выкурили вашу последнюю папиросу вчера. Сосредоточьтесь. Постарайтесь понять, что с вами происходит».
(Кстати, тема «постарайтесь понять» присутствует также в «Приглашении на казнь», где палач Пьер расписывает перед своей жертвой прелести земного существования, дабы она смогла убедиться в огромности предстоящей ей потери и, следовательно, в важности и значительности стоящего перед ней лица.)
Но Гумберт нарывается на европейца. А для европейца диалог с собственным убийцей абсурден. Так что «начинает» Гумберт, а Куильти лишь подхватывает. В ответ на реплику Гумберта он начинает жевать папиросы, а потом выступает с пьяными бессмысленно-хитрыми предложениями. Трезвый мир начинает переворачиваться, трезвый миф оказывается неверным:
«Я сделал новое ужасное усилие, и с нелепо слабым и каким-то детским звуком, пистолет выстрелил. Пуля вошла в толстый розоватый ковёр: я обомлел, вообразив почему-то, что она только скатилась туда и может выскочить обратно… Пора, пора было уничтожать его, но я хотел, чтобы он предварительно понял, почему подвергается уничтожению».
Русская идея. Но безоружный Куильти не так глуп и делает страшное для русского предложение:
«Нам бы следовало быть осторожнее. Дайте-ка мне эту вещь (пистолет. – О.)».
Сильнейшее искушение. Эта дикая для европейца просьба для русского вполне естественна, так как убиваемый – это собеседник. Хотя Гумберт и отпихнул Куильти, но…
«Я заразился его состоянием. Оружие в моей руке казалось вялым и неуклюжим».
Куильти перехватывает инициативу и бросается на убийцу. Револьвер летит под комод. Европеец предлагает ещё более хитрую и коварную ловушку:
«Дорогой сэр, перестаньте жонглировать жизнью и смертью. Я драматург … Дайте мне взяться за это. В другой комнате есть, кажется, кочерга, позвольте мне её принести, и с её помощью мы добудем ваше имущество».
Усилием воли Гумберт отбрасывает заманчивое предложение, и поединок продолжается. Потом убийца зачитывает жертве стихи и приговор, а жертва их филологически комментирует в тоне «ну-ну, неплохо». Вообще там много разных выходов ещё, но постепенно Гумберт овладевает положением, европеизируется (отметая наивное предложение жертвы «сходить принести очки»), а определённый художественно оформленным приговором Куильти сморщивается и под конец прибегает к позорной русской заглушке. В него стреляют, и он, тяжело раненный, бросается к роялю:
«Он взял несколько уродливо-сильных, в сущности истерических, громовых аккордов (я думаю, что-то вроде „Аппассионаты“. – О.): его брыла вздрагивали, его растопыренные руки напряжённо ухали … Следующая моя пуля угодила ему в бок, и он стал подыматься с табурета всё выше и выше…»
Куильти побежал в спальню и, изрешечённый пулями, полез в постель. Тема: «Уже поздно, ничего не знаю, я хочу спать». А Гумберт в него стрелял сквозь одеяла, «определял».
И всё-таки окровавленный Куильти под конец выполз в коридор «на героине»: де, никаких туберкулёзов не знаю.
179
Примечание к №177
Это безумная заглушечность русского языка, от которой, в сущности, и погиб Чехов.
Гусев умирает от чахотки.
«Начинает его томить какое-то желание. Пьёт он воду – не то; тянется к круглому окошечку и вдыхает горячий влажный воздух – не то; старается думать о родной стороне, о морозе – не то… Наконец, ему кажется, что если он ещё хоть одну минуту пробудет в лазарете, то непременно задохнётся.
– Тяжко, братцы… – говорит он. – Я пойду наверх. Сведите меня, ради Христа, наверх!»
Как точно передал здесь 30-летний Чехов своё будущее состояние. В письмах последних лет у него сквозит постоянное ощущение, что его здоровье зависит от погоды, причём фатальным образом. Погода всё время плохая, и он мечется по России и Европе, но она его настигает. И всё время мечта: вот перееду, а там хорошо, и выздоровлю. На одном месте не мог усидеть больше трёх дней. И чем дальше шло обострение болезни, тем больше сужалось пространство. Места начинало не хватать. Он не находил себе места. Всё это сопровождалось эйфорией, безумными надеждами. Если сопоставить все высказывания Чехова о своей болезни, то общий тон такой: «Ничего, ничего, уже лучше. Правда, сегодня опять кровь горлом шла, но это ничего, так, пройдёт. А вообще хорошо, уже практически выздоровел».
Конечно, в подобном настроении Чехова нет ничего особенного. Это типичные симптомы чахотки. Врач Чехова Россолимо писал по этому поводу:
«Туберкулёзные больные крайне оптимистически относятся к своей болезни, то игнорируя симптомы её, то стараясь объяснить явление чем-либо иным, но не туберкулёзом, и нередко накануне смерти считают себя совершенно здоровыми».
Но далее Россолимо выражал своё удивление по поводу типичности и выраженности этих симптомов у Чехова –
«образованного врача, крайне чуткого человека, обладавшего способностью глубокого анализа и самоанализа».
Суть дела гораздо глубже. Чехова погубила русская заглушечность, уход от вопросов, отказ от мышления. «Ничего не знаю», «я не я и лошадь не моя».
Антон Павлович писал Суворину накануне болезни:
«Враг, убивающий тело, обыкновенно подкрадывается незаметно, в маске, когда Вы, например, больны чахоткой и Вам кажется, что это не чахотка, а пустяки … Всё исцеляющая природа, убивая нас, в то же время искусно обманывает, как нянька ребенка, когда уносит его из гостиной спать. Я знаю, что умру от болезни, которой не буду бояться. Отсюда: если я боюсь, то, значит, не умру.»
Русские заглушки просто УБИЛИ Чехова. Боязнь фантастики, смерть и запутанность в заглушечном мышлении. Перед началом болезни, уже при явных симптомах, он вдруг начинает курить сигары. Начал кашлять, но не обращал внимания. Потом заболел и боялся лечиться, посмотреть правде в глаза. Не лечил и кровотечение с 24-х лет.
После первого приступа чахотки его обследовал врач Альтшуллер и ужаснулся:
«Я нашёл распространённое поражение обоих легких, особенно правого, с явлениями распада лёгочной ткани, следы плевритов, значительно ослабленную сердечную мышцу и отвратительный кишечник, мешавший поддерживать должное питание».
Но и на этой стадии многое можно было еще поправить. Беда в том, что Чехов отказывался серьёзно лечиться, не мог и не хотел поверить в произошедшее. Альтшуллер вспоминал:
«Он упорно заявлял, что лечиться, заботиться о здоровье – внушает ему отвращение. И ничто не должно было напоминать о болезни, и никто не должен был её замечать … Только с дипломатическими подходами, как будто невзначай или пользуясь случайными поводами, удавалось его послушать и заставить сделать то или иное».
В то же время Чехов понимал всё прекрасно. Это странное, чисто русское состояние раздвоенной обреченности, покорное втягивание во влекущий к смерти оговорочный вихрь. И русский в нём кружится, кружится сорванным листком. Всё уже сказано, смысл жизни потерян.
Тяжело больной Чехов сказал Василию Немировичу-Данченко:
«– А NN скоро умрёт.
– Почему?
– Самого себя обмануть хочет. Вы всмотритесь: рассказывает анекдоты, хохочет, а в глазах у него ужас смерти… да, впрочем, что ж… Мы все приговорённые.
– С самого рождения.
– Нет, я про себя… Мы в первую очередь… Вы ещё жить будете, придёте сюда, к морю. Сядете на эту скамью. Какая даль сегодня! … Как жить хочется! … А в ушах загодя – «вечная память». Иной раз мне кажется, все люди слепы. Видят вдали и по сторонам, а рядом, локоть о локоть, смерть, и её никто не замечает или не хочет заметить … Вон NN, тот себя одурманивает скверными анекдотами, а ведь он, как и я, – видит её, видит!»
В «Гусеве» есть персонаж Павел Иванович. Он всё говорит Гусеву, что тот смертельно болен, что его использовали, а теперь выбросят. Но сам Павел Иванович тоже чахоточный и умирает за день до Гусева. Перед смертью Павел Иванович говорит:
«Как сравнишь себя с вами, жалко мне вас… бедняг. Лёгкие у меня здоровые, а кашель это желудочный… Я могу перенести ад, не то что Красное море! К тому же я отношусь критически и к болезни своей, и к лекарствам».
Это безумная заглушечность русского языка, от которой, в сущности, и погиб Чехов.
Гусев умирает от чахотки.
«Начинает его томить какое-то желание. Пьёт он воду – не то; тянется к круглому окошечку и вдыхает горячий влажный воздух – не то; старается думать о родной стороне, о морозе – не то… Наконец, ему кажется, что если он ещё хоть одну минуту пробудет в лазарете, то непременно задохнётся.
– Тяжко, братцы… – говорит он. – Я пойду наверх. Сведите меня, ради Христа, наверх!»
Как точно передал здесь 30-летний Чехов своё будущее состояние. В письмах последних лет у него сквозит постоянное ощущение, что его здоровье зависит от погоды, причём фатальным образом. Погода всё время плохая, и он мечется по России и Европе, но она его настигает. И всё время мечта: вот перееду, а там хорошо, и выздоровлю. На одном месте не мог усидеть больше трёх дней. И чем дальше шло обострение болезни, тем больше сужалось пространство. Места начинало не хватать. Он не находил себе места. Всё это сопровождалось эйфорией, безумными надеждами. Если сопоставить все высказывания Чехова о своей болезни, то общий тон такой: «Ничего, ничего, уже лучше. Правда, сегодня опять кровь горлом шла, но это ничего, так, пройдёт. А вообще хорошо, уже практически выздоровел».
Конечно, в подобном настроении Чехова нет ничего особенного. Это типичные симптомы чахотки. Врач Чехова Россолимо писал по этому поводу:
«Туберкулёзные больные крайне оптимистически относятся к своей болезни, то игнорируя симптомы её, то стараясь объяснить явление чем-либо иным, но не туберкулёзом, и нередко накануне смерти считают себя совершенно здоровыми».
Но далее Россолимо выражал своё удивление по поводу типичности и выраженности этих симптомов у Чехова –
«образованного врача, крайне чуткого человека, обладавшего способностью глубокого анализа и самоанализа».
Суть дела гораздо глубже. Чехова погубила русская заглушечность, уход от вопросов, отказ от мышления. «Ничего не знаю», «я не я и лошадь не моя».
Антон Павлович писал Суворину накануне болезни:
«Враг, убивающий тело, обыкновенно подкрадывается незаметно, в маске, когда Вы, например, больны чахоткой и Вам кажется, что это не чахотка, а пустяки … Всё исцеляющая природа, убивая нас, в то же время искусно обманывает, как нянька ребенка, когда уносит его из гостиной спать. Я знаю, что умру от болезни, которой не буду бояться. Отсюда: если я боюсь, то, значит, не умру.»
Русские заглушки просто УБИЛИ Чехова. Боязнь фантастики, смерть и запутанность в заглушечном мышлении. Перед началом болезни, уже при явных симптомах, он вдруг начинает курить сигары. Начал кашлять, но не обращал внимания. Потом заболел и боялся лечиться, посмотреть правде в глаза. Не лечил и кровотечение с 24-х лет.
После первого приступа чахотки его обследовал врач Альтшуллер и ужаснулся:
«Я нашёл распространённое поражение обоих легких, особенно правого, с явлениями распада лёгочной ткани, следы плевритов, значительно ослабленную сердечную мышцу и отвратительный кишечник, мешавший поддерживать должное питание».
Но и на этой стадии многое можно было еще поправить. Беда в том, что Чехов отказывался серьёзно лечиться, не мог и не хотел поверить в произошедшее. Альтшуллер вспоминал:
«Он упорно заявлял, что лечиться, заботиться о здоровье – внушает ему отвращение. И ничто не должно было напоминать о болезни, и никто не должен был её замечать … Только с дипломатическими подходами, как будто невзначай или пользуясь случайными поводами, удавалось его послушать и заставить сделать то или иное».
В то же время Чехов понимал всё прекрасно. Это странное, чисто русское состояние раздвоенной обреченности, покорное втягивание во влекущий к смерти оговорочный вихрь. И русский в нём кружится, кружится сорванным листком. Всё уже сказано, смысл жизни потерян.
Тяжело больной Чехов сказал Василию Немировичу-Данченко:
«– А NN скоро умрёт.
– Почему?
– Самого себя обмануть хочет. Вы всмотритесь: рассказывает анекдоты, хохочет, а в глазах у него ужас смерти… да, впрочем, что ж… Мы все приговорённые.
– С самого рождения.
– Нет, я про себя… Мы в первую очередь… Вы ещё жить будете, придёте сюда, к морю. Сядете на эту скамью. Какая даль сегодня! … Как жить хочется! … А в ушах загодя – «вечная память». Иной раз мне кажется, все люди слепы. Видят вдали и по сторонам, а рядом, локоть о локоть, смерть, и её никто не замечает или не хочет заметить … Вон NN, тот себя одурманивает скверными анекдотами, а ведь он, как и я, – видит её, видит!»
В «Гусеве» есть персонаж Павел Иванович. Он всё говорит Гусеву, что тот смертельно болен, что его использовали, а теперь выбросят. Но сам Павел Иванович тоже чахоточный и умирает за день до Гусева. Перед смертью Павел Иванович говорит:
«Как сравнишь себя с вами, жалко мне вас… бедняг. Лёгкие у меня здоровые, а кашель это желудочный… Я могу перенести ад, не то что Красное море! К тому же я отношусь критически и к болезни своей, и к лекарствам».
180
Примечание к №152
«От него в этом возрасте всего ожидать можно».
Отец потом меня доводил. Скажем, по телевизору оперетту какую-нибудь показывают, а он: «Ну-ка, иди сюда. Смотри, девочки какие, ты же любишь». И за руку к себе в комнату шутливо тянет. Я, пунцово-красный, упираюсь. Когда гости были, он комментировал вполголоса: «Стесняется».
Всё это было не так уж часто, но повторялось и вызывало ощущение опустошающего унижения. Возможно, таким образом отец хотел начать мое сексуальное воспитание. Но переход от полной асексуальности был нелеп и получалось ещё хуже.
«От него в этом возрасте всего ожидать можно».
Отец потом меня доводил. Скажем, по телевизору оперетту какую-нибудь показывают, а он: «Ну-ка, иди сюда. Смотри, девочки какие, ты же любишь». И за руку к себе в комнату шутливо тянет. Я, пунцово-красный, упираюсь. Когда гости были, он комментировал вполголоса: «Стесняется».
Всё это было не так уж часто, но повторялось и вызывало ощущение опустошающего унижения. Возможно, таким образом отец хотел начать мое сексуальное воспитание. Но переход от полной асексуальности был нелеп и получалось ещё хуже.
181
Примечание к с.14 «Бесконечного тупика»
Розанов внутренне глубоко един.
Он сказал:
«Есть ПОСЛЕДСТВИЯ, а ЦЕЛЕЙ нет … Но откуда КРАСОТА и СМЫСЛ мира, отчего мир НЕ СУМАСШЕДШИЙ, отчего нельзя сказать (даже филологически „язык не гнётся“): мир как С УМА СОШЁЛ: точно горох, который кто-то бросил (сумма причин), но никто не собрал (цели). Нет, мир – СОБРАН, собран – в СИСТЕМУ, и от этого одного о нём возможны наука, философия, предвидение, как возможно от этого же и ЛЮБОВАНИЕ им».
Мир Розанова тоже не безумен, тоже собран, тоже система.
Розанов внутренне глубоко един.
Он сказал:
«Есть ПОСЛЕДСТВИЯ, а ЦЕЛЕЙ нет … Но откуда КРАСОТА и СМЫСЛ мира, отчего мир НЕ СУМАСШЕДШИЙ, отчего нельзя сказать (даже филологически „язык не гнётся“): мир как С УМА СОШЁЛ: точно горох, который кто-то бросил (сумма причин), но никто не собрал (цели). Нет, мир – СОБРАН, собран – в СИСТЕМУ, и от этого одного о нём возможны наука, философия, предвидение, как возможно от этого же и ЛЮБОВАНИЕ им».
Мир Розанова тоже не безумен, тоже собран, тоже система.
182
Примечание к №176
Что же было упущено в Пушкине? – Несерьёзность, игра.
Пушкин лёгок. Разве можно сказать о лёгком, шаловливом Достоевском, Толстом, Гоголе. Пожалуй, лишь у Чехова иногда мелькало что-то. Некоторые письма его легки и смешны (202):
«Это не магазины, а сплошное головокружение, мечта! Одних галстуков в окнах миллиарды! … Ужасно дёшевы, так что их даже я, пожалуй, начну есть…»
Не отсюда ли пошлость и чеховской темы?..() Ещё Набоков лёгок. Сложно лёгок.
Что же было упущено в Пушкине? – Несерьёзность, игра.
Пушкин лёгок. Разве можно сказать о лёгком, шаловливом Достоевском, Толстом, Гоголе. Пожалуй, лишь у Чехова иногда мелькало что-то. Некоторые письма его легки и смешны (202):
«Это не магазины, а сплошное головокружение, мечта! Одних галстуков в окнах миллиарды! … Ужасно дёшевы, так что их даже я, пожалуй, начну есть…»
Не отсюда ли пошлость и чеховской темы?..() Ещё Набоков лёгок. Сложно лёгок.
183
Примечание к №175
атеизм – это религия, отрицающая, что она религия
Для атеиста первые люди на земле были атеистами. Но первые атеисты изначально делились на простаков и на хитреньких. Хитренькие атеисты выдумали религию для дураков, чтобы жить за их счёт. Соответственно, для экономического атеизма, как частного случая, первые люди были марксистами, и умные марксисты заставили работать марксистов глупых (214). Которые, впрочем, и не были вполне марксистами, «не знали законов». Отсюда известная мораль, известная политическая практика. Маркса упрекали, что в «Капитале» нет личности капиталиста. Почему же нет, отвечали наиболее рьяные последователи, – есть, но в скрытом виде. Конечно, есть, так как в мире, может быть, и существовал только один капиталист – сам автор «Капитала». Это именно взгляд на мироздание директора ситценабивной фабрики, причём директора абстрактного, литературно упрощённого до филологической функции. Пожалуй, это даже не директор, а сошедший с ума приказчик, как раз и сошедший с ума на почве страстного желания стать директором. Директорский пост для него не конкретная деятельность, а вечная идея, мечта, шинель.
атеизм – это религия, отрицающая, что она религия
Для атеиста первые люди на земле были атеистами. Но первые атеисты изначально делились на простаков и на хитреньких. Хитренькие атеисты выдумали религию для дураков, чтобы жить за их счёт. Соответственно, для экономического атеизма, как частного случая, первые люди были марксистами, и умные марксисты заставили работать марксистов глупых (214). Которые, впрочем, и не были вполне марксистами, «не знали законов». Отсюда известная мораль, известная политическая практика. Маркса упрекали, что в «Капитале» нет личности капиталиста. Почему же нет, отвечали наиболее рьяные последователи, – есть, но в скрытом виде. Конечно, есть, так как в мире, может быть, и существовал только один капиталист – сам автор «Капитала». Это именно взгляд на мироздание директора ситценабивной фабрики, причём директора абстрактного, литературно упрощённого до филологической функции. Пожалуй, это даже не директор, а сошедший с ума приказчик, как раз и сошедший с ума на почве страстного желания стать директором. Директорский пост для него не конкретная деятельность, а вечная идея, мечта, шинель.
184
Примечание к №119
И вот уже мичман Раскольников топит в Чёрном море российский флот.
Как известно, настоящая фамилия Раскольникова – Ильин. Весьма показательно, что в 20-х годах этот прирождённый авантюрист пописывал статейки о Достоевском.
И вот уже мичман Раскольников топит в Чёрном море российский флот.
Как известно, настоящая фамилия Раскольникова – Ильин. Весьма показательно, что в 20-х годах этот прирождённый авантюрист пописывал статейки о Достоевском.
185
Примечание к №137
Хлестаков это карикатура на Пушкина
Даже фамилии сходны. Пушкин-Пушинкин, что-то среднее между Хлестаковым-Прутиковым (впоследствии Прутковым) и Тряпичкиным. (189) Это всё какие-то ерундовые фамилии.
Но Хлестаков тем не менее творец. «30 тысяч курьеров» – они есть, незримо присутствуют на сцене. Ерунда, фат, хлюст, но породил такую фантасмагорию. И всё сбылось. Ему верили. Он сам не понимал, что творил миф, что его слова прорастали слишком всерьёз. Это и сама история «Ревизора», пьесы, которой так же поверили.
Даже такая ерунда, как Хлестаков, способен к абсолютному творчеству, способен к созданию мирового поля мифа. «Что я вру всё». Слова так и льются. Откуда что берётся. Абсолютно творческая нация. Где даже полная бездарность – «созидает».
Хлестаков это карикатура на Пушкина
Даже фамилии сходны. Пушкин-Пушинкин, что-то среднее между Хлестаковым-Прутиковым (впоследствии Прутковым) и Тряпичкиным. (189) Это всё какие-то ерундовые фамилии.
Но Хлестаков тем не менее творец. «30 тысяч курьеров» – они есть, незримо присутствуют на сцене. Ерунда, фат, хлюст, но породил такую фантасмагорию. И всё сбылось. Ему верили. Он сам не понимал, что творил миф, что его слова прорастали слишком всерьёз. Это и сама история «Ревизора», пьесы, которой так же поверили.
Даже такая ерунда, как Хлестаков, способен к абсолютному творчеству, способен к созданию мирового поля мифа. «Что я вру всё». Слова так и льются. Откуда что берётся. Абсолютно творческая нация. Где даже полная бездарность – «созидает».
186
Примечание к №174
В любом случае важно приложить все усилия, чтобы снова не включилась «гоголевская программа».
Возможно, необходим некий Орден Глумливой Адаптации, гасящий чрезмерное развитие личностного начала. Русская личность неизбежно должна существовать, но пускай это будет немножко понарошку.
В любом случае важно приложить все усилия, чтобы снова не включилась «гоголевская программа».
Возможно, необходим некий Орден Глумливой Адаптации, гасящий чрезмерное развитие личностного начала. Русская личность неизбежно должна существовать, но пускай это будет немножко понарошку.
187
Примечание к №160
«Я от бабушки ушёл и от дедушки ушёл «.
Розанов писал:
«От всего ушёл и никуда не пришёл».
И ещё:
«Я так мало замешен, „соучаствую миру“. Точно откатился куда-то в сторону и закатился в канавку. И из неё смотрю – только с любопытством, но не с „хочу“.
И всё-таки у данного колобка – дом, семья, наконец, призвание. Как-то удалось. Моя же сказка, кажется, быстрая. Только выкатился, и сразу лиса «ам» и съела. Собственно, никакой сказки и нет. Первая ошибка оказалась последней. Меня потратили, «сварили суп».() Полный «марксизм».
«Я от бабушки ушёл и от дедушки ушёл «.
Розанов писал:
«От всего ушёл и никуда не пришёл».
И ещё:
«Я так мало замешен, „соучаствую миру“. Точно откатился куда-то в сторону и закатился в канавку. И из неё смотрю – только с любопытством, но не с „хочу“.
И всё-таки у данного колобка – дом, семья, наконец, призвание. Как-то удалось. Моя же сказка, кажется, быстрая. Только выкатился, и сразу лиса «ам» и съела. Собственно, никакой сказки и нет. Первая ошибка оказалась последней. Меня потратили, «сварили суп».() Полный «марксизм».