Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- Следующая »
- Последняя >>
Это полнейшее банкротство русской мысли. В минуту величайшей опасности, нависшей над родиной, что делает Кармазинов, то есть представитель русской национальной элиты? Выходит на эстраду со своим ничтожным художеством. А власть бездействует, а в городе готовят диверсию, а в зале сидят обманутые обыватели и науськанные подонки. Всё гибнет, рушится. И вот «великий ум», совесть нации начинает заниматься болтовней. Он даже не видит, что происходит. Хуже, не хочет видеть и сам исподтишка общается с главарями смуты. (Так показано в романе, так было и в жизни Тургенева, да и большинства других русских писателей.) Безумная страна. И безумна с двух концов. Кто формально правит балом, кто управляет городом, страной? Губернатор фон Лембке – Романов-Дармштадт-Готторптский и его жена (ещё удивительнейшее, неправдоподобнейшее пророчество: взаимоотношения правящей четы как две капли похожи на семейную историю Николая II и Александры Фёдоровны). Власть оторвалась от России, не понимает её. Лембке пытается загасить пожар и сходит с ума. И одно из проявлений этого безумства – опора на Кармазиновых. Не использование их, а опора. История Николая II и царицы, преклонявшихся перед Толстым, который был таким же «кармазиновым». И при этом творчество Толстого в глазах современников обладало исключительным общественным и культурным значением. Получалось, что центр, стержень жизни нации и пуст, слаб, вихляет.
После освистанного Кармазинова на сцену Государственного бала выходит Верховенский-отец. Верховенский, по сравнению с Кармазиновым, бездарен. И так же, как Кармазинов, он оторван от корней, так что закономерно, что его сын превращается в злого гения России. Но всё же у Верховенского осталась наивная дворянская честь. Это, так сказать, «хороший интеллигент». Сути событий он не понимает, и, в отличие от Кармазинова, и не может понять. Перед собой он видит лишь «сволочь», интеллигентов, и не в состоянии увидеть закулисные силы. И вот при предательстве элиты на его слабые плечи падает непосильная задача спасения России. Он хочет побороть зло и бросается в спор с интеллигенцией – то есть с молотком, которым гвоздила его и всю Россию чья-то невидимая рука. Блатарям с кастетами и финками в карманах, пропойцам он пытается что-то по-донкихотовски объяснить, доказать:
«Господа! Ещё сегодня утром лежала предо мною одна из недавно разбросанных здесь беззаконных бумажек, и я в сотый раз задавал себе вопрос: „В чём её тайна?“ … Господа, я разрешил всю тайну. Вся тайна их эффекта – в их глупости! … Да, господа, будь это глупость умышленная, подделанная из расчета, – о, это было бы даже гениально! Но надо отдать им полную справедливость: они ничего не подделали. Это самая обнаженная, самая простодушная, самая коротенькая глупость. Это глупость в её самой чистейшей сущности (695), нечто вроде химического элемента. Будь это хоть каплю умнее высказано, и всяк увидал бы тотчас всю нищету этой коротенькой глупости. Но теперь все останавлива-ются в недоумении: никто не верит, чтоб это было так первоначально глупо. «Не может быть, чтоб тут ничего больше не было», – говорит себе всякий и ищет секрета, видит тайну, хочет прочесть между строчками, – эффект достигнут!»
Верховенский верно характеризует суть дикой, самой себе не верящей русской риторики. Но и только. Он бессилен сложить рассыпаюшуюся реальность в единое целое, не видит противника. (701) Его со смехом и свистом прогоняют, а автор повествования говорит ему после произошедшего:
«Степан Трофимович, уверяю вас, что дело серьёзнее, чем вы думаете. Вы думаете, что вы там кого– нибудь раздробили? Никого вы не раздробили, а сами разбились, как пустая склянка.»
После Верховенского на сцену выходит эпизодический персонаж без имени. Ни до, ни после он в повествовании больше не упоминается:
«Это был тоже какой-то вроде профессора (я и теперь не знаю в точности, кто он такой), удалившийся добровольно из какого-то заведения после какой-то студенческой истории и заехавший зачем-то в наш город всего только несколько дней назад … он был … всего только на одном вечере до чтения, весь этот вечер промолчал, двусмысленно улыбался шуткам и тону компании … и на всех произвел впечатление неприятное надменным и в то же время до пугливости обидчивым своим видом.»
«Я и теперь не знаю в точности, кто он такой». Зато мы знаем. В точности. Вот он ходит за сценой и про себя репетирует предстоящую роль:
«Ростом он был мал, лет сорока на вид, лысый и плешивый, с седоватою бородкой, одет прилично. Но всего интереснее было, что он с каждым поворотом подымал вверх свой правый кулак, мотал им в воздухе над головою и вдруг опускал его вниз, как будто разбивая в прах какого-то сопротивника. Этот фокус проделывал он поминутно. Мне стало жутко.»
А вот и само выступление:
»– Господа! – закричал изо всей силы маньяк, стоя у самого края эстрады и почти таким же визгливо– женственным голосом, как и Кармазинов … – Двадцать лет назад, накануне войны с пол-Европой, Россия стояла идеалом в глазах всех статских и тайных советников. Литература служила в цензуре; в университетах преподавалась шагистика; войско обратилось в балет, а народ платил подати и молчал под кнутом крепостного права. Патриотизм обратился в дранье взяток с живого и с мёртвого. Не бравшие взяток считались бунтовщиками, ибо нарушали гармонию. Берёзовые рощи истреблялись на помощь порядку. Европа трепетала… Но никогда Россия, во всю бестолковую тысячу лет своей жизни, не доходила до такого позора…
Он поднял кулак, восторженно и грозно махая им над головой, и вдруг яростно опустил его вниз, как бы разбивая в прах противника. Неистовый вопль раздался со всех сторон, грянул оглушительный аплодисман…
Маньяк продолжал в восторге…
– Моря и океаны водки испиваются на помощь бюджету, а в Новгороде, напротив древней и бесполезной Софии, – торжественно воздвигнут бронзовый колоссальный шар на память тысячелетию уже минувшего беспорядка и бестолковщины… А между тем никогда Россия, даже в самые карикатурные эпохи своей бестолковщины, не доходила…
Последних слов даже нельзя было и расслышать за рёвом толпы. Видно было, как он опять поднял руку и победоносно ещё раз опустил её. Восторг перешёл все пределы: вопили, хлопали в ладоши, даже иные из дам кричали: «Довольно! Лучше ничего не скажете!» Были как пьяные. Оратор обводил всех глазами и как бы таял в собственном торжестве».
Маньяка хотели убрать, но тот вырывался, продолжал орать. За кулисами началась свалка. Приличная публика начала потихоньку срывать банты и «делать ноги». Запахло жареным. Учредительный Бал объявили распущенным. Караул устал и пошёл отдыхать в кроватях профессоров экономики. Однако бал по инерции продолжался и вступил в свою главную, интеллигентски-порнографическую фазу. Началась «пантомима русской литературы». А маньяк-незнакомец исчез.
«Бесы» это модель русской истории. Модель очень точная. «Бал» лишь один из её узлов. Есть и другие, не менее жуткие в своём пророчестве. Да и сама издевательская аура «Бесов», пожалуй, пророчество наиболее удивительное. Провидение. Не может быть такой мистики. Не Нострадамус же ХIХ века это, в конце концов. Совпадение – невероятно. Научное предвидение – смехотворно. Это уровень Милюкова (и куда он его завел). Остаётся одно – мозг Достоевского это микрокосм мозга России, русской идеи. Достоевский фантазировал, творил образами, Россия – реальностью. Писатель до деталей воспроизвёл русскую мрачную фантазию и сам явился её деталью. Им мыслила Россия. (734) И вот сам Достоевский это не что иное, как заглушка русской истории.
641
642
643
644
645
646
647
После освистанного Кармазинова на сцену Государственного бала выходит Верховенский-отец. Верховенский, по сравнению с Кармазиновым, бездарен. И так же, как Кармазинов, он оторван от корней, так что закономерно, что его сын превращается в злого гения России. Но всё же у Верховенского осталась наивная дворянская честь. Это, так сказать, «хороший интеллигент». Сути событий он не понимает, и, в отличие от Кармазинова, и не может понять. Перед собой он видит лишь «сволочь», интеллигентов, и не в состоянии увидеть закулисные силы. И вот при предательстве элиты на его слабые плечи падает непосильная задача спасения России. Он хочет побороть зло и бросается в спор с интеллигенцией – то есть с молотком, которым гвоздила его и всю Россию чья-то невидимая рука. Блатарям с кастетами и финками в карманах, пропойцам он пытается что-то по-донкихотовски объяснить, доказать:
«Господа! Ещё сегодня утром лежала предо мною одна из недавно разбросанных здесь беззаконных бумажек, и я в сотый раз задавал себе вопрос: „В чём её тайна?“ … Господа, я разрешил всю тайну. Вся тайна их эффекта – в их глупости! … Да, господа, будь это глупость умышленная, подделанная из расчета, – о, это было бы даже гениально! Но надо отдать им полную справедливость: они ничего не подделали. Это самая обнаженная, самая простодушная, самая коротенькая глупость. Это глупость в её самой чистейшей сущности (695), нечто вроде химического элемента. Будь это хоть каплю умнее высказано, и всяк увидал бы тотчас всю нищету этой коротенькой глупости. Но теперь все останавлива-ются в недоумении: никто не верит, чтоб это было так первоначально глупо. «Не может быть, чтоб тут ничего больше не было», – говорит себе всякий и ищет секрета, видит тайну, хочет прочесть между строчками, – эффект достигнут!»
Верховенский верно характеризует суть дикой, самой себе не верящей русской риторики. Но и только. Он бессилен сложить рассыпаюшуюся реальность в единое целое, не видит противника. (701) Его со смехом и свистом прогоняют, а автор повествования говорит ему после произошедшего:
«Степан Трофимович, уверяю вас, что дело серьёзнее, чем вы думаете. Вы думаете, что вы там кого– нибудь раздробили? Никого вы не раздробили, а сами разбились, как пустая склянка.»
После Верховенского на сцену выходит эпизодический персонаж без имени. Ни до, ни после он в повествовании больше не упоминается:
«Это был тоже какой-то вроде профессора (я и теперь не знаю в точности, кто он такой), удалившийся добровольно из какого-то заведения после какой-то студенческой истории и заехавший зачем-то в наш город всего только несколько дней назад … он был … всего только на одном вечере до чтения, весь этот вечер промолчал, двусмысленно улыбался шуткам и тону компании … и на всех произвел впечатление неприятное надменным и в то же время до пугливости обидчивым своим видом.»
«Я и теперь не знаю в точности, кто он такой». Зато мы знаем. В точности. Вот он ходит за сценой и про себя репетирует предстоящую роль:
«Ростом он был мал, лет сорока на вид, лысый и плешивый, с седоватою бородкой, одет прилично. Но всего интереснее было, что он с каждым поворотом подымал вверх свой правый кулак, мотал им в воздухе над головою и вдруг опускал его вниз, как будто разбивая в прах какого-то сопротивника. Этот фокус проделывал он поминутно. Мне стало жутко.»
А вот и само выступление:
»– Господа! – закричал изо всей силы маньяк, стоя у самого края эстрады и почти таким же визгливо– женственным голосом, как и Кармазинов … – Двадцать лет назад, накануне войны с пол-Европой, Россия стояла идеалом в глазах всех статских и тайных советников. Литература служила в цензуре; в университетах преподавалась шагистика; войско обратилось в балет, а народ платил подати и молчал под кнутом крепостного права. Патриотизм обратился в дранье взяток с живого и с мёртвого. Не бравшие взяток считались бунтовщиками, ибо нарушали гармонию. Берёзовые рощи истреблялись на помощь порядку. Европа трепетала… Но никогда Россия, во всю бестолковую тысячу лет своей жизни, не доходила до такого позора…
Он поднял кулак, восторженно и грозно махая им над головой, и вдруг яростно опустил его вниз, как бы разбивая в прах противника. Неистовый вопль раздался со всех сторон, грянул оглушительный аплодисман…
Маньяк продолжал в восторге…
– Моря и океаны водки испиваются на помощь бюджету, а в Новгороде, напротив древней и бесполезной Софии, – торжественно воздвигнут бронзовый колоссальный шар на память тысячелетию уже минувшего беспорядка и бестолковщины… А между тем никогда Россия, даже в самые карикатурные эпохи своей бестолковщины, не доходила…
Последних слов даже нельзя было и расслышать за рёвом толпы. Видно было, как он опять поднял руку и победоносно ещё раз опустил её. Восторг перешёл все пределы: вопили, хлопали в ладоши, даже иные из дам кричали: «Довольно! Лучше ничего не скажете!» Были как пьяные. Оратор обводил всех глазами и как бы таял в собственном торжестве».
Маньяка хотели убрать, но тот вырывался, продолжал орать. За кулисами началась свалка. Приличная публика начала потихоньку срывать банты и «делать ноги». Запахло жареным. Учредительный Бал объявили распущенным. Караул устал и пошёл отдыхать в кроватях профессоров экономики. Однако бал по инерции продолжался и вступил в свою главную, интеллигентски-порнографическую фазу. Началась «пантомима русской литературы». А маньяк-незнакомец исчез.
«Бесы» это модель русской истории. Модель очень точная. «Бал» лишь один из её узлов. Есть и другие, не менее жуткие в своём пророчестве. Да и сама издевательская аура «Бесов», пожалуй, пророчество наиболее удивительное. Провидение. Не может быть такой мистики. Не Нострадамус же ХIХ века это, в конце концов. Совпадение – невероятно. Научное предвидение – смехотворно. Это уровень Милюкова (и куда он его завел). Остаётся одно – мозг Достоевского это микрокосм мозга России, русской идеи. Достоевский фантазировал, творил образами, Россия – реальностью. Писатель до деталей воспроизвёл русскую мрачную фантазию и сам явился её деталью. Им мыслила Россия. (734) И вот сам Достоевский это не что иное, как заглушка русской истории.
641
Примечание к №543
Мне кажется, Соловьёв выполнил тяжкий долг. И дал возможность Розанову осуществиться.
Почему Розанов основатель русской философии (а это так!)? Да потому, что из него основателя невозможно сделать. Только захочет русский сделать из него объект религиозного поклонения – и сразу, моментально получит линейкой по рукам. И пребольно.
В результате философия так и не вырождается в догматизм, в объект слепой веры, то есть, в русских условиях, в АНТИХРИСТИАНСТВО. Ведь конечно же постулат об Интуиции Соловьёва есть вербальное выражение определённого религиозного переживания. Акта веры, направленной на самое себя. Православный, русский православный опыт логически невыразим. Попытка Соловьёва выразить его привела лишь к выражению самого себя, словесной части своего "я". Это «я» послужило для других ложной символизацией их собственного внутреннего (дословесного) опыта. Вместо русской христианской философии получилась русская соловьёвская философия. Христос был заменён Соловьёвым, причём даже Соловьёвым редуцированным. Христианская ФИЛОСОФИЯ и не могла не обернуться на русской почве философией Антихриста.
Наоборот, глубокое антихристианство Розанова было лишь логическим катарсисом его дологической основы, глубоко православной. Он дал форму очищающей мысли. Форму покаяния. Собственно говоря, он наглую русскую мысль и не пустил в христианство, не удостоил христианства. Но и не игнорировал, дал ей распуститься паутиной религиозных фантазий. Честно. Вместо Христа он поставил Розанова. Но Розанова как Розанова, а не как Христа. «Гуляй душенька». Душенька гуляла, писала книги. Целомудренно нехристианские. Свой наиболее христианский сборник Розанов назвал «Около церковных стен». Даже не «рядом», а «около». Правда, в «Стенах» есть раздел «Внутри ограды церковной». Но и это не внутри церкви.
Соловьёв поставил на место талантливой русской веры посредственную русскую мысль. Эта немецкая идея очень понравилась. Ведь ученикам было легче. Они уже меняли одну веру на другую. Веру в Христа на веру в Соловьёва. И, конечно, в русское слово Соловьёв истекал легко и удобно. О Христе как же сказать? Можно спеть. А говорить начнешь – голос сорвётся, станешь запинаться, защиплет в глазах. Рукой махнёшь и отойдёшь в сторону.
Розанов лишил русскую мысль веры. Вера чистая получилась, незамутнённая. Он разорвал мысль и веру. Мысль, оборванная, распустилась нежной паутинкой в пространстве и ласково оплела веру, защитила ее мягким, уютным шелковистым коконом. Получилось иное, высшее соединение. По крайней мере возможность, предвосхищение такого соединения.
Как же паутинки продолжить? Тут сотни переплетающихся нитей. Можно только повторить этот путь и сплести новый кокон из новых, своих мыслей, с другим узором, другой степенью переплетённости
Мне кажется, Соловьёв выполнил тяжкий долг. И дал возможность Розанову осуществиться.
Почему Розанов основатель русской философии (а это так!)? Да потому, что из него основателя невозможно сделать. Только захочет русский сделать из него объект религиозного поклонения – и сразу, моментально получит линейкой по рукам. И пребольно.
В результате философия так и не вырождается в догматизм, в объект слепой веры, то есть, в русских условиях, в АНТИХРИСТИАНСТВО. Ведь конечно же постулат об Интуиции Соловьёва есть вербальное выражение определённого религиозного переживания. Акта веры, направленной на самое себя. Православный, русский православный опыт логически невыразим. Попытка Соловьёва выразить его привела лишь к выражению самого себя, словесной части своего "я". Это «я» послужило для других ложной символизацией их собственного внутреннего (дословесного) опыта. Вместо русской христианской философии получилась русская соловьёвская философия. Христос был заменён Соловьёвым, причём даже Соловьёвым редуцированным. Христианская ФИЛОСОФИЯ и не могла не обернуться на русской почве философией Антихриста.
Наоборот, глубокое антихристианство Розанова было лишь логическим катарсисом его дологической основы, глубоко православной. Он дал форму очищающей мысли. Форму покаяния. Собственно говоря, он наглую русскую мысль и не пустил в христианство, не удостоил христианства. Но и не игнорировал, дал ей распуститься паутиной религиозных фантазий. Честно. Вместо Христа он поставил Розанова. Но Розанова как Розанова, а не как Христа. «Гуляй душенька». Душенька гуляла, писала книги. Целомудренно нехристианские. Свой наиболее христианский сборник Розанов назвал «Около церковных стен». Даже не «рядом», а «около». Правда, в «Стенах» есть раздел «Внутри ограды церковной». Но и это не внутри церкви.
Соловьёв поставил на место талантливой русской веры посредственную русскую мысль. Эта немецкая идея очень понравилась. Ведь ученикам было легче. Они уже меняли одну веру на другую. Веру в Христа на веру в Соловьёва. И, конечно, в русское слово Соловьёв истекал легко и удобно. О Христе как же сказать? Можно спеть. А говорить начнешь – голос сорвётся, станешь запинаться, защиплет в глазах. Рукой махнёшь и отойдёшь в сторону.
Розанов лишил русскую мысль веры. Вера чистая получилась, незамутнённая. Он разорвал мысль и веру. Мысль, оборванная, распустилась нежной паутинкой в пространстве и ласково оплела веру, защитила ее мягким, уютным шелковистым коконом. Получилось иное, высшее соединение. По крайней мере возможность, предвосхищение такого соединения.
Как же паутинки продолжить? Тут сотни переплетающихся нитей. Можно только повторить этот путь и сплести новый кокон из новых, своих мыслей, с другим узором, другой степенью переплетённости
642
Примечание к с.35 «Бесконечного тупика»
(Розанов)не боялся быть смешным ужом
Однажды смотрел с отцом сеанс мультфильмов в кинотеатре. И там показывали «Песню о Соколе». Сокол (гибридизированный в мультфильме с буревестником) – горбоносое семитское насекомое, долго и неопрятно умиравшее. Никакой жалости. Нарисованность цветными мелками – такое впечатление, что кто– то с другой стороны оконного стекла бессмысленно водит меловой тряпкой. Занудство. Зато Уж – домашне червячный, лобастый, с русской черепаховой челюстью варежкой – страшно обаятелен. Его юродливая увёртливость, национальные смешочки (хе-хе, переходящее в московское хы-хы) делают его необыкновенно живым и симпатичным. Карикатура оборачивается. Буревестнику дали в ухо, он корячится, а Уж подползает: «А ты, эта, ну, эта… хы-хы… прыгни, вниз-то. Оно, может, и вынесет на авось». Насекомое прыг– прыг и шмякнулось в пропасть. А Уж подпер сократовскую голову рукой-хвостом и вздохнул: «Эх, дурачок-дурачок, куда лез – все там будем». Отец потом смеялся и всё говорил мне: «А Уж-то умный».
Я теперь все не могу отделаться от ощущения, что Уж был задуман, если и не Горьким, то авторами мультфильма, как карикатура на Розанова. Там есть многозначительные выходы.
(Розанов)не боялся быть смешным ужом
Однажды смотрел с отцом сеанс мультфильмов в кинотеатре. И там показывали «Песню о Соколе». Сокол (гибридизированный в мультфильме с буревестником) – горбоносое семитское насекомое, долго и неопрятно умиравшее. Никакой жалости. Нарисованность цветными мелками – такое впечатление, что кто– то с другой стороны оконного стекла бессмысленно водит меловой тряпкой. Занудство. Зато Уж – домашне червячный, лобастый, с русской черепаховой челюстью варежкой – страшно обаятелен. Его юродливая увёртливость, национальные смешочки (хе-хе, переходящее в московское хы-хы) делают его необыкновенно живым и симпатичным. Карикатура оборачивается. Буревестнику дали в ухо, он корячится, а Уж подползает: «А ты, эта, ну, эта… хы-хы… прыгни, вниз-то. Оно, может, и вынесет на авось». Насекомое прыг– прыг и шмякнулось в пропасть. А Уж подпер сократовскую голову рукой-хвостом и вздохнул: «Эх, дурачок-дурачок, куда лез – все там будем». Отец потом смеялся и всё говорил мне: «А Уж-то умный».
Я теперь все не могу отделаться от ощущения, что Уж был задуман, если и не Горьким, то авторами мультфильма, как карикатура на Розанова. Там есть многозначительные выходы.
643
Примечание к №621
русский человек органически не способен выполнять мелкую, второстепенную работу
Вообще при истерическом, импульсивном характере русского труда, мы навряд ли догоним западные страны по уровню жизни. Несмотря на колоссальные льготы в виде территории, уникальных природных ресурсов и т. д., даже при гениальной экономической политике навряд ли уровень жизни в России будет составлять более 3/4 от среднезападного. Никогда не превзойдем мы Запад и по уровню научных исследований. И здесь русских ожидает максимум твердая «четвёрка». Однако в области литературы и искусства Россия может стать великой державой. А что касается областей культурной жизни, наиболее связанных с имитацией, издевательством, комедиантством и вообще развлечением, то тут наша страна весь мир задавит, только волю дайте. Отечественный театр и кинематограф превратят театр и кинематограф западный в смешной аппендикс. Русский человек плохо умеет развлекаться, но гениально умеет развлекать. Провоцировать.
А теперь учтите, что эру техники и науки постепенно сменяет эра развлечения, эпоха всемирного спектакля. Тут и не надо никакой атомной войны. Весь мир у ног будет.
русский человек органически не способен выполнять мелкую, второстепенную работу
Вообще при истерическом, импульсивном характере русского труда, мы навряд ли догоним западные страны по уровню жизни. Несмотря на колоссальные льготы в виде территории, уникальных природных ресурсов и т. д., даже при гениальной экономической политике навряд ли уровень жизни в России будет составлять более 3/4 от среднезападного. Никогда не превзойдем мы Запад и по уровню научных исследований. И здесь русских ожидает максимум твердая «четвёрка». Однако в области литературы и искусства Россия может стать великой державой. А что касается областей культурной жизни, наиболее связанных с имитацией, издевательством, комедиантством и вообще развлечением, то тут наша страна весь мир задавит, только волю дайте. Отечественный театр и кинематограф превратят театр и кинематограф западный в смешной аппендикс. Русский человек плохо умеет развлекаться, но гениально умеет развлекать. Провоцировать.
А теперь учтите, что эру техники и науки постепенно сменяет эра развлечения, эпоха всемирного спектакля. Тут и не надо никакой атомной войны. Весь мир у ног будет.
644
Примечание к с.36 «Бесконечного тупика»
«Со всех сторон генералы, и где военный попросит одного поклона, литературный генерал заставит „век кланяться"“. (В.Розанов)
Писатель Опискин «ломает» своего благодетеля:
»– Я требую, чтоб вы теперь, сейчас же, сказали мне «ваше превосходительство» … Нет, не «здравствуйте, ваше превосходительство», это уже обидный тон; это похоже на шутку, на фарс. Я не позволю с собой таких шуток. Опомнитесь, немедленно опомнитесь, полковник! перемените ваш тон! … Вы затрудняетесь, что прибавить к слову «ваше превосходительство» – это понятно … Это даже извинительно, особенно если человек НЕ СОЧИНИТЕЛЬ, если выразиться поучтивее. Ну, я вам помогу, если вы не сочинитель. Говорите за мной: «ваше превосходительство!..»
– Ну, «ваше превосходительство».
– Нет, не: «НУ, ваше превосходительство», а просто: «ваше превосходительство»! Я вам говорю, полковник, перемените ваш тон! Надеюсь также, что вы не оскорбитесь, если я предложу вам слегка поклониться и вместе с тем склонить вперед корпус. С генералом говорят, склоняя вперед корпус, выражая таким образом почтительность и готовность, так сказать, лететь по его поручениям. Я сам бывал в генеральских обществах и всё это знаю… Ну-с: «ваше превосходительство»
– Ваше превосходительство…
– Как я несказанно обрадован, что имею, наконец, случай просить у вас извинения в том, что с первого раза не узнал души вашего превосходительства. Смею уверить, что впредь не пощажу слабых сил моих на пользу общую…»
И после урока послушания «ложный поп» доворачивает:
«– Ну, не чувствуете ли вы теперь, – проговорил истязатель, – что у вас вдруг стало легче на сердце, как будто в душу к вам слетел какой-то ангел?.. Чувствуете ли вы присутствие этого ангела? отвечайте мне!
– Да, Фома, действительно как-то легче сделалось, – отвечал дядя.
– Как будто сердце ваше после того, как вы победили себя, так сказать, окунулось в каком-то елее? … Вот что значит, полковник, исполненный долг! Побеждайте же себя. Вы самолюбивы, необъятно самолюбивы!
– Самолюбив, Фома, вижу, – со вздохом отвечал дядя.
– Вы эгоист и даже мрачный эгоист…
– Эгоист-то я эгоист, правда, Фома, и это вижу; с тех пор, как тебя узнал, так и это узнал.
– Я вам говорю теперь, как отец, как нежная мать…»
И т. д. и т. п. Экая силища писатель русский! Гришка Распутин по сравнению с ним жалкий слюнтяй, импотент.
«Со всех сторон генералы, и где военный попросит одного поклона, литературный генерал заставит „век кланяться"“. (В.Розанов)
Писатель Опискин «ломает» своего благодетеля:
»– Я требую, чтоб вы теперь, сейчас же, сказали мне «ваше превосходительство» … Нет, не «здравствуйте, ваше превосходительство», это уже обидный тон; это похоже на шутку, на фарс. Я не позволю с собой таких шуток. Опомнитесь, немедленно опомнитесь, полковник! перемените ваш тон! … Вы затрудняетесь, что прибавить к слову «ваше превосходительство» – это понятно … Это даже извинительно, особенно если человек НЕ СОЧИНИТЕЛЬ, если выразиться поучтивее. Ну, я вам помогу, если вы не сочинитель. Говорите за мной: «ваше превосходительство!..»
– Ну, «ваше превосходительство».
– Нет, не: «НУ, ваше превосходительство», а просто: «ваше превосходительство»! Я вам говорю, полковник, перемените ваш тон! Надеюсь также, что вы не оскорбитесь, если я предложу вам слегка поклониться и вместе с тем склонить вперед корпус. С генералом говорят, склоняя вперед корпус, выражая таким образом почтительность и готовность, так сказать, лететь по его поручениям. Я сам бывал в генеральских обществах и всё это знаю… Ну-с: «ваше превосходительство»
– Ваше превосходительство…
– Как я несказанно обрадован, что имею, наконец, случай просить у вас извинения в том, что с первого раза не узнал души вашего превосходительства. Смею уверить, что впредь не пощажу слабых сил моих на пользу общую…»
И после урока послушания «ложный поп» доворачивает:
«– Ну, не чувствуете ли вы теперь, – проговорил истязатель, – что у вас вдруг стало легче на сердце, как будто в душу к вам слетел какой-то ангел?.. Чувствуете ли вы присутствие этого ангела? отвечайте мне!
– Да, Фома, действительно как-то легче сделалось, – отвечал дядя.
– Как будто сердце ваше после того, как вы победили себя, так сказать, окунулось в каком-то елее? … Вот что значит, полковник, исполненный долг! Побеждайте же себя. Вы самолюбивы, необъятно самолюбивы!
– Самолюбив, Фома, вижу, – со вздохом отвечал дядя.
– Вы эгоист и даже мрачный эгоист…
– Эгоист-то я эгоист, правда, Фома, и это вижу; с тех пор, как тебя узнал, так и это узнал.
– Я вам говорю теперь, как отец, как нежная мать…»
И т. д. и т. п. Экая силища писатель русский! Гришка Распутин по сравнению с ним жалкий слюнтяй, импотент.
645
Примечание к №620
Рука снилась.
Я читал допоздна, отец принес интересную книгу (что-то вроде «Бурсы» Помяловского, но другое). И как-то у меня от чтения мысли смешались. Я стелю постель, а книгу из руки не выпускаю. Отец говорит: «Ты чего книгу-то держишь, чудак. Положи, неудобно ведь». А я, сам не знаю почему, отвечаю: «А вдруг я руку сломаю и придётся одной рукой застилать. Вот я и тренеруюсь». На следующий день в школе я сломал руку. Точнее, мне её сломали. Ситуация была довольно сложная. Меня наметили для улучшения графика успеваемости выгнать в ПТУ, но без моего формального согласия сделать этого не могли. И тогда стали создавать вокруг строптивого школьника «определённое общественное мнение»… На которое мне уже тогда было плевать. Тогда подговорили комсомольского активиста меня специально доводить. А чудак перестарался и сломал мне руку (674). Он, конечно, толкнул меня особым образом (самбист), но я в 9 случаях из 10 мог упасть вполне безопасно. Это было у школы, и там из снега торчали прутья кустарника. Чтобы глаза защитить, я руку выставил. Отец же сразу решил, что меня уже предупреждали, приговорили и я загодя с книжкой «готовился». Ну и тут пошло, пошло «обрастать». Отец своим поведением нелепым только ставил себя и меня в смешное положение, потому что на самом-то деле всё было на полутонах, намеках. Да и вообще доказывать что-либо было совершенно бесполезно, да и зачем? Я уже был захвачен неосознанной идеей собственной исключительности и всех ласково-благородно презирал. Презирал настолько, что сразу решил для себя, что всё это так, случайность, и потом даже подружился со своим палачом (хотя это можно было назвать «дружбой» лишь в сравнении с моими отношениями с другими одноклассниками). Отец же всё хотел «качать права», ну и всё огрублял и делал из мухи слона. Тут много разных переплетений, и не идут они прямо к делу. А важно одно – это была уже явно фантастика, ОЧЕНЬ сильно деформировавшая мой искусственный «материализм».
Вообще, эпизод этот хотя бы относительно удовлетворительно дешифровался лишь 10 лет спустя, когда я прочёл автобиографию Юнга. В детстве его толкнул одноклассник и 12-летний Карл стукнулся головой о торчавшую на улице чугунную тумбу, да так сильно, что получил сотрясение мозга. Это происшествие вызвало у Юнга невротическое расстройство, прошедшее лишь после элементарной психоаналитической интроспекции. Юнг писал:
«Постепенно воспоминание, как всё это началось, вернулось ко мне и я ясно увидел, что сам был причиной всей некрасивой ситуации. Поэтому я никогда всерьёз не злился на школьника, толкнувшего меня. Я знал, что он был предназначен сделать это, и весь эпизод был моим коварным замыслом».
При чтении Юнга я заметил две особенности. Во-первых, сначала многое в его опыте казалось надуманным и слишком интеллектуализированным, слишком сложно серьёзным. Но позднее возникало ощущение, что произошедшее с Юнгом и никогда не происходившее со мной тем не менее со мной произошло. А во– вторых, многое абсурдное и нелепое в юнговской биографии сначала вызывало скептическое отстранение, но потом я с недоумением убеждался, что моя собственная жизнь буквально кишит совершенно идентичными событиями. Например, тяга Юнга к строительству крепостей, вылепливанию глиняных фигурок. Всё это в слегка модифицированном виде было и у меня. Более того, в значительной степени и сформировало мою жизнь. То, что мне казалось (вдалбливалось) основным – учёба, школа, – оказалось 1% моей жизни. А теневая жизнь – какая-нибудь лепка из пластилина – оказалась жизненным центром, той пуповиной, которой я был связан с подлинной реальностью. Это открыло возможность совсем иных типов понимания своей жизни. Я увидел совсем иной ритм своей жизни, лишь маскируемый микроскопическим дрожанием сиюминутного уровня. (691)
Рука снилась.
Я читал допоздна, отец принес интересную книгу (что-то вроде «Бурсы» Помяловского, но другое). И как-то у меня от чтения мысли смешались. Я стелю постель, а книгу из руки не выпускаю. Отец говорит: «Ты чего книгу-то держишь, чудак. Положи, неудобно ведь». А я, сам не знаю почему, отвечаю: «А вдруг я руку сломаю и придётся одной рукой застилать. Вот я и тренеруюсь». На следующий день в школе я сломал руку. Точнее, мне её сломали. Ситуация была довольно сложная. Меня наметили для улучшения графика успеваемости выгнать в ПТУ, но без моего формального согласия сделать этого не могли. И тогда стали создавать вокруг строптивого школьника «определённое общественное мнение»… На которое мне уже тогда было плевать. Тогда подговорили комсомольского активиста меня специально доводить. А чудак перестарался и сломал мне руку (674). Он, конечно, толкнул меня особым образом (самбист), но я в 9 случаях из 10 мог упасть вполне безопасно. Это было у школы, и там из снега торчали прутья кустарника. Чтобы глаза защитить, я руку выставил. Отец же сразу решил, что меня уже предупреждали, приговорили и я загодя с книжкой «готовился». Ну и тут пошло, пошло «обрастать». Отец своим поведением нелепым только ставил себя и меня в смешное положение, потому что на самом-то деле всё было на полутонах, намеках. Да и вообще доказывать что-либо было совершенно бесполезно, да и зачем? Я уже был захвачен неосознанной идеей собственной исключительности и всех ласково-благородно презирал. Презирал настолько, что сразу решил для себя, что всё это так, случайность, и потом даже подружился со своим палачом (хотя это можно было назвать «дружбой» лишь в сравнении с моими отношениями с другими одноклассниками). Отец же всё хотел «качать права», ну и всё огрублял и делал из мухи слона. Тут много разных переплетений, и не идут они прямо к делу. А важно одно – это была уже явно фантастика, ОЧЕНЬ сильно деформировавшая мой искусственный «материализм».
Вообще, эпизод этот хотя бы относительно удовлетворительно дешифровался лишь 10 лет спустя, когда я прочёл автобиографию Юнга. В детстве его толкнул одноклассник и 12-летний Карл стукнулся головой о торчавшую на улице чугунную тумбу, да так сильно, что получил сотрясение мозга. Это происшествие вызвало у Юнга невротическое расстройство, прошедшее лишь после элементарной психоаналитической интроспекции. Юнг писал:
«Постепенно воспоминание, как всё это началось, вернулось ко мне и я ясно увидел, что сам был причиной всей некрасивой ситуации. Поэтому я никогда всерьёз не злился на школьника, толкнувшего меня. Я знал, что он был предназначен сделать это, и весь эпизод был моим коварным замыслом».
При чтении Юнга я заметил две особенности. Во-первых, сначала многое в его опыте казалось надуманным и слишком интеллектуализированным, слишком сложно серьёзным. Но позднее возникало ощущение, что произошедшее с Юнгом и никогда не происходившее со мной тем не менее со мной произошло. А во– вторых, многое абсурдное и нелепое в юнговской биографии сначала вызывало скептическое отстранение, но потом я с недоумением убеждался, что моя собственная жизнь буквально кишит совершенно идентичными событиями. Например, тяга Юнга к строительству крепостей, вылепливанию глиняных фигурок. Всё это в слегка модифицированном виде было и у меня. Более того, в значительной степени и сформировало мою жизнь. То, что мне казалось (вдалбливалось) основным – учёба, школа, – оказалось 1% моей жизни. А теневая жизнь – какая-нибудь лепка из пластилина – оказалась жизненным центром, той пуповиной, которой я был связан с подлинной реальностью. Это открыло возможность совсем иных типов понимания своей жизни. Я увидел совсем иной ритм своей жизни, лишь маскируемый микроскопическим дрожанием сиюминутного уровня. (691)
646
Примечание к №543
В Соловьёве нашли отечественный материал для толкования.
Как если бы в Германии сидел умный немец и думал: «Вот русские. Они растут, читают. Какая бы у них философия могла появиться?» И на 50 страницах прикинул. И получился бы краткий конспект сочинений Соловьёва.
В сущности, так и произошло. Русские не европейцы, но чрезвычайно близки Европе. Эта близость выражается и в способности посмотреть на себя европейскими глазами. А следовательно, вести себя как европейцы и, самое главное, так, как ожидают европейцы, как мечтают европейцы о русских. То есть русские умеют быть хорошими. Соловьёв это хороший русский. Но поскольку русские и не европейцы, то для русских Соловьёв это посредственный европеец-русофил, спотыкающийся на каждом шагу, на каждом шагу выдающий свою нерусскость. В конечном счете – европейскую второсортность.
Но раз Соловьёв упорно считается на Западе «хорошим русским», то действительно хорошие русские это могут использовать для действительно своих целей.
В Соловьёве нашли отечественный материал для толкования.
Как если бы в Германии сидел умный немец и думал: «Вот русские. Они растут, читают. Какая бы у них философия могла появиться?» И на 50 страницах прикинул. И получился бы краткий конспект сочинений Соловьёва.
В сущности, так и произошло. Русские не европейцы, но чрезвычайно близки Европе. Эта близость выражается и в способности посмотреть на себя европейскими глазами. А следовательно, вести себя как европейцы и, самое главное, так, как ожидают европейцы, как мечтают европейцы о русских. То есть русские умеют быть хорошими. Соловьёв это хороший русский. Но поскольку русские и не европейцы, то для русских Соловьёв это посредственный европеец-русофил, спотыкающийся на каждом шагу, на каждом шагу выдающий свою нерусскость. В конечном счете – европейскую второсортность.
Но раз Соловьёв упорно считается на Западе «хорошим русским», то действительно хорошие русские это могут использовать для действительно своих целей.
647
Примечание к №600
«У-у! эманципатор! эманципатор!» (Ф.Достоевский)
В статьях Достоевского, особенно периода «Времени» и «Эпохи», что-то въедливо-глумливое, лезущее внутрь, не признающее никаких приличий и идущее до конца, до самых интимных и личных вопросов. Достоевский, гримасничая, переходит на личности, причем если его недоразвитые оппоненты отвечают ему просто грубыми ругательствами, то Фёдор Михайлович лезет змеёй, с шипящей логикой и гадючьими вольтфасами.
Вот начало его ответа на контрфельетон Салтыкова-Щедрина:
«Впился-таки! Не выдержал самого первого натиска! Я и предполагал, что вопьется… О молодое перо! Какой визг из-за того, что вам отдавило ножку… Как коснулось до вас самих, так и наполнили тотчас же вселенную своими воплями… Вот потому-то сейчас и видно, что ещё молодой талант, да ещё без всякой дрессировки. А ещё обижается за слово „молодой“! Вы рассердились на статью во „Времени“. Вы проговорились и упоминаете о ней в вашей статье „Тревоги „Времени"“. А не надо бы было упоминать, не надо бы было проговариваться… Тут именно надобен вид, что и видом не видал враждебной статьи и слыхом не слыхал о ней. А кто спросит: „Читали, как вас отделали?“ – „Э, вздор! что читать! есть мне время читать такие статьи! Кстати, мой мальчик, ведь «у испанского посланника вчера был, кажется, раут?"“ Ну и замять разговор испанскими-то делами“.
И дальше, дальше доводит:
«Важности, солидности, великосветской небрежности было бы больше. А то: „Ой, больно!“ Сейчас надо и показать, что больно. И вышел водевиль „Отдавленная ножка…“ Ну что ж, что больно? До свадьбы заживет».
Ну, вроде бы хватит. Куда там, это только начало. «Учёба» только начинается:
«В ваших же интересах говорю: добру учу; о неопытность! Вы вообще ужасно спешите. Молодая прыть, нам ужасно хочется оправдаться, поскорей, как можно поскорей уверить публику, „что это не я; что это всё от злобы, а я самый блестящий талант“ … Я искренне любовался, глядя на вас, – любовался этой прытью, этим молодым прискоком и вывертом, этими, так сказать, первыми, радостными взвизгами молодого литературного дарования. Я люблю эти первые взвизги, молодой человек! (Кстати, Достоевскому 41 год, Щедрину 37 лет – О.) Вы показались мне в некотором смысле гусаром в русской литературе, молодым, краснощёким корнетом отечественной словесности … Итак, успокойтесь. Вы промахнулись, вы не сумели скрыть, что вам отдавили ножку. Но кураж! Понравитесь после. Какой солдат не надеется быть фельдмаршалом! Но однако ж (я все-таки не могу забыть этого!), к чему, к чему доходить до такого бешенства, до такого нервного сотрясения, до такой пены у рта! До гофманских-то капель для чего доходить? Вы же ругаетесь, как какой-нибудь сотрудник „Головешки“ (сатирический леворадикальный журнал „Искра“ – О.), а хуже уж ничего про литературного человека нельзя придумать … Ведь вся статья ваша – только „головешкина“ отрыжка и ничего больше».
Вот и до «отрыжки» дошли. Но это все так… грунтовка. Картина впереди:
«Вижу, вижу вас теперь, как наяву, о молодое, но необстрелянное дарование, – вижу вас именно в тот самый момент, когда вам принесли февральскую книгу „Времени“ и сказали вам, что в ней есть статья против вас, под названием „Молодое перо“. Вы саркастически улыбнулись и свысока развернули книгу. Всё это представляется мне в воображении как по писанному. Если у вас были в это время гости, или вы были в гостях, вы, прочтя статью, постарались, разумеется, скрепить себя; но нервная дрожь, некоторое подёргивание губ, краска, пятнами выступившая на вашем лице, – всё это ясно свидетельствовало о бесконечной злобе, клокотавшей в жаждущем похвал сердце вашем. Вы даже попробовали улыбнуться и выговорить: „совсем не остро…“ Но как-то не вышло, так-то уж очень жалко выговорилось. По крайней мере гости сконфузились и старались на вас не взглядывать, старались заговорить о чём-нибудь другом. И вы все это тут же заметили… Но зато, помните ли, помните ли ту грустную минуту, когда вы пришли домой и, наконец оставшись один, дали волю всему, что сдерживали в груди вашей? Помните ли, как вы разломали стул, разбили вдребезги чайную чашку, стоявшую на вашем столе, и, в ярости колотя что есть силы обоими кулаками в стену, вы клялись с пеной у рта написать (ответную) статью…»
«У-у! эманципатор! эманципатор!» (Ф.Достоевский)
В статьях Достоевского, особенно периода «Времени» и «Эпохи», что-то въедливо-глумливое, лезущее внутрь, не признающее никаких приличий и идущее до конца, до самых интимных и личных вопросов. Достоевский, гримасничая, переходит на личности, причем если его недоразвитые оппоненты отвечают ему просто грубыми ругательствами, то Фёдор Михайлович лезет змеёй, с шипящей логикой и гадючьими вольтфасами.
Вот начало его ответа на контрфельетон Салтыкова-Щедрина:
«Впился-таки! Не выдержал самого первого натиска! Я и предполагал, что вопьется… О молодое перо! Какой визг из-за того, что вам отдавило ножку… Как коснулось до вас самих, так и наполнили тотчас же вселенную своими воплями… Вот потому-то сейчас и видно, что ещё молодой талант, да ещё без всякой дрессировки. А ещё обижается за слово „молодой“! Вы рассердились на статью во „Времени“. Вы проговорились и упоминаете о ней в вашей статье „Тревоги „Времени"“. А не надо бы было упоминать, не надо бы было проговариваться… Тут именно надобен вид, что и видом не видал враждебной статьи и слыхом не слыхал о ней. А кто спросит: „Читали, как вас отделали?“ – „Э, вздор! что читать! есть мне время читать такие статьи! Кстати, мой мальчик, ведь «у испанского посланника вчера был, кажется, раут?"“ Ну и замять разговор испанскими-то делами“.
И дальше, дальше доводит:
«Важности, солидности, великосветской небрежности было бы больше. А то: „Ой, больно!“ Сейчас надо и показать, что больно. И вышел водевиль „Отдавленная ножка…“ Ну что ж, что больно? До свадьбы заживет».
Ну, вроде бы хватит. Куда там, это только начало. «Учёба» только начинается:
«В ваших же интересах говорю: добру учу; о неопытность! Вы вообще ужасно спешите. Молодая прыть, нам ужасно хочется оправдаться, поскорей, как можно поскорей уверить публику, „что это не я; что это всё от злобы, а я самый блестящий талант“ … Я искренне любовался, глядя на вас, – любовался этой прытью, этим молодым прискоком и вывертом, этими, так сказать, первыми, радостными взвизгами молодого литературного дарования. Я люблю эти первые взвизги, молодой человек! (Кстати, Достоевскому 41 год, Щедрину 37 лет – О.) Вы показались мне в некотором смысле гусаром в русской литературе, молодым, краснощёким корнетом отечественной словесности … Итак, успокойтесь. Вы промахнулись, вы не сумели скрыть, что вам отдавили ножку. Но кураж! Понравитесь после. Какой солдат не надеется быть фельдмаршалом! Но однако ж (я все-таки не могу забыть этого!), к чему, к чему доходить до такого бешенства, до такого нервного сотрясения, до такой пены у рта! До гофманских-то капель для чего доходить? Вы же ругаетесь, как какой-нибудь сотрудник „Головешки“ (сатирический леворадикальный журнал „Искра“ – О.), а хуже уж ничего про литературного человека нельзя придумать … Ведь вся статья ваша – только „головешкина“ отрыжка и ничего больше».
Вот и до «отрыжки» дошли. Но это все так… грунтовка. Картина впереди:
«Вижу, вижу вас теперь, как наяву, о молодое, но необстрелянное дарование, – вижу вас именно в тот самый момент, когда вам принесли февральскую книгу „Времени“ и сказали вам, что в ней есть статья против вас, под названием „Молодое перо“. Вы саркастически улыбнулись и свысока развернули книгу. Всё это представляется мне в воображении как по писанному. Если у вас были в это время гости, или вы были в гостях, вы, прочтя статью, постарались, разумеется, скрепить себя; но нервная дрожь, некоторое подёргивание губ, краска, пятнами выступившая на вашем лице, – всё это ясно свидетельствовало о бесконечной злобе, клокотавшей в жаждущем похвал сердце вашем. Вы даже попробовали улыбнуться и выговорить: „совсем не остро…“ Но как-то не вышло, так-то уж очень жалко выговорилось. По крайней мере гости сконфузились и старались на вас не взглядывать, старались заговорить о чём-нибудь другом. И вы все это тут же заметили… Но зато, помните ли, помните ли ту грустную минуту, когда вы пришли домой и, наконец оставшись один, дали волю всему, что сдерживали в груди вашей? Помните ли, как вы разломали стул, разбили вдребезги чайную чашку, стоявшую на вашем столе, и, в ярости колотя что есть силы обоими кулаками в стену, вы клялись с пеной у рта написать (ответную) статью…»