И руку начальнице Спиридон подает.
   - Так и быть, поедем. И отдохнуть бы костям пора, да время не то. Война небось не одного старика расшевелила.
   У Спиридона сборы недолгие. Напекла ему старуха хлебов, кулебяк с нельмой своего засола, - вот он и готов в путь-дорогу.
   Ночью раздулся ветер-низовец, поднял крутую волну. Утром кинулись мы к берегу, а воркутинской нашей лодки-беглянки опять нет. И не знаем мы, куда ее унесло - книзу течением или кверху ветром.
   - Вверху ищите, - говорит Спиридон.
   Сели Леонтьев и Саша в стрельную Спиридонову лодочку, искать поехали. А на Коротайке волна ходит - морской волне сродни. Лодчонку, как щепку, с гребня на гребень кидает. А ребята плывут. Пристали к выходу той самой речки, которой на карте не было. Побродили они там сколько-то, а потом видим - выводят из устья беглую лодку. Приплавил ее Саша на веслах. Все цело оказалось, только один бредень утонул да куртку брезентовую ветром в воду сорвало, да воды пол-лодки налило.
   Сходили мы как-то в соседние чумы к ненцам. Жили в этих чумах две семьи. Зимами они возили на оленях почту, а сейчас рыболовничали. Олени паслись у моря вместе со стадами какого-то колхоза. Летовал здесь только один маленький олешек авка. Авками ненцы зовут ручных оленей. Прикармливают их с малой поры всем, что сами едят, - и хлебом и супом, собирают ребята для авки в мешок траву и прямо из рук кормят. Бегают авки по пятам за малыми и за большими и никого не боятся. Зато когда авка вырастет, таким нахалом делается, что не рад ему станешь. Зайдет он прямо в чум и все, что увидит съестного, слопает. В санях что уложено - разроет и тоже съест. Из-за этих воров ненцы замки на лари надевают. Только и замки их не спасают. Иной авка так приноровится рогами замки сшибать, что хозяева плачут. Зато авка самый здоровенный олень из всего стада, и когда его зарежут, мясо его жирней любой свинины.
   Хозяин чума обрадовался нам, встречает вопросами:
   - Как на фронте-то? Где сейчас воюют-то? Скоро ли Гитлера повесят?
   Что мы знали, то и сказали. А и самим бы нам кто-нибудь рассказал, как дела на войне идут, так за сто верст за вестями сбегали бы.
   Ненцы недавно приехали с ловли. Привезли они рыбы всех сортов пудов десять. Вот Ия Николаевна роется в рыбном ворохе и спрашивает Спиридона:
   - Это что за рыба, Спиридон Данилович? Наверно, щука?
   - Что ты, начальница! - ворчит Спиридон. - Она со щукой и в воде-то не часто встречается. Это нельма. Голова-то у ней тоже длинная, а все же до щучьего рыла далеко. Щука-то пестрая, как пестрядина своетканая, а коли в озере жила, то черноспинная. А у нельмы клеск** серебристый, собой она мясна да кругла, голова мягкая, не как у щуки. Хвост у нельмы не черный, как у щуки, а синеватый, перье помельче и цветом посветлей. Разве что белое брюхо тебя спутало да перья светлые на брюхе, - ну, так это у всех рыб так заведено.
   Отобрала Ия Николаевна еще три рыбины и спрашивает Спиридона:
   - А это что за порода?
   - Тут не одна, а три породы, - неужели ты не видишь? Вот это чир клеск на нем крупный, спинное перье черное, весь он немножко желтоватый, как золотистой пенкой смазан. Вот это сиг - он с мелким клеском, такой же серебристый, как нельма. А с чиром его спутать нельзя: перье у него светлее, губы длиннее и в глазах никакой желтинки нет, не то что у чира. А вот это пелядь - с круглой черной головкой, да и вся она потемнее сига, посветлее чира, а вокруг глаз красноватый поясочек. Пелядь на сельдь похожа. Мы, бывало, купцам чердынцам вместо сельди пелядок насолим берут. А вкус-то у них до сельди далеко не дотянул. Да и сига подсовывали не того. Крупного сига у нас "отбором" звали, малого - "уловом". "Улов" против "отбора" в половинной цене ходил. А того сига, что от "улова" отошел, а до "отбора" не дошел, "межеумком" звали. Так мы его впромесь с "отбором" по самой дорогой цене сбывали.
   - Хитрый ты был, - смеюсь я. - Может, и теперь так же подсовываешь?
   Сердито глянул на меня Спиридон и как ножом обрезал:
   - Думай тоже, что говоришь-то! Самого себя мне теперь, что ли, обманывать?
   В чумах я увидела книжки.
   - Учатся ребята? - спрашиваю я ненца.
   - Вот уж третий семилетку окончил. Вместе со Спиридоновым Васей учился в Янгаре. Когда почту возим, он бригадиром надо мной ходит. Скоро оленей приведут - опять возить будем.
   Договорилась с ним Ия Николаевна, что если наши оленщики опоздают, приедет этот ненец в верховья Сарамбая и перекинет нас на Талату.
   Утром на другом берегу Коротайки, против Спиридонова дома, показалось многотысячное стадо оленей. Вскоре оттуда приехали ненцы и зашли к Спиридону пить чай. Оказалось, что это оленеводы-колхозники из печорской деревни Лыжа.
   Весь день над Коротайкой рев да крик стоял: ненцы перегоняли оленей.
   - Э-гей!.. Э-гей!.. - кричал один.
   - Ого-го-о-о! - помогал ему другой.
   Олени подошли к самому берегу, сгрудились тут, а в воду им лезть нет охоты: и широка Коротайка и все еще неспокойна.
   Поплыли олени, когда начало темнеть. Через полчаса все многотысячное стадо разошлось по сопкам и по берегам Ярей-Ю, Париденя-Ю и неизвестной реки. Олени давно уже вылиняли, отдохнули за лето, накопили жиру. Все с молодыми рогами, круглые, гладкие, бархатистые - один к одному.
   Вечером ненцы снова гостевали у Спиридона. От них мы узнали, что наши беглецы олени пробежали от нас восемьсот верст и там, на берегу Карского моря, нашли стада родного колхоза имени Смидовича, где они летовали каждый год. Не могли только сказать нам ненцы, сколько оленей добежало.
   Утром ненцы пошли со стадами куда-то в сторону, а мы отправились вниз по Коротайке. Сарамбай был уже где-то близко. До половины пути к Сарамбаю нас провожали Спиридонова старуха, их сын Вася и другой Вася - бригадир ненцев-почтальонов. Здесь мы встретили речку с невеселым названием Плохая. Начальница решила ее пройти, сколько сумеем. Как только наша лодка приткнулась в устье Плохой, начальница с Леонтьевым и Сашей отправились вверх по речке, а мы со Спиридоном, с его старухой и с двумя Васями разожгли костер и кипятим чайники.
   Пришли наши странники.
   - Ничего хорошего не видно, - говорит начальница.
   - Вздумали уж тоже хорошее на Плохой искать!
   На ночь Спиридонова старуха и два Васи вернулись домой.
   - Не видать тебе меня, старуха, как своих ушей, - говорит Спиридон. Поеду в раскат молодых искать.
   - Кому ты, лысый, кроме меня, нужен? - говорит старуха.
   А сама на прощание целуется.
   - У коня бы не лысинка, так цены бы ему не было, - балагурит Спиридон. - Лысиной не попрекают. Сама знаешь, на хорошей крыше трава не растет.
   Так с шутками и расстались.
   А мы отпихнулись шестами от Плохой и поехали на своих трех лодках на Сарамбай. Спиридон говорил, что осталось меньше десяти верст. Впереди других выплыла я из Плохой и вижу, что на Коротайке волна снова расходилась. Решила я Коротайку переехать, думаю - там под тихую сторону попаду, ветер-бережник бить не будет. Только выплыла я на двойник**, попала лодка на двойничную рассыпную волну, вижу, лодчонку мою заливает. Кинулся ко мне на своей лодке Сашка и обратно повернул: у него на добавок к грузу теперь Спиридон сидел. У Леонтьева в лодке начальница, и лодки у них вровень с бортами стояли. Вижу, помощи ждать неоткуда. А у меня в руках одно кормовое весло. Принатужилась я. Ныряла-ныряла моя лодка, хлебала-хлебала воду с гребней, прибилась к берегу. Отлила я воду и за другими следом поехала.
   Но вот уже сумерки пали на реку. Видим мы только край песчаного берега да воду без конца и края. Хорошо, что у Саши в лодке головастый кормщик Спиридон сидел. Говорит он нам:
   - Тут сейчас до самого Сарамбая мель пойдет. Давайте дальше от берега.
   И верно: далеконько мы от берега отбились, а везде веслом дно хватаем. Вот мы и за полверсты от берега, середина реки, а везде мель по-прежнему. Где веслом, где бродом гоним мы лодки. И видим - впереди нас на воде будто снежуры набило. Сливалась она отовсюду и сбилась на большой мели. Пока через эту мель пробивались, и лодки и сапоги у нас как мыльной пеной покрылись.
   - Теперь налево, други, берите, - командует Спиридон.
   Налево ехать было не просто. Сарамбай, как зверь, на волю вырвался. Не один пот со всех нас сошел, пока одолели мы течение и приткнулись к песку в самом устье Сарамбая. В темноте поставили мы палатку где-то в кустах. Чувствую я, что меня в жар кинуло. Легла я. А семья моя зажгла лампу, поела холодной гусятины, и долго еще я слышала, как Спиридон наговориться торопился. Видно, долго ему пришлось молчать: старуха не поймет - стара, а сын - недоросток.
   А мне Спиридоновы речи запомнились.
   - Вот вы меня, други, - говорил Спиридон, - может, и осудите. Скажете: старик, а рот нараспашку, язык за плечо. А я все равно поговорю.
   Я так думаю - больно хорошо мы перед войной зажили. Экое ведь дело замыслили: такую жизнь устроить, что нашим отцам и во сне не снилась. Бывало, дом ставить задумаешь - и то годы вздыхаешь, да годы деньги собираешь, да годы лес рубишь, да когда, наконец, стены выводить возьмешься. Бывало и так, что мужик сваи под дом вкопает, а только внуки за крышу примутся. Пока крышей покроют, а фундамент подгнил.
   А тут за такой дом взялись! Много ли пятилеток прошло, а мы уже и стены вывели, и под крышу подвели.
   Деревня наша из веков богу молилась, с чертом водилась. А колхозы ей жизнь-обнову принесли. Как тундра ягодами, была до войны богата радостью жизнь. И у всех была одна заповедь: живи, работай да радуйся.
   Оно конешно, старый век не враз с грядки валится. Были такие, что и морщились: крута езда не каждому в привычку. Теперь только увидели, что мешкать-то нам и нельзя было...
   Леонтьев не вытерпел: любит он печорскую речь вот и подзадоривает Спиридона:
   - Вот ты, Спиридон, про правду толкуешь. А что, по-твоему, правдой-то зовут? И где она зачин берет? И почему ее прежде не видно было?
   - Уж раз спросил, любезный, не обессудь, отвечу. Я и рад молчать, да не могу начать. А как раз о чем о чем, а о правде у меня не один год думано. Вот и слушай.
   Все бывальщины про дела человечьи про одно поют, про одно толкуют: как шло на земле ума и силы единоборство.
   Все горе человечье идет от этого извечного спора: кто будет верховодить, ум или сила. И спор этот до наших времен решен не был, пока люди в судьбу верили, ей покорялись да поклонялись, как я весь свой век.
   Вот и сменил я веру - и руки у меня теперь развязаны, мозгам простор. Когда сила верховодила, на что она ни глянет - все рушит да изъянит. А под началом ума у нее золотые руки отросли. И все, к чему они притронутся, вверх идет.
   - Умен ты, Спиридон, - говорит Леонтьев. Он всю речь старика записал.
   - А ты думал, что ум у меня черт съел? - отвечает Спиридон.
   Не вытерпела я, поднялась.
   - Не о том ты говоришь, Спиридон. У простых людей трудовых ум да сила всегда в согласии жили. И прежде работный народ про то песни пел и сказки складывал. Не ум да сила, а Правда да Кривда воевали меж собой. И вот на нашей советской земле Правда Кривду побила. По другим землям Кривда и сейчас живет, да только и там недолог ее век, на краю могилы стоит.
   - Ну, землячка, - говорит Спиридон, - отделала ты меня, живого места не оставила. Весь век я растил дерево, а ты дунула - и все листье облетело.
   - Новое вырастет, - говорю.
   5
   Не знаю я, как складывают свои песни письменные люди. А причитания мои по сынам любимым огненными буквами написаны на сердце: живут они моим гневом. Материнское горе подняло меня на ноги и не давала мне покоя, пока я все его до последней искорки не выложила в свои причитания по сыновьям.
   Серым тяжелым камнем лежала на сердце моя материнская боль. Разжигался тот камень, накалялась боль докрасна, и вот в сердце что-то расплавится - и потекут слезы, польются слова. Тогда и родились мои новые воинские плачи.
   Хоть и простые в плачах слова, а надо их откуда-то взять. Запаслась я с самой ранней поры драгоценной шелковой кошелкой. Полвека собирала я в ту кошелку отборные слова. Полвека берегла я верные глаза, хранила чуткие уши, плодила крепкую думу, набирала живую речь. И когда взялась я складывать плачи по любимым сыновьям да проклятья свои материнские рушить на голову Гитлеру - было где взять мне мысль и слово: врагам на устрашенье, себе на утешенье, добрым людям на поддержку, Родине на помощь, сыновьям на вечную память.
   Искала я в своей шелковой кошелке дорогие слова. Говорила я в своих плачах, что славной смертью сыны мои померли. И за то быть им во живых вовеки.
   Знала я, что успокоюсь только в тот день и час, когда все мы, от стара и до мала, будем праздновать победу над Гитлером. А что этот день придет, не могла я не верить. Потому я верила, что против фашистов вся Советская Россия поднялась. За свои короткие полвека и то не однажды я видела: кто с Россией ни тягался, в правых не остался. Советская Россия новая это Россия. В ней народ с народом сомкнулись и человек с человеком спаялись.
   И не могу я не верить в армию, где бьются такие же твердые люди, как мои сыны - Павел и Андрей Голубковы.
   6
   Солнце светило по-осеннему. Осветило оно Сарамбай, его крутые бережки.
   В первый раз мы тогда увидели, что на тундру упала осень, ясная, тихая, задумчивая. По берегам реки слегла перерослая трава бережина. Потемнел лист подморошечник. На болотах кисля перестоявшие грибы. Где-то за береговым кряжем лебеди кукали.
   Стояли мы впятером и любовались. Спиридон показывает нам на решу:
   - Смотрите-ка, гости морские пожаловали.
   Как раз против устья Сарамбая плыло стадо белух. Плывут они, белые, горбатые, вода через них переливается. На спинах у трех белух сидели детеныши.
   - Море близко, - говорит Спиридон. - Сотня верст до моря не наберется.
   Саша хотел было стрелять белух. Спиридон отвел дуло карабина и говорит:
   - Это, паренек, не по закону. Зря добро загубишь. Утонет белуха - ни тебе пользы, ни нам радости.
   Вытащили мы одну лодку на берег да тут и оставили: везти вверх третью лодку нам было неподсильно.
   Сарамбай, видно, после дождей разъярился. Течение в реке огненное. Вода ключом кипит и круги вертит во все стороны.
   - Ох, и хватим мы горького до слез! - говорит Леонтьев Сашке. - Это тебе не Коротайка. Все плакались, что тихо несет, а здесь ты не рад будешь, что и реки текут.
   Встал он на корму в свою лодку, взял в руки свой шест, немногим хорея покороче, и показывает Саше, как вести лодку против течения.
   Долго не давалась эта наука Саше. Хоть он и по словам Леонтьева все делает, а лодка его не слушает.
   А Спиридон тут как тут.
   - Эх, паренек, сила без сноровки только мучит. К силе нужны еще ухватка и смыселок.
   Кое-как, с грехом пополам, вперед поплыли: не парохода же ждать. Леонтьев ведет лодку, как в игру играет, а Саша через силу за ним тянется.
   В тот день лодки прошли не больше пяти километров. А мы берегом - Ия Николаевна, Спиридон да я - за весь день и пятьдесят обегали.
   Где какую ручьевинку встретим - вверх по ней идем: все осыпи оглядим, все сопочки обшарим, все камешки ощупаем.
   - Мы с тобой будто тоже понимаем что-то, - говорю я Спиридону.
   А Спиридон головой качает:
   - В карты играем, козырей не знаем.
   А сам все норовит вперед нас забежать. Я его останавливаю:
   - Ты чего впереди иглы, нитка, суешься?
   - А как не соваться-то? Глядишь, первый нефть найду. Говорят: переднему - зверек, а заднему следок достается.
   Вечером сошлись мы в палатке с нашими бурлаками, все стонем: у нас ноги болят, у них - руки.
   - Вот что, - говорит Ия Николаевна Леонтьеву и Саше, - пока руки у вас шевелятся, надо плыть вперед. Руки откажут - ногами пойдем. Котомки на спины - и опять вперед. Той порой, может быть, олени подойдут, тогда поедем.
   Никто не спорил: каждый знал, за что брался, когда в тундру шел.
   На заре выпал маленький, частый дождь. А под дождь хорошо спится. Пошумливает он о палатку, будто тебе кто-то шепотом на ухо разговор ведет. Поднялись на этот раз позже обычного.
   Мужчины наши снова в лодку садятся, а я за начальницей да за Спиридоном плетусь.
   Идти вдоль берега тоже не больно сладко: то в кусты такие заскочишь, что не знаешь, как оттуда и выцарапаться; то в глину забредешь и сапоги там оставишь, а пока достанешь, вся в ней упачкаешься; то на ручеек выйдешь да пока брод найдешь - не одну версту ногами вымесишь.
   Зовет нас Спиридон и показывает на берег.
   - Волчья свадьба, - говорит, - здесь была.
   Сырой песок вдоль и поперек был разрисован следами волчьих лап. Как большие печати наставили на песке волки. Кое-где можно было заприметить и следы волчицы, круглые, как следы большой собаки.
   - Сотня их, что ли, тут свадьбу праздновала? - спрашивает Спиридона Ия Николаевна.
   - Зачем сотня, - говорит Спиридон. - Одна волчица и пять-шесть волков. До той поры они грызутся, тюка самый здоровый всем шкуры продырявит и прочь отгонит.
   Спиридон не врал: дождем к песку прибило клочья волчьей шерсти.
   - Не приведи бог эту свадьбу человеку встретить, - говорил Спиридон, - загрызут. Бесятся они, дьяволы, в эту пору. Укусит такой пропадешь.
   Хоть мы и не знали, куда подалась волчья свадьба, а идти надо. Шагает начальница и сквозь кусты по берегу и в стороны по ручьям, а мы за ней. Разбредемся неподалеку, чтобы голос слышно было, побродим, посмотрим и опять сходимся. Спиридон все какой-нибудь камешек тащит, то ноздреватый, то с рубежками, то завитушками. А я несу камни с ракушками. Ракушки были разные: и колечки, и коробочки, и петушки, и винтовые, как улитки, только большие. Ия Николаевна одни в сторону бросает, другие в бумажку завернет, надпись надпишет и в мешочек завяжет - для Москвы. И опять вперед бежит.
   Так шли дни за днями: мы по берегам, ручьям да сопкам версты просчитывали, а Леонтьев с Сашей реку промеривали. Как ни било течение лодкам в нос, а наши бурлаки, видно, решили его переупрямить. Когда пять верст, а когда и три проплывут за день, а все вперед пробиваются.
   Беда ни поры, ни времени не спрашивает. Считанные дни до холодов остались, а пришел день - и к нам беда заглянула.
   Заболела у Саши раненая рука. Сначала вокруг раны закраснело, как огонек в кости загорелся. Парень руку поднять не может. Пришлось в воркутинскую лодку посадить Спиридона, а нам с начальницей бечевой ее тянуть. Иногда в лямку впрягался и Саша.
   - Руки, - говорит, - сдали, так хребет выдюжит.
   Над тундрой стоял листопар. Воздух теплый, а сырой. И душно и тепло; в такую погоду и человеку, и зверю, и птице, и дереву спать хочется. Лист на кустах сжелтел, как солома.
   В те дни, когда мы Сашу выручали, начальница одна ходила по берегам и по тундре.
   В тундре не всякий мужик с ружьем в одиночку пойдет, а начальница одна, без ружья, идет - не страшится. Берегом она идет, на осыпь глянет и как книгу читает: что и когда здесь было, что от тех веков осталось и какую полезность здесь человек откопать может.
   А ночью проснешься и видишь - сидит начальница, над картой наклонилась и пальцем лоб сверлит.
   Глядя на Сашино нездоровье, Ия Николаевна сперва было приуныла, а потом и говорит:
   - Сама лодку потяну, а куда надо доедем.
   Той порой у Саши рука пухнуть начала.
   Километрах в сорока от устья Сарамбая встали мы на долгую стоянку: начальнице нужно было пройти вдоль какой-то речки, что выбегла здесь в Сарамбай, и дойти до озер, из которых она начало брала. Саша лежал в палатке и стонал:
   Подойду я к нему, подсяду у изголовья, спрашиваю:
   - Тяжко, Сашенька?
   - Не говори, Романовна, тяжко.
   - Перенатужил ты, - говорю, - свою руку. Кто его знал, что у нас олени сбегут и что вам с Николаем Павловичем за все стадо отдуваться придется...
   Только я оленей помянула, а они легки на помине. Леонтьев в палатку влетел, кричит:
   - Олени пришли!
   Выскочили мы все, даже Саша поднялся, - и глазам своим не верим: на другом берегу Сарамбая едут с угора к реке две упряжки. На одной сидит Петря, на другой - Михайло. Леонтьев навстречу им на лодке выехал.
   Когда пристали они к нашему берегу, расцеловались мы с ними, как с родными, не знаем, чем угощать, о чем спрашивать.
   - Зубатый не пришел, - говорит Петря. - Видно, знает, что я ему бока хореем обломал бы. Это все он, черный дьявол, подстроил. Кабы не он, не убежали бы олешки.
   - Олешки до колхоза добежали, - торопится сказать Михайло.
   - Все? - спрашиваем мы в один голос.
   - Три десятка не дошло.
   - Зубатый тут, опять он виноват, - волнуется Петря. - Продал он их где-нибудь, из-за этого и стадо разгонял.
   В самом деле, мы потом не один раз слышали в тундре, что Зубатый догнал наших оленей, отколол от стада два или три десятка и где-то их продал. Видно, того он и добивался, чтобы олени убежали. Экспедиции пришлось потом платить колхозам и за десяток оленей, погибших от комаров, и за всех пропавших.
   - На чем же вы приехали? - спрашивает Ия Николаевна.
   - Вы нас ведь не без оленей оставили, - отвечает Петря. Только трое сдохло, остальных всех отходили. Нарты снова сколотил, а когда все сроки вышли, съездил за Михайлой, и вот приехали.
   Начали мы к чуму собираться - пригласил нас к себе Михайло в гости.
   Саше ехать болезнь помешала, начальница работой отговорилась, собралась я, Спиридон да Леонтьев. Мы со Спиридоном за настоящих седоков ехали, а Леонтьев от саней к саням по очереди перебегал, на полозья вставал и за спины наши держался.
   Оленей мы не узнали. Гладкие, бархатистые, рогатые, ретивые, они добежали до чума Михайлы - мы и оглянуться не успели.
   С радостью нас встретила Татьяна. Угостила нас жареной олениной, напоила чаем.
   Михайлов чум стоял на небольшой хребтовинке. Отсюда глазам открывался широкий вид на тундру. Неподалеку петлял Сарамбай. Докуда глаз видел везде озера, как зеркала блестели. На ближних озерах садились утки. Петря не вытерпел, попросил у Леонтьева карабин и пошел на охоту. А мы стояли как вкопанные и хотели забрать глазами всю тундру, всю ее ширину, всю ее осеннюю красу.
   В стороне под облаком кружил ястреб: облетит круг, остановится, бьет крыльями часто-часто, держится на одном месте, как на нитке подвешен, и вскрикивает изредка-редко и отрывисто.
   - Гусей высматривает, - говорит Спиридон. - Где гуси, там и ястреб первая примета.
   И снова мы стоим, смотрим и молчим. И вся тундра молчит: ястреб улетел, а утки еще с ивана дня голос терять начали, а нынче и вовсе онемели.
   - Краса неоглядная, - шепчет Спиридон. И лицо у него светлое да ясное, никакого лукавства не видно.
   Петря принес целый ворох уток.
   - Это крохали все? - спрашивает Леонтьев.
   - Нет, - говорю, - вот это крохали, а это Михайловы однофамильцы валеи. Они крохалям за родных братьев сойдут, только мясо не сравнить.
   - Которые лучше?
   - Крохали, конечно.
   - А как их отличить?
   - Кто валея не понимает, ног да головы не знает, для тех он за крохаля сойдет. Голова у него и носом и перьем как у гагары: перье черное, нос длинный и вострый, а шея синеватая, с мелким, как пух, перьем. Ноги у валея, как у гагары, - будто тычки заткнуты в самый огузок, а не под брюхом, как у других уток. Ни гагара, ни валей из-за этого по земле не ходят, а ползают: крыльем да ножонками увечными перебирают и ползут.
   Снова мы погрузили все свои пожитки с лодок на нарты и поехали оленями. Воркутинская лодка и та опять на санях поплыла. Только Леонтьев вел водной дорогой лодку Большого Носа и вез на ней Сашу. На нартах Саша ехать уже не мог: там так трясет, что и здоровым больно.
   За два дня мы продвинулись на оленях далеконько. Леонтьев на пустой лодке с Сашей тоже не отставал.
   Ия Николаевна со Спиридоном успевали и у Сарамбая берега оглядеть, и образцы взять.
   По одной речке - звали ее Хорова-Юр-се - мы с начальницей два дня ходили. Дикими кустами шубницы и мелкоярника продирались мы вдоль этой речки, пока выбрались к гладким веселым местам, с солками и настоящим разлогом возле речки.
   Встретили мы тут и пески и камни, насобирали много образцов - каждому по ноше досталось.
   Когда мы вернулись к своей палатке, Саша был вовсе плох. Уже сутки как его жар палил.
   Леонтьев нам по секрету от Саши говорит:
   - Надо его куда-то везти. Если еще с неделю нарыв не прорвет операция нужна будет, а то пропадет парень.
   - Куда, как не в Янгарей, - говорит Спиридон. - Тут до него верст полтораста. Там хоть медпункт и фельдшерица есть.
   Леонтьев долго не думал, договорился с начальницей, уложил в лодку Сашу в спальном мешке, взял с собой хлеб и карабин, махнул шестом - да только мы их и видели.
   И так тоскливо мне стало, что я всю ночь проплакала. Крепко всех нас работа сдружила.
   Ночью, слышу я, дождь пошел. Поднялась, вижу - Ия Николаевна разбирает вчерашние образцы, заворачивает их в бумагу и что-то пишет в своей полевой книжке.
   - Не спится, Романовна? - спрашивает.
   - Дождь да темень, - говорю. - Где-то наши ясны соколы ночь проведут? Лето целое промаялись, а тут им маета еще прежней похуже.
   - Справятся и с этой, - говорит Ия Николаевна. - Ребята упрямые.
   Утром мы вышли из палатки, видим - дождь прошел, тундра посветлела, как в бане вымылась, а с кустов почти весь лист пропал.
   - Лист дождем растит, дождем и снимает, - говорит Спиридон.
   В последнее время Спиридон ходил, задумчивый и втрое меньше прежнего говорил. Как-то я его и спрашиваю:
   - Что с тобой, Спиридон? Об женке, что ли, затосковал?
   - Нет, землячка, зачем дорожному человеку тоску за плечами таскать! Другим я занят.
   - Об чем твоя дума-то?
   - Всегдашнее у меня. Как только из дому вышел да по белу свету отправился, падает мне в голову, что и все житье-то мое такая же путь-дорога. И видно мне здесь, на вольном ветру по доброму пути жизнь моя катится или на перепутье остановилась. Вот мне и есть о чем подумать.