Страница:
Последний раз ударил о пол, я еле доползла до кровати. Упала лицом вниз и думаю: "Ну, если еще будет бить, так пусть хоть на кровати грешна душа выйдет".
И сказала ему:
- Коли руки еще вздымаются - бей, а я за собой никакой вины не знаю.
Бить больше он не стал, а только сказал:
- Если ты это в люди вынесешь, скажешь кому, что я тебя бил, - другой раз в живых не оставлю.
Отступился. А это ему дядя Егор хорошего посоветовал. Он и сыновей своих так учил:
- Берете женку, первый год - жалко или не жалко - плачьте, да бейте. Тогда уж будет покорна.
Вечер настал. Скоро деверь с невесткой с озера приедут. А я встать не могу, руки все в крови, запухли, лицо в синяках, глаз не видно. Когда я здорова, так к приезду деверя коровы обряжены, самовар готов. А тут ничего не сделано. По полу половики разметаны, стулья разбросаны, как Мамай воевал.
Приехал деверь, а я лежу. Невестка зашла:
- Ты, Мариша, дома?
А муж, когда деверь ко двору приехал, малицу надел и ушел. Целые сутки ходил пьянствовал. Деверь утром уехал в лес по сено, все еще не знает, что я так избита лежу. Невестка баню топит, дело было перед каким-то праздником: в ту пору праздники часто были. Баня истопилась, невестка зовет:
- Мойся до Виктора, а то поздно будет. Может, и твоего еще леший принесет.
Она мужа моего не любила. Виктор в пьяном виде тоже был зверь. Невестка Агнея не один раз бита была. Но трезвый - не то, что его брат, был смирный, жену уважал.
Пошли мы в баню, а я и говорю:
- Ты меня не испугайся.
Руки ей показала, и лицо она увидела и говорит:
- В баню созовем Хионью, враз снимет. А то худая кровь будет к сердцу приступать и в голову метаться.
Сбегала, созвала Хионью. Хионья божьего масла взяла, чего-то нашептала, лечить стала.
Я едва рубаху стянула: она к телу присохла. От которых мест рубаху оторвала - тут и кровь побежала. Повалила меня Хионья на лавку, полила маслом, тихонечко потерла: придавливать-то нельзя, больно телу и раны сырые есть.
Разогрелась я, голова ослабла. И мыться не могу и думаю, что не выйти мне из бани. Сполоснули меня поскорей водой, из бани вывели, - думают, как бы не померла.
А я дома Хионье говорю:
- Уж ты, ради бога, никому не сказывай.
Вечером пришел муж, да не один, а с гостем-соседом. Оба пьяные. Чай заваривает, а сосед спрашивает:
- Чего у тебя, женки, что ли, нету, сам чай завариваешь?
- А ей лихо, - говорит муж.
Выпили они еще, муж кричит на меня:
- Растряси-ко лень, поди к Тобоку, принеси водки.
Могу не могу, а вставать да идти надо. Не послушаю - опять скандал будет. Оделась кое-как, пошла. С этаких-то побоев да после бани ноги едва передвигала. На дворе и не особенно морозно, а меня в дрожь бросило, зуб о зуб щелкает.
Добыла я у Тобока половинку, радехонька, что хоть столько дал.
Выпил муж половинку, а пустую бутылку в меня бросил на кровать. Выпил муж с соседом и вовсе одичал. Сует мне в руки пятирублевый золотой.
- Иди, - говорит, - принеси еще. Не принесешь, в пух и прах разобью всю, вздоху не будет.
Виктор не выдержал, вскочил и закричал на брата:
- Ты ее не трогай, коли добра хочешь!
Муж обозлился, сам себя начал рвать, всю одежду сбросил, разделся донага и побежал на улицу. Думает, я побегу за ним, просить буду. Виктор взял тогда веревку, выскочил за ним да голого и начал веревкой одергивать. Прибежал муж со снегу в избу, оделся, забрался на полати и заснул.
И все спать легли. Виктор с невесткой умаются за день - крепко спят. А я дрожу, думаю, не простит мне муж, что не послушалась, подымется, зарежет либо задавит меня - никто и не услышит. У Лизаветы Пашковой дядя зарезал как-то ночью свою жену. А ведь и жили-то хорошо. Вот я и дрожу, спать не сплю, все слушаю - не пошевелится ли муж на полатях. Как полати заскрипят, мне чудится, что это он слезает. Уж когда по-настоящему захрапел, успокоилась я.
Утром все встали, самовар согрели. Муж чай заварил, меня спросил:
- Не хошь чаю?
А я и того рада, что хотя спросил-то. И не хотела бы, да не смела сказать, что не хочу.
- Налей чашку, - говорю.
Всего и разговора у нас за весь день было. Он пущальницы из катушечных ниток для зимнего лова вяжет и молчит. Днем у нас ничего не готовлено было, а ему с похмелья есть нужно. Сходит в амбар - то сырого мяса, то сырой рыбы принесет поесть, а мне кусочка не дал. Вечером лег он ко мне в кровать. А я другие сутки лежу, лишний раз повернуться не смею: каждое место болит. Тут меня такая обида взяла! Разлилась я слезами горючими. А в уме думаю: была бы у меня над подушкой петля да могла бы голову поднять, так лучше бы задавилась тут на месте.
Утром Виктор принялся его ругать, трезвого:
- Пьяная ты рожа, дурак ты! Что ты, человеческого мяса захотел? Так ли надо с такой женкой обходиться? Далось дураку счастье в руки, а не умеет владеть. Этак человека искалечил. Добрый хозяин скотину так не бьет. Я смотрю да едва терплю. Пойду с заявкой в правление - тебя же, дурака, засудят за это. Добро бы пьяный был, выпился из ума, тогда не знаешь, что делаешь. А то - трезвый. Молодка, ведь трезвый он был?
Промолчала я сначала, не сказала. Посмотрю на мужа, думаю, сам сознается. А тот молчит. Виктор наступать стал на меня, чтобы сказала. Соскочил с лавки, малицу схватил.
- Пойду в правление, - говорит.
Я же его и уговариваю:
- Бога ради, Витя, не ходи. Зачем грех заводить?
Тогда Виктор остыл.
- Дура, - говорит, - трезвый тиранил, да еще прощаешь.
До весны кое-как прожили. Я себя только одной думой тешу: придет весна, брат на лодке приедет, и уеду я с ним. А муж нет-нет да опять какую-нибудь вину выищет: люди меня похвалят - неладно ему, пить да есть мне надо - тоже грех тяжкий, а если что в горло не лезет - надо есть, а то опять не угодишь, будет расправа. Глаза у меня были чуть не выстеганы, нос - чуть не оторван.
Не каждая бы живой осталась от того, что я за те два года вынесла.
13
Решила я наконец, что уеду. Мужней еды я есть не стала, все раздельно пошло. Друг с другом не говорим.
Брат Алексей приехал в Пустозерск, в гости к своему тестю. Обещал он мне, что когда соберется домой, и меня возьмет.
Люди стали поговаривать:
- От Федьки женка уезжает.
Уговаривают Федора соседи:
- Одумайся, дурак, живи по-хорошему. Поклонись жене, может быть, все обойдется.
Вот уж брат торопит меня, ждет в лодке:
- Погода тихая, поехали.
Пришла я за своим ящиком, откуда ни возьмись - муж. Додумался мне покоряться да извиняться. По-настоящему стал упрашивать. И целует, и говорит ласково, вину признает и прощения просит. Расплакалась я и осталась.
Вскоре мы с мужем на низ пошли, рыбу добывать. Ветер с моря потянул. Печора разыгралась. Подыскали мы становье на речке Мясничихе, остановились. Бегаем по берегу, чтобы разогреться. Разбежались мы с мужем друг другу навстречу, он слабей оказался, ноги подвернулись, он упал, и я на него. И надо мне было в шутку крикнуть:
- Куча горит, прибавку просит!
Люди засмеялись:
- Ох, Федор, тебя женка-то оборола!
Это ему за великую досаду показалось. Сдернул он ремень и начал меня пряжками хлестать. Не вытерпела я, побежала. Вскочила в лодку, по лодке на корму, с кормы на другой берег перемахнула. Часа два я там проходила. Назад не перепрыгнуть, муж не перевозит, а добры люди не в свое дело не мешаются. Все это надо было вместо меду проглатывать.
Все-таки на ловле мы с мужем будто и неплохо жили. Бечевой идем - я и за себя и за мужа лодку тащу: от него ждать подмены не приходилось. Он еще смеется:
- Пусть у нее подбородок-то опадет.
И верно, здоровенная была я в то время. От работы не плакала, работа плакала от меня. А все же лямка и другим-то бабам плечи растирала, хоть они попеременно с мужьями шли.
Всех обид моих не перечесть. Бывало работаешь, работаешь, а он и есть не дает. Хлеб гниет, плесневеет, в воду бросит или домой везет, а мне не даст. Сам чай пьет, а мне воду. Да еще из лодки дразнит:
- Маремьяна Романовна, чайку не хочешь?
Почти всю дорогу домой с низов мы тянули лодку вдвоем с Александром Дрыгаловым, из деревни Устье. У него жена Иринья на путине родила и ехала в лодке.
Дошагали мы до Тельвиски. Там чердынские купцы стоят. Сдал муж-кормилец нашу рыбу, а, вижу, у чердынцев мне ничего не покупает, никаких продуктов. "Ну, - думаю, - денег оставит".
Смотрю, он обратно в Юшино собирается семгу плавать, а денег не дает, молчит. И я молчу. Нет - и не надо. Не прошу. Надеюсь, что с голоду не пропаду, себя прокормлю. Спровадила, слова не сказала. Гордость помешала за свою работу Христа ради просить.
Муж мой родом был из Никитцы. А новоселам земли для сенокоса на жену не отводят. Лошадь зимой кормить надо, вот я все лето, пока мужа не было, день кому-нибудь из соседей кошу, а на другой день за это и отведут мне кусок сенокоса.
Заготовила я сена, дров в лесу нарубила, муж приехал. Хорошо я его встретила, и сначала у нас все было спокойно.
Подвели меня зубы. Так заболели - ни есть, ни спать не могу. А муж зовет на озеро ловить. Сказала, что зубы болят, так он меня веревкой:
- Вот тебе лекарство.
Потом смилостивился:
- Завтра поезжай в Оксино к фельдшеру.
Съездила я в один день туда и обратно. Торопилась, чтобы пораньше домой попасть. А он уже ждет.
Вижу, сидит один, на меня не глядит. Малицу я сняла, а жакетку помешкала: сквозь жакетку все не так больно попадет. Смотрю, веревку с гвоздя снял. Не успела в двери войти, схватил он меня. Я уцепилась за веревку, не даю бить. Долго мы возились, все думаю - не придет ли кто-нибудь, не защитит ли. Толкнул он меня, я запнулась о порог и упала. Навалился он на меня и давай коленками в бок пинать. Вдруг внутри у меня словно все перевернулось, стало тошно-тошно. Застонала я, веревку выпустила.
- Ой, - кричу, - голова кругом пошла!
А муж тут же грозится:
- Вот ударю по голове - и голова с плеч.
На мой крик прибежали люди.
- Воды! - кричу.
Мне дали воды, полили голову. А муж еще нахлестал веревкой и приговаривает:
- Вот тебе вода.
Тут я совсем омертвела. Старуха Матрена пришла, видит, что быть выкидышу. Увела меня к себе, не оставила. Я двое суток на постели вертелась, мучилась. Матрена с Хионьей хлопотали вокруг меня - ничем пособить не могут. Стали посылать мужа за акушеркой. А у него ответ короток:
- Я не буду с ней возиться.
Послала Хионья какого-то парня на своей лошади в Тельвиску. А не знала она, что акушерка тут же в Пустозерске в тот день у богачей Кожевиных ребенка принимала. Той порой и получился у меня выкидыш. Ребенок был на четвертом месяце. Весь изуродован, весь растискан, а все же вид человеческий уже был.
Дня через четыре мать приехала. Поп Николай присоветовал матери увезти меня. Мать согласилась. Собираемся мы, а муж сидит, молчит. Вынесли постель, одеяло, подушку. Пошла я к саням, простилась с мужем:
- Ну, прости. Может, я помру.
Он руку дал, а молчит.
Увезла меня мать. Недели две в банях мыли да лечили. Потом на ноги встала, стала работать.
Прослышал муж, что я выправилась, стал домой звать. Один раз хотел силой увезти. Я ухитрилась спрятаться у соседей на чердаке.
Второй раз приехал, добром зовет.
- Не еду, - говорю ему. - Зачем я поеду - бока ломать? И так им досталось.
Мать уговаривает:
- Пускай еще поживет, окрепнет, тогда и поедет.
А я думаю: "Зря, родимая, сулишь".
Когда муж уехал, я мать и спрашиваю:
- Ты, мама, вправду или нарочно?
Мать как ножом отрезала:
- Этим не играют.
С тех пор мать все меня уговаривала вернуться к мужу.
Накануне рождества опять нежеланный гостенек приехал. Остановился он у своего дяди Егора, а от него и к нам пришел. Мать чин по чину чаем его напоила. А я не выхожу.
Собралась вся моя и мужняя родня, дотолковались, что я вернуться должна. Пришла ко мне мать, говорит:
- Собирайся.
Вышла я в избу, зашла в передний угол за стол, села, на стол голову приклонила.
- Отсеки мне, - говорю, - маменька, буйную голову на колодке топором, режь меня - не поеду.
Вся родня, кроме Константина, приступила ко мне. Муж раз десять в ноги поклонился. А я как камень лежу. Брат мне голову от стола оторвать не может. Я как онемела. Весь день пробились, ответа не получили. Я одного боялась: буду говорить - обмякну, покорюсь. Ну и креплюсь, молчу.
Но вот все отступились. Муж вышел. Слышу, с матерью в сенях толкует. Потом он ушел вместе с дядей. Не знаю, о чем муж говорил с моей матерью, а только она после этого и напустилась на меня:
- Вон, чтобы ни духу, ни следу твоего не было! Неслыханного сраму наделала - от живого мужа ушла. Собакам тебя бросить надо. Примешь этот позор на себя - прокляну. А сейчас - вон!
Тут и отчим за меня вступился, на мать заворчал:
- Ты с ума сошла! Человек в таком несчастье, а ты вон гонишь. Добрый человек в такую ночь собаку не выгонит, а ты в святой вечер свою дочь клянешь.
Как услышала я, что отчим так говорит, потихоньку на полати поднялась и лежу. Лежала я так двое суток. Рождество наступило. В праздник рано встают, пекут да варят. Все сели есть, а меня мать не поит, не кормит. Ну я и лежу: свое не нажито, а на чужой каравай рта не разевай.
Ребятишки приходят со звездами, славят рождество. Девчонки поют свое:
Снеги на землю падали,
Очи на небо взирали.
А одна озорница переиначила:
Овцы на небо скакали...
Лежу я на полатях и вспоминаю, как я шести да семи лет вот так же бегала по дворам славить. Позже не пришлось: сразу большая выросла и не до того стало. А девчонки поют:
Прикатилось рождество
Ко Петру под окно,
Ко Ивановичу.
Уж ты, Петр осподин,
Вставай поране,
Ручки мой побеле,
Отпирай окно,
Встречай рождество...
Одарила мать христославцев гостинцами: калачами, пряниками, конфетами да еще и гривенник сунула. А я лежу и думаю: некуда мне голову приклонить. Славить идти, что ли? Есть еще не хотелось: сыта я была обидой своей. Обидно было, что мать родная не то что угощеньем, а словом ласковым свою дочь не утешила.
Еще сутки лежала я, не сходя с полатей. Под боком-то была не мягкая перина, под головой не пуховая подушка - голые доски. А все-таки лежу. А потом вовсе тяжело стало, захотелось свежего воздуха. Вышла на улицу - у брата Константина в доме огонь горит. Пошла к брату. Думаю: "Замуж он меня идти не неволил, к мужу не посылал, что же он мне сейчас скажет?"
Пришла, а у брата рождество празднуют. Самовар согрет, зовут и меня чай пить. Села - глаза не глядят, и язык говорить не ворочается. Брату тоже нелегко было смотреть на меня, так и приглашал тоже сквозь слезы.
Поднесла я чашку к губам, рот раскрыла и не выдержала. Руки затряслись, разревелась, бросила чай и выбежала.
Пришла домой, снова на полати легла. Вот мать с отчимом да с ребятами ужинать сели. Поужинали, мать меня не зовет. А отчим не вытерпел, говорит матери:
- Девка-то сутки лежит, есть хочет. Щи остались - дай, пусть сойдет да поест.
А мать из кожи вылезает:
- Пускай к мужу едет, у ней там своя еда есть.
И налила в щи холодной воды, чтобы я чего доброго не сошла да не наелась. А я думаю: "Удавлюсь, а к мужу не поеду. А ты, родимая матушка, позови меня есть - все равно не пойду".
14
Утром, на другой день рождества, попросила я тайком от матери у отчима лошадь. Задумала я поехать к своей крестной в Каменку, посоветоваться. Согласился отчим, пошел, запряг лошадь. Слезла я с полатей, оделась и пошла к саням.
Мать увидела - обрадовалась, думала, что я к мужу собираюсь.
А отчим и поддакнул ей:
- Согласилась, - говорит, - так повезу.
Приехала я к крестной, рассказала все. Вижу, здесь не на меня, а за меня стоят.
Успокоила меня крестная. Посоветовала в люди наняться. Поехала я в Оксино и нанялась к сыну кулака Сумарокова, у которого я раньше работала. Привела домой лошадь, от матери таюсь, что в люди нанялась.
А она той порой, пока я ездила, колдуну-старику заплатила, чтобы он присушил меня к мужу и чтобы я сама к нему убежала. Вот я в тот вечер лежу на кровати, колдун и пришел. Мать его честит, угощает да уговаривает. Выпил он водочки и захвастал:
- Это, Дарья Ивановна, для меня мало дело. Бывали эти рога в торгу! Я еще во молодости всю черную науку испрошел. Обучал меня человек большой, ненонешной силы, самому дьяволу брат родной был и меня к нему в гости важивал. Дьявола-то ведь домами живут. А тот дом в неозначенном месте, бо-ольшующий. Да и сам дьявол не мал, как лесина хороша: головища как пивной котловище, глаза как чашищи, ручища как граблищи, носище как печище. Сидит наш хозяин, из глаз искры сыплет, изо рта пламя мечет, из носу дым валит. Вздохнет - вихорь ходит, чихнет - с ног валимся.
Не грубо встретил, не скучно угостил, а потом дьявол и говорит: "Ты, Иван Федорович, у меня не в частом быванье. Мои ребята без дела сидят - не можешь ли распорядиться?" - "Как не могу! Ребятам-то у меня дела не переделать".
Подбежали ребята - радехоньки. Взял я у дьявола веревку о сорок сажен, сростил концы, отдал да и говорю: "Вот, смеряйте-ко, ребята. Беритесь да не ленитесь".
Вот и кружат они, меряют, меряют, а конца нету. А дьявол хохочет: "Хитер же ты, Иван Федорович".
Я на печи лежу, слушаю, не до сна стало. Не хочу, да хохочу. А Иван Федорович выпьет да опять свое заведет.
Матери и ладно, что этакий знахарь. Тут девка уж сразу к мужу побежит! Угостился Иван Федорович и делом занялся. Взял щепоть чаю на заварку, высыпал на бумажку, хочет вон выйти, а мать его и уговаривает:
- Чего ты, Иван Федорович, на мороз пойдешь? Делай свое дело здесь. Девка крепко спит.
А у меня только рубаха спит, а ухо слушает. Слышу - начал колдун шептать да наговаривать. Пьяноватый он, так и не бережется, громко свою речь ведет:
- Встану я, не благословясь, выйду, не перекрестясь, из дверей - в двери, из ворот - в ворота. Пойду не прямой дорогой - мышьими норами да лисьими тропами. Выйду на широку улицу, встану на восток затылком, на запад лицом. Там живет батюшка сатана, из глаз искры сыплет, из ноздрей дым столбом. Я ему покорюся, в праву ногу поклонюся. Попрошу батюшку сатану: "Послужи мне на сем свете, а я отслужу тебе в будущем веке. Сотвори так, чтобы моя младша сестра Маремьяна не могла ни жить, ни быть, ни ночи спать без моего младшего брата Федора". Будьте, словеса мои, крепки. Ключ - в море, замок - в поле.
Три раза наговаривал эти слова колдун, дул и плевал на чай. А потом свернул бумажку и позвал мать:
- Дарья Ивановна, можешь взять. Сумей только споить - без промашки дело будет.
На другой день приехали за мной из Оксина. По уговору со мной сказали они матери, что Сумароковы зовут меня подомашничать. Мать обозлилась:
- За кого вы ее почитаете? Слава богу, она мужняя жена.
А все же отказать остереглась: Сумароковы большую силу имели. На дорогу мать потчует:
- Выпей, Мариша, хоть чайку-то чашку.
А я только о том и думала, как бы этого чая наговорного миновать.
Села в сани да и поехала. У Сумароковых я неделю живу и другую живу. Мать ждет, а меня все нету. И месяц прошел. Муж к матери приехал, узнал, где я, зазвал мать в Оксино. А день-то субботний был, я полы мыла. Домываю, а гости идут. Я еще ворчу:
- Леший принес: на чистые полы - нелюбые гости.
Гости в избу, а я из избы. Оделась, быстрехонько мимо их прошла да еще сказала:
- До свиданья. Уезжаю.
Как вырвалась я из мужниных да материных рук на волю, я и посмелее с ними заговорила. Спряталась я у знакомых и до тех пор сидела, пока надоело меня гостям ждать и они уехали без греха.
Приезжал муж еще раз, добром просил вернуться к нему. Выпроводила я его. Считала я, что сила на моей стороне. А дня через три он приехал с десятским и с понятыми: хотел меня силой увезти. Собрались они все. С улицы и ребята бегут и взрослые идут. Мать первая завела песню:
- Бесчестье ты всему роду-племени! Воля тебе понадобилась? Куры и хотели бы воли, да морозу боятся. Не-ет, кукла! Не дадим тебе вольничать. Добром не пойдешь, судом добудем.
Я сижу и жду, что меня уж нынче возьмут. А все же думаю, что живьем в руки не дамся. Потом десятский взялся ругать.
Поругали, поругали. И люди все на меня нарекают. Мать на прощанье стукнула по столу кулаком:
- Не думай, голубушка, не обойдется так. Судом вытребуем.
Суда я испугалась. Раз все люди обвиняют, так и суду меня не оправдать. Лучше я сама себя до суда в петлю положу.
Тем же вечером подыскала я веревку, под потолок за матицу поддернула, петлю направила, оттянула ее к лестнице, сунула голову и о лестницу ногами толкнулась. Веревка у самой матицы сорвалась, как ножом обрезало, а я с петлей на шее грохнулась о пол. Ударилась лбом, а когда очувствовалась, думаю: "Ну, мне, видно, еще жить надо".
И столь мне тоскливо стало! Бросилась я к хозяйке, вцепилась ей в плечи.
- Марья Васильевна, спаси меня!
Хозяйка перепугалась: видит, что я в лице изменилась, нехорошая стала.
- Что с тобой? - спрашивает.
- Терпеть больше не могу. Приходит последняя минута. Как я на суд-то пойду? С какими глазами я туда явлюсь? Что буду отвечать, когда меня еще здесь осудили?
Успокоила она меня, капель дала, на кровать положила и глаз с меня не спускает.
- Судьи-то, - говорит, - тоже с головами. Расскажи им, как жила, рассудят, кто из вас виноват.
А через два дня повестка в суд пришла. У меня опять руки затряслись. Потом одумалась: без меня они чего там насудят, а буду налицо - сама отвечу. И вдруг я какая-то свежая сделалась. Освежела и поехала. Хозяйка со мной, как с покойницей, прощается, говорит:
- Видно, Маремьяна, ты не приедешь к нам, присудят тебя к мужу.
А я и мысли не допускала, что живая к нему за порог ступлю.
В Пустозерске пошла я к знакомому человеку, рассказала ему все, что дорогой обдумала, и спрашиваю:
- Что, если на суде все это сказать? Правильно ли будет? Не присудят ли меня?
- Иди, - говорит, - не бойся. Все правильны твои слова. Только не бойся да не путайся.
Встали мы с мужем перед судьями, один против другого. Его допросили он никакой особенной вины предъявить мне не может. Главная вина в том, что зовет меня, дозваться не может.
Допрашивают и меня:
- Из-за чего, - говорят, - уехала?
Рассказала я, как два года жила, доброго дня не видала. Выложила все свои вины, из-за которых он терзал меня. И смертные побои все рассказала.
И он на суде во всем сознался, только лишь бы я шла к нему.
- Даю ей, - говорит, - своеручну расписку, так бить больше не буду.
И суд не смог меня приневолить. Мужа посчитали виновником, а мне сказали:
- Свободна. Можешь хоть сейчас разводную подавать.
И я пошла, хоть песню запой. Как шестом отпихнулась.
15
В Оксино никто больше меня не неволил идти к мужу. Разводную я, конечно, не подавала: надо было большие капиталы иметь, чтобы разводную подавать. Я и тем довольна была, что отвязалась да оправдалась. Только среди людей было мне трудно. Какая-то я отреченница от всех стала. И от родителей я отстала, и от всей родни отказалась. Всю заботу и печаль на себя взяла: худо живу - сама, и добро живу - сама, больше винить некого. Жить умею: мяты кости. Ну, думаю, вперед новое буду ждать. Живу да все новое жду.
Весной пошла я от Сумароковых на низы. Кормщиком с нами шел мужик из нашей деревни Фома Федорович, Голубков тоже. Он был вдовец. С ним шли и его ребята: два сына и две дочери. Против Фомы другого такого рыбака по всем низовым деревням не было. Знал он и воду, и ветер, и рыбу: под какой ветер на каком берегу какая рыба подходит. Где высыхает вода и рыба откатывается, мы заплываем и берем рыбу, как из какого-нибудь горшка. И легко, и рыбы много вычерпываем. Мы всегда с рыбой приедем, а другие ездят-ездят, бьются-бьются - ничего не привезут. Народ дивится на Фому да и поговаривает:
- Не иначе - Фома колдовством рыбу берет.
А Фома смеется:
- Как же! Наряжу чертят - они рыбу и загоняют.
А люди верят:
- Вот видишь, он и сам не отпирается. Он и волком ходить может и соколом летать...
Пришли мы с низов, а у хозяйки еще вторая работница нанята, устьцилемка Агафья, девушка моих лет: я девятнадцати, а она восемнадцати. Хозяйка свела нас и говорит:
- Живите, девушки. Ты, Мариша, будь старшей, а ты, Агаша, слушайся ее, если что тебе скажет.
Ну и сразу мы с ней за сенокос приниматься стали.
В ту пору весть пала, что война пришла, забирают мужиков и что моего брата Алексея увозят. Ну, а мы люди хозяйские, как на проводы убежишь? Еще дня три жили на сенокосе, и только когда хлеб кончился, мы проводить вышли. В Оксине все мужики, которые на войну уезжают, собрались, ждут парохода. Из нижних деревень тоже много их наехало на лодках. Тут и плачут, тут и поют, и семьи ревут, да и чужие-то их жалеют. Не гостить поезжают - на войну, на побоище.
Нас особенно не извещали, для чего эта война, только мужики поговаривали, что чьего-то племянника - то ли царского, то ли генеральского - убили, как выезжал он в Германию или в Австрию. Мы тогда только и название первый раз услышали, что есть Германия да Австрия. Мне уже девятнадцать лет было, а я только тогда услышала, что какие-то города называют. А до этого я думала, что сколько я знаю деревень - Оксино да Голубково, Каменка да Лабожское, Виска да низовские деревни - и все тут.
Места наши от городов далеко - за двенадцать быстрых рек, за моря ледовитые, за леса непроходные, за тундры непролазные. Колыхалась наша Печорушка наособине. Никакие вести к нам не доходили, птицы их не приносили. Разве только в царском семействе кто-либо помрет или родится узнавали по звону: повсеместно в церквах колокола звонили. Да еще о войне узнавали по плачу: в деревнях рев стоял.
И сказала ему:
- Коли руки еще вздымаются - бей, а я за собой никакой вины не знаю.
Бить больше он не стал, а только сказал:
- Если ты это в люди вынесешь, скажешь кому, что я тебя бил, - другой раз в живых не оставлю.
Отступился. А это ему дядя Егор хорошего посоветовал. Он и сыновей своих так учил:
- Берете женку, первый год - жалко или не жалко - плачьте, да бейте. Тогда уж будет покорна.
Вечер настал. Скоро деверь с невесткой с озера приедут. А я встать не могу, руки все в крови, запухли, лицо в синяках, глаз не видно. Когда я здорова, так к приезду деверя коровы обряжены, самовар готов. А тут ничего не сделано. По полу половики разметаны, стулья разбросаны, как Мамай воевал.
Приехал деверь, а я лежу. Невестка зашла:
- Ты, Мариша, дома?
А муж, когда деверь ко двору приехал, малицу надел и ушел. Целые сутки ходил пьянствовал. Деверь утром уехал в лес по сено, все еще не знает, что я так избита лежу. Невестка баню топит, дело было перед каким-то праздником: в ту пору праздники часто были. Баня истопилась, невестка зовет:
- Мойся до Виктора, а то поздно будет. Может, и твоего еще леший принесет.
Она мужа моего не любила. Виктор в пьяном виде тоже был зверь. Невестка Агнея не один раз бита была. Но трезвый - не то, что его брат, был смирный, жену уважал.
Пошли мы в баню, а я и говорю:
- Ты меня не испугайся.
Руки ей показала, и лицо она увидела и говорит:
- В баню созовем Хионью, враз снимет. А то худая кровь будет к сердцу приступать и в голову метаться.
Сбегала, созвала Хионью. Хионья божьего масла взяла, чего-то нашептала, лечить стала.
Я едва рубаху стянула: она к телу присохла. От которых мест рубаху оторвала - тут и кровь побежала. Повалила меня Хионья на лавку, полила маслом, тихонечко потерла: придавливать-то нельзя, больно телу и раны сырые есть.
Разогрелась я, голова ослабла. И мыться не могу и думаю, что не выйти мне из бани. Сполоснули меня поскорей водой, из бани вывели, - думают, как бы не померла.
А я дома Хионье говорю:
- Уж ты, ради бога, никому не сказывай.
Вечером пришел муж, да не один, а с гостем-соседом. Оба пьяные. Чай заваривает, а сосед спрашивает:
- Чего у тебя, женки, что ли, нету, сам чай завариваешь?
- А ей лихо, - говорит муж.
Выпили они еще, муж кричит на меня:
- Растряси-ко лень, поди к Тобоку, принеси водки.
Могу не могу, а вставать да идти надо. Не послушаю - опять скандал будет. Оделась кое-как, пошла. С этаких-то побоев да после бани ноги едва передвигала. На дворе и не особенно морозно, а меня в дрожь бросило, зуб о зуб щелкает.
Добыла я у Тобока половинку, радехонька, что хоть столько дал.
Выпил муж половинку, а пустую бутылку в меня бросил на кровать. Выпил муж с соседом и вовсе одичал. Сует мне в руки пятирублевый золотой.
- Иди, - говорит, - принеси еще. Не принесешь, в пух и прах разобью всю, вздоху не будет.
Виктор не выдержал, вскочил и закричал на брата:
- Ты ее не трогай, коли добра хочешь!
Муж обозлился, сам себя начал рвать, всю одежду сбросил, разделся донага и побежал на улицу. Думает, я побегу за ним, просить буду. Виктор взял тогда веревку, выскочил за ним да голого и начал веревкой одергивать. Прибежал муж со снегу в избу, оделся, забрался на полати и заснул.
И все спать легли. Виктор с невесткой умаются за день - крепко спят. А я дрожу, думаю, не простит мне муж, что не послушалась, подымется, зарежет либо задавит меня - никто и не услышит. У Лизаветы Пашковой дядя зарезал как-то ночью свою жену. А ведь и жили-то хорошо. Вот я и дрожу, спать не сплю, все слушаю - не пошевелится ли муж на полатях. Как полати заскрипят, мне чудится, что это он слезает. Уж когда по-настоящему захрапел, успокоилась я.
Утром все встали, самовар согрели. Муж чай заварил, меня спросил:
- Не хошь чаю?
А я и того рада, что хотя спросил-то. И не хотела бы, да не смела сказать, что не хочу.
- Налей чашку, - говорю.
Всего и разговора у нас за весь день было. Он пущальницы из катушечных ниток для зимнего лова вяжет и молчит. Днем у нас ничего не готовлено было, а ему с похмелья есть нужно. Сходит в амбар - то сырого мяса, то сырой рыбы принесет поесть, а мне кусочка не дал. Вечером лег он ко мне в кровать. А я другие сутки лежу, лишний раз повернуться не смею: каждое место болит. Тут меня такая обида взяла! Разлилась я слезами горючими. А в уме думаю: была бы у меня над подушкой петля да могла бы голову поднять, так лучше бы задавилась тут на месте.
Утром Виктор принялся его ругать, трезвого:
- Пьяная ты рожа, дурак ты! Что ты, человеческого мяса захотел? Так ли надо с такой женкой обходиться? Далось дураку счастье в руки, а не умеет владеть. Этак человека искалечил. Добрый хозяин скотину так не бьет. Я смотрю да едва терплю. Пойду с заявкой в правление - тебя же, дурака, засудят за это. Добро бы пьяный был, выпился из ума, тогда не знаешь, что делаешь. А то - трезвый. Молодка, ведь трезвый он был?
Промолчала я сначала, не сказала. Посмотрю на мужа, думаю, сам сознается. А тот молчит. Виктор наступать стал на меня, чтобы сказала. Соскочил с лавки, малицу схватил.
- Пойду в правление, - говорит.
Я же его и уговариваю:
- Бога ради, Витя, не ходи. Зачем грех заводить?
Тогда Виктор остыл.
- Дура, - говорит, - трезвый тиранил, да еще прощаешь.
До весны кое-как прожили. Я себя только одной думой тешу: придет весна, брат на лодке приедет, и уеду я с ним. А муж нет-нет да опять какую-нибудь вину выищет: люди меня похвалят - неладно ему, пить да есть мне надо - тоже грех тяжкий, а если что в горло не лезет - надо есть, а то опять не угодишь, будет расправа. Глаза у меня были чуть не выстеганы, нос - чуть не оторван.
Не каждая бы живой осталась от того, что я за те два года вынесла.
13
Решила я наконец, что уеду. Мужней еды я есть не стала, все раздельно пошло. Друг с другом не говорим.
Брат Алексей приехал в Пустозерск, в гости к своему тестю. Обещал он мне, что когда соберется домой, и меня возьмет.
Люди стали поговаривать:
- От Федьки женка уезжает.
Уговаривают Федора соседи:
- Одумайся, дурак, живи по-хорошему. Поклонись жене, может быть, все обойдется.
Вот уж брат торопит меня, ждет в лодке:
- Погода тихая, поехали.
Пришла я за своим ящиком, откуда ни возьмись - муж. Додумался мне покоряться да извиняться. По-настоящему стал упрашивать. И целует, и говорит ласково, вину признает и прощения просит. Расплакалась я и осталась.
Вскоре мы с мужем на низ пошли, рыбу добывать. Ветер с моря потянул. Печора разыгралась. Подыскали мы становье на речке Мясничихе, остановились. Бегаем по берегу, чтобы разогреться. Разбежались мы с мужем друг другу навстречу, он слабей оказался, ноги подвернулись, он упал, и я на него. И надо мне было в шутку крикнуть:
- Куча горит, прибавку просит!
Люди засмеялись:
- Ох, Федор, тебя женка-то оборола!
Это ему за великую досаду показалось. Сдернул он ремень и начал меня пряжками хлестать. Не вытерпела я, побежала. Вскочила в лодку, по лодке на корму, с кормы на другой берег перемахнула. Часа два я там проходила. Назад не перепрыгнуть, муж не перевозит, а добры люди не в свое дело не мешаются. Все это надо было вместо меду проглатывать.
Все-таки на ловле мы с мужем будто и неплохо жили. Бечевой идем - я и за себя и за мужа лодку тащу: от него ждать подмены не приходилось. Он еще смеется:
- Пусть у нее подбородок-то опадет.
И верно, здоровенная была я в то время. От работы не плакала, работа плакала от меня. А все же лямка и другим-то бабам плечи растирала, хоть они попеременно с мужьями шли.
Всех обид моих не перечесть. Бывало работаешь, работаешь, а он и есть не дает. Хлеб гниет, плесневеет, в воду бросит или домой везет, а мне не даст. Сам чай пьет, а мне воду. Да еще из лодки дразнит:
- Маремьяна Романовна, чайку не хочешь?
Почти всю дорогу домой с низов мы тянули лодку вдвоем с Александром Дрыгаловым, из деревни Устье. У него жена Иринья на путине родила и ехала в лодке.
Дошагали мы до Тельвиски. Там чердынские купцы стоят. Сдал муж-кормилец нашу рыбу, а, вижу, у чердынцев мне ничего не покупает, никаких продуктов. "Ну, - думаю, - денег оставит".
Смотрю, он обратно в Юшино собирается семгу плавать, а денег не дает, молчит. И я молчу. Нет - и не надо. Не прошу. Надеюсь, что с голоду не пропаду, себя прокормлю. Спровадила, слова не сказала. Гордость помешала за свою работу Христа ради просить.
Муж мой родом был из Никитцы. А новоселам земли для сенокоса на жену не отводят. Лошадь зимой кормить надо, вот я все лето, пока мужа не было, день кому-нибудь из соседей кошу, а на другой день за это и отведут мне кусок сенокоса.
Заготовила я сена, дров в лесу нарубила, муж приехал. Хорошо я его встретила, и сначала у нас все было спокойно.
Подвели меня зубы. Так заболели - ни есть, ни спать не могу. А муж зовет на озеро ловить. Сказала, что зубы болят, так он меня веревкой:
- Вот тебе лекарство.
Потом смилостивился:
- Завтра поезжай в Оксино к фельдшеру.
Съездила я в один день туда и обратно. Торопилась, чтобы пораньше домой попасть. А он уже ждет.
Вижу, сидит один, на меня не глядит. Малицу я сняла, а жакетку помешкала: сквозь жакетку все не так больно попадет. Смотрю, веревку с гвоздя снял. Не успела в двери войти, схватил он меня. Я уцепилась за веревку, не даю бить. Долго мы возились, все думаю - не придет ли кто-нибудь, не защитит ли. Толкнул он меня, я запнулась о порог и упала. Навалился он на меня и давай коленками в бок пинать. Вдруг внутри у меня словно все перевернулось, стало тошно-тошно. Застонала я, веревку выпустила.
- Ой, - кричу, - голова кругом пошла!
А муж тут же грозится:
- Вот ударю по голове - и голова с плеч.
На мой крик прибежали люди.
- Воды! - кричу.
Мне дали воды, полили голову. А муж еще нахлестал веревкой и приговаривает:
- Вот тебе вода.
Тут я совсем омертвела. Старуха Матрена пришла, видит, что быть выкидышу. Увела меня к себе, не оставила. Я двое суток на постели вертелась, мучилась. Матрена с Хионьей хлопотали вокруг меня - ничем пособить не могут. Стали посылать мужа за акушеркой. А у него ответ короток:
- Я не буду с ней возиться.
Послала Хионья какого-то парня на своей лошади в Тельвиску. А не знала она, что акушерка тут же в Пустозерске в тот день у богачей Кожевиных ребенка принимала. Той порой и получился у меня выкидыш. Ребенок был на четвертом месяце. Весь изуродован, весь растискан, а все же вид человеческий уже был.
Дня через четыре мать приехала. Поп Николай присоветовал матери увезти меня. Мать согласилась. Собираемся мы, а муж сидит, молчит. Вынесли постель, одеяло, подушку. Пошла я к саням, простилась с мужем:
- Ну, прости. Может, я помру.
Он руку дал, а молчит.
Увезла меня мать. Недели две в банях мыли да лечили. Потом на ноги встала, стала работать.
Прослышал муж, что я выправилась, стал домой звать. Один раз хотел силой увезти. Я ухитрилась спрятаться у соседей на чердаке.
Второй раз приехал, добром зовет.
- Не еду, - говорю ему. - Зачем я поеду - бока ломать? И так им досталось.
Мать уговаривает:
- Пускай еще поживет, окрепнет, тогда и поедет.
А я думаю: "Зря, родимая, сулишь".
Когда муж уехал, я мать и спрашиваю:
- Ты, мама, вправду или нарочно?
Мать как ножом отрезала:
- Этим не играют.
С тех пор мать все меня уговаривала вернуться к мужу.
Накануне рождества опять нежеланный гостенек приехал. Остановился он у своего дяди Егора, а от него и к нам пришел. Мать чин по чину чаем его напоила. А я не выхожу.
Собралась вся моя и мужняя родня, дотолковались, что я вернуться должна. Пришла ко мне мать, говорит:
- Собирайся.
Вышла я в избу, зашла в передний угол за стол, села, на стол голову приклонила.
- Отсеки мне, - говорю, - маменька, буйную голову на колодке топором, режь меня - не поеду.
Вся родня, кроме Константина, приступила ко мне. Муж раз десять в ноги поклонился. А я как камень лежу. Брат мне голову от стола оторвать не может. Я как онемела. Весь день пробились, ответа не получили. Я одного боялась: буду говорить - обмякну, покорюсь. Ну и креплюсь, молчу.
Но вот все отступились. Муж вышел. Слышу, с матерью в сенях толкует. Потом он ушел вместе с дядей. Не знаю, о чем муж говорил с моей матерью, а только она после этого и напустилась на меня:
- Вон, чтобы ни духу, ни следу твоего не было! Неслыханного сраму наделала - от живого мужа ушла. Собакам тебя бросить надо. Примешь этот позор на себя - прокляну. А сейчас - вон!
Тут и отчим за меня вступился, на мать заворчал:
- Ты с ума сошла! Человек в таком несчастье, а ты вон гонишь. Добрый человек в такую ночь собаку не выгонит, а ты в святой вечер свою дочь клянешь.
Как услышала я, что отчим так говорит, потихоньку на полати поднялась и лежу. Лежала я так двое суток. Рождество наступило. В праздник рано встают, пекут да варят. Все сели есть, а меня мать не поит, не кормит. Ну я и лежу: свое не нажито, а на чужой каравай рта не разевай.
Ребятишки приходят со звездами, славят рождество. Девчонки поют свое:
Снеги на землю падали,
Очи на небо взирали.
А одна озорница переиначила:
Овцы на небо скакали...
Лежу я на полатях и вспоминаю, как я шести да семи лет вот так же бегала по дворам славить. Позже не пришлось: сразу большая выросла и не до того стало. А девчонки поют:
Прикатилось рождество
Ко Петру под окно,
Ко Ивановичу.
Уж ты, Петр осподин,
Вставай поране,
Ручки мой побеле,
Отпирай окно,
Встречай рождество...
Одарила мать христославцев гостинцами: калачами, пряниками, конфетами да еще и гривенник сунула. А я лежу и думаю: некуда мне голову приклонить. Славить идти, что ли? Есть еще не хотелось: сыта я была обидой своей. Обидно было, что мать родная не то что угощеньем, а словом ласковым свою дочь не утешила.
Еще сутки лежала я, не сходя с полатей. Под боком-то была не мягкая перина, под головой не пуховая подушка - голые доски. А все-таки лежу. А потом вовсе тяжело стало, захотелось свежего воздуха. Вышла на улицу - у брата Константина в доме огонь горит. Пошла к брату. Думаю: "Замуж он меня идти не неволил, к мужу не посылал, что же он мне сейчас скажет?"
Пришла, а у брата рождество празднуют. Самовар согрет, зовут и меня чай пить. Села - глаза не глядят, и язык говорить не ворочается. Брату тоже нелегко было смотреть на меня, так и приглашал тоже сквозь слезы.
Поднесла я чашку к губам, рот раскрыла и не выдержала. Руки затряслись, разревелась, бросила чай и выбежала.
Пришла домой, снова на полати легла. Вот мать с отчимом да с ребятами ужинать сели. Поужинали, мать меня не зовет. А отчим не вытерпел, говорит матери:
- Девка-то сутки лежит, есть хочет. Щи остались - дай, пусть сойдет да поест.
А мать из кожи вылезает:
- Пускай к мужу едет, у ней там своя еда есть.
И налила в щи холодной воды, чтобы я чего доброго не сошла да не наелась. А я думаю: "Удавлюсь, а к мужу не поеду. А ты, родимая матушка, позови меня есть - все равно не пойду".
14
Утром, на другой день рождества, попросила я тайком от матери у отчима лошадь. Задумала я поехать к своей крестной в Каменку, посоветоваться. Согласился отчим, пошел, запряг лошадь. Слезла я с полатей, оделась и пошла к саням.
Мать увидела - обрадовалась, думала, что я к мужу собираюсь.
А отчим и поддакнул ей:
- Согласилась, - говорит, - так повезу.
Приехала я к крестной, рассказала все. Вижу, здесь не на меня, а за меня стоят.
Успокоила меня крестная. Посоветовала в люди наняться. Поехала я в Оксино и нанялась к сыну кулака Сумарокова, у которого я раньше работала. Привела домой лошадь, от матери таюсь, что в люди нанялась.
А она той порой, пока я ездила, колдуну-старику заплатила, чтобы он присушил меня к мужу и чтобы я сама к нему убежала. Вот я в тот вечер лежу на кровати, колдун и пришел. Мать его честит, угощает да уговаривает. Выпил он водочки и захвастал:
- Это, Дарья Ивановна, для меня мало дело. Бывали эти рога в торгу! Я еще во молодости всю черную науку испрошел. Обучал меня человек большой, ненонешной силы, самому дьяволу брат родной был и меня к нему в гости важивал. Дьявола-то ведь домами живут. А тот дом в неозначенном месте, бо-ольшующий. Да и сам дьявол не мал, как лесина хороша: головища как пивной котловище, глаза как чашищи, ручища как граблищи, носище как печище. Сидит наш хозяин, из глаз искры сыплет, изо рта пламя мечет, из носу дым валит. Вздохнет - вихорь ходит, чихнет - с ног валимся.
Не грубо встретил, не скучно угостил, а потом дьявол и говорит: "Ты, Иван Федорович, у меня не в частом быванье. Мои ребята без дела сидят - не можешь ли распорядиться?" - "Как не могу! Ребятам-то у меня дела не переделать".
Подбежали ребята - радехоньки. Взял я у дьявола веревку о сорок сажен, сростил концы, отдал да и говорю: "Вот, смеряйте-ко, ребята. Беритесь да не ленитесь".
Вот и кружат они, меряют, меряют, а конца нету. А дьявол хохочет: "Хитер же ты, Иван Федорович".
Я на печи лежу, слушаю, не до сна стало. Не хочу, да хохочу. А Иван Федорович выпьет да опять свое заведет.
Матери и ладно, что этакий знахарь. Тут девка уж сразу к мужу побежит! Угостился Иван Федорович и делом занялся. Взял щепоть чаю на заварку, высыпал на бумажку, хочет вон выйти, а мать его и уговаривает:
- Чего ты, Иван Федорович, на мороз пойдешь? Делай свое дело здесь. Девка крепко спит.
А у меня только рубаха спит, а ухо слушает. Слышу - начал колдун шептать да наговаривать. Пьяноватый он, так и не бережется, громко свою речь ведет:
- Встану я, не благословясь, выйду, не перекрестясь, из дверей - в двери, из ворот - в ворота. Пойду не прямой дорогой - мышьими норами да лисьими тропами. Выйду на широку улицу, встану на восток затылком, на запад лицом. Там живет батюшка сатана, из глаз искры сыплет, из ноздрей дым столбом. Я ему покорюся, в праву ногу поклонюся. Попрошу батюшку сатану: "Послужи мне на сем свете, а я отслужу тебе в будущем веке. Сотвори так, чтобы моя младша сестра Маремьяна не могла ни жить, ни быть, ни ночи спать без моего младшего брата Федора". Будьте, словеса мои, крепки. Ключ - в море, замок - в поле.
Три раза наговаривал эти слова колдун, дул и плевал на чай. А потом свернул бумажку и позвал мать:
- Дарья Ивановна, можешь взять. Сумей только споить - без промашки дело будет.
На другой день приехали за мной из Оксина. По уговору со мной сказали они матери, что Сумароковы зовут меня подомашничать. Мать обозлилась:
- За кого вы ее почитаете? Слава богу, она мужняя жена.
А все же отказать остереглась: Сумароковы большую силу имели. На дорогу мать потчует:
- Выпей, Мариша, хоть чайку-то чашку.
А я только о том и думала, как бы этого чая наговорного миновать.
Села в сани да и поехала. У Сумароковых я неделю живу и другую живу. Мать ждет, а меня все нету. И месяц прошел. Муж к матери приехал, узнал, где я, зазвал мать в Оксино. А день-то субботний был, я полы мыла. Домываю, а гости идут. Я еще ворчу:
- Леший принес: на чистые полы - нелюбые гости.
Гости в избу, а я из избы. Оделась, быстрехонько мимо их прошла да еще сказала:
- До свиданья. Уезжаю.
Как вырвалась я из мужниных да материных рук на волю, я и посмелее с ними заговорила. Спряталась я у знакомых и до тех пор сидела, пока надоело меня гостям ждать и они уехали без греха.
Приезжал муж еще раз, добром просил вернуться к нему. Выпроводила я его. Считала я, что сила на моей стороне. А дня через три он приехал с десятским и с понятыми: хотел меня силой увезти. Собрались они все. С улицы и ребята бегут и взрослые идут. Мать первая завела песню:
- Бесчестье ты всему роду-племени! Воля тебе понадобилась? Куры и хотели бы воли, да морозу боятся. Не-ет, кукла! Не дадим тебе вольничать. Добром не пойдешь, судом добудем.
Я сижу и жду, что меня уж нынче возьмут. А все же думаю, что живьем в руки не дамся. Потом десятский взялся ругать.
Поругали, поругали. И люди все на меня нарекают. Мать на прощанье стукнула по столу кулаком:
- Не думай, голубушка, не обойдется так. Судом вытребуем.
Суда я испугалась. Раз все люди обвиняют, так и суду меня не оправдать. Лучше я сама себя до суда в петлю положу.
Тем же вечером подыскала я веревку, под потолок за матицу поддернула, петлю направила, оттянула ее к лестнице, сунула голову и о лестницу ногами толкнулась. Веревка у самой матицы сорвалась, как ножом обрезало, а я с петлей на шее грохнулась о пол. Ударилась лбом, а когда очувствовалась, думаю: "Ну, мне, видно, еще жить надо".
И столь мне тоскливо стало! Бросилась я к хозяйке, вцепилась ей в плечи.
- Марья Васильевна, спаси меня!
Хозяйка перепугалась: видит, что я в лице изменилась, нехорошая стала.
- Что с тобой? - спрашивает.
- Терпеть больше не могу. Приходит последняя минута. Как я на суд-то пойду? С какими глазами я туда явлюсь? Что буду отвечать, когда меня еще здесь осудили?
Успокоила она меня, капель дала, на кровать положила и глаз с меня не спускает.
- Судьи-то, - говорит, - тоже с головами. Расскажи им, как жила, рассудят, кто из вас виноват.
А через два дня повестка в суд пришла. У меня опять руки затряслись. Потом одумалась: без меня они чего там насудят, а буду налицо - сама отвечу. И вдруг я какая-то свежая сделалась. Освежела и поехала. Хозяйка со мной, как с покойницей, прощается, говорит:
- Видно, Маремьяна, ты не приедешь к нам, присудят тебя к мужу.
А я и мысли не допускала, что живая к нему за порог ступлю.
В Пустозерске пошла я к знакомому человеку, рассказала ему все, что дорогой обдумала, и спрашиваю:
- Что, если на суде все это сказать? Правильно ли будет? Не присудят ли меня?
- Иди, - говорит, - не бойся. Все правильны твои слова. Только не бойся да не путайся.
Встали мы с мужем перед судьями, один против другого. Его допросили он никакой особенной вины предъявить мне не может. Главная вина в том, что зовет меня, дозваться не может.
Допрашивают и меня:
- Из-за чего, - говорят, - уехала?
Рассказала я, как два года жила, доброго дня не видала. Выложила все свои вины, из-за которых он терзал меня. И смертные побои все рассказала.
И он на суде во всем сознался, только лишь бы я шла к нему.
- Даю ей, - говорит, - своеручну расписку, так бить больше не буду.
И суд не смог меня приневолить. Мужа посчитали виновником, а мне сказали:
- Свободна. Можешь хоть сейчас разводную подавать.
И я пошла, хоть песню запой. Как шестом отпихнулась.
15
В Оксино никто больше меня не неволил идти к мужу. Разводную я, конечно, не подавала: надо было большие капиталы иметь, чтобы разводную подавать. Я и тем довольна была, что отвязалась да оправдалась. Только среди людей было мне трудно. Какая-то я отреченница от всех стала. И от родителей я отстала, и от всей родни отказалась. Всю заботу и печаль на себя взяла: худо живу - сама, и добро живу - сама, больше винить некого. Жить умею: мяты кости. Ну, думаю, вперед новое буду ждать. Живу да все новое жду.
Весной пошла я от Сумароковых на низы. Кормщиком с нами шел мужик из нашей деревни Фома Федорович, Голубков тоже. Он был вдовец. С ним шли и его ребята: два сына и две дочери. Против Фомы другого такого рыбака по всем низовым деревням не было. Знал он и воду, и ветер, и рыбу: под какой ветер на каком берегу какая рыба подходит. Где высыхает вода и рыба откатывается, мы заплываем и берем рыбу, как из какого-нибудь горшка. И легко, и рыбы много вычерпываем. Мы всегда с рыбой приедем, а другие ездят-ездят, бьются-бьются - ничего не привезут. Народ дивится на Фому да и поговаривает:
- Не иначе - Фома колдовством рыбу берет.
А Фома смеется:
- Как же! Наряжу чертят - они рыбу и загоняют.
А люди верят:
- Вот видишь, он и сам не отпирается. Он и волком ходить может и соколом летать...
Пришли мы с низов, а у хозяйки еще вторая работница нанята, устьцилемка Агафья, девушка моих лет: я девятнадцати, а она восемнадцати. Хозяйка свела нас и говорит:
- Живите, девушки. Ты, Мариша, будь старшей, а ты, Агаша, слушайся ее, если что тебе скажет.
Ну и сразу мы с ней за сенокос приниматься стали.
В ту пору весть пала, что война пришла, забирают мужиков и что моего брата Алексея увозят. Ну, а мы люди хозяйские, как на проводы убежишь? Еще дня три жили на сенокосе, и только когда хлеб кончился, мы проводить вышли. В Оксине все мужики, которые на войну уезжают, собрались, ждут парохода. Из нижних деревень тоже много их наехало на лодках. Тут и плачут, тут и поют, и семьи ревут, да и чужие-то их жалеют. Не гостить поезжают - на войну, на побоище.
Нас особенно не извещали, для чего эта война, только мужики поговаривали, что чьего-то племянника - то ли царского, то ли генеральского - убили, как выезжал он в Германию или в Австрию. Мы тогда только и название первый раз услышали, что есть Германия да Австрия. Мне уже девятнадцать лет было, а я только тогда услышала, что какие-то города называют. А до этого я думала, что сколько я знаю деревень - Оксино да Голубково, Каменка да Лабожское, Виска да низовские деревни - и все тут.
Места наши от городов далеко - за двенадцать быстрых рек, за моря ледовитые, за леса непроходные, за тундры непролазные. Колыхалась наша Печорушка наособине. Никакие вести к нам не доходили, птицы их не приносили. Разве только в царском семействе кто-либо помрет или родится узнавали по звону: повсеместно в церквах колокола звонили. Да еще о войне узнавали по плачу: в деревнях рев стоял.