Страница:
Какой ты мне брат, какой ты родной:
Купцы да бояре - то братья мои,
Торговые люди - то друзья мои...
Младший брат ушел и помер с голоду. И вот:
Хватила богатого зла немочь худа,
Зла немочь худа, зла-уродливая,
Не признал богатый житья своего,
Не узнал богатый двора своего,
Не узнал богатый жены молодой,
Не узнал богатый деточек своих.
Дом да богатство огонь попалил,
Жена молодая во разгул пошла,
Малые дети повымерли.
Когда богач помер, поволокли его черти в ад. Увидел богач на небе младшего брата, попросил его подать руку, да тот нашел, что ответить:
Какой ты мне брат, какой ты родной:
Купцы да бояре - то братья твои,
Торговые люди - то друзья твои.
Пели нищие хорошо, унывно. У девки голос молодой, да и у старика не старый.
В нашей деревне никто не знал таких стихов. А наверху Печоры, в староверских деревнях, их было множество.
2
Когда мне подошло восемь годов, отдала меня мать за двадцать верст, в деревню Сопку, к Николаю Родионовичу ребят нянчить. Прозывали его Родичем. У Родича девчонке полтора года было, а малому ребенку - три месяца. Три рубля на год рядила мать плату за меня.
Не сладко мне жилось. Вечно была обижена да бита, а жаловаться некому.
Перед самой пасхой сижу я с ребятами, тешу их, а девчонка, что постарше, возьми да и разбей фарфоровый молочник. Не знаю уж, как я проглядела. Сижу я, реву, не знаю, что и будет: все равно не поверит хозяйка, что не я разбила.
Приходит хозяйка из хлева в избу. Я девчонку держу на руках, второго в зыбке качаю. Увидела хозяйка, что молочник разбит, - не успела я слова сказать, как схватила она опояску с медными пряжками и давай меня хлестать: по плечам, по глазам, по голове. Стегала, пока не устала. Бросила опояску да еще швырнула меня лицом о лавку так, что я свету не взвидела.
Голову в четырех местах мне пряжками пробила, на плечах и по всей спине синяки несчитаны были, глаз распух. Из головы кровь по ушам, по плечам текла.
Хозяйка из избы вышла. Ребятишки успокоились, заснули. А я отвернулась к окошку, заливаюсь слезами. Вдруг приходит соседка Иринья знакомая моей матери. Иринья меня спрашивает:
- Чего плачешь?
А я еще не сказываю, что битая.
- Тоскливо, - говорю.
Она вздумала меня приголубить, к себе прислонила и увидела, что у меня на плечах и платьишко и платок от крови промокли. Ахнула Иринья.
- Это что у тебя?
Тогда уж я сказала:
- Тетушка меня стегала.
А Иринья как раз собирается в нашу деревню. Вот она и рассказала все матери. На третий день пасхи приехала мать. Она у Ириньи остановилась, к хозяйке сначала еще не идет.
А хозяйка прознала это и учит меня:
- У тебя, девка, мать приехала. Скажи ты ей, что качалась вчера да с качели упала, лицо разбила.
Мать приходит, а я в чулане сижу, ребенка качаю.
Первый раз меня тогда хозяйка именем кликнула:
- Мариша, иди, - говорит, - к тебе мать пришла.
А я выхожу с синяком, как с фонарем. Половина лица с разбитым глазом завешана платком. Еще не подошла я к ней, а мать все увидела. Упала я к ней головой в колени. А она подняла мне голову, отдернула платок, а глаз у меня кровью весь налился - чуть щелочка видна.
Испугалась мать, думает - выбит глаз. Стала меня спрашивать, а я одно отвечаю:
- Я с качелей пала.
Стала мать голову смотреть, видит, что волосы все в крови запеклись, к ранам присохли. И говорит она мне:
- Глупая ты, глупая, еще таишь - не сказываешь. Я ведь все знаю.
Сняла меня с колен, взяла за руку и повела. А хозяйке сказала:
- Своих вырасти да так же бей.
Хозяин лежал на кровати у самых дверей. Мать за руку ведет меня мимо, а хозяин соскочил, схватил меня за косу и тянет, не хочет пустить. Он к себе, а мать к себе, а я меж ними реву. Потом мать все же вытащила мужика из кухни в сени, отцепила руки от моей косы да его так толкнула, так он полетел вдоль по сеням до самых дверей. Дверь открылась, и он туда провалился, в хлев скатился. Вывела меня мать на улицу - там десятский уже ждал.
Мать в суд хотела подать, а потом побоялась Родича. Говорили про него, что он колдун, что у него хранится чернокнижье и шапка-невидимка. И опасалась мать, что Родич на меня или на нее какую-нибудь хворь нашлет. Тем дело и кончилось.
Взяла меня мать домой. Я поправилась, раны зажили. У матери новый ребенок был, опять я нянька. Ребят тешить я научилась не хуже старух, умела и мыть и укачивать. Часто приходилось мне ходить в баню с Марьей Алексеевной - Семена Коротаева матерью. Это была древняя старушка, очень знающая по ребячьей части.
И вот смотрела я, как Марья Алексеевна повалит ребенка к себе на колени вниз лицом и начинает его ломать. Правую ручку возьмет и через спину тянет к левой ноге. И ногу так же тянет. А потом правую ногу с левой рукой ломает. Говорили, что если правая нога у ребенка короче левой и не сходится с рукой через спину, то ребенка сглазил мужик, а если левая нога короче - сглазила баба.
Насмотрелась я на это, взяла свою полугодовалую сестренку Машку и крадучись унесла ее в баню. Раздела ее там и давай так же мыть да ломать руки и ноги да приговаривать, что на ум придет.
Соседка Федосья увидела, что я с ребенком в баню зашла. Пошла она за мной и подглядела. После матери и рассказывает:
- Девка твоя сегодня Машку в баню таскала. Взглянула я, а она там не хуже бабки Марьи управляется: и ноги тянет, и шепчет, и дует, и плюет, ровно ее подрядил кто.
3
Вскоре отдала меня мать снова в ту же деревню Сопку, к Тимофею Чуклину. В деревне его все звали Тимочка. У них я уж не столько нянькой, сколько работницей считалась. Летом и на пожню, и семгу плавать, и везде меня посылали. Зимой к морю - сетки метать ездила. А между большими делами и ребят нянчила.
Была у Тимочки внучка годовалая Трофена. Как я ее ни хранила, а однажды случилась беда. Стояла в избе около лавки кадка с водой. Ходила-ходила Трофена около этой кадки да как-то и залезла на нее. Покрышка-то скользнула, Трофена и провалилась туда. Я хоть и рядом была с перепугу не враз подбежала. А как подбежала - силы не хватает вытащить ее из кадки. Трофена ревет, да и я не лучше ее.
Хозяйка пришла, ребенка выхватила, а мне чего отвечать: на Машку всегда живет промашка. Руготни или битья большого не было. Оттаскать за волосы - эта наука и в счет не шла, а оплеуха и в вину не ставилась. Слезы протру да опять весела иду. Они же и скажут:
- Ей глаз коли, так она другой вставит.
В тот год зимой я уже с хозяином на подледный лов в Голодную губу поехала - от Сопки, через гору, напрямик в тридцати верстах. День едем до губы, сетки вымечем, переночуем в землянках. На другой день встанем пораньше, сетки домечем да к ночи и обратно в Сопку. Дней через пять смотреть сетки едем. Вот и мучаешься, руки-то морозишь. Из проруби сетку хозяин тянет, а ты в это время из другой проруби ему веревку спускаешь. Он рыбу выберет, а ты сетку от него из воды тянешь. Рукавицы намочишь сбрасывать надо. Веревка той порой в снегу вываляется, замерзнет, а ты голыми-то руками ее и перебираешь. Ручонки замерзнут - в рот суешь, а во рту немного их нагреешь, когда работать надо.
Весной, сразу за ледоходом, опять едем в губу и там между льдов ловим сигов да нельму. Весной на губе ветра резкие, переезды широкие. Тут уж работы хватает, только весла трещат.
Неделю ловим, а на воскресенье взрослые домой идут. Да и малые, у кого отцы есть, тоже за ними тянутся. Медленно идут, так отец подождет и отдохнуть даст; через реки, где перебродить надо, их отцы перенесут. А меня ведь некому так тешить, чужие люди не будут. Приходилось мне одной в землянках у губы оставаться. Люди и сутки ходят, и вторые ходят, а я все одна-одинешенька, где плачу, где бурлачу, где и песенки пою.
Уже в то время полюбились мне песни. Чуяла, что песней можно душу утешить. Вот и пригодились они мне. Люди уйдут, а я сяду где-нибудь на горке на камушек у воды и пою. Любимая моя песня в ту пору была "Ивушка". В ней я спрашивала ивушку, почему она невесела стоит:
Или тебя, ивушку, солнышко печет?
Солнышко печет, частым дождиком сечет?
С ивушкой сравнивалась девушка:
Что ты, красна девушка, невесело сидишь?
Невесело сидишь, ничего не говоришь?
Ну а придут рыбаки, я снова за работу. Худо ли, добро ли жилось мне никто спрашивать не станет, и жаловаться некому.
Весной-то еще ничего: светлая пора, солнце греет, птицы поют. Под их песни и мне поется. А вот осень пришла, до чего мне худо да тяжело было! Дни коротки, ночи темны, время тоскливо. Польют дожди, подует буря с присвистом - страх волосы вздымает.
Как-то осенью оставили меня в землянке.
- Ты, Мариша, у нас домашница надежная. Привычно уж тебе, останься.
И не хочешь, да останешься. Скажут, что переносить через реки не будем, - а самой мне никак их не перебрести, - вот и остаюсь. Живу день, живу два - никто не приходит. Ветер затянул сильный, время подошло такое, что ловить невозможно: от ветра вода набежала, реки полны, через них не перейти.
Натерпелась я тогда страху. Ударила такая гроза, какие у нас редко бывают. В осеннее время самые страшные грозы. В темной ночи молнии, как пожар, полыхают, дождь льет, гром гремит. Я забилась в землянку и сижу ни жива ни мертва. Днем-то наношу в землянку дровец да воды, чтобы вечером не ходить. С вечера до утра не смею за дверь выглянуть. Двери завешаю, чтобы в щелки молнию не видеть, а уж сквозь трубу или еще как - все равно осветит. Окон в землянке нет - днем от дверей светом пользуемся, а тут я жгу дрова в очаге прямо на земляном полу - только мне и света. Трубу прикрою от молнии да чтобы дождем не засекало. Труба не какая-нибудь выведена, а просто дыра в потолке. Дым худо идет, глаза ест. А слезы у меня и так ручьем бегут.
Днем посветлее станет, я успокоюсь и кое-как ненадолго засну. Умучаюсь за ночь, так глаза сами закатятся. Две ночи такие страшные были. А потом ни грома уж нет, ни дождя, а у меня со страху, видно, в голове мешаться стало. И чудится мне, будто по землянке собака бегает, царапает песок зубами и когтями, будто рвет кого. И было это мне хуже всякого грома. Ночь кое-как скоротала. Утром свет проглянул - вышла я посмотреть, какая там собака, наверно весь песок с землянки срыт. Посмотрела, а там и следу никакой собаки нет.
Четвертая ночь приходит. Думаю - последняя моя ночь, что-нибудь со мной да будет.
Вот и солнце село. Я воды запасла, двери закрыла, огонек разложила, рыбку в котелке варю. А один парень был у нас, Трофимом звали. Он вперед других прибежал к землянке, взял длинную черемуховую палку, приготовленную для обручей на бочки, да вдоль землянки как стегнул, так на меня с потолка песок посыпался. Я вскочила, с испугу-то ничего больше не придумала хватила в руки икону, что висела в углу землянки, и взмолилась:
- Артемий праведный, сохрани меня, младенца, дай мне ума и крепости.
Что в голову пришло, то и сказала. И сама выбежала вон на улицу. А Трофим за землянкой расхохотался, как дьявол. Я и не понимаю, что это человек хохочет. И люди подходят ко мне близко, а я никого не вижу, не знаю, где стою.
Потом я целые сутки лежала, ничего не пила и не ела. Бабы пожалели меня немножко, а мужикам - и так прошло. Ума не лишилась, и ладно.
В тот же год я в огне горела. Рыбаки на горке рыбу убирали, а я одна в землянке уху варила да чайники на всех грела. Оставили меня в землянке огнище караулить. Ветер был. Я на ветреную сторону встала к огню, хотела отодвинуть котел, а ветер дунул, и на меня огонь накинуло. Сарафанишко на мне и загорелся. Я заплакала, не знаю, куда бежать. Кинулась на улицу, хочу бежать под горку в воду. А на улице ветер еще сильнее.
На мое счастье, у самых дверей подвернулся парень-ненец. Ухватил он ведро с водой, что стояло около дверей, и окатил меня. Тем и спас, а то я, пока добежала бы до реки, вся обгорела бы. Отделалась только тем, что сарафан наполовину сгорел, брови опалило да лицо.
Нигде я смерти не могла найти: вешалась - веревка оборвалась, в воде тонула - не утонула, в огне горела - не могла сгореть. Видно, насилу не умереть, покуда доброй смерти не найдешь.
Осень пришла, за ней зима, за зимой весна. А я - то сено вожу с лугов, то дрова из лесу. Воз опрокинется, меня не задавит, я и тем довольна. Стою у воза и жду, пока добрый человек встретится. Поможет да направит, я и опять поеду.
Один раз навалил мне хозяин в лесу воз кряжей из бревен пиленых и отправил одну. В раскате воз опрокинулся. Вожжи попали под полоз, ничего не могу поделать. Взяла я топор, вязки обрубила, чураки раскатила да на порожних санях и приехала домой.
Хозяин ругает:
- Не болели ручки-то - обрубать вязки? Плату-то не стыдятся брать, а на работу нарядить не можно.
Иную ругань я и за брань не ставила, будто так и надо. А и вся плата - сначала три рубля, а за второй год - шесть.
Зима прошла, весна теплая настала. А мне во всякое время идти да брести надо. Невелика-маленька, а дела было выше головы. После ледохода поехали на Печору рыбу ловить. Сначала ловили под своим берегом, а потом вздумали ехать за Печору.
Едем, люди гребут, а я воду отливаю в корме. Вылила и пошла из кормы через невод. Иду по набою, а ноги-то скользнули, и я, как камень, в воду ушла. Кормщик оглянулся, а я уже за кормой. Лодка полным ходом идет. На мне был совик**, опоясанный кушаком. Кормщик как-то успел меня схватить за пояс. В сердцах или с испугу кормщик как выхватил меня из воды, так о невод и швырнул, как собачонку.
_______________
** Здесь и далее см. комментарии в конце книги.
Вернулись рыбаки обратно на свой берег, выпихнули меня из лодки.
- Иди домой, - говорят.
А до деревни две версты. И поплелась. Все у меня на холодном ветру замерзло. Рукавички утопила, так руки за пазуху сунула. Иду в слезах, от холода зуб на зуб не попадает.
Дома забралась на печь. Дрожу вся. Той порой вернулся хозяин, увидал меня и забранился:
- Не хочет ловить, так нарочно в воду пала, чтобы домой отправили.
Обидно мне было, да отъедаться некогда. Опять за дело берусь. В тот год травы мало было, так я скоблила кору с ивняка коровам на корм. От этой работы у меня руки в кровавых мозолях были.
4
Батрачила я у Тимочки два года. Приехала к матери из Сопки, дня два или три погостила дома и опять пошла в работу. На этот раз отдала меня мать в Оксино к Никифору Саввичу Сумарокову. Работать и там приходилось тяжело: летом рыбу ловить да на пожнях страдать, зимой на домашней работе - и во хлеве обряжалась, и уличную работу делала, и пряла, и вязала. Сидишь часов до двенадцати за куделей. Сидишь, дремлешь. Хочешь, да не ляжешь, пока хозяева не прикажут.
А то сетку вяжешь. Сон одолевает - в сетке ячей наспускаешь. Тычешь, тычешь иглой в углы да и припутаешь куда-нибудь ячею. Утром хозяйка ругает:
- Сидит соня, своих рук не видит.
Волей-неволей не увидишь, когда в двенадцать ляжешь, а в четыре встанешь. Только глаза обманешь, а не отдохнешь.
Так мой век и катился. Никуда из дому я выйти не могла. Хозяева держали меня в строгости. Праздник придет, с хозяйским парнем вечером в карты поиграем. Отец с матерью подсядут - оба ему помогают. Буду я обыгрывать - неладно.
Под праздник моя работа - полы мыть. У хозяина два пола, больших, некрашеных. Вот я, батрачка одиннадцати годов, и мою. Тру с песком, вся взмокну от пота. Немножко разогнусь, распрямлю спину, отдохнуть хочу, а тут и выговор дают:
- Ишь ты, уж и спина заболела!
А жила еще у Варвары, кормилась по-свойски, старуха Параша. Она у них большой хозяйкой была. Варвара меня ругает, а Параша добавляет. Вымою я четвертину пола, она хозяйку кличет:
- Иди-ко, иди, Варуша, сюда!
Приходит хозяйка.
- Гляди-ко, гляди, как она пол затерла.
Хозяйка проведет рукой по полу и, если попадет ей под руку какая песчинка, возьмет меня за плечо и турнет:
- Ну-ко поди воду перемени да перемой.
Весной я ездила на низы, то есть в устье Печоры, к Захарьину. Захарьин славится янтарем. Его выполаскивает из моря. В береговых заплесках рыбаки часто находят немалые куски янтаря.
Я в первый раз нашла янтарь не с намеренья. Иду по берегу и вижу: что-то сверкает, как золото. Подняла я, камешек оказался порядочный, вполовину спичечного коробка.
Пришла к жилью, говорю рыбакам:
- Я сегодня какой красивый камешек нашла!
Показала им, а оксинская рыбачка Парасковья говорит:
- Это не камешек, а морской ладан. Стоит он дорого, и чердынские купцы его у всех за большие деньги берут.
В другой раз я полный коробок янтаря насбирала. Хожу внагиб, разгребаю заплески руками. Грязь холодная, руки замерзли, стала разрывать палочкой.
Носилась я с янтарем, все думала сделать себе бусы. А когда приехала домой, хозяйка взяла у меня янтарь, только я его и видела.
Отработала я год у Никифора Сумарокова, опять в другое место пошла вместе с братом Алексеем - к кулачке Лизавете Сумароковой. Мужа у нее не было, а были три сына и две дочери. Младшая дочь Катерина на одном году со мной - двенадцати годов.
Привела меня мать на новое житье. Хозяйка нас чаем напоила. За чаем с матерью договорились про плату. Рядились долго. Мать двадцать рублей просила да на сарафан ситцу. А хозяйка на пятнадцати уперлась. Вдвоем с братом нас за тридцать пять рублей выторговала.
- Хорошо проживет, так на сарафан-то и так подарим, - говорила матери хозяйка.
Потом она показала мне дело. Повела во хлев.
- Сено коровам сюда давай. До воды - зеленое, чтобы ладом поели, после воды - почерней норови. До дойки вымя коровам вымоешь, немножко помешкаешь, чтобы поели, тогда и дой. Под овцами вычистишь. Будешь в избе обряжать, про печку не забывай, чугуны сменяй, парево для коров да телят грей. Вот это тебе будет первое дело, а теперь пойдем - второе покажу.
Завела меня в кладовую, где муку сеют да рыба хранится, да мясо в ящиках сложено. Показала решета, сита:
- Редким решетом для хлеба будешь сеять - в одну квашню. А во второй квашне мы ситники печем к чаю. Так будешь сеять вот этим ситом. Осевки, отруби овцам в корм подкладывай, да не помногу. А что останется - на квас пойдет. Мясо варить отсюда бери - здесь свежее, здесь соленое, здесь птица лежит. А по середам да пятницам будешь рыбу варить - вон она тут.
Заходим в комнаты. Хозяйка опять учит:
- Утром наперво в кухне топи. Дрова брат занесет. Когда печка будет дотапливаться, головни перенеси в другую печку. У нас в другой-то кухне печка тоже русская. В самовары уголья горячего наложишь: один самовар нам, другой - себе с братом. До затопленья квашни замеси. Печку затопи, чугуны налей и во хлев иди. Во хлеве управишься, печка той порой истопится, уголье заморишь, разровняешь в печке, чтобы под нагрелся ровно, тогда и хлебы катай, наливники стряпай. Хлебы испечешь, чай отопьешь, а во второй печке шаньги пеки. С печками управишься - полы подметешь. А поломытье - в пятницу да в субботу.
Я хожу за хозяйкой - молчу. Нукну да дакну, а не говорю. Тут уж не до того, чтобы говорить, а поспевай - забирай в голову, чтобы помнить. Знаю, что если забудешь какую-либо мелочь, так напоют - попу на обедне столько не спеть. Привычна я была к работе, а тут голова кругом пошла.
Мать взяла половину платы задатком и ушла. А меня накормили и на работу нарядили. Принесла мне хозяйка рубаху, сарафан, чулки, валенки, кожаные ступни, платок, в хлев ходить - особую одежду, муку сеять особую.
- Одевайся, - говорит, - обувайся да за работу принимайся.
Мне работа в те годы была уже привычна, стала я подрастать да и силы подкапливать. Где не берет сила, сметкой стала брать, а где недостает сметки, так опять на силу надеешься. Скачу я весь день с рассвета до вечера. Не шагом ходила - впробег бегала. Кружишься, кружишься от шестка до хлева, а спать ляжешь, когда сумеешь справиться. Хозяева в десять часов отужинают, а ты еще столы убираешь, посуду моешь, сеешь, мясо наладишь, дрова в печки сложишь. Если к одиннадцати управишься, так считаешь, что еще рано. Да и хозяйка ворчит:
- Спать, - говорит, - торопится. Сломя голову летает - скорей до сна-то добирается.
И во сне-то я все время вижу, что будто дело делаю. В летнюю пору чудится мне, что я с косой да граблями бегаю. Размашусь косой - иной раз во сне так махнешь, что о койку руку повредишь и синяков наставишь. Приснится - то чугун кипит, то самовар побежал, - вздрогнешь, спокойно не улежишь.
Когда наработаешься, до койки доберешься - скорей пасть да пропасть. Тут уже не с постелью разбираться: под голову кулак, а под бока и так. И придет на ум: "Пятнадцать ли рублей стоит вся эта маета? Будешь ли ты богат с этой работы? Не богат будешь, а горбат".
И всего передумаешь и наплачешься.
Люди и прежде думать умели, да не смели. Чаще их думы знала только подушка - ночной свидетель неболтливый. Найдет на человека кручина, слез не удержать.
Слеза - не ручей, не слышно ее. А ведь тоже хотелось, чтобы люди слышали. В тот нерадостный час завернешь слезу в грустное слово, она и оживет. Растекутся по белу свету живые слезы и у других людей слезы добудут. Так плакала мать моей матери, так плакала моя родная мать. Выкликали они из лесов и тундр, из-за рек и морей свое незнакомое счастье, а оно не откликалось. Так и ушли наши матери в землю, не повидавши счастья в лицо...
Вот у нас и велось: под тяжелую работу составляют девчонки плачи. Выкроишь спокойное время, когда дело не мешает думать, вот дума в голове и забродит, как хмелинушка, и подбираешь слова одно к другому. Вспомянешь, как девки-то живут у отцов да матерей: ни заботы им, ни печали. А мне, бессчастной, как родилась, так и заразилась заботой да работой, горем да печалью. Вздумаешь - слезы сами катятся, а по слезам и слова плывут, как льдиночки по вешней воде:
Тяжелехонько я вздохнула,
Свою матерь я вспомянула.
Родила меня, горюшу, мама,
А не прибрала яму
Во сырой земле могилу.
Повалила бы да схоронила,
В матерь землю бы положила,
Свое бы она ухо приокутала
И меня бы, девушку, успокоила.
А то родила да отпустила
По чужим людям, по работам.
Кинула меня да бросила
Безродну да бесплеменну,
Бесприютну да беспризорну,
И шатаюсь я, бедна девушка,
Как бесприкольна будто лодка.
От того я берега отстала,
А к другому я не пристала,
Куда присунешься-приткнешься?
Все не свое мне да не мило,
Не любо мне да не родно.
И нигде ко мне жалости нету,
И ласкового слова не услышу.
Чужим людям не до жалости,
Добираются только до работы.
Работа-то растяжела,
До гроба ее не переробить,
До смерти ее не переделать.
Всхлипываешь, всхлипываешь да и заснешь. Никто не знает, что ты и плакала. Песню запою, так ту услышат, а плачу - никто не знает. И во сне-то мне снится, что наработалась я, свернулась комочком на постели и плачу, и причитаю.
Встанешь утром в три часа. Ночь еще, а у нас утром называется. Хозяева дрыхнут, а мне не время спать, пора вставать: неохота хозяйкину ругань слушать.
И так все время катится, и годы мои вперед подвигаются. Время убывает, а хорошего не прибывает. Хозяйке я вида недовольного не показывала, дело за делом вела. А у богатого глаза не малы: все больше надо. За всю зиму я соседского порога не знала - из дому отпроситься не смела.
В праздники до обеда праздную. Заберусь тайком под лестницу и сижу там. Когда стирала, так узорчатую вышивку на полотенцах да на кофтах подсмотрела. А в чулане я училась эти узоры да вышивки на куклах шить. Какой лоскуток попадет в руки - я все прибирала да в чулан тащила. Вот и устроила мастерскую. Куклу сошью из полотна, лицо направлю, вышью глаза и нос, рот и уши, одену в кокошник да в тафту, как невесту. А то и мужика сошью, рубашку, жилетку надену, из овчинного кусочка малицу ему приготовлю. Мне это было в науку, а людям для потехи. Потихоньку от хозяйки сначала своей родне гостинцами пошлю. А на путине, как люди прознали, все просить меня стали:
- Ты уж моей-то девке сошей куколку, привези.
От хозяев-то пойдешь на путину, так один хлеб положат, а ни чаю, ни сахару, ни маслица, никакой прикуски не дадут. И живешь на хлебе с водой. А как куклу кому сошьешь, мне и тащат - кто маслица, кто сушки, кто сахару.
От кукол я перешла и к большему. Любила я вышивать, а никак не выходили у меня крестики: все перекосы получались. И вот подглядела я у хозяйкиной дочери Кати, как она по узору книжному крестики вышивает по канве. Удивилась я - до чего это просто, и глядеть-то нечего! В праздничный день в своей мастерской начала я лоскуток вышивать. По канве отсчитала, сколько надо в звездочку клеточек, а вместо крестиков звездочки придумала. Нитками разных цветов вышила я с полдесятка разных звездочек и покруглей и с острыми рожками, а потом и несу Кате, показываю.
Так она ругаться начала:
- Я при тебе ничего делать не буду, ты сразу все переймешь.
Богатому за беду было, если бедный сумеет лучше сделать что-нибудь или одеться.
В ту пору я стала уже на девку походить. Пошлет куда-нибудь хозяйка к соседям, иду я мимо горки, ребята кличут:
- Иди, Мариша, прокачу.
Ну и не утерпишь, раз-другой скатишься. Хозяйке не говоришь, а то отчитает: "Вас пошли в клеть по муку, а вы в хлев к мужику". Попросишься у хозяйки на горку - не пустит:
- Не за то плата дадена, чтобы вы гуляли.
Ну и сидишь. Те, что сами нанимаются у хозяйки выряжают, чтобы в праздничные дни отпускала. А меня мать в люди отдавала, так еще твердила:
- Покрепче держите, воли не давайте да никуда не пускайте.
Как-то вечером мы разбаловались с хозяйкиными ребятами. Бегали, бегали - хозяйкин сын Миша разбежался да нос себе разбил, кровь пошла. Хозяйка всю вину на меня сложила. А потом пришел мой брат Алеша. Она ему говорит:
Купцы да бояре - то братья мои,
Торговые люди - то друзья мои...
Младший брат ушел и помер с голоду. И вот:
Хватила богатого зла немочь худа,
Зла немочь худа, зла-уродливая,
Не признал богатый житья своего,
Не узнал богатый двора своего,
Не узнал богатый жены молодой,
Не узнал богатый деточек своих.
Дом да богатство огонь попалил,
Жена молодая во разгул пошла,
Малые дети повымерли.
Когда богач помер, поволокли его черти в ад. Увидел богач на небе младшего брата, попросил его подать руку, да тот нашел, что ответить:
Какой ты мне брат, какой ты родной:
Купцы да бояре - то братья твои,
Торговые люди - то друзья твои.
Пели нищие хорошо, унывно. У девки голос молодой, да и у старика не старый.
В нашей деревне никто не знал таких стихов. А наверху Печоры, в староверских деревнях, их было множество.
2
Когда мне подошло восемь годов, отдала меня мать за двадцать верст, в деревню Сопку, к Николаю Родионовичу ребят нянчить. Прозывали его Родичем. У Родича девчонке полтора года было, а малому ребенку - три месяца. Три рубля на год рядила мать плату за меня.
Не сладко мне жилось. Вечно была обижена да бита, а жаловаться некому.
Перед самой пасхой сижу я с ребятами, тешу их, а девчонка, что постарше, возьми да и разбей фарфоровый молочник. Не знаю уж, как я проглядела. Сижу я, реву, не знаю, что и будет: все равно не поверит хозяйка, что не я разбила.
Приходит хозяйка из хлева в избу. Я девчонку держу на руках, второго в зыбке качаю. Увидела хозяйка, что молочник разбит, - не успела я слова сказать, как схватила она опояску с медными пряжками и давай меня хлестать: по плечам, по глазам, по голове. Стегала, пока не устала. Бросила опояску да еще швырнула меня лицом о лавку так, что я свету не взвидела.
Голову в четырех местах мне пряжками пробила, на плечах и по всей спине синяки несчитаны были, глаз распух. Из головы кровь по ушам, по плечам текла.
Хозяйка из избы вышла. Ребятишки успокоились, заснули. А я отвернулась к окошку, заливаюсь слезами. Вдруг приходит соседка Иринья знакомая моей матери. Иринья меня спрашивает:
- Чего плачешь?
А я еще не сказываю, что битая.
- Тоскливо, - говорю.
Она вздумала меня приголубить, к себе прислонила и увидела, что у меня на плечах и платьишко и платок от крови промокли. Ахнула Иринья.
- Это что у тебя?
Тогда уж я сказала:
- Тетушка меня стегала.
А Иринья как раз собирается в нашу деревню. Вот она и рассказала все матери. На третий день пасхи приехала мать. Она у Ириньи остановилась, к хозяйке сначала еще не идет.
А хозяйка прознала это и учит меня:
- У тебя, девка, мать приехала. Скажи ты ей, что качалась вчера да с качели упала, лицо разбила.
Мать приходит, а я в чулане сижу, ребенка качаю.
Первый раз меня тогда хозяйка именем кликнула:
- Мариша, иди, - говорит, - к тебе мать пришла.
А я выхожу с синяком, как с фонарем. Половина лица с разбитым глазом завешана платком. Еще не подошла я к ней, а мать все увидела. Упала я к ней головой в колени. А она подняла мне голову, отдернула платок, а глаз у меня кровью весь налился - чуть щелочка видна.
Испугалась мать, думает - выбит глаз. Стала меня спрашивать, а я одно отвечаю:
- Я с качелей пала.
Стала мать голову смотреть, видит, что волосы все в крови запеклись, к ранам присохли. И говорит она мне:
- Глупая ты, глупая, еще таишь - не сказываешь. Я ведь все знаю.
Сняла меня с колен, взяла за руку и повела. А хозяйке сказала:
- Своих вырасти да так же бей.
Хозяин лежал на кровати у самых дверей. Мать за руку ведет меня мимо, а хозяин соскочил, схватил меня за косу и тянет, не хочет пустить. Он к себе, а мать к себе, а я меж ними реву. Потом мать все же вытащила мужика из кухни в сени, отцепила руки от моей косы да его так толкнула, так он полетел вдоль по сеням до самых дверей. Дверь открылась, и он туда провалился, в хлев скатился. Вывела меня мать на улицу - там десятский уже ждал.
Мать в суд хотела подать, а потом побоялась Родича. Говорили про него, что он колдун, что у него хранится чернокнижье и шапка-невидимка. И опасалась мать, что Родич на меня или на нее какую-нибудь хворь нашлет. Тем дело и кончилось.
Взяла меня мать домой. Я поправилась, раны зажили. У матери новый ребенок был, опять я нянька. Ребят тешить я научилась не хуже старух, умела и мыть и укачивать. Часто приходилось мне ходить в баню с Марьей Алексеевной - Семена Коротаева матерью. Это была древняя старушка, очень знающая по ребячьей части.
И вот смотрела я, как Марья Алексеевна повалит ребенка к себе на колени вниз лицом и начинает его ломать. Правую ручку возьмет и через спину тянет к левой ноге. И ногу так же тянет. А потом правую ногу с левой рукой ломает. Говорили, что если правая нога у ребенка короче левой и не сходится с рукой через спину, то ребенка сглазил мужик, а если левая нога короче - сглазила баба.
Насмотрелась я на это, взяла свою полугодовалую сестренку Машку и крадучись унесла ее в баню. Раздела ее там и давай так же мыть да ломать руки и ноги да приговаривать, что на ум придет.
Соседка Федосья увидела, что я с ребенком в баню зашла. Пошла она за мной и подглядела. После матери и рассказывает:
- Девка твоя сегодня Машку в баню таскала. Взглянула я, а она там не хуже бабки Марьи управляется: и ноги тянет, и шепчет, и дует, и плюет, ровно ее подрядил кто.
3
Вскоре отдала меня мать снова в ту же деревню Сопку, к Тимофею Чуклину. В деревне его все звали Тимочка. У них я уж не столько нянькой, сколько работницей считалась. Летом и на пожню, и семгу плавать, и везде меня посылали. Зимой к морю - сетки метать ездила. А между большими делами и ребят нянчила.
Была у Тимочки внучка годовалая Трофена. Как я ее ни хранила, а однажды случилась беда. Стояла в избе около лавки кадка с водой. Ходила-ходила Трофена около этой кадки да как-то и залезла на нее. Покрышка-то скользнула, Трофена и провалилась туда. Я хоть и рядом была с перепугу не враз подбежала. А как подбежала - силы не хватает вытащить ее из кадки. Трофена ревет, да и я не лучше ее.
Хозяйка пришла, ребенка выхватила, а мне чего отвечать: на Машку всегда живет промашка. Руготни или битья большого не было. Оттаскать за волосы - эта наука и в счет не шла, а оплеуха и в вину не ставилась. Слезы протру да опять весела иду. Они же и скажут:
- Ей глаз коли, так она другой вставит.
В тот год зимой я уже с хозяином на подледный лов в Голодную губу поехала - от Сопки, через гору, напрямик в тридцати верстах. День едем до губы, сетки вымечем, переночуем в землянках. На другой день встанем пораньше, сетки домечем да к ночи и обратно в Сопку. Дней через пять смотреть сетки едем. Вот и мучаешься, руки-то морозишь. Из проруби сетку хозяин тянет, а ты в это время из другой проруби ему веревку спускаешь. Он рыбу выберет, а ты сетку от него из воды тянешь. Рукавицы намочишь сбрасывать надо. Веревка той порой в снегу вываляется, замерзнет, а ты голыми-то руками ее и перебираешь. Ручонки замерзнут - в рот суешь, а во рту немного их нагреешь, когда работать надо.
Весной, сразу за ледоходом, опять едем в губу и там между льдов ловим сигов да нельму. Весной на губе ветра резкие, переезды широкие. Тут уж работы хватает, только весла трещат.
Неделю ловим, а на воскресенье взрослые домой идут. Да и малые, у кого отцы есть, тоже за ними тянутся. Медленно идут, так отец подождет и отдохнуть даст; через реки, где перебродить надо, их отцы перенесут. А меня ведь некому так тешить, чужие люди не будут. Приходилось мне одной в землянках у губы оставаться. Люди и сутки ходят, и вторые ходят, а я все одна-одинешенька, где плачу, где бурлачу, где и песенки пою.
Уже в то время полюбились мне песни. Чуяла, что песней можно душу утешить. Вот и пригодились они мне. Люди уйдут, а я сяду где-нибудь на горке на камушек у воды и пою. Любимая моя песня в ту пору была "Ивушка". В ней я спрашивала ивушку, почему она невесела стоит:
Или тебя, ивушку, солнышко печет?
Солнышко печет, частым дождиком сечет?
С ивушкой сравнивалась девушка:
Что ты, красна девушка, невесело сидишь?
Невесело сидишь, ничего не говоришь?
Ну а придут рыбаки, я снова за работу. Худо ли, добро ли жилось мне никто спрашивать не станет, и жаловаться некому.
Весной-то еще ничего: светлая пора, солнце греет, птицы поют. Под их песни и мне поется. А вот осень пришла, до чего мне худо да тяжело было! Дни коротки, ночи темны, время тоскливо. Польют дожди, подует буря с присвистом - страх волосы вздымает.
Как-то осенью оставили меня в землянке.
- Ты, Мариша, у нас домашница надежная. Привычно уж тебе, останься.
И не хочешь, да останешься. Скажут, что переносить через реки не будем, - а самой мне никак их не перебрести, - вот и остаюсь. Живу день, живу два - никто не приходит. Ветер затянул сильный, время подошло такое, что ловить невозможно: от ветра вода набежала, реки полны, через них не перейти.
Натерпелась я тогда страху. Ударила такая гроза, какие у нас редко бывают. В осеннее время самые страшные грозы. В темной ночи молнии, как пожар, полыхают, дождь льет, гром гремит. Я забилась в землянку и сижу ни жива ни мертва. Днем-то наношу в землянку дровец да воды, чтобы вечером не ходить. С вечера до утра не смею за дверь выглянуть. Двери завешаю, чтобы в щелки молнию не видеть, а уж сквозь трубу или еще как - все равно осветит. Окон в землянке нет - днем от дверей светом пользуемся, а тут я жгу дрова в очаге прямо на земляном полу - только мне и света. Трубу прикрою от молнии да чтобы дождем не засекало. Труба не какая-нибудь выведена, а просто дыра в потолке. Дым худо идет, глаза ест. А слезы у меня и так ручьем бегут.
Днем посветлее станет, я успокоюсь и кое-как ненадолго засну. Умучаюсь за ночь, так глаза сами закатятся. Две ночи такие страшные были. А потом ни грома уж нет, ни дождя, а у меня со страху, видно, в голове мешаться стало. И чудится мне, будто по землянке собака бегает, царапает песок зубами и когтями, будто рвет кого. И было это мне хуже всякого грома. Ночь кое-как скоротала. Утром свет проглянул - вышла я посмотреть, какая там собака, наверно весь песок с землянки срыт. Посмотрела, а там и следу никакой собаки нет.
Четвертая ночь приходит. Думаю - последняя моя ночь, что-нибудь со мной да будет.
Вот и солнце село. Я воды запасла, двери закрыла, огонек разложила, рыбку в котелке варю. А один парень был у нас, Трофимом звали. Он вперед других прибежал к землянке, взял длинную черемуховую палку, приготовленную для обручей на бочки, да вдоль землянки как стегнул, так на меня с потолка песок посыпался. Я вскочила, с испугу-то ничего больше не придумала хватила в руки икону, что висела в углу землянки, и взмолилась:
- Артемий праведный, сохрани меня, младенца, дай мне ума и крепости.
Что в голову пришло, то и сказала. И сама выбежала вон на улицу. А Трофим за землянкой расхохотался, как дьявол. Я и не понимаю, что это человек хохочет. И люди подходят ко мне близко, а я никого не вижу, не знаю, где стою.
Потом я целые сутки лежала, ничего не пила и не ела. Бабы пожалели меня немножко, а мужикам - и так прошло. Ума не лишилась, и ладно.
В тот же год я в огне горела. Рыбаки на горке рыбу убирали, а я одна в землянке уху варила да чайники на всех грела. Оставили меня в землянке огнище караулить. Ветер был. Я на ветреную сторону встала к огню, хотела отодвинуть котел, а ветер дунул, и на меня огонь накинуло. Сарафанишко на мне и загорелся. Я заплакала, не знаю, куда бежать. Кинулась на улицу, хочу бежать под горку в воду. А на улице ветер еще сильнее.
На мое счастье, у самых дверей подвернулся парень-ненец. Ухватил он ведро с водой, что стояло около дверей, и окатил меня. Тем и спас, а то я, пока добежала бы до реки, вся обгорела бы. Отделалась только тем, что сарафан наполовину сгорел, брови опалило да лицо.
Нигде я смерти не могла найти: вешалась - веревка оборвалась, в воде тонула - не утонула, в огне горела - не могла сгореть. Видно, насилу не умереть, покуда доброй смерти не найдешь.
Осень пришла, за ней зима, за зимой весна. А я - то сено вожу с лугов, то дрова из лесу. Воз опрокинется, меня не задавит, я и тем довольна. Стою у воза и жду, пока добрый человек встретится. Поможет да направит, я и опять поеду.
Один раз навалил мне хозяин в лесу воз кряжей из бревен пиленых и отправил одну. В раскате воз опрокинулся. Вожжи попали под полоз, ничего не могу поделать. Взяла я топор, вязки обрубила, чураки раскатила да на порожних санях и приехала домой.
Хозяин ругает:
- Не болели ручки-то - обрубать вязки? Плату-то не стыдятся брать, а на работу нарядить не можно.
Иную ругань я и за брань не ставила, будто так и надо. А и вся плата - сначала три рубля, а за второй год - шесть.
Зима прошла, весна теплая настала. А мне во всякое время идти да брести надо. Невелика-маленька, а дела было выше головы. После ледохода поехали на Печору рыбу ловить. Сначала ловили под своим берегом, а потом вздумали ехать за Печору.
Едем, люди гребут, а я воду отливаю в корме. Вылила и пошла из кормы через невод. Иду по набою, а ноги-то скользнули, и я, как камень, в воду ушла. Кормщик оглянулся, а я уже за кормой. Лодка полным ходом идет. На мне был совик**, опоясанный кушаком. Кормщик как-то успел меня схватить за пояс. В сердцах или с испугу кормщик как выхватил меня из воды, так о невод и швырнул, как собачонку.
_______________
** Здесь и далее см. комментарии в конце книги.
Вернулись рыбаки обратно на свой берег, выпихнули меня из лодки.
- Иди домой, - говорят.
А до деревни две версты. И поплелась. Все у меня на холодном ветру замерзло. Рукавички утопила, так руки за пазуху сунула. Иду в слезах, от холода зуб на зуб не попадает.
Дома забралась на печь. Дрожу вся. Той порой вернулся хозяин, увидал меня и забранился:
- Не хочет ловить, так нарочно в воду пала, чтобы домой отправили.
Обидно мне было, да отъедаться некогда. Опять за дело берусь. В тот год травы мало было, так я скоблила кору с ивняка коровам на корм. От этой работы у меня руки в кровавых мозолях были.
4
Батрачила я у Тимочки два года. Приехала к матери из Сопки, дня два или три погостила дома и опять пошла в работу. На этот раз отдала меня мать в Оксино к Никифору Саввичу Сумарокову. Работать и там приходилось тяжело: летом рыбу ловить да на пожнях страдать, зимой на домашней работе - и во хлеве обряжалась, и уличную работу делала, и пряла, и вязала. Сидишь часов до двенадцати за куделей. Сидишь, дремлешь. Хочешь, да не ляжешь, пока хозяева не прикажут.
А то сетку вяжешь. Сон одолевает - в сетке ячей наспускаешь. Тычешь, тычешь иглой в углы да и припутаешь куда-нибудь ячею. Утром хозяйка ругает:
- Сидит соня, своих рук не видит.
Волей-неволей не увидишь, когда в двенадцать ляжешь, а в четыре встанешь. Только глаза обманешь, а не отдохнешь.
Так мой век и катился. Никуда из дому я выйти не могла. Хозяева держали меня в строгости. Праздник придет, с хозяйским парнем вечером в карты поиграем. Отец с матерью подсядут - оба ему помогают. Буду я обыгрывать - неладно.
Под праздник моя работа - полы мыть. У хозяина два пола, больших, некрашеных. Вот я, батрачка одиннадцати годов, и мою. Тру с песком, вся взмокну от пота. Немножко разогнусь, распрямлю спину, отдохнуть хочу, а тут и выговор дают:
- Ишь ты, уж и спина заболела!
А жила еще у Варвары, кормилась по-свойски, старуха Параша. Она у них большой хозяйкой была. Варвара меня ругает, а Параша добавляет. Вымою я четвертину пола, она хозяйку кличет:
- Иди-ко, иди, Варуша, сюда!
Приходит хозяйка.
- Гляди-ко, гляди, как она пол затерла.
Хозяйка проведет рукой по полу и, если попадет ей под руку какая песчинка, возьмет меня за плечо и турнет:
- Ну-ко поди воду перемени да перемой.
Весной я ездила на низы, то есть в устье Печоры, к Захарьину. Захарьин славится янтарем. Его выполаскивает из моря. В береговых заплесках рыбаки часто находят немалые куски янтаря.
Я в первый раз нашла янтарь не с намеренья. Иду по берегу и вижу: что-то сверкает, как золото. Подняла я, камешек оказался порядочный, вполовину спичечного коробка.
Пришла к жилью, говорю рыбакам:
- Я сегодня какой красивый камешек нашла!
Показала им, а оксинская рыбачка Парасковья говорит:
- Это не камешек, а морской ладан. Стоит он дорого, и чердынские купцы его у всех за большие деньги берут.
В другой раз я полный коробок янтаря насбирала. Хожу внагиб, разгребаю заплески руками. Грязь холодная, руки замерзли, стала разрывать палочкой.
Носилась я с янтарем, все думала сделать себе бусы. А когда приехала домой, хозяйка взяла у меня янтарь, только я его и видела.
Отработала я год у Никифора Сумарокова, опять в другое место пошла вместе с братом Алексеем - к кулачке Лизавете Сумароковой. Мужа у нее не было, а были три сына и две дочери. Младшая дочь Катерина на одном году со мной - двенадцати годов.
Привела меня мать на новое житье. Хозяйка нас чаем напоила. За чаем с матерью договорились про плату. Рядились долго. Мать двадцать рублей просила да на сарафан ситцу. А хозяйка на пятнадцати уперлась. Вдвоем с братом нас за тридцать пять рублей выторговала.
- Хорошо проживет, так на сарафан-то и так подарим, - говорила матери хозяйка.
Потом она показала мне дело. Повела во хлев.
- Сено коровам сюда давай. До воды - зеленое, чтобы ладом поели, после воды - почерней норови. До дойки вымя коровам вымоешь, немножко помешкаешь, чтобы поели, тогда и дой. Под овцами вычистишь. Будешь в избе обряжать, про печку не забывай, чугуны сменяй, парево для коров да телят грей. Вот это тебе будет первое дело, а теперь пойдем - второе покажу.
Завела меня в кладовую, где муку сеют да рыба хранится, да мясо в ящиках сложено. Показала решета, сита:
- Редким решетом для хлеба будешь сеять - в одну квашню. А во второй квашне мы ситники печем к чаю. Так будешь сеять вот этим ситом. Осевки, отруби овцам в корм подкладывай, да не помногу. А что останется - на квас пойдет. Мясо варить отсюда бери - здесь свежее, здесь соленое, здесь птица лежит. А по середам да пятницам будешь рыбу варить - вон она тут.
Заходим в комнаты. Хозяйка опять учит:
- Утром наперво в кухне топи. Дрова брат занесет. Когда печка будет дотапливаться, головни перенеси в другую печку. У нас в другой-то кухне печка тоже русская. В самовары уголья горячего наложишь: один самовар нам, другой - себе с братом. До затопленья квашни замеси. Печку затопи, чугуны налей и во хлев иди. Во хлеве управишься, печка той порой истопится, уголье заморишь, разровняешь в печке, чтобы под нагрелся ровно, тогда и хлебы катай, наливники стряпай. Хлебы испечешь, чай отопьешь, а во второй печке шаньги пеки. С печками управишься - полы подметешь. А поломытье - в пятницу да в субботу.
Я хожу за хозяйкой - молчу. Нукну да дакну, а не говорю. Тут уж не до того, чтобы говорить, а поспевай - забирай в голову, чтобы помнить. Знаю, что если забудешь какую-либо мелочь, так напоют - попу на обедне столько не спеть. Привычна я была к работе, а тут голова кругом пошла.
Мать взяла половину платы задатком и ушла. А меня накормили и на работу нарядили. Принесла мне хозяйка рубаху, сарафан, чулки, валенки, кожаные ступни, платок, в хлев ходить - особую одежду, муку сеять особую.
- Одевайся, - говорит, - обувайся да за работу принимайся.
Мне работа в те годы была уже привычна, стала я подрастать да и силы подкапливать. Где не берет сила, сметкой стала брать, а где недостает сметки, так опять на силу надеешься. Скачу я весь день с рассвета до вечера. Не шагом ходила - впробег бегала. Кружишься, кружишься от шестка до хлева, а спать ляжешь, когда сумеешь справиться. Хозяева в десять часов отужинают, а ты еще столы убираешь, посуду моешь, сеешь, мясо наладишь, дрова в печки сложишь. Если к одиннадцати управишься, так считаешь, что еще рано. Да и хозяйка ворчит:
- Спать, - говорит, - торопится. Сломя голову летает - скорей до сна-то добирается.
И во сне-то я все время вижу, что будто дело делаю. В летнюю пору чудится мне, что я с косой да граблями бегаю. Размашусь косой - иной раз во сне так махнешь, что о койку руку повредишь и синяков наставишь. Приснится - то чугун кипит, то самовар побежал, - вздрогнешь, спокойно не улежишь.
Когда наработаешься, до койки доберешься - скорей пасть да пропасть. Тут уже не с постелью разбираться: под голову кулак, а под бока и так. И придет на ум: "Пятнадцать ли рублей стоит вся эта маета? Будешь ли ты богат с этой работы? Не богат будешь, а горбат".
И всего передумаешь и наплачешься.
Люди и прежде думать умели, да не смели. Чаще их думы знала только подушка - ночной свидетель неболтливый. Найдет на человека кручина, слез не удержать.
Слеза - не ручей, не слышно ее. А ведь тоже хотелось, чтобы люди слышали. В тот нерадостный час завернешь слезу в грустное слово, она и оживет. Растекутся по белу свету живые слезы и у других людей слезы добудут. Так плакала мать моей матери, так плакала моя родная мать. Выкликали они из лесов и тундр, из-за рек и морей свое незнакомое счастье, а оно не откликалось. Так и ушли наши матери в землю, не повидавши счастья в лицо...
Вот у нас и велось: под тяжелую работу составляют девчонки плачи. Выкроишь спокойное время, когда дело не мешает думать, вот дума в голове и забродит, как хмелинушка, и подбираешь слова одно к другому. Вспомянешь, как девки-то живут у отцов да матерей: ни заботы им, ни печали. А мне, бессчастной, как родилась, так и заразилась заботой да работой, горем да печалью. Вздумаешь - слезы сами катятся, а по слезам и слова плывут, как льдиночки по вешней воде:
Тяжелехонько я вздохнула,
Свою матерь я вспомянула.
Родила меня, горюшу, мама,
А не прибрала яму
Во сырой земле могилу.
Повалила бы да схоронила,
В матерь землю бы положила,
Свое бы она ухо приокутала
И меня бы, девушку, успокоила.
А то родила да отпустила
По чужим людям, по работам.
Кинула меня да бросила
Безродну да бесплеменну,
Бесприютну да беспризорну,
И шатаюсь я, бедна девушка,
Как бесприкольна будто лодка.
От того я берега отстала,
А к другому я не пристала,
Куда присунешься-приткнешься?
Все не свое мне да не мило,
Не любо мне да не родно.
И нигде ко мне жалости нету,
И ласкового слова не услышу.
Чужим людям не до жалости,
Добираются только до работы.
Работа-то растяжела,
До гроба ее не переробить,
До смерти ее не переделать.
Всхлипываешь, всхлипываешь да и заснешь. Никто не знает, что ты и плакала. Песню запою, так ту услышат, а плачу - никто не знает. И во сне-то мне снится, что наработалась я, свернулась комочком на постели и плачу, и причитаю.
Встанешь утром в три часа. Ночь еще, а у нас утром называется. Хозяева дрыхнут, а мне не время спать, пора вставать: неохота хозяйкину ругань слушать.
И так все время катится, и годы мои вперед подвигаются. Время убывает, а хорошего не прибывает. Хозяйке я вида недовольного не показывала, дело за делом вела. А у богатого глаза не малы: все больше надо. За всю зиму я соседского порога не знала - из дому отпроситься не смела.
В праздники до обеда праздную. Заберусь тайком под лестницу и сижу там. Когда стирала, так узорчатую вышивку на полотенцах да на кофтах подсмотрела. А в чулане я училась эти узоры да вышивки на куклах шить. Какой лоскуток попадет в руки - я все прибирала да в чулан тащила. Вот и устроила мастерскую. Куклу сошью из полотна, лицо направлю, вышью глаза и нос, рот и уши, одену в кокошник да в тафту, как невесту. А то и мужика сошью, рубашку, жилетку надену, из овчинного кусочка малицу ему приготовлю. Мне это было в науку, а людям для потехи. Потихоньку от хозяйки сначала своей родне гостинцами пошлю. А на путине, как люди прознали, все просить меня стали:
- Ты уж моей-то девке сошей куколку, привези.
От хозяев-то пойдешь на путину, так один хлеб положат, а ни чаю, ни сахару, ни маслица, никакой прикуски не дадут. И живешь на хлебе с водой. А как куклу кому сошьешь, мне и тащат - кто маслица, кто сушки, кто сахару.
От кукол я перешла и к большему. Любила я вышивать, а никак не выходили у меня крестики: все перекосы получались. И вот подглядела я у хозяйкиной дочери Кати, как она по узору книжному крестики вышивает по канве. Удивилась я - до чего это просто, и глядеть-то нечего! В праздничный день в своей мастерской начала я лоскуток вышивать. По канве отсчитала, сколько надо в звездочку клеточек, а вместо крестиков звездочки придумала. Нитками разных цветов вышила я с полдесятка разных звездочек и покруглей и с острыми рожками, а потом и несу Кате, показываю.
Так она ругаться начала:
- Я при тебе ничего делать не буду, ты сразу все переймешь.
Богатому за беду было, если бедный сумеет лучше сделать что-нибудь или одеться.
В ту пору я стала уже на девку походить. Пошлет куда-нибудь хозяйка к соседям, иду я мимо горки, ребята кличут:
- Иди, Мариша, прокачу.
Ну и не утерпишь, раз-другой скатишься. Хозяйке не говоришь, а то отчитает: "Вас пошли в клеть по муку, а вы в хлев к мужику". Попросишься у хозяйки на горку - не пустит:
- Не за то плата дадена, чтобы вы гуляли.
Ну и сидишь. Те, что сами нанимаются у хозяйки выряжают, чтобы в праздничные дни отпускала. А меня мать в люди отдавала, так еще твердила:
- Покрепче держите, воли не давайте да никуда не пускайте.
Как-то вечером мы разбаловались с хозяйкиными ребятами. Бегали, бегали - хозяйкин сын Миша разбежался да нос себе разбил, кровь пошла. Хозяйка всю вину на меня сложила. А потом пришел мой брат Алеша. Она ему говорит: