— А почему такая охрана? Никогда так не бывало.
— На Москве, слышь, атаман Кречет гуляет, в этапе-то небось его сообщнички…
За колодниками ехало множество разномастных телег; везли заболевших, поротых, двигались походные канцелярии, вещевые склады, лекаря, офицерские женки, шли рекруты, маркитанты, барабанщики… А по самой обочине Донской дороги, по пешим даже тропинкам катилась знакомая уже Бяше казенная карета, из глубины которой смотрел на шествие сам господин обер-фискал.
На подходе ко рвам и укреплениям Калужских ворот имелось узкое место, где дорога делала петлю среди каких-то бревенчатых сараев. Как только колодники, теснясь и звеня цепями, начали проходить этот поворот, чей-то знакомый женский голос закричал, будто завел песню:
— Ой, люди, люди, людие! Се есть скорбь великая, плач и рыдание горькое и боязнь нестерпимая…
— Кликуша, кликуша!.. — заговорили вокруг.
А Бяша страшился узнать в этом крике голос его Усти.
— Ой, курлы, курлы! Люди русские, люди нищие, се грядет антихрист, знаменье его есть зверь лукавый, зверь двуглавый…
— Маменька, а ее поймают, эту кликушу? — спрашивало дитя.
И тут Бяша в свои желтоватые очочки увидел, как, воспользовавшись тем, что все головы повернулись в сторону кликуши, из-за построек вдруг стали выпрыгивать какие-то молодцы. Некоторые повалили солдат, стараясь отнять у них ружья, другие освобождали колодников. Да и колодники не зевали — припасенными каменьями принялись сбивать оковы.
Бяша, не отдавая себе отчета, кинулся к казенной карете и крикнул внутрь:
— Смотрите, смотрите, ваша милость!
Гвардии майор, который тоже был отвлечен кликушей, мгновенно выскочил, его комплекция ничуть не мешала. Он вытолкнул из седла растерявшегося драгунского капитана, вскочил на его коня. Выдернул из седельной сумки пистолет, выстрелил в воздух, зычно стал отдавать команды.
Дальше Бяше уже ничего не удалось увидеть, потому что драгуны плетьми погнали прочь зевак. Народ бросился сломя голову, увлекая за собой и Бяшу. В каком-то чаду он бежал вдоль домов, не разбирая куда, пока не обнаружил, что он уже в тихом тупичке близ церкви Риз Положения, которая мирно сияла на солнце синими куполами. Тишину слободки вдруг прорезал отчаянный крик, обрушился топот копыт. Бяша увидел бегущую Устю, за которой скакали яростные драгуны, стараясь достать ее остриями пик. И Устя, босиком и простоволосая, поняв, что ей не уйти, закрыла лицо руками, и первый же драгун, злобно ругаясь, пересек хлыстом белую рубаху на ее спине.
Бяша бросился к ней, ничего не видя от пыли, схватил драгунского коня за мокрый от пены мундштук и тут же упал в пыль, сбитый драгунской пикой. Последнее, что он помнил, — резкий, неестественный крик петуха, отчаянный свист, выстрелы, вопли и неожиданная тишина.
Он пришел в себя на скамье, в прохладной тишине ихнего нового шаболовского дома. Солнце золотило свежесгруганые тесовые стенки, хор птиц пел где-то в зеленой вышине. Женские заботливые руки поднесли Бяше питье; поддержали под затылок. Питье отдавало чем-то вроде мяты. Спокойный голос — голос Усти — велел:
— Лежи, не беспокойся. Это речная травка кукуша, всякое убожество болезное снимает. А ты, милый книжник, туда же и в драку?
Устя неслышно двигалась по дому, будто так оно было всегда. Ни этапа, ни колодников, ни страшного драгуна — ничего не произошло, приснился чудовищный сон и исчез. Только засохший кровавый рубец через рубаху на Устиной спине свидетельствовал — нет, все это было, все пережилось.
Устя где-то за перегородкой со стоном пыталась снять рубаху, обмыть спину. Поплескалась немного, потом оставила свои попытки, подошла к Бяше, постояла около, спросила:
— Ну как, теперь получше? Встать еще не можешь?
Бяша с готовностью сел на лавке, надел очки. Устя попросила, поворачиваясь спиной:
— Вот, помоги…
Бережно отлепляя присохшие клочья ткани и ощущая, как Устя стискивает зубы, хотя он еле касался раны, Бяша увидел на худенькой девичьей спине от лопаток до самого крестца следы каких-то давних, еще более страшных наказаний.
— Устя, что это? — спросил он, обмирая.
— А это все твой царь-антихрист, чтоб ему провалиться в тартарары! Расскажу, коль живы будем, а пока отвернись-ка, да поживей.
Бяша вышел на улицу, отыскал воз с черепицей. Меринок Чубарый и кобылка Псиша мирно объедали траву возле церковной ограды. Устя тем временем завела печку, покипятила грушевого взвару, которого дала им в дорогу благодетельница Марьяна. И уселись они пить взвар на ветерке, прямо на ступеньках высокого крыльца.
В многоголосом пении птиц выделился голос соловья. Он, видимо, только пробовал силы. То заливался замысловатой руладой, то внезапно смолкал и начинал снова, приближаясь.
— Вот он, серенький, — кивнула Устя на птичку, которая показалась прямо над ними на ближайшей ветви липы.
Соловей, как бы приосанившись, исполнил с присвистом целую трель.
— Устя! — сказал Бяша, потому что сдержать чувства, которые его переполняли, уже не мог. — Устя, знаешь — я с тобою… хоть на край света, поверь!
А Устя, потупив взгляд, отвернулась и вдруг засмеялась. Бяша, сконфуженный, молчал, а она смеялась все сильнее, вздрагивал кончик косы, небрежно заправленной под косынку, и Бяше уже казалось, что она не смеется, а плачет. Но она как-то сразу, как умела делать все — без перехода, — перестала смеяться и, повернувшись, заглянула ему в глаза своим нестерпимо чистым взглядом:
— Что ты, голубчик! Не надо… Ну зачем?
А соловей, окончательно осмелев, выпустил такую ликующую песнь, такой неслыханный перелив, что весь остальной птичий хор завистливо умолк.
— На Москве, слышь, атаман Кречет гуляет, в этапе-то небось его сообщнички…
За колодниками ехало множество разномастных телег; везли заболевших, поротых, двигались походные канцелярии, вещевые склады, лекаря, офицерские женки, шли рекруты, маркитанты, барабанщики… А по самой обочине Донской дороги, по пешим даже тропинкам катилась знакомая уже Бяше казенная карета, из глубины которой смотрел на шествие сам господин обер-фискал.
На подходе ко рвам и укреплениям Калужских ворот имелось узкое место, где дорога делала петлю среди каких-то бревенчатых сараев. Как только колодники, теснясь и звеня цепями, начали проходить этот поворот, чей-то знакомый женский голос закричал, будто завел песню:
— Ой, люди, люди, людие! Се есть скорбь великая, плач и рыдание горькое и боязнь нестерпимая…
— Кликуша, кликуша!.. — заговорили вокруг.
А Бяша страшился узнать в этом крике голос его Усти.
— Ой, курлы, курлы! Люди русские, люди нищие, се грядет антихрист, знаменье его есть зверь лукавый, зверь двуглавый…
— Маменька, а ее поймают, эту кликушу? — спрашивало дитя.
И тут Бяша в свои желтоватые очочки увидел, как, воспользовавшись тем, что все головы повернулись в сторону кликуши, из-за построек вдруг стали выпрыгивать какие-то молодцы. Некоторые повалили солдат, стараясь отнять у них ружья, другие освобождали колодников. Да и колодники не зевали — припасенными каменьями принялись сбивать оковы.
Бяша, не отдавая себе отчета, кинулся к казенной карете и крикнул внутрь:
— Смотрите, смотрите, ваша милость!
Гвардии майор, который тоже был отвлечен кликушей, мгновенно выскочил, его комплекция ничуть не мешала. Он вытолкнул из седла растерявшегося драгунского капитана, вскочил на его коня. Выдернул из седельной сумки пистолет, выстрелил в воздух, зычно стал отдавать команды.
Дальше Бяше уже ничего не удалось увидеть, потому что драгуны плетьми погнали прочь зевак. Народ бросился сломя голову, увлекая за собой и Бяшу. В каком-то чаду он бежал вдоль домов, не разбирая куда, пока не обнаружил, что он уже в тихом тупичке близ церкви Риз Положения, которая мирно сияла на солнце синими куполами. Тишину слободки вдруг прорезал отчаянный крик, обрушился топот копыт. Бяша увидел бегущую Устю, за которой скакали яростные драгуны, стараясь достать ее остриями пик. И Устя, босиком и простоволосая, поняв, что ей не уйти, закрыла лицо руками, и первый же драгун, злобно ругаясь, пересек хлыстом белую рубаху на ее спине.
Бяша бросился к ней, ничего не видя от пыли, схватил драгунского коня за мокрый от пены мундштук и тут же упал в пыль, сбитый драгунской пикой. Последнее, что он помнил, — резкий, неестественный крик петуха, отчаянный свист, выстрелы, вопли и неожиданная тишина.
Он пришел в себя на скамье, в прохладной тишине ихнего нового шаболовского дома. Солнце золотило свежесгруганые тесовые стенки, хор птиц пел где-то в зеленой вышине. Женские заботливые руки поднесли Бяше питье; поддержали под затылок. Питье отдавало чем-то вроде мяты. Спокойный голос — голос Усти — велел:
— Лежи, не беспокойся. Это речная травка кукуша, всякое убожество болезное снимает. А ты, милый книжник, туда же и в драку?
Устя неслышно двигалась по дому, будто так оно было всегда. Ни этапа, ни колодников, ни страшного драгуна — ничего не произошло, приснился чудовищный сон и исчез. Только засохший кровавый рубец через рубаху на Устиной спине свидетельствовал — нет, все это было, все пережилось.
Устя где-то за перегородкой со стоном пыталась снять рубаху, обмыть спину. Поплескалась немного, потом оставила свои попытки, подошла к Бяше, постояла около, спросила:
— Ну как, теперь получше? Встать еще не можешь?
Бяша с готовностью сел на лавке, надел очки. Устя попросила, поворачиваясь спиной:
— Вот, помоги…
Бережно отлепляя присохшие клочья ткани и ощущая, как Устя стискивает зубы, хотя он еле касался раны, Бяша увидел на худенькой девичьей спине от лопаток до самого крестца следы каких-то давних, еще более страшных наказаний.
— Устя, что это? — спросил он, обмирая.
— А это все твой царь-антихрист, чтоб ему провалиться в тартарары! Расскажу, коль живы будем, а пока отвернись-ка, да поживей.
Бяша вышел на улицу, отыскал воз с черепицей. Меринок Чубарый и кобылка Псиша мирно объедали траву возле церковной ограды. Устя тем временем завела печку, покипятила грушевого взвару, которого дала им в дорогу благодетельница Марьяна. И уселись они пить взвар на ветерке, прямо на ступеньках высокого крыльца.
В многоголосом пении птиц выделился голос соловья. Он, видимо, только пробовал силы. То заливался замысловатой руладой, то внезапно смолкал и начинал снова, приближаясь.
— Вот он, серенький, — кивнула Устя на птичку, которая показалась прямо над ними на ближайшей ветви липы.
Соловей, как бы приосанившись, исполнил с присвистом целую трель.
— Устя! — сказал Бяша, потому что сдержать чувства, которые его переполняли, уже не мог. — Устя, знаешь — я с тобою… хоть на край света, поверь!
А Устя, потупив взгляд, отвернулась и вдруг засмеялась. Бяша, сконфуженный, молчал, а она смеялась все сильнее, вздрагивал кончик косы, небрежно заправленной под косынку, и Бяше уже казалось, что она не смеется, а плачет. Но она как-то сразу, как умела делать все — без перехода, — перестала смеяться и, повернувшись, заглянула ему в глаза своим нестерпимо чистым взглядом:
— Что ты, голубчик! Не надо… Ну зачем?
А соловей, окончательно осмелев, выпустил такую ликующую песнь, такой неслыханный перелив, что весь остальной птичий хор завистливо умолк.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Плеть не мука, а впредь наука
Май многотравный, май пышноцветный быстро шел на исход. Вот и праздник Троицы миновал, с хороводами на лугах, с березовыми ветками в домах, за ним Федосья Аржаница катит, траву косить велит. Майская трава, говорят, и голодного накормит!
По всей Москве во дворах вжиканье оселков — косы отбивают. У кого хоть малая есть усадебка в деревне, всем двором отъезжают на покос, прочие косят по просторным московским дворам да пустырям. Косят, щурятся на погоду да напевают: «Солнышко, солнышко, дай побольше ведрышка, запасти бы травушку по нашу скотинушку!» Косят на зеленых откосах под кремлевскими башнями (это стража, она считает, что кремлевская трава — ее вотчина), косят в церковных оградах попы и дьяконы. Дух упоительный свежего сена на заливном лугу между Неглинкой и Петровкой — там косят мирские пастухи, которые общественное стадо пасут.
— Когда же и нам? — спросила баба Марьяна. — Как там, хозяин, твои планиды
[127]показывают?
Она знала, что Онуфрич ничего важного не предпримет, пока не сверится с астрологическим календарем.
Сей Календарь Неисходимый
[128]— то есть вечный, постоянный — был во время оно составлен им самим при благосклонном наблюдении генерал-фельдцейхмейстера господина Брюса, который жил тогда в Москве. Иные так теперь его и называют — «Брюсов календарь».
Киприанов взял очки и подошел к висевшей на стене четвертой таблице календаря, которая называлась «Предзнаменование действ на каждый день по течению Луны в Зодии
[129]». Отыскал, водя пальцем по циклам, месяц «маий», число «два десять девятое». Аспект
[130]Луны не скрещивался здесь с аспектами тех светил, кои для мая месяца 1716 года под знаком Близнецов неблагоприятны почитаются. Значит, смело можно дерзать, начинать.
«Лекарства принимать и кровь пускать… — с трудом разбирал он в полутьме библиотеки те начинания, которые считаются счастливыми в сей день. — Младенцев от груди отнимать…»
— Тьфу! — в сердцах сказала баба Марьяна. — И без твоей науки знамо — пора косить, белоголовником да тмином весь город пропах.
В Шаболове на Хавской стороне Киприановы снимали малую пустошь у монахов Даниловского монастыря, там и косили. Однако сама Марьяна на сенокос не поехала, сославшись на тот же четвертый лист Брюсова календаря: «Всякое суконное платье и мехи просушивать, выбивать и от молю хранить, а ежели много молю, то в хлебном духу и в табачном прахе несколько времени держать, что молю искореняет». Пришлось остаться дома и Киприанову: вице-губернатор весьма торопил с окончанием ландкарты. Не поехал и швед Саттеруп, который, как военнопленный, мог покидать пределы киприановского двора только под конвоем. Остальные же забрали косы, грабли, жбаны с квасом, сели в телегу и двинулись на ночь, чтобы с утра начать по росе. А в киприановской полатке на Спасском крестце состоялась серьезная беседа.
— Онуфрич! — сказала с тревогой баба Марьяна. — Ты знаешь, я посылала во Мценск, чтобы там сведали об этой прыткой Устинье.
— Ну? — равнодушно отозвался Киприанов, который был занят движением своего резца по медной доске.
— Вот те и «ну»! Планиды твои тебе беду не сулят? Пока гром не грянет, ты и не перекрестишься!
— А и то! — поднял очки на лоб Киприанов. — Я и взаправду третьего дня церковь во сне видал. Примета верная, дедовская, ох, шибко не к добру!
— Вот так у тебя всегда! Все «ну» да «ну», а как в трясину какую-нибудь впадешь, Марьяна тебя выволакивай.
— Ну, добро, говори, что ведаешь?
— Да в том и беда, что не ведаю ни шиша. Сродичи наши весь Мценск, можно сказать, перегребли, никакой аутки об той Устинье не нашлось. Разве только, полагают, она из тех, которые жили при остроге. В амченский наш острог пригнали как-то сотни две воров, после замиренья Булавина взятых. Бают, сам атаман Кречет там на цепи сидел, да ведь ушел, разбойник… Там же и баб ихних содержали, и детей, некоторых даже к ворам приковывали, чтоб надежней.
— Так ты думаешь…
— А ты что скажешь?
— Тогда получается так, что и… — Киприанов положил резец, снял очки и с тревогой взглянул на Марьину: — Так, значит, и…
— И Авсеня, ты хочешь сказать?
Мальчик пришелся всем по душе. Баба Марьяна брала его с собой на торжок, сшила ему рубаху с красными петухами крестиком по подолу. Он поминутно задавал разные вопросы: «Баба, а баба, а зачем в колокола бьют? Баба, а баба, а почему у курицы две ноги, а у свиньи четыре?»
Знакомые торговки умилялись: «Это что ж такой мальчик у вас лепый? Марьяна, ты уж не спорь, не спорь — на твоего Онуфрича он как две капли похож!»
Вечером, когда Бяша погружался в чтение какой-нибудь премудрой книги, а подмастерья терли красные от усталости глаза и, пошабашив, расходились, Авсеня забирался на табурет рядом со столом Онуфрича и начинал «то донимать: «А это зачем ты иглою по железке царапаешь? А почему у тебя на карте вон тот кудрявый в раковину трубит?»
И Киприанов задумывался о собственном сыне. Если бы не ранняя смерть жены, была бы сейчас их мала куча, детей. А единственный сын его равнодушен к тому, что считал отец делом своей жизни: математику не любит, в логарифмусовой таблице еле разбирается, градусной сетки рассчитать не может, хоть и ученик того же Магницкого. А паче огорчительно — к гравированию, резцам, офортам
[131]нет у него никакой тяги.
Но нечего и зря клепать — парень смирный вырос, не ритатуй какой-нибудь вроде канунниковского Максютки! Даже излишне уж тихий, вареный, что ли, лучше б был победовее. Книги читает, на трех языках может, тоже ведь не ахти сказать. Узнает государь Петр Алексеевич и ко двору возьмет, так иной раз бывало. А к гравированию — ни-ни…
Теперь взять — мальчик этот, сиротка Авсеня. Выпросил он старую медную досочку, травлением проеденную насквозь, глядь — иглу подхватил и пытается что-то на той досочке выцарапать! Алеха, Федька заметили — станем, говорят, его гравировальному делу учить. Но тут уж он, Киприанов, вступился — буду учить сам.
А Васка-то, Васка, родимый! Вырос — рукава до локтей, прямо до слез трогает. Девицы им интересуются! Кстати, гиштория его с канунниковской дочкою весьма непонятна — как это знакомство у них могло получиться? И еще — Устинья эта, Устинья, не дай господь!
— Ты не думаешь, что твой Бяша… — как бы читая его мысли, сказала Марьяна.
- Да, да, да… — Тревога Киприанова росла.
— И поет-то она, и подолом крутит… Ворожейница! Заговоры у нее и на присуху, и на остуду…
Долго бы они так сидели, обмениваясь вздохами, если бы не раздался стук палкой из-под пола мастерской. Это означало, что стучит швед Саттеруп, который оставался один в книжной лавке, и что пришел к нему охотник до купли книг, а объясниться он, швед, с ним не может. Марьяна выглянула в окошко и охнула — перед галдареею стояла карета купца Канунникова, запряженная цугом — шесть лошадей цепочкой. Так разрешалось ездить лишь князьям да окольничим, но Канунников благодаря своему миллиону сам себе окольничий.
Там, в библиотеке, царил аромат лаванды и веянье вееров. Цвела улыбками красавица Стеша в летнем, шафранового цвета платье, в прическе «Сугубая огорчительность» (волосы распущены по спине). Вокруг вертели бочкообразными юбками и юная мачеха Софья, и достойная мценская полуполковница, и немка Карла Карловна.
А перед ними выказывал себя не кто иной, как Максюта. Недавно он вернулся из нетей — повинился, стал на колени под образами. Авдей Лукич Канунников, вопреки своему всегдашнему суровству, его помиловал, батогов не назначил, даже пожаловал свой почти новый кафтан табачного цвета с роговыми пуговицами, в котором Максюта сделался похож на какого-нибудь ученого немца.
— Милостивые государыни! — разливался Максюта, кланяясь так, что пальцы почти до полу доставали. — Ей-ей напрасно вы меня не послушали и зашли в сию так называемую библиотеку. Забавных картинок или песен здесь вы не найдете, разве что купите указов об отыскании татей или об уплате мзды ночным стражам порядка. Забавные картинки не здесь, забавные картинки дальше, через мост, у самых у кремлевских ворот…
— Уж этот Максютка, прохиндей! — возмутилась баба Марьяна, сбегая по лестнице. — Давно ли хлеб-соль нашу ел, а теперь покупщиков от нас отваживает!
И вбежала в библиотеку, всплеснув руками:
— Ах, Софья Пудовна, ах, Степанида Авдеевна, ах, Карла Карловна, честь-то какая!.. — Пригласила к себе в горницу. — Сей же миг будут кофеи, шоколаты или чего прикажете…
Стеша отказалась от кофею и шоколату, все оглядывалась — а где же Василий Васильевич, ваш младой библиотекарь? Киприанов-старший, еле успев натянуть парадные чулки, камзол, кафтан с искрой, спустился к гостям, неловко раскланивался, объясняя, что все уехали на сенокос, — что поделать, пора такая! Поминутно ронял очки и был ужасно похож на своего сына.
Воспользовавшись замешательством, Максюта вновь пытался увести Канунниковых на мост к кремлевским воротам, но Стеша обратилась к Василию Онуфриевичу:
— Пожалуйте, герр Киприанов, дайте нам реестр некоторый, то есть разъяснение касательно книг…
А полуполковница и немка-гувернантка, с ними шалун Татьян Татьяныч пошли вслед за Марьяною и пили у нее кофе. Марьяна сама тоже пила, дула в блюдечко и мысленно морщилась — и кто его придумал, басурман, это гадкое кофе?
— Ах! — говорила мценская полуполковница. — Ранняя жара весною вредна. У меня от сего в грудях теснение и по всей природе моей великое оплошание…
— Зер шлехт, — подтвердила немка, моргнув выпуклыми глазами. — Отшень плёхо!
— Позвольте объяснить по-научному, — вывернулся Татьян Татьяныч, который по случаю выезда в город был одет не в сарафан и кику
[132], а в кавалерский кафтанец, на темени же имел розовый паричок с рожками. — Угодно ли вам знать? Тело человеческое разделяется на члены и три живота, сиречь три пустых места. Из оных нижнее чрево первое, грудь вторая, а голова третия.
— Ну, это у тебя, батюшка, голова — пустой член, — сказала баба Марьяна, — а у меня там кое-что обретается.
— Позвольте, позвольте! — затанцевал на высоких каблучках Татьян Татьяныч. — Сейчас объясню. Голова, разделяется на лоб, затылок и виски. Сверху покрыта она черепом, напереди имеет разные части, а именно — нос, уши, виски, глаза, чело и прочее.
— О! — удивилась Карла Карловна.
— Изнемогаю! — обмахивалась веером полуполковница. — Милая Марьянушка, у тебя разве нету форточек?
— Терпение, терпение! — продолжал Татьян Татьяныч. — Оные животы или пустоты повсюдни наполнены мокротою; в нижнем чреве, например, в мокроте селезенка плавает, жилами привязана к спине. От прилития мокрот и происходят колотья, жжения и прочие чувствительные результаты.
— Ах, — сказала умирающим голосом полуполковница, — причины немощей наших мы от ваших слов познали. Но от сего, увы, не ослабляется их зловредность!
— Да и есть ли средство против немощей таковых? — спросила баба Марьяна, протягивая чашечку кофе и Татьян Татьянычу. Она прониклась уважением к его эрудиции.
— Есть! Есть! — замахал он кружевными манжетами. — Возьми вещества антимонии
[133]полскрупеля
[134], намешай его с маслицем конопляным или со скипидаром, положи пешной глины и, размешав все сие в овсе или даже в сене, давай. А ежели сам себя не захочет больной пользовать, то — насильно…
— Что же мы, лошади, что ли? — возмутилась баба Марьяна. — В овсе да в сене! Ты, красавец мой, оказывается, шутник!
Рассердившиеся дамы принялись хлопать шалуна веерами по голове.
— А лучший вам рецепт, — продолжал он, загораживаясь от них, — истончай свою дебелость!
Пока в горнице у Марьяны шли эти научные разговоры, Киприанов, заменяя сына, показал покупательницам куншты с изображениями проспектов новоблистательного Санктпитер бурха, а также всяческих викторий и морских абордажей, продемонстрировал и гравированные персоны царя Петра Алексеевича, государыни, царевичей и царевен. Юные гостьи были в восторге и желали все купить.
Потом менее восторженная, но более наблюдательная мачеха Софья обратила внимание на развешанные в глубине большие листы с таинственными кругами, символами, знаками. Это и был знаменитый Брюсов календарь, Киприанов пустился объяснять знаки Зодиака — Козерог, Дева, Стрелец, Весы…
— У батюшки тоже есть такой Календарь Неисходимый, — сказала Стеша. — А вот скажите, герр Киприанов, правда ли, что по этому календарю можно угадать судьбу?
— Ну-ну… — усмехнулся Киприанов. — В некоторой степени… Ежели признать влияние хода небесных тел на жизненный эклипсис
[135]человека…
— Ой, погадайте, погадайте! — запрыгала Стеша, хлопая в ладоши.
— Тогда извольте доложить, в какой день вы родились. — Киприанов лукаво взглянул на нее поверх очков, опять же совсем как Бяша! И, узнав день, месяц и год рождения, он стал сосредоточенно водить пальцем по таблицам, говоря себе под нос: — Отроча, родившийся под Рыбою, — флегматик, студен, мокр… Однако что же это я? Вы ведь — не под Рыбою родились, у вас знак Овна. Вот, смотрите: в Овне имеет счастие во всех плодах земли. Ведаете? Будет вам счастие во всем!
— Ах! — Стеша томно зажмурилась. — Мне во всем не надобно, у меня все есть. Мне бы только в одном, да чтобы по-моему. А больше ничего не сказано про мой день рождения?
— Правду ли говорить?
— Правду, правду! — закричали гостьи и даже расшевелившаяся вдруг флегматичная Софья.
— Вот, пожалуйте, — женщины, в сей день родившиеся, бывают гневливы, спорливы, во всякого влюбчивы и любострастны, первого мужа переживают…
Веселый смех был ему ответом. Пожелала узнать и Софья. Вышло, что, родившись под знаком Козерога, она имеет счастие купляти и продавати, как и подобает купецкой жене.
— Постойте! — сказал Киприанов, всматриваясь в Циклы против Софьина дня рождения. — Тут еще сказано: мужем уподобится доблестями, сильных трепетать заставит.
— Это Софья-то? — ахнули гостьи. — Такая тихоня?
— Зерно младое мало и неподвижно, — ответил притчей Киприанов, — однако целое древо, со всею силою ветвей, в том зерне одном сокрыто.
Юные гостьи звонко смеялись, шутили, рассматривали диковинные картинки и знаки календаря. Казалось, будто райские птицы залетели в темный и сырой полуподвал библиотеки и трепещут радугою их крыла.
Тогда вышел из угла Максюта, поклонился, даже ножкой шаркнул:
— И мне, господин Киприанов.
— Гадать, что ли?
— Гадать.
— А что тебе хочется знать?
— Буду ли богат.
Киприанов выяснил время его рождения приблизительно, потому что Максюта, как сирота, когда родился, не помнил. Найдя его аспекты, скрещения планетарных линий, Киприанов усмехнулся:
— Максим, давай лучше не сказывать.
— Нет, сказывайте, прошу вас!
— Ну, пожалуй. Ты родился под знаком Водолея. Читаем. В Водоливе сем никто ничего благого да не зачнет, зане сие время супротивность тому. Млад, неразумен и склонен к беспутству, благо ему танцевати, пети, забавлятися…
Юные особы пришли в восторг и стали тормошить Максюту. Тут возвратились почтенные дамы, бывшие в гостях у бабы Марьяны. Киприанов проводил гостей, раскланялся и пошел к себе в мастерскую, улыбаясь и покачивая головой.
Когда же Канунниковы с домочадцами вышли на Красную площадь и щурились там от солнца после тьмы библиотеки, на них снова напустился Максюта, яростно уговаривал пойти через мост, где была толкучка лубочников.
— Вот где картины, не чета всем прочим!
На горбатом Спасском мосту разносчики, размякшие от жары, дремали, сидя прямо в пыли. Увидев приближающихся дам, они повскакали, спешно отряхиваясь, приводя в порядок товары. Другие выбегали из тени ворот, где прохлаждались, болтая со стражниками.
Тут же к Канунниковым пристал какой-то расстрига
[136]в мокром от пота подряснике. Он поминутно оглядывался и шипел, как змий-искуситель:
— Купите Псалтырь федоровской печати!
Самой Псалтыри, однако, при нем не имелось. Несмотря на это, он присунулся совсем близко, дыша чесноком:
— Дониконианскую, подлинную!.. За дешевку пока отдаю! — завопил он, видя что покупательницы уходят, и даже хотел ухватиться за кончик Софьиной шали, но тут Татьян Татьяныч отбросил его ударом трости.
У самых ворот другие оборванцы окружили, расхваливая свой товар. Один пытался всучить нечто рукописное, по его словам — еще цареградского письма, другой, наоборот, имел под полой только немецкие книги, и в том числе какую-то тетрадку против царя Петра, напечатанную в Лейпциге и якобы раскрывавшую злодейства сего монарха.
— Эй! — сказал ему Татьян Татьяныч. — По тебе, брат, Преображенская тюрьма скучает.
Максюта все-таки притащил их к ларям, где на веревочках, протянутых от столба к столбу, висели образцы картинок, и покупателям приходилось то и дело нырять между ними. У образцов стояли картинщики — люди степенные, одетые в добротные армяки.
Вот на квадратном листе храбрый рыцарь Францыль Венециан в гвардейском кафтане с огромными алыми обшлагами. А вот — не желаете ли, всего алтын за штуку! — славное побоище царя Александра Македонского с царем Пором Индийским. Боевые слоны топчут людей! Или пожалуйста, вот это — петух, куре доброгласное, в спевании вельми красное, а в кушании отменно сластное…
Глаза разбегаются!
Максюта торжествовал — он отомстил Бяше со всей его библиотекой!
— Хочу козу! — кричала Стеша, выхватывая из рук картинщика лист: медведь с козою проклажаются, на музыке забавляются, медведь шляпу вздел, а коза в сарафане с рожками. И тут же, завидев другое, Стеша желала: — И это хочу! Хочу картинку, как баба-яга на свинье с крокодилом драться едет…
Некоторые картинки были совершенно неприличны, приходилось мимо них прошмыгивать под укрытием вееров.
Подскочила визгливая тетка-разносчица, на которой было наверчено семь юбок. Затараторила, предлагая картинку с разгадкою женских имен: — Постоянная дама — Варвара, с поволокою глаза — Василиса, кислой квас — Марья, великое ябедство — Елена, толста да проста — Ефросинья, ни туды ни сюды — Фетинья, взглянет да утешит — Арина, с молодцами погулять — Марина…
Уставшая Карла Карловна еле отмахивалась от нее зонтиком, умоляла Канунниковых:
— Генук, генук кауфен, пошалуста… Фатит торговля…
Сиречь — конец прогулке, конец веселью. Максюта весь согнулся под тяжестью канунниковских покупок, когда нес их к карете. Но счастлив был безмерно!
А тем временем на далеких шаболовских полях по ухабистой пыльной дороге, подскакивая, катилась киприановская телега, в которой развеселая компания ехала на ночь косить Хавскую пустошь.
Федька с Алехой захватили с собой полуштоф — распили, согрешили. Поэтому ехали разудалые, лошадок подбодряли и сами пели, не стесняясь встречных прохожих.
— «Как во городе, во Санктпитере — выводил басом Федька, а подмастерья поддерживали голосистыми дискантами, — что на матушке на Неве-реке, на Васильевском славном острове…» А ты что не подтягиваешь, певунья? — спрашивал Федька Устю, которая сидела на краю телеги, свесив босые ноги.
— У вас свои песни, у меня свои, — отвечала она независимо.
— «Что на матушке на Неве-реке, — продолжал Федька еще басистее, — как на пристани корабельныя… Молодой матрос корабли снастил, корабли снастил он о парусах, он о парусах полотняныих!»
Далее шла бесконечная история о том, как из высокого нова терема, из косящата из окошечка на матроса того усмотрелася краса девица, боярская дочь… Притихший Бяша всем плечом и локтем ощущал тепло ехавшей рядом Усти, и было ему хорошо, и хотелось, чтоб эта тряская и пыльная дорога тянулась и тянулась, пока движется жизнь. А рядом, над темной кромкой засыпающего леса, взошла одинокая звезда и смотрела не мигая, будто чье-то равнодушное светлое око.
По всей Москве во дворах вжиканье оселков — косы отбивают. У кого хоть малая есть усадебка в деревне, всем двором отъезжают на покос, прочие косят по просторным московским дворам да пустырям. Косят, щурятся на погоду да напевают: «Солнышко, солнышко, дай побольше ведрышка, запасти бы травушку по нашу скотинушку!» Косят на зеленых откосах под кремлевскими башнями (это стража, она считает, что кремлевская трава — ее вотчина), косят в церковных оградах попы и дьяконы. Дух упоительный свежего сена на заливном лугу между Неглинкой и Петровкой — там косят мирские пастухи, которые общественное стадо пасут.
— Когда же и нам? — спросила баба Марьяна. — Как там, хозяин, твои планиды
[127]показывают?
Она знала, что Онуфрич ничего важного не предпримет, пока не сверится с астрологическим календарем.
Сей Календарь Неисходимый
[128]— то есть вечный, постоянный — был во время оно составлен им самим при благосклонном наблюдении генерал-фельдцейхмейстера господина Брюса, который жил тогда в Москве. Иные так теперь его и называют — «Брюсов календарь».
Киприанов взял очки и подошел к висевшей на стене четвертой таблице календаря, которая называлась «Предзнаменование действ на каждый день по течению Луны в Зодии
[129]». Отыскал, водя пальцем по циклам, месяц «маий», число «два десять девятое». Аспект
[130]Луны не скрещивался здесь с аспектами тех светил, кои для мая месяца 1716 года под знаком Близнецов неблагоприятны почитаются. Значит, смело можно дерзать, начинать.
«Лекарства принимать и кровь пускать… — с трудом разбирал он в полутьме библиотеки те начинания, которые считаются счастливыми в сей день. — Младенцев от груди отнимать…»
— Тьфу! — в сердцах сказала баба Марьяна. — И без твоей науки знамо — пора косить, белоголовником да тмином весь город пропах.
В Шаболове на Хавской стороне Киприановы снимали малую пустошь у монахов Даниловского монастыря, там и косили. Однако сама Марьяна на сенокос не поехала, сославшись на тот же четвертый лист Брюсова календаря: «Всякое суконное платье и мехи просушивать, выбивать и от молю хранить, а ежели много молю, то в хлебном духу и в табачном прахе несколько времени держать, что молю искореняет». Пришлось остаться дома и Киприанову: вице-губернатор весьма торопил с окончанием ландкарты. Не поехал и швед Саттеруп, который, как военнопленный, мог покидать пределы киприановского двора только под конвоем. Остальные же забрали косы, грабли, жбаны с квасом, сели в телегу и двинулись на ночь, чтобы с утра начать по росе. А в киприановской полатке на Спасском крестце состоялась серьезная беседа.
— Онуфрич! — сказала с тревогой баба Марьяна. — Ты знаешь, я посылала во Мценск, чтобы там сведали об этой прыткой Устинье.
— Ну? — равнодушно отозвался Киприанов, который был занят движением своего резца по медной доске.
— Вот те и «ну»! Планиды твои тебе беду не сулят? Пока гром не грянет, ты и не перекрестишься!
— А и то! — поднял очки на лоб Киприанов. — Я и взаправду третьего дня церковь во сне видал. Примета верная, дедовская, ох, шибко не к добру!
— Вот так у тебя всегда! Все «ну» да «ну», а как в трясину какую-нибудь впадешь, Марьяна тебя выволакивай.
— Ну, добро, говори, что ведаешь?
— Да в том и беда, что не ведаю ни шиша. Сродичи наши весь Мценск, можно сказать, перегребли, никакой аутки об той Устинье не нашлось. Разве только, полагают, она из тех, которые жили при остроге. В амченский наш острог пригнали как-то сотни две воров, после замиренья Булавина взятых. Бают, сам атаман Кречет там на цепи сидел, да ведь ушел, разбойник… Там же и баб ихних содержали, и детей, некоторых даже к ворам приковывали, чтоб надежней.
— Так ты думаешь…
— А ты что скажешь?
— Тогда получается так, что и… — Киприанов положил резец, снял очки и с тревогой взглянул на Марьину: — Так, значит, и…
— И Авсеня, ты хочешь сказать?
Мальчик пришелся всем по душе. Баба Марьяна брала его с собой на торжок, сшила ему рубаху с красными петухами крестиком по подолу. Он поминутно задавал разные вопросы: «Баба, а баба, а зачем в колокола бьют? Баба, а баба, а почему у курицы две ноги, а у свиньи четыре?»
Знакомые торговки умилялись: «Это что ж такой мальчик у вас лепый? Марьяна, ты уж не спорь, не спорь — на твоего Онуфрича он как две капли похож!»
Вечером, когда Бяша погружался в чтение какой-нибудь премудрой книги, а подмастерья терли красные от усталости глаза и, пошабашив, расходились, Авсеня забирался на табурет рядом со столом Онуфрича и начинал «то донимать: «А это зачем ты иглою по железке царапаешь? А почему у тебя на карте вон тот кудрявый в раковину трубит?»
И Киприанов задумывался о собственном сыне. Если бы не ранняя смерть жены, была бы сейчас их мала куча, детей. А единственный сын его равнодушен к тому, что считал отец делом своей жизни: математику не любит, в логарифмусовой таблице еле разбирается, градусной сетки рассчитать не может, хоть и ученик того же Магницкого. А паче огорчительно — к гравированию, резцам, офортам
[131]нет у него никакой тяги.
Но нечего и зря клепать — парень смирный вырос, не ритатуй какой-нибудь вроде канунниковского Максютки! Даже излишне уж тихий, вареный, что ли, лучше б был победовее. Книги читает, на трех языках может, тоже ведь не ахти сказать. Узнает государь Петр Алексеевич и ко двору возьмет, так иной раз бывало. А к гравированию — ни-ни…
Теперь взять — мальчик этот, сиротка Авсеня. Выпросил он старую медную досочку, травлением проеденную насквозь, глядь — иглу подхватил и пытается что-то на той досочке выцарапать! Алеха, Федька заметили — станем, говорят, его гравировальному делу учить. Но тут уж он, Киприанов, вступился — буду учить сам.
А Васка-то, Васка, родимый! Вырос — рукава до локтей, прямо до слез трогает. Девицы им интересуются! Кстати, гиштория его с канунниковской дочкою весьма непонятна — как это знакомство у них могло получиться? И еще — Устинья эта, Устинья, не дай господь!
— Ты не думаешь, что твой Бяша… — как бы читая его мысли, сказала Марьяна.
- Да, да, да… — Тревога Киприанова росла.
— И поет-то она, и подолом крутит… Ворожейница! Заговоры у нее и на присуху, и на остуду…
Долго бы они так сидели, обмениваясь вздохами, если бы не раздался стук палкой из-под пола мастерской. Это означало, что стучит швед Саттеруп, который оставался один в книжной лавке, и что пришел к нему охотник до купли книг, а объясниться он, швед, с ним не может. Марьяна выглянула в окошко и охнула — перед галдареею стояла карета купца Канунникова, запряженная цугом — шесть лошадей цепочкой. Так разрешалось ездить лишь князьям да окольничим, но Канунников благодаря своему миллиону сам себе окольничий.
Там, в библиотеке, царил аромат лаванды и веянье вееров. Цвела улыбками красавица Стеша в летнем, шафранового цвета платье, в прическе «Сугубая огорчительность» (волосы распущены по спине). Вокруг вертели бочкообразными юбками и юная мачеха Софья, и достойная мценская полуполковница, и немка Карла Карловна.
А перед ними выказывал себя не кто иной, как Максюта. Недавно он вернулся из нетей — повинился, стал на колени под образами. Авдей Лукич Канунников, вопреки своему всегдашнему суровству, его помиловал, батогов не назначил, даже пожаловал свой почти новый кафтан табачного цвета с роговыми пуговицами, в котором Максюта сделался похож на какого-нибудь ученого немца.
— Милостивые государыни! — разливался Максюта, кланяясь так, что пальцы почти до полу доставали. — Ей-ей напрасно вы меня не послушали и зашли в сию так называемую библиотеку. Забавных картинок или песен здесь вы не найдете, разве что купите указов об отыскании татей или об уплате мзды ночным стражам порядка. Забавные картинки не здесь, забавные картинки дальше, через мост, у самых у кремлевских ворот…
— Уж этот Максютка, прохиндей! — возмутилась баба Марьяна, сбегая по лестнице. — Давно ли хлеб-соль нашу ел, а теперь покупщиков от нас отваживает!
И вбежала в библиотеку, всплеснув руками:
— Ах, Софья Пудовна, ах, Степанида Авдеевна, ах, Карла Карловна, честь-то какая!.. — Пригласила к себе в горницу. — Сей же миг будут кофеи, шоколаты или чего прикажете…
Стеша отказалась от кофею и шоколату, все оглядывалась — а где же Василий Васильевич, ваш младой библиотекарь? Киприанов-старший, еле успев натянуть парадные чулки, камзол, кафтан с искрой, спустился к гостям, неловко раскланивался, объясняя, что все уехали на сенокос, — что поделать, пора такая! Поминутно ронял очки и был ужасно похож на своего сына.
Воспользовавшись замешательством, Максюта вновь пытался увести Канунниковых на мост к кремлевским воротам, но Стеша обратилась к Василию Онуфриевичу:
— Пожалуйте, герр Киприанов, дайте нам реестр некоторый, то есть разъяснение касательно книг…
А полуполковница и немка-гувернантка, с ними шалун Татьян Татьяныч пошли вслед за Марьяною и пили у нее кофе. Марьяна сама тоже пила, дула в блюдечко и мысленно морщилась — и кто его придумал, басурман, это гадкое кофе?
— Ах! — говорила мценская полуполковница. — Ранняя жара весною вредна. У меня от сего в грудях теснение и по всей природе моей великое оплошание…
— Зер шлехт, — подтвердила немка, моргнув выпуклыми глазами. — Отшень плёхо!
— Позвольте объяснить по-научному, — вывернулся Татьян Татьяныч, который по случаю выезда в город был одет не в сарафан и кику
[132], а в кавалерский кафтанец, на темени же имел розовый паричок с рожками. — Угодно ли вам знать? Тело человеческое разделяется на члены и три живота, сиречь три пустых места. Из оных нижнее чрево первое, грудь вторая, а голова третия.
— Ну, это у тебя, батюшка, голова — пустой член, — сказала баба Марьяна, — а у меня там кое-что обретается.
— Позвольте, позвольте! — затанцевал на высоких каблучках Татьян Татьяныч. — Сейчас объясню. Голова, разделяется на лоб, затылок и виски. Сверху покрыта она черепом, напереди имеет разные части, а именно — нос, уши, виски, глаза, чело и прочее.
— О! — удивилась Карла Карловна.
— Изнемогаю! — обмахивалась веером полуполковница. — Милая Марьянушка, у тебя разве нету форточек?
— Терпение, терпение! — продолжал Татьян Татьяныч. — Оные животы или пустоты повсюдни наполнены мокротою; в нижнем чреве, например, в мокроте селезенка плавает, жилами привязана к спине. От прилития мокрот и происходят колотья, жжения и прочие чувствительные результаты.
— Ах, — сказала умирающим голосом полуполковница, — причины немощей наших мы от ваших слов познали. Но от сего, увы, не ослабляется их зловредность!
— Да и есть ли средство против немощей таковых? — спросила баба Марьяна, протягивая чашечку кофе и Татьян Татьянычу. Она прониклась уважением к его эрудиции.
— Есть! Есть! — замахал он кружевными манжетами. — Возьми вещества антимонии
[133]полскрупеля
[134], намешай его с маслицем конопляным или со скипидаром, положи пешной глины и, размешав все сие в овсе или даже в сене, давай. А ежели сам себя не захочет больной пользовать, то — насильно…
— Что же мы, лошади, что ли? — возмутилась баба Марьяна. — В овсе да в сене! Ты, красавец мой, оказывается, шутник!
Рассердившиеся дамы принялись хлопать шалуна веерами по голове.
— А лучший вам рецепт, — продолжал он, загораживаясь от них, — истончай свою дебелость!
Пока в горнице у Марьяны шли эти научные разговоры, Киприанов, заменяя сына, показал покупательницам куншты с изображениями проспектов новоблистательного Санктпитер бурха, а также всяческих викторий и морских абордажей, продемонстрировал и гравированные персоны царя Петра Алексеевича, государыни, царевичей и царевен. Юные гостьи были в восторге и желали все купить.
Потом менее восторженная, но более наблюдательная мачеха Софья обратила внимание на развешанные в глубине большие листы с таинственными кругами, символами, знаками. Это и был знаменитый Брюсов календарь, Киприанов пустился объяснять знаки Зодиака — Козерог, Дева, Стрелец, Весы…
— У батюшки тоже есть такой Календарь Неисходимый, — сказала Стеша. — А вот скажите, герр Киприанов, правда ли, что по этому календарю можно угадать судьбу?
— Ну-ну… — усмехнулся Киприанов. — В некоторой степени… Ежели признать влияние хода небесных тел на жизненный эклипсис
[135]человека…
— Ой, погадайте, погадайте! — запрыгала Стеша, хлопая в ладоши.
— Тогда извольте доложить, в какой день вы родились. — Киприанов лукаво взглянул на нее поверх очков, опять же совсем как Бяша! И, узнав день, месяц и год рождения, он стал сосредоточенно водить пальцем по таблицам, говоря себе под нос: — Отроча, родившийся под Рыбою, — флегматик, студен, мокр… Однако что же это я? Вы ведь — не под Рыбою родились, у вас знак Овна. Вот, смотрите: в Овне имеет счастие во всех плодах земли. Ведаете? Будет вам счастие во всем!
— Ах! — Стеша томно зажмурилась. — Мне во всем не надобно, у меня все есть. Мне бы только в одном, да чтобы по-моему. А больше ничего не сказано про мой день рождения?
— Правду ли говорить?
— Правду, правду! — закричали гостьи и даже расшевелившаяся вдруг флегматичная Софья.
— Вот, пожалуйте, — женщины, в сей день родившиеся, бывают гневливы, спорливы, во всякого влюбчивы и любострастны, первого мужа переживают…
Веселый смех был ему ответом. Пожелала узнать и Софья. Вышло, что, родившись под знаком Козерога, она имеет счастие купляти и продавати, как и подобает купецкой жене.
— Постойте! — сказал Киприанов, всматриваясь в Циклы против Софьина дня рождения. — Тут еще сказано: мужем уподобится доблестями, сильных трепетать заставит.
— Это Софья-то? — ахнули гостьи. — Такая тихоня?
— Зерно младое мало и неподвижно, — ответил притчей Киприанов, — однако целое древо, со всею силою ветвей, в том зерне одном сокрыто.
Юные гостьи звонко смеялись, шутили, рассматривали диковинные картинки и знаки календаря. Казалось, будто райские птицы залетели в темный и сырой полуподвал библиотеки и трепещут радугою их крыла.
Тогда вышел из угла Максюта, поклонился, даже ножкой шаркнул:
— И мне, господин Киприанов.
— Гадать, что ли?
— Гадать.
— А что тебе хочется знать?
— Буду ли богат.
Киприанов выяснил время его рождения приблизительно, потому что Максюта, как сирота, когда родился, не помнил. Найдя его аспекты, скрещения планетарных линий, Киприанов усмехнулся:
— Максим, давай лучше не сказывать.
— Нет, сказывайте, прошу вас!
— Ну, пожалуй. Ты родился под знаком Водолея. Читаем. В Водоливе сем никто ничего благого да не зачнет, зане сие время супротивность тому. Млад, неразумен и склонен к беспутству, благо ему танцевати, пети, забавлятися…
Юные особы пришли в восторг и стали тормошить Максюту. Тут возвратились почтенные дамы, бывшие в гостях у бабы Марьяны. Киприанов проводил гостей, раскланялся и пошел к себе в мастерскую, улыбаясь и покачивая головой.
Когда же Канунниковы с домочадцами вышли на Красную площадь и щурились там от солнца после тьмы библиотеки, на них снова напустился Максюта, яростно уговаривал пойти через мост, где была толкучка лубочников.
— Вот где картины, не чета всем прочим!
На горбатом Спасском мосту разносчики, размякшие от жары, дремали, сидя прямо в пыли. Увидев приближающихся дам, они повскакали, спешно отряхиваясь, приводя в порядок товары. Другие выбегали из тени ворот, где прохлаждались, болтая со стражниками.
Тут же к Канунниковым пристал какой-то расстрига
[136]в мокром от пота подряснике. Он поминутно оглядывался и шипел, как змий-искуситель:
— Купите Псалтырь федоровской печати!
Самой Псалтыри, однако, при нем не имелось. Несмотря на это, он присунулся совсем близко, дыша чесноком:
— Дониконианскую, подлинную!.. За дешевку пока отдаю! — завопил он, видя что покупательницы уходят, и даже хотел ухватиться за кончик Софьиной шали, но тут Татьян Татьяныч отбросил его ударом трости.
У самых ворот другие оборванцы окружили, расхваливая свой товар. Один пытался всучить нечто рукописное, по его словам — еще цареградского письма, другой, наоборот, имел под полой только немецкие книги, и в том числе какую-то тетрадку против царя Петра, напечатанную в Лейпциге и якобы раскрывавшую злодейства сего монарха.
— Эй! — сказал ему Татьян Татьяныч. — По тебе, брат, Преображенская тюрьма скучает.
Максюта все-таки притащил их к ларям, где на веревочках, протянутых от столба к столбу, висели образцы картинок, и покупателям приходилось то и дело нырять между ними. У образцов стояли картинщики — люди степенные, одетые в добротные армяки.
Вот на квадратном листе храбрый рыцарь Францыль Венециан в гвардейском кафтане с огромными алыми обшлагами. А вот — не желаете ли, всего алтын за штуку! — славное побоище царя Александра Македонского с царем Пором Индийским. Боевые слоны топчут людей! Или пожалуйста, вот это — петух, куре доброгласное, в спевании вельми красное, а в кушании отменно сластное…
Глаза разбегаются!
Максюта торжествовал — он отомстил Бяше со всей его библиотекой!
— Хочу козу! — кричала Стеша, выхватывая из рук картинщика лист: медведь с козою проклажаются, на музыке забавляются, медведь шляпу вздел, а коза в сарафане с рожками. И тут же, завидев другое, Стеша желала: — И это хочу! Хочу картинку, как баба-яга на свинье с крокодилом драться едет…
Некоторые картинки были совершенно неприличны, приходилось мимо них прошмыгивать под укрытием вееров.
Подскочила визгливая тетка-разносчица, на которой было наверчено семь юбок. Затараторила, предлагая картинку с разгадкою женских имен: — Постоянная дама — Варвара, с поволокою глаза — Василиса, кислой квас — Марья, великое ябедство — Елена, толста да проста — Ефросинья, ни туды ни сюды — Фетинья, взглянет да утешит — Арина, с молодцами погулять — Марина…
Уставшая Карла Карловна еле отмахивалась от нее зонтиком, умоляла Канунниковых:
— Генук, генук кауфен, пошалуста… Фатит торговля…
Сиречь — конец прогулке, конец веселью. Максюта весь согнулся под тяжестью канунниковских покупок, когда нес их к карете. Но счастлив был безмерно!
А тем временем на далеких шаболовских полях по ухабистой пыльной дороге, подскакивая, катилась киприановская телега, в которой развеселая компания ехала на ночь косить Хавскую пустошь.
Федька с Алехой захватили с собой полуштоф — распили, согрешили. Поэтому ехали разудалые, лошадок подбодряли и сами пели, не стесняясь встречных прохожих.
— «Как во городе, во Санктпитере — выводил басом Федька, а подмастерья поддерживали голосистыми дискантами, — что на матушке на Неве-реке, на Васильевском славном острове…» А ты что не подтягиваешь, певунья? — спрашивал Федька Устю, которая сидела на краю телеги, свесив босые ноги.
— У вас свои песни, у меня свои, — отвечала она независимо.
— «Что на матушке на Неве-реке, — продолжал Федька еще басистее, — как на пристани корабельныя… Молодой матрос корабли снастил, корабли снастил он о парусах, он о парусах полотняныих!»
Далее шла бесконечная история о том, как из высокого нова терема, из косящата из окошечка на матроса того усмотрелася краса девица, боярская дочь… Притихший Бяша всем плечом и локтем ощущал тепло ехавшей рядом Усти, и было ему хорошо, и хотелось, чтоб эта тряская и пыльная дорога тянулась и тянулась, пока движется жизнь. А рядом, над темной кромкой засыпающего леса, взошла одинокая звезда и смотрела не мигая, будто чье-то равнодушное светлое око.