Александр Говоров

Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса



   Посвящаю моему сыну Алеше






ГЛАВА ПЕРВАЯ. Тише, мыши, кот на крыше


   Когда спустя много долгих лет и еще более долгих зим Василий Васильев сын Киприанов-младший, став уже московским первой гильдии купцом и комиссионером императорской Академии наук, желал вспомнить, как у него все так ладно началось да с чего все так пошло удачно, он представлял себе далекий зимний вечер в канун Рождества 1715 года, по старому счету — седмь тысящ два ста двадесять третьего.
   В тот вечер засиделись допоздна за работой в недостроенной еще отцовской типографии, в грыдоровальной
[1], то есть гравюрной, мастерской. Спешил каждый до праздника закончить свой урок, кто при сальном огарке, кто при лучине. Отец, поджав губы и опустя очки на краешек носа, самолично шлифовал готовые плашки. Под деловитый визг напильников и крученье шкива какие уж тут разговоры, но толковали помалу, всё о войне, о дороговизне да о внезапной болезни царя. Впрочем, о последнем более молчали, нежели говорили, но у всякого на уме — что-то станет после Петра? Опять боярщина, сонное царство или наоборот — засилье иноземцев, кулак да взятка?
   Вот тогда-то и распахнулась снаружи дверь, как бы знаменуя некий поворот в судьбе младшего Киприанова, и впустила в мастерскую целое облако морозного пара. В облаке этом, словно эллино-языческий бог, явился подмастерье Алеха Ростовцев, который загулял три дня назад. Щеки у него пылали, не то от стужи, не то от бражки, он сорвал с головы малахай и усиленно им размахивал.
   — Онуфрич! — взывал он. — Эй, Онуфрич, ты где?
   Онуфричем запросто называли отца. Киприанов-старший этим не чинился, хотя в работе никому спуска не давал.
   — На торжке-то, Онуфрич, что сказывают, слышь?
   Все оторвались от работы, отец остановил крученье станка. Слышно стало, как на воле бесится вьюга, стегает по бревенчатой стене. Алеха, однако, добившись всеобщего внимания, не торопился объяснять, что именно сказывают на торжке. Расстегивал себе полушубок, щелчком сбивая намерзшие льдинки.
   — Дверь-то за собою прикрой, гулена! — крикнул ему отставной солдат Федька, который мучился не то от зубов, не то от собственной зловредности, — Да говори, чего знаешь, не томи!
   Алеха поднял палец и, оглядев присутствующих, объявил:
   — Из Санктпитера из бурха сановник прибыл, наиважнейший!
   Вновь завыло шлифовальное колесо, зашаркали напильники. Отец неторопливо протер очки в серебряной оправе, которые ему подарил сам благодетель генерал-фельдцейхмейстер господин Брюс, и склонился над своей плашкой.
   О чем только не болтают на торжке! Если бы про царское здоровье какая новость, а сановник — что ж… Сановники теперь, почитай, чуть не каждую неделю наезжают — то подать им новая, то рекрутский набор!
   — Грешно вам… — обиделся Алеха, видя, что все от него отворотились. — А знаете, какой на том сановнике чин? — И выкрикнул, ударив себя в молодецкую грудь: — Неудобь сказуемый, вот!
   Все засмеялись, а Киприанов-старший, любуясь отшлифованной плашкой, сказал миролюбиво:
   — Ну какой же такой может у него неудобь сказуемый чин?
   Алеха перекрестился с опаскою и свистящим шепотом сказал:
   — Сам господин обер-фискал!
   Вот это уж была новость под стать царскому здоровью! Подмастерья переглянулись, а хозяин отложил плашки и снова взялся протирать очки.
   — Да-да… — покачал он головой. — Ежели вправду обер-фискал, так что же это значит? Это значит снова гвардии майор Андрей Иванович Ушаков. Тот самый, братцы, который о прошлом годе генерал-фельдцейхмейстера нашего, господина Брюса, в похищении казны многой обвинил… Да что там! Самого Александр Данилыча, светлейшего князя Меншикова, чуть в Сибирь не упек! Грозен батюшка господин обер-фискал, сам-то ласков да обходителен, а мягко стелет, так жестко спать.
   — И как же он Санктпитер-то покинул, коль царь там хворый? — спросила баба Марьяна, киприановская домоправительница, которая пришла звать всех на ужин. — Там-то он небось нужней?
   — Бунта боятся! — ухмыльнулся отставной солдат Федька сквозь ладонь, которой зажимал больные зубы. — За власть дрожат!
   Киприанов прервал его:
   — Не тебе бы, Федор, высших персон
[2]дела обсуждать. Лучше о своих повинностях думай, как их тебе исполнять. Что же до господина обер-фискала, то его наипервейшая забота как раз о том, чтобы никто от повинностей своих отнюдь не ухоранивался!
   — А что, мужички, — сказала баба Марьяна, подбоченясь, — ловко же сей обер-фискал с министрами разделывается, а? Уж на что был орел адмиралтейц-советник Кикин, самого царевича наперсник, и то как он его? Всех чинов-заслуг лишил — и к нам, в московскую нашу опалу!
   От этих ее слов отставной солдат пришел в восторг, забыв о зубной боли.
   — Ух, баба! Так и разит, так и палит! Тебе бы, Марьяна, самой в обер-фискалы, вот бы ты жулья всякого наловила. Еще бы ты нам, темным, разобъяснила: зачем тот гвардии майор снова на Москву пожаловал? Опять скакунов боярских будет стричь или на сей раз на нас, сирых клячонках, разгуляется?
   — Я знаю, я знаю! — снова всколготился подмастерье Алеха. — Слушайте меня, слушайте, я знаю!
   — Дайте же ему сказать, — заступилась Марьяна. — Не то еще лопнет от избытка новостей.
   — Я точно знаю, — заверил Алеха. — Фискал к нам прислан, чтобы учредить астанблей.
   — Что, что? Повтори.
   — Астам… Астам… Ассамблею, вот как!
   — Что же это такое? Министерия какая или полк?
   — Этого никто знать не знает. Однако говорят, в Питере таковое давно уж устроено. Один старичок баил, будто там благородные люди для того действа совместно собираются и некоторые боярыни вот до сих заголясь…
   — Так это — баня? — обрадовался Федька. — Ха-ха!
   — Не верите мне? — надрывался Алеха. — Вот истинно, пред образами — правда! Да пусть вот Бяшенька скажет, он человек ученый, не чета вам всем!

 
   Бяшенька, Бяша — это и есть Василий-младший, сын Киприанов, такое прозвище с детства у него. Дура нянька учиняла ему забаву: «Бушки-бяшки, бушки-бяшки!» — и пальцем брюшко щекотала. И он, несмышленыш, послушно за нею лепетал: «Бяша» да «Бяша». Так и прилепилось к нему это дурацкое прозвище!
   — Пожалуй, Васка, — сказал отец, — растолкуй уж ты людям, что есть ассамблея.
   — «Ассамблея» слово французское, которое на русском языке выразить невозможно. Но обстоятельно ежели сказать — сие есть вольное в котором-нибудь доме собрание гостей. И делается оное для всеобщих танцев. И не для одних только танцев, но и для пользы — переговорить, услышать, где что творится. Притом же и забава.
   — Книжник, ах, книжник Василий наш Васильевич! — умилялся солдат Федька, опять не без ехидства.
   A отец переспросил сосредоточенно:
   — Так сие получается — танцы?
   Бяша кивнул головой.
   — А ты говорил — баня! — напустился Федька на оторопевшего Алеху. — Соберут бояр, князей, генералов, станут они в хоровод и пойдут «ножкой топ-топ, ручкой хлоп-хлоп»…
   Баба Марьяна усмехнулась:
   — Муд-ре-цы! Царь при смерти, меж наследниками неразбериха, у царевича прынец родился, маленький, и у царя, глядь, новый царевич, вот где ума-то надо прилагать, а они — астанблей!
   Алеха продолжал настаивать на своем, Федька его поддразнивал, подмастерья смеялись, а Бяша слушал, как отец, занимаясь своими плашками, говорил Саттерупу, пленному шведу, который работал в киприановской мастерской:
   — Конечно, когда государь изволил перенести резиденцию во вновь основанный Санктпитер бурх град, в нашей матушке-Москве все быльем поросло. В полдень лавки запираем и спим до заката. Ужинаем в три пуза и опять на боковую, от чего апокалипсические чудища снятся… А смута не спит, смута копошится, стрельцов еще мятежных не забыли. На площадях что ни день антихриста
[3]кричат! А тут еще слухи про распрю у государя царевича с государем отцом…
   Киприанов еще покрутил шлифовальное колесо и снова, подняв очки, рассматривал на свет гладкость плашки. Наклонился к Саттерупу:
   — Ежели слушать на торжке все байки, ума можно решиться. А ходят такие слухи, за которые прямо хватать — да в застенок, в Преображенский приказ
[4]!
   Пленный швед согласно кивал головой, развязывая кисет с табачком. Хотя известно, что толковать с ним бесполезно, — за пятнадцать лет в плену он не выучил ни одного путного русского слова.
   — А правду сказать — есть, есть у нас ради чего приехать обер-фискалу. — Отец раскурил с Саттерупом по трубочке. — Взять того же Кикина, бывшего царского клеврета
[5], который ныне у нас обретается. Или Аврама Лопухина, брата отставленной царицы… Вся Москва скажет — они-то царевича на непослушание и подбивали, с отцом стравливали, прости господь! И ныне, как узнали, что царь Петр Алексеевич соборовался, так и понеслись!
   Заметив, что сын внимательно слушает его откровения, Киприанов погрозил ему пальцем и вынул карманные часы-луковицу:
   — Шабаш, братцы! Пошли-ка, возьмемся за ложки-плошки, поварешки!
   А на другой день Бяша, то есть Василий-младший, сын Киприанов, воочию столкнулся с этим самым страшным обер-фискалом, которому суждено будет сыграть такую решительную роль в его, Васильевой, судьбе.
   Был сочельник
[6]. С утра Москва кипела, готовясь к празднику. Хватали все что попало, на прилавки шли, как на турецкую крепость, особенно приезжие. Каждому хотелось привезти домой московский гостинец.
   Отец приказал:
   — Ступай-ка, Васка, в школу к Леонтию Филипповичу. Отнеси ему напечатанные листы учебника, пусть читает, правит. Хоть и грех работать в праздник, но бездельничать еще больший грех — так ведь Леонтий Филиппович говаривает?
   Леонтий Филиппович — это Магницкий, учитель Навигацкой школы. Он отца когда-то, молодого, выучил и к типографскому делу приспособил, он и Бяшу в школе учил до прошлого года.
   Бяша пристроился в сани к попутному мужичку. Снег визжал под полозьями, лошади фыркали, сметая хвостами снежную изморозь. По закаленевшей бревенчатой мостовой перестук копыт напоминал барабанную дробь.
   — Позволь, позволь! — покрикивал мужичок.
   Куда там! Сани еле пробирались по запруженным улицам. Бяша соскочил — ноги коченели, пешком все-таки согреваешься, сапогами топаешь.
   Никольская, Сретенка — сплошная толкучка, крик, божба, целое воинство лотошников. Двери всех церквей распахнуты, теплятся огоньки лампад. Нищие гнусавят наперебой, показывают увечья, сморкаются прямо под ноги, поневоле отдашь полушку.
   У Бяши была способность на ходу забывать обо всем, погружаясь в свои мысли. Не заметил, как и выбежал из-под арки приземистых Сретенских ворот, помчался бодрее с папкою под мышкой, похлопывал рукавицами, размышлял. Что есть фискалы и зачем они просвещенному государству необходимы? Бяша видел указ 1711 года; там правительствующему Сенату
[7]предписывалось: учинить фискалов по всяким делам, а как быть им — то пришлется известие. Отец бы тут по своей привычке поворчал; у нас-де, на Руси, все так и делается тяп да ляп, а как быть дальше — то пришлется известие.
   Бяша знал, что «фиск, фикус» — слово латинское, и обозначает оно императорское имущество, казну. Фискал, стало быть, и есть тот чиновник, который имение оное блюдет и приумножает.
   Так и в иных государевых указах писано — все те указы имеются в книжной лавке, где Бяша сидельцем, — сказано, что фискал имеет тайный надсмотр за соблюдением законов, кто неправду учинит, кто умысел имеет ко вреду государственного интереса. Но, как говаривает отец, где предел есть той их тайной власти?
   Бяша подскакивал на бегу, коченея, ресницы его слиплись от инея. Вдруг почувствовал, что попал на раскатанную наледь и, теряя равновесие, катится по ней. Выронил папку, затем рукавицы, замахал руками, словно мельница, но удержался, только ткнулся с разбегу в чей-то обширный живот.
   — Ой! — охнул тот, в кого ударился Бяша, но даже не пошатнулся. Просунул пальцы под Бяшину шапку, видимо чтобы взять его за ухо.
   Тут Бяша опомнился от своих размышлений. Он находился уже в самом конце Сретенки, у Сухаревой башни, где и помещалась Навигацкая школа. А кругом — Сухаревская толкучка, ямщицкий рынок: санки, возки, рыдваны
[8], кареты. Из одной кареты, с орлами на дверцах, как раз и вышел тот господин, которому Бяша столь неудачно угодил в брюхо.
   Бяша оробел, потому что тот, кто в такой карете ездит, может и кнутом попотчевать. Но господин лишь потрепал его за ухо и оттолкнул с усмешечкой. И был он весь приятный, словно круглый пряник, или, вернее, будто масленичный блин, — румяный, улыбчивый, средних лет.
   Незнакомец осведомился, куда это так юноша поспешает, и, узнав, что в Навигацкую школу к Леонтию Филипповичу, просиял еще более. Галантно сделал ручкой, показав дорогу по наружной каменной лестнице башни. Оказывается, он сам шел туда.
   Знакомство завязалось. По мере того как они поднимались по ступеням, Бяша поведал, что он сын Киприанова, того самого, который библиотекарь на Спасском мосту («Ах, вот оно что!» — сказал незнакомец и сделался еще любезнее, хотя, казалось бы, любезнее быть уже невозможно), что он сам ученик старика Магницкого. Впрочем, знакомство их было довольно односторонним — когда они поднялись на верхнюю площадку лестницы, где дул отвратительный колючий ветер, незнакомый господин знал о Бяше все, а тот о нем ничего.
   — Ну, а знаешь ли, почему сия башня Сухаревой зовется? — спросил его незнакомец, словно на экзамене.
   Бяша, увлекаясь, вынул очки из кармашка (да, да, он был близорук, как и отец, и ужасно этого стеснялся!) и обвел рукою расстилавшиеся внизу бревенчатые слободы, наваленные снегом крыши, тысячи морозных дымов в сером декабрьском небе.
   — Леонтий Сухарев был полковник стрелецкий, его роты жили здесь. Когда же случилось его царскому величеству злоумышленников ради бежать в Троицкий монастырь, сей Леонтий Сухарев привел к царю свой полк прежде прочих. От сего имени и башня.
   — Бежать, говоришь? — переспросил господин, и взгляд его, дотоле сонный и любезный, стал отточенным, как лезвие.
   Бяша тотчас понял свою неловкость и спешил поправиться — не бежать, конечно, удалиться, — но чувство какой-то вины неискупимой так и осталось в нем сидеть, словно заноза.
   Вольно было новому знакомцу стоять на площадке в богатой шубе и, улыбаясь, похлопывать рукавицами. Бедный Бяша в своем утлом кожушке весь изныл на ледяном ветру, гадая, чего господин сей ждет, зачем не входит в школу. Наконец тот засмеялся и перегнулся через парапет, подзывая поручика. И тут Бяшу осенило: он же просто ждал, когда Бяша догадается открыть перед ним тяжелую с кольцом дверь Сухаревой башни!
   В школьной полутьме слышалось, как в классной зале младшие повторяют хором слоги: «Прю, трю, фрю, хрю… Бря, вря, гря, дря, жря…» Магницкий сердился и стучал на них линейкой. Старик заставил их трудиться даже в сочельник, по своей пословице, чтобы зря по торжищам не шатались, грехов лишних не накопляли.
   Дождавшись перемены, Бяша выполнил отцовское поручение и мог бы уходить, но задержался в караулке у печки: в Сухаревой башне зимой холод похлеще, чем на улице. Тут его окликнул Преображенский поручик, который прибыл с тем самым улыбчивым господином, и объявил:
   — Гвардии майор и кавалер Андрей Иванович Ушаков просил вашего батюшку, библиотекариуса Василья Киприанова, непременно пожаловать на ассамблею, которая состоится на святой. И вас также, — слегка поклонился он оторопевшему Бяше и даже приложил два пальца к треуголке. — Менуэт танцуете? Будут танцы и все прочее, что для младых юношей особливую приятность имеет.
   Он подмигнул Бяше и состроил черным усом гримасу. Затем удалился четким шагом в гулкий сумрак башни.
   «Ну и ну!» — сказал про себя Бяша и побежал домой.
   На улицах между тем все сделалось вдруг по-иному. Люди суетились еще стремительней и бестолковей, какие-то бабы и дети бежали в одну сторону, крича: «Колодников выпускают!» В морозном воздухе поднялся трезвон всех колоколов, хотя для сочельникового боя было еще рано.
   Дома ждала его куча новостей.
   — Государь выздороветь изволил! — радостно сообщил отец. — Только что в церквах объявляли. Царская милость — колодников освободили, недоимки простили.
   Баба Марьяна принесла четверть вина прямо в мастерскую, отец разлил по глиняным кружкам.
   — Виват
[9]! — закричали все.
   — Виват государю нашему Петру Великому, отцу отечества! — громче всех крикнул Бяша, у которого от глотка пенной закружилась голова.
   А подмастерье Алеха спешил ему рассказать, что обер-фискал действительно привез указ об ассамблее на святках и уже некоторым закоренелым домоседам и домоседкам якобы успел пригрозить, что под караулом их на танцы доставит.
   Святки — это двенадцать дней непрерывных праздников. Тут и Рождество
[10], и колядки
[11], и купание в проруби на Ердань-реке
[12]. Тут и Новый год, и огненные потехи, когда каждый двор иллюминирован чадящей плошкой, а в морозное небо взметаются, рассыпаясь, разноцветные ракеты.
   Архиереи грозят с амвонов: «Не смейте затевать игрищ, не смейте гаданьями грешить!» Куда там! Тут же, возле церквей, и скачут, и на ходулях ходят, и в бубны бьют: «Трах, трах, тарарах, едет баба на волах!»
   Мчится, набившись в розвальни, куча ряженых — в харях, в личинах. Свистят, гогочут, богохульствуют: «В Москве, на доске, на горячем песке!..» А тут еще и ассамблея!
   У Киприановых народ смирный, работящий. Для всяческих дел эти двенадцать дней гульбы — нож острый. Но что поделаешь — отец блюдет все церковные установления. Сам, правда, в ряженых не ездит, но, коль нагрянут родичи или кто-нибудь из торговой братии, Киприанов ужасается, делая вид, что не распознал под козьей мордой кума
[13], а под вывороченным тулупом — какого-нибудь начальника из Ратуши
[14].
   Наутро постенает, держась за разламывающийся затылок, и будет потом весь праздник кидать взгляды с угол, где на рабочем столе дожидается недоконченная ландкарта
[15]Московской губернии…
   Второго генваря прибежал с поздравлениями Бяшин друг Максимка Тузов, в просторечии Максюта, сиделец из Суконного ряда. На Максюте новенький немецкий полукафтанчик с зернеными пуговицами, по воротнику расшит капителью. И башмаки у него с пряжками, телятинные, и на буйных кудрях вместо привычного колпака — треуголка с позументом.
   — Максюта, огарышек ты мой! — встретила его баба Марьяна, которая жалела парня за неприкаянное сиротство. — Окоченел же ты, уши-то, глянь, сизые! Надел бы малахай, валеночки!
   Федька-непочетчик загрохотал:
   — Да ты погляди лучше, каков он жених! Кровь с молоком! Он небось на кафтан да на треуголку два лета копил. А ты — малахай!
   Максюта повернулся к Федьке спиной и увел Бяшу в нижние сени, за штабель кирпича, — секретничать.
   — На ассамблею идешь? — спросил он.
   Ему уже все было известно — и то, как Бяша на Сухаревке с обер-фискалом познакомился, и то, как перед Новым годом Киприановых посетил сержант из губернского правления в сопровождении барабанщика. Объявил громогласно, что господин губернатор приглашает библиотекариуса Киприанова с сыном, и в списке отметил. И добавил:
   — Покорнейше просят, дабы ваша милость не смели отсутствовать.
   У Максюты щеки пылали — его-то никто не приглашал! У Максютки этого отец ходил в солдаты волонтером
[16], чтобы вызволить семью из крепостной неволи, да пропал где-то без следа в болотах Ингерманландии
[17]. Теперь сын тянет отцовскую лямку, а ныне от господина своего, от стольника Елагина, отпущен на оброк
[18]в торговлю.
   А уж доведись ему на эту ассамблею — вот бы блеснул! Они с канунниковскими приказчиками в пустом амбаре давно танцы разучивают — менуэт, контрданс
[19], - жаль, что негде показать.
   Максюта торопился выложить приятелю все, что знал:
   — Ассамблея та в честь царского выздоровления. Хотели машкерад устроить, но хлопотно, опять же пожаров опасаются. Да еще бояре наши московские не охочи на ассамблею ту ехать. Окольничий
[20]Хилков с женою объявил было, что чревом страдает, так твой знакомец, обер-фискал, знаешь, что учинил? Привез немецкого лекаря и при себе же велел Хилковым клистиры вкатить, ха-ха-ха! А княгиня Барятинская с дочерьми, так та причастилась, исповедалась, словно не на ассамблею, а в татарскую неволю их отдают. Скоро сам все увидишь, избранник Фортуны
[21]!
   Он любил пышные выражения.
   — А где ассамблея та будет? — спросил Бяша. — Мы ведь, будто праведники в раю, всегда всё последние узнаем. У отца нашего одни ландкарты в голове.
   Максюта обрадовался случаю показать свою осведомленность:
   — Ну как же! Во дворце покойного генерала Лефорта, что на Яузе, в Немецкой слободе. Других таких палат на Москве не сыщешь. Эх, мать честная, вот напляшетесь! Хозяин наш взял подряд на украшение того чертога: закуплено два ста полотен самых дорогих тканей — столбы оборачивать. Матерьял — алтабас
[22]турецкий, золотой муравой тканный, по двадцать восемь алтын
[23]— помрачение ума! Впрочем, не вы одни повеселитесь. Я, например, в тот же вечер пойду на другой берег Яузы, в Лефортов сад, гуляти, потехи там усмотревати. Что мне мороз!
   Теперь настала пора объяснить, что за дружба у Бяши с Максютой, где это они так сошлись.
   Начать с того, что два года тому назад Киприанову удалось-таки купить у Ратуши право на полатку у Спасских ворот Кремля на Красной площади, у Покрова
[24]богородицы собора, который слывет також — Василий Блаженный. Стоит оная полатка
[25]у самого крестца, то есть у входа на мост, и окружена всякими ларями, шкапчиками и прочей торговой ерундой. Да и сама эта полатка хоть и каменная, да дрянная. Всего она в два жилья, то есть этажа, над лавошными растворами — навес из деревянных столбов, на москворецком лексиконе — галдарея, и вся она в рассадинах от ветхости. А владел ранее той полаткой стрелец Степан Ступин, затем он сгинул там же, где и все прочие мятежные стрельцы сгинули, а полатка его и домашняя рухлядь были отписаны на великого государя.
   Ратушные крючкотворы, как водится, стали покупщику оной полатки Киприанову клинья вставлять всяческие. Заломили ценищу — четыреста рублев! Тянули таким образом добрых десять лет, и только позапрошлым летом Киприанов получил у бургомистра связку ржавых ключей и разрешительную грамотку.
   Но открывать теми ключами ничего не пришлось, потому что замки оказались давно сбиты. Какие-то шатущие люди ночевали в той полатке и костры там разводили под самым, сказать, под носом у кремлевской стражи!
   Заговорили, зашумели о киприановской покупке в Китай-городе. Еще бы! Не где-нибудь, а в Покромном
[26]ряду близ кремлевских ворот. И кто? Не гость какой-нибудь жалованный, не гостиной и даже не суконной сотни человек — нет, самый что ни на есть черный тяглец, невесть откуда этот Киприанов, кадашевский ткач!
   А что трудится тот Киприанов не за страх, а за совесть даже и без определенного ему жалованья, что печатает и ландкарты, и таблицы, и куншты
[27]своим коштом, не тратя из казны ни копейки, что звания себе даже самого ничтожного не имеет, то все им, завистникам, нипочто! Еле вымолил он, Киприанов, при заступничестве все того же благодетеля, генерал-фельдцейхмейстера господина Брюса, чтобы ему, государевой гражданской типографии делателю и книжной торговли держателю Василью Онуфриеву Киприанову, была пожалована хоть какая честная титла
[28], как пишут приказные писцы, которая ни во что станет, то есть совсем чепуха! И титла была ему пожалована — библиотекариус.
   Приходили на Спасский крестец
[29]долгополые, с широченными брадами, из-под которых свисали знаки об оплате пошлины — «За бороду деньги взять». Хмуро глядели, сложа руки, как в бывшую ступинскую полатку вносят известь и кирпич, втаскивают шрифтолитейную утварь. Выходил к ним Киприанов, становился молча напротив. Столь на них не похожий — бритый, в фартуке, прожженном кислотой, — попыхивал трубкой-носогрейкой, поблескивал стеклами брюсовских очков.
   Раз куда-то бежал Бяша по отцову поручению, а приказчики из вонючих рядов — Овощного и Рыбного — свистели ему вслед. Ну, к этому-то Бяша уж привык! Вдруг от паперти
[30]Николы Москворецкого наперерез ему ринулась ватага крючников. Конечно, на торговой улице всяких ватаг полно, но эти устремились так, что у Бяши ёкнуло под ложечкой.
   — Это ты, очкарь? — заорал передний, сбивая в пыль Бяшины очки. — На, получай! Еретик ты, как и твой батюшка!
   Затем началось избиение, потому что Бяша юноша хоть и высокого роста, но, конечно же, управиться с оравой этаких мордачей не мог и только защищался ладонями. А из всех лавок и лабазов москворецкой сотни вопили, свистели, гоготали:
   — Вжарь ему, ребята, вжарь!
   Сапогом лягнули в колено, он упал и подумал: «Господи, только скорей!» На родимых Кадашах ему приходилось видеть трупы изувеченных во время бессмысленной драки. Но внезапно он почувствовал, что его оставили в покое.