На прогулку мы так и не вышли. Вместо этого мы до полуночи просидели за разговором.
   А сегодня мы через некоторое время снова встретимся.
   Я забегу к Ингеборг за одной пьесой, которую она мне обещала.
   Пока-пока!
   Твоя К.
   Р.S. И что это ты там наплела насчет Соглядатая? Что это я должна «попытаться вспомнить»? Верно, ты шутишь надо мной? Ведь я никогда раньше его и в глаза не видела!»

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

   С Давидом, видно, что-то случилось. В последние дни он явно изменился. Каролина заметила в нем перемену, но ей было недосуг даже подумать об этом. Возможно, она даже полагала, что это к лучшему, потому что он наконец-то оставил ее в покое.
   Но сейчас это становится все более и более очевидным. Все замечают, что Давид стал на себя не похож, все говорят об этом и пытаются найти какие-то объяснения. Он потерял аппетит, похудел – наверняка он чем-то болен. Или же просто бедствует? Но ведь не он один в театральной школе считает копейки. Все так или иначе небогаты. А Давид скорее относится к тем, у кого с деньгами всегда было неплохо. Все подозревали, что у него есть некий благодетель, который материально поддерживает его, но, видимо, сейчас благодетель потерял веру в талант Давида и решил оставить его.
   Однако все это лишь догадки, столь же правдоподобные, как и предположение, что перемены в нем как-то связаны с Каролиной – как полагали некоторые – и с его так называемой несчастной любовью к ней, которая на самом деле просто смеху подобна. В таком случае он давно дал бы об этом знать и, возможно, давно бы «свихнулся» от любви. Давид не из тех, кто любит тихо страдать.
   А он между тем молчит. Пытается делать вид, будто все в порядке, но ему никого не удается обмануть. Особенно когда Давид на сцене. Именно там все проявляется очевиднее всего. Давид больше всего изменился как актер.
   К сожалению, он и играет уже не так, как раньше. Иногда даже так плохо, что жалко смотреть. И никто не понимает, что с ним случилось. И это Давид, такой одаренный юноша! Может, самый талантливый из них всех. Вдруг в один миг он становится полной бездарностью. Двигается по сцене, как заведенная кукла, нелепо и вымученно. Реплики его безжизненны, словно камни. Что бы он ни сказал, все звучит фальшиво. Кое-кто даже стал в открытую посмеиваться над ним, но большинство все же переживают.
   Но насколько он сам осознает, что с ним творится? Каролина не раз задавалась этим вопросом. Большинство его товарищей полагают, что Давид ничего не замечает, живет себе как ни в чем не бывало, наивный и довольный собой. Между тем иногда он ведет себя так, как будто хорошо знает, каким негодным актером он стал. Но даже тогда он выглядит совершенно спокойным и довольным своими сомнительными успехами, хотя от наивности уже нет и следа. Похоже на то, что такая беспомощная игра доставляет ему нечто вроде мучительного удовольствия.
   Между тем дальше так продолжаться не может. Надо что-то предпринять! Дело зашло уже так далеко, что Каролина едва не пожелала, чтобы он снова принялся обожать ее. Случается, что Давид время от времени опять начинает играть прежнюю роль отвергнутого влюбленного, но если Каролина отвечает и подыгрывает ему, он тут же снова, как черепаха, прячется в свой панцирь. Или же просто сбегает. Такое тоже уже случалось. В довершение всего он смотрит на нее таким укоризненным взглядом, будто она совращает его на смертный грех. А ведь раньше он расплывался в блаженной улыбке.
   Так что с ним явно что-то происходит. В сущности, это его личное дело, и Каролине не надо было бы вмешиваться, если бы все это не затрагивало интересов других. Но у Давида есть роль в «Орлеанской деве», и его плохая игра может все испортить. Это провалит всю пьесу. А такого допустить нельзя!
   Наконец Каролина просит его поговорить с ней.
   Давид приподнимает брови, изображая большое удивление, и прилагает все силы, чтобы увильнуть от разговора, но Каролина не сдается. Просто-напросто называет время и место.
   – И о чем же нам надо поговорить? – вызывающе спрашивает Давид.
   – Потом узнаешь!
   – Не станешь же ты просить, чтобы такой великий актер, как я, тратил свое драгоценное время впустую, неизвестно на что.
   – А вот и стану! Увидимся в кондитерской Ланделиуса. В половине пятого. Ладно?
   – Нет.
   – Почему нет? Ты можешь предложить что-то получше?
   – Да. Чтобы мы вообще не встречались.
   – Ты невыносим. Когда еще в жизни я просила тебя о встрече?
   – Это-то меня и пугает, на тебя это не похоже.
   – Стало быть, ты струсил.
   – Считай, как хочешь. Мне нечего тебе сказать.
   Каролина растерялась. Давид не разыгрывал перед ней театр. Он действительно именно это имел в виду.
   – Давид, милый, чего же ты так боишься?
   – Я и сам не знаю.
   – Отлично! Тогда я помогу тебе узнать. Кончай изворачиваться. Увидимся на улице Стурчюрка-бринкен.
   – А почему именно там?
   – Потому что там находится кондитерская.
   – Какая кондитерская?
   – Ланделиуса!
   – А кто сказал, что мы встретимся именно там?
   – Ну все, Давид, хватит! Если тебе не подходит это место, предложи какое-нибудь другое, а не упрямься.
   Каролина с трудом сдерживалась. Она выбрала кондитерскую Ланделиуса, потому что после того собиралась зайти к Ингеборг, а улица Стурчюрка-бринкен как раз поблизости. Но, в общем-то, ей было все равно, где встречаться. Только бы договориться хоть о каком-нибудь месте.
   Давид вздохнул и вяло произнес:
   – Ну ладно, пусть у Ланделиуса. Но не раньше пяти.
   – Отлично. Увидимся.
   Каролина приходит в кондитерскую заранее, без нескольких минут пять, а Давид появляется не раньше четверти седьмого. Раньше она не стала бы его дожидаться и давно отправилась бы восвояси. Но что-то подсказывает Каролине, что Давид действительно придет. К тому же она знала, что Давид никогда не был пунктуален. Конечно, это досадно, но не стоит на него сейчас злиться. Есть вещи поважнее. Ей необходимо поговорить с ним, и нельзя из-за пустяков упускать такую возможность. Она может и подождать.
   В стороне у окна стоит журнальная стойка. Пока Давид запаздывает, Каролина подходит к ней и берет газету. Она на стойке всего одна.
   Но все статьи в ней только о войне. Сплошные черные заголовки. Короткие заметки. Небольшие нечеткие фотографии, которые мало о чем говорят, но за которыми, безусловно, скрывается горе многих людей. Каролина мрачно листает страницы и думает лишь об одном: неужели здесь нет ничего более интересного? Затем ей становится стыдно. Ужасные мысли. Разве у нее нет сердца? Разве она ничего не понимает?
   Разве не такие, как она, сами того не желая, способствуют тому, что в мире разразилась война? А что если именно на них, на тех, кто равнодушен и безответственен, на тех, кто ничего не желает видеть и слышать, лежит самая главная вина – потому что они всегда оказываются в большинстве?
   В таком случае она, Каролина, просто опасна для общества! Она ведет себя так, как будто война ее не касается. Как будто никакой войны нет. И потому невольно оказывается среди тех, кто попустительствует злым силам. Вместо того чтобы быть с теми, кто с ними борется.
   Сколько раз Каролина уже думала об этом – и все без толку. Все обычно заканчивается только бессмысленными упреками в свой адрес, ее грызет совесть и фантазия рисует страшные картины. И ничего больше. Она вскоре снова об этом забывает. И утешает себя тем, что театр может стать оружием мира не хуже любого другого. Но так ли это? Может, это лишь отговорка?
   Вот! В газете как раз есть небольшая статья о театральной жизни. Каролина внимательно вчитывается в каждую строчку. Здесь даже имеется маленькая заметка о новых фильмах. Каролина жадно проглатывает и ее.
   Затем складывает газету и, подойдя к журнальной стойке, возвращает ее на место.
   И тут она замечает в окне фигуру Давида. Он идет быстрым шагом.
   Однако с ним кто-то еще! Почему он пришел не один? Что это за штучки? Ведь Давид знает, что им предстоит серьезный разговор!
   К тому же он не торопится войти. Каролина снова выглядывает в окно, но не видит Давида. Может, это был не он?
   Нет, он! Вот он появляется в дверях и входит в кондитерскую. Один. Слава богу! Он подходит к столику Каролины и садится рядом. Но вид у него беспокойный. Движения резкие. Вначале он ничего не хочет заказывать. Утверждает, что торопится. Затем они все же заказывают по чашке горячего шоколада. И ничего больше.
   Давид тревожно поглядывает в окно. На небе пасмурно. В воздухе висит изморось, в зале кондитерской темно, особенно в том углу, где сидят Давид с Каролиной. По календарю сейчас весна, но кажется, будто зима вот-вот вернется.
   – Ну и чего же ты хочешь? – спрашивает Давид.
   Он выглядит напряженным и нервным. Он так непохож на того бравого, немного бесшабашного красавца, каким был обычно.
   – Что с тобой случилось, Давид? Ты так изменился, – говорит Каролина.
   Он тут же начинает оправдываться:
   – Да ничего не случилось. Не понимаю, о чем ты.
   – Неужели?
   – Извини, но если у тебя нет ничего важного, то я очень спешу.
   – Давид…
   – Что?
   Он вынимает часы, чтобы посмотреть, который час. И делает это так, чтобы она обратила на них внимание.
   Каролина замечает, что часы у Давида прикреплены к жилету изящной серебряной цепочкой с маленьким золотым брелоком. Цепочка, вероятно, куплена недавно. Как и брелок. Давид прячет брелок в руке так, чтобы Каролина не могла разглядеть, что на нем изображено. Как бы то ни было, раньше у Давида не было ни цепочки, ни брелока. Он носил часы в жилетном кармане, прикрепив к ним небольшое резиновое кольцо, чтобы они случайно не выскользнули.
   Показал ли он часы Каролине для того, чтобы она заметила эти приобретения, или же просто хотел напомнить, что спешит? Или пытается таким образом показать свое безразличие? Возможно, всего понемножку. В таком случае это мерзко с его стороны. Разве он не понимает, что Каролина хочет ему добра?
   – Давид, ты ведешь себя некрасиво! Разве ты не понимаешь?
   Давид медленно вытаскивает часы, слушает их, но не отвечает.
   – Напрасно стараешься, – продолжает Каролина. – Со мной это не пройдет. Ты это знаешь. Раз я решила поговорить с тобой всерьез, я это непременно сделаю. А твое дело – слушать, черт возьми!
   – Вот как?
   – Да, вот так!
   Давид убирает часы и тщательно застегивает сюртук. Облокачивается на стол, но смотрит на скатерть. Не на Каролину.
   – Что ты такой мрачный? Куда подевалось твое чувство юмора, Давид?
   – У меня его никогда и не было.
   – Как же, как же… Еще как было, мне ли об этом не знать. Но мне кажется, будто последнее время… даже не знаю, как сказать…
   – Тогда не говори вовсе. Это самое лучшее, что ты можешь сделать. И для тебя самой, и для меня.
   Давид тяжело вздыхает и обводит взглядом кондитерскую. За одним из столиков сидят две пожилые дамы, больше никого нет. Скоро кондитерская закроется. Давид постоянно поглядывает на входную дверь, словно собираясь сбежать.
   – Давид, ты можешь меня выслушать? В семь они закрываются, а сейчас уже чуть больше половины седьмого. У нас не так много времени.
   – Вовсе нет. Времени вполне достаточно. Но до семи я тут сидеть не собираюсь, даже и не думай!
   – Я все равно не сдамся, Давид! Ты знаешь, я могу быть упрямой.
   – Да уж, но я не представляю, куда ты клонишь.
   – Не представляешь?
   Давид бросает на Каролину быстрый взгляд и, запрокинув голову назад, разражается нервным смехом:
   – Ты что, ревнуешь?
   – Ревную? Да ты с ума сошел?
   – Нет, но ведь ты должна была заметить, что с некоторых пор я перестал тебя обожать.
   – Конечно, я заметила. Ну и что?
   – Наверно, тебе скучно?
   – Вовсе нет. Я чувствую облегчение, ведь пьеса давно доиграна до конца. И для тебя, и для меня. Удручает лишь, что ты не завел ничего нового в своем репертуаре.
   – Что ты имеешь в виду?
   В голосе Давида звучит обида.
   На мгновение Каролина задумывается и отвечает не сразу, но Давид выжидающе смотрит на нее, повторяет вопрос, и тогда она выплескивает на него все, что думает, прямо и без обиняков. Что актером он стал никудышным не только в сравнении с собой, каким он был прежде, но и в сравнении с другими. Вместо самого лучшего студента он стал самым худшим. Почему? Должна же быть какая-то причина?
   Давид, не отрываясь, смотрит на Каролину, не отвечает, на лице его застыла странная, ничего не выражающая маска.
   – Тебе, похоже, больше не интересно то, чем ты занимаешься. Ты словно полностью утратил вдохновение. С тобой наверняка что-то случилось. Если бы только ты захотел рассказать мне обо всем, я постаралась бы тебе помочь. Ведь я же знаю, на что ты способен! В твоем таланте никто не сомневается. Ты из тех, кто на самом деле рожден быть актером. Но сейчас ты изо всех сил пытаешься доказать обратное. Ты мучаешь сам себя… по какой-то непонятной причине. Может, объяснишь, зачем?
   Давид театральным жестом ударяет себя по лбу.
   – Что я слышу?! Добрая самаритянка…
   – Давид… я говорю серьезно.
   – Я тоже. И эта роль не к лицу тебе, Каролина. К сожалению. Ты играешь ее отчаянно плохо. К тому же ты знаешь не хуже меня, что никто не может помочь мне, кроме меня самого. А я не хочу помогать себе. В этом-то все и дело. А теперь мне пора. Извини меня.
   Давид встает. Но тут же садится снова. Каролина молча глядит на него. Ей нечего больше сказать. Самое худшее в том, что она вдруг поняла его. В чем-то они с Давидом похожи. Как бы Давид ни вел себя по отношению к ней, она не сердится на него, а лишь глубоко ему сочувствует.
   Она улыбается ему, а он ей.
   – Так или иначе, спасибо тебе, Каролина.
   Она молча кивает.
   В этот момент дверь открывается, и входит молодая женщина. Она останавливается и оглядывается, словно ища кого-то, бросает беглый взгляд в их сторону, а затем садится за столик рядом со входом. Раскрывает газету, которую просматривала Каролина, и прячет за ней свое лицо.
   Это удивительно красивая женщина. Давид быстро взглянул на нее, когда она вошла, но больше не смотрит в ее сторону, а Каролина не может оторвать от женщины глаз. И причиной тому не только красота.
   Отнюдь. Здесь что-то большее.
   Едва она появилась, в воздухе повисла напряженность. Точь-в-точь как в театре, когда зрители заняли свои места и ждут, когда поднимется занавес и начнется спектакль. Или в кинотеатре перед тем, как погаснет свет. Каролина чувствует, что сердце в груди начинает бешено колотиться. Перед ней разыгрывается неизвестная пьеса!
   – Что с тобой, Каролина?
   Давид смотрит на нее. Он заметил в ее взгляде внимание и беспокойство.
   – У тебя странный вид.
   Каролина качает головой.
   – Можешь сказать, что случилось? – снова спрашивает Давид.
   – Нет, не могу. Здесь что-то вот-вот произойдет, я это чувствую, но… Нет, я не знаю.
   Она встает.
   – Ты говорил, что торопишься. Так что лучше мне уйти. До свидания!
   Каролина поспешно направляется к двери, Давид идет следом. Молодая женщина сидит, погрузившись в чтение газеты, и не смотрит в их сторону.
   Но на улице Давид останавливается. Каролина быстрым шагом идет дальше, а он некоторое время стоит, глядя ей вслед, – Каролина чувствует это спиной. Собираясь перейти улицу, она оборачивается, чтобы помахать ему. И тут замечает, что он прошмыгнул назад, в кондитерскую.
   Что бы это означало? Ведь он так спешил!
   В голове промелькнула идея остановиться и подождать, пока он снова выйдет. Но – не будет же она шпионить за Давидом! Не стоит так опускаться. Лучше пойти поскорее к Ингеборг, как она обещала. Каролина прибавляет шагу и больше не оглядывается.
   Ингеборг знает, что Каролина хотела поговорить сегодня с Давидом. Она тоже считала, что это сделать необходимо, но, когда она спрашивает, как прошел разговор, Каролина качает головой.
   – Разговор вышел пустым.
   – Но ведь ты не из тех, кто сразу сдается?
   – Да, но Давид не хотел говорить, а я не смогла его заставить.
   – Плохо. – Ингеборг задумалась. – С ним наверняка стряслось что-то крайне серьезное, да?
   – Похоже, что да. Но, к сожалению, мы с тобой, Ингеборг, мало что можем сделать.
   – Да, раз он не хочет говорить, то… Ты беспокоишься за него?
   – Не знаю… И да и нет… Он сказал, что единственный, кто может ему помочь, это он сам.
   – Остается только надеяться, что он сделает это. Как можно скорее!
   – Но он сказал, что не хочет себе помогать.
   – Что? Не хочет себе помогать?
   – Да. Он так говорит.
   Каролина вздыхает, а Ингеборг озабоченно смотрит на нее.
   – И все же жаль Давида.
   – Боюсь, и мне тоже.
   Через несколько дней Каролина получает длинное письмо. Она сразу узнает почерк на конверте. Письмо от Давида, вот что он пишет:
 
   «Бесценная моя благодетельница!
   С болью в сердце я вынужден был вчера так внезапно расстаться с тобой. Я понимаю, что ты разочарована во мне. И у тебя есть причины.
   Постараюсь быть с тобой откровенным, и без «театральных штучек», как ты любишь выражаться. Но это, как ты понимаешь, мне не так легко. Моя суть есть притворство. Как, полагаю, и твоя.
   Хотя ты более меня преуспела в этом. Ты можешь даже предстать доброй самаритянкой, так что я едва не поверил тебе. Вот поэтому я решил написать. Я прошу тебя простить меня за мою критику и утверждение, что ты плохо играешь эту роль. Напротив, ты была великолепна. Я солгал, потому что заметил, что ты говоришь серьезно, а я не мог выносить твоего сочувствия. Я начинал жалеть себя, а это, как ты знаешь, ни к чему не приводит. А только еще больше ослабляет человека. Я готов был расплакаться.
   По нескольким причинам я не мог «раскрыть тебе мое сердце», как ты того желала. И как, возможно, хотел бы даже я сам. Но только при других обстоятельствах. Первая причина моего вчерашнего молчания заключается в том, что я с самого начала знал, что у нас слишком мало времени для доверительного разговора с глазу на глаз.
   Ты, конечно, помнишь ту молодую женщину, которая вошла в кондитерскую и села возле двери. Я заметил, как ты ее изучала. И твоя прекрасная интуиция сразу подсказала тебе, как ты выразилась: «что-то вот-вот произойдет». Ты была совершенно права.
   Что-то наверняка должно произойти!
   Женщину, которую ты видела, зовут Эдит, и она – моя возлюбленная.
   Впрочем, некоторое время назад не только моя…
   С Эдит все обстоит вот как: она обладает нежным сердцем, однако ненавидит театр, ненавидит кинофильмы, танцы и прочие увеселения, которые называет греховными и ветреными. Но меня Эдит любит, и это приносит ей страдания, поскольку я актер, и ей следовало бы ненавидеть меня – но она не может.
   Сама же Эдит модистка. Она искусна в своей работе, хотя и ею недовольна так же, поскольку красивые шляпы – тоже грех. И хотя она делает шляпки не для себя, но считает, что и это приумножает ее прегрешения, особенно если среди ее клиенток попадается кто-нибудь из актрис, которых она считает весьма легкомысленными.
   Она работает в ателье на Вэстерлонггатан, неподалеку от кондитерской Ланделиуса, и, конечно, знала, что я собирался там встретиться с тобой. Мы пообещали ничего не утаивать друг от друга, и поэтому я сам рассказал ей об этом. Мои слова так взволновали ее, что она проводила меня прямо до дверей и после зашла за мной в кондитерскую, но, как ты заметила, все время скромно держалась в тени.
   Мы с Эдит поженимся. Однако вначале каждому из нас следует изменить свою жизнь – так она считает.
   Она должна покончить со шляпным ремеслом, а я – подыскать себе «приличную профессию».
   Эдит подумывает делать вместо шляп различного рода меховые шапки, и, вероятно, мы могли бы вместе открыть небольшой салон, который бы я содержал, поскольку она как женщина мало разбирается в торговле – а мне как мужчине следует это уметь.
   Как ты понимаешь, Эдит не из тех, кто борется за избирательное право для женщин. Превосходство мужчин для нее неоспоримо. Даже если мужчину угораздило податься в актеры. Ведь все можно изменить.
   Откровенно говоря, я никогда не думал о женитьбе, но я люблю Эдит и готов пожертвовать ради нее всем. Если окажется необходимо, то даже театром. Поначалу я вообще не осмеливался додумать эту мысль до конца, но поскольку за последнее время я понял, что мне никогда не стать большим актером, эта жертва перестала выглядеть такой страшной, как прежде.
   Возможно, это будет скорее благодеянием, если я прекращу играть в театре и займусь чем-то другим. Посредственность – самое ужасное на свете. Я знаю, что и ты так думаешь. Тогда уж лучше быть отвратительным ничтожеством, какой я и есть сейчас. Вопрос только в том, какую стезю мне выбрать вместо театра.
   Становиться владельцем салона меховых шапок мне не очень хочется.
   Слава богу, у меня есть некоторые денежные сбережения. Никакого покровителя у меня нет, хотя я и старался, чтобы все думали именно так. Я делал это лишь потому, что в театральных кругах престижно иметь покровителя, но все это неправда. Все это время мне помогала моя мать. А вернее сказать, сам того не ведая, мне помогал мой покойный отец. Это был домашний тиран каких мало, он ни за что не позволил бы мне пойти в театральную школу.
   Его мнение об актерах было столь же высоко, как и его мнение о женщинах. И тех и других он называл одним словом – паразиты!
   Мой отец был торговцем-оптовиком. Преуспевающим в своем деле. Он торговал кожей, шкурами и мехами.
   Этому он посвящал все свое время. И постепенно сам «озверел» (прости мне мою неудачную шутку). Свою жену он называл «женщина в моем доме».
   А меня – «младший». Это означало, что мне предстоит наследовать его предприятие. Так он решил еще до моего рождения.
   Мы с матерью были его собственностью, а сам он не принадлежал никому, кроме, разумеется, самого себя. Это он давал понять со всей ясностью. Моей матери не разрешалось называть его «мой муж» или «мой супруг». Она должна была говорить «мужчина, которому я жена».
   Когда я появился на свет, меня встретили с восторгом. В течение всей беременности мама до смерти боялась, что родится ребенок нежелательного пола. Но я оказался тем, кем надо, и дом наполнился безмерной радостью. Хуже пришлось моей бедной сестре, которая родилась через год. Оптовик заказал по меньшей мере двоих мальчиков, и лишь потом собирался обзавестись девочкой. Он пришел в неслыханную ярость, когда понял, что в этом его ослушались. Еще один паразит!
   А тут еще сын захотел стать паразитом!
   Однако этого он, как я уже говорил, так и не узнал. Ни с того ни с сего он умер однажды утром, в бешенстве отчитав кого-то по телефону. Это был допустивший промашку служащий, который, узнав о том, что случилось, чуть не ополоумел от горя. Он счел, что невольно убил своего хозяина.
   Вероятно, потому, что втайне давно желал старику смерти. Как наверняка и большинство его подчиненных. А у отца были одни подчиненные, то есть одни враги. Ни о каких друзьях я никогда даже не слышал.
   Но мне было жаль того беднягу, который случайно довел все до смертельного исхода. В сущности, на его месте мог оказаться кто угодно. Отец вел дела в своих магазинах по телефону. И всегда любил звонить по утрам, когда бывал особенно не в духе. В этом крылся особый расчет. Ближе к полудню отец становился более уступчивым. А это не приносило пользы.
   Вспышки гнева случались с отцом постоянно, его рев слышался по всему дому, а мы, бедные дети, боялись даже пройти мимо его кабинета, где он орал и бранился по телефону. В конце концов все зашло слишком далеко. Мы опасались, что телефонный аппарат не выдержит и сломается, но первым не выдержало его собственное сердце. Никто этого не ожидал.
   Горевали по отцу не так уж сильно, но в доме воцарилась непривычная тишина.
   Тишина и пустота. В доме мы не привыкли говорить в полный голос. Мы всегда ходили на цыпочках и перешептывались. У отца был хороший слух, но он не выносил ничьего голоса, кроме собственного. Дети всегда были ему помехой, женский голос его раздражал, и мы привыкли молчать или говорить лишь в самом крайнем случае, да и то так тихо, как только могли. Но теперь, когда торговец умолк навеки, тишина стала казаться нам нестерпимой. Мы плакали, но не скорбели – нам было просто пусто.
   И тогда я стал населять дом различными голосами. Я стал разыгрывать роли. Я делал это, чтобы прогнать тишину, и начал с роли оптовика. Сначала робко, потому что никогда нельзя знать наперед, не обидит ли это кого-нибудь, однако все прошло вполне успешно. Тогда я осмелел и стал изображать отца и так и сяк. Я и понятия не имел, какими богатыми голосовыми данными располагаю. Домочадцы слушали меня с восхищением, к которому примешивался страх.
   Моя забава развеяла подавленное настроение в семье. К нам стали заходить знакомые только затем, чтобы послушать меня. Никто не хотел пропустить такое. Все с воодушевлением просили меня показать то одного, то другого… Вначале это было весело. Еще никогда мои старания не получали такой поддержки. Какой актерский талант! Я слышал об этом повсюду. Каждый день. И наконец сам начал в это верить. Поверила и мама.
   Да, мало у кого актерская карьера начиналась так удачно, как у меня! Казалось, все кругом верят в меня. И в первую очередь я сам!
   Но гордыня – предтеча падения. Так говорит Эдит.
   Она выросла в очень религиозной семье. Ее родители еще не знают обо мне. Пока я еще не расквитался со своим актерским ремеслом, так лучше. Но как только я найду себе приличное занятие, она сразу представит меня родственникам.