держать в руках боевое оружие с пятнадцати лет, то, конечно, участвовали и
были теми самыми непримиримыми боевиками, которых не могли уничтожить и
подавить регулярные федеральные войска, вооруженные до зубов и имеющие
огромный численный перевес в живой силе и технике.
"Таких не подавишь", - думал Калиночка, на них глядя, а каких "таких"
он не сумел бы объяснить ни другим, ни себе. Видно, мужчины гор произвели на
него должное впечатление и своим видом, и своими рассказами. Главное,
рассказывали они обо всем внешне спокойно, практически без эмоций, как будто
читали об этом в газетах. Причем читали не о своих городах и селах, а о
каких-то далеких чужих, незнакомых им странах, в которых идет чужая далекая
война и где гибнут совершенно неизвестные им люди, и дела до них им никакого
нет, а есть только знание о них и возможность это знание передать еще
кому-то, что они и делают в данный момент. И по их спокойствию можно было
сделать вывод, что они не слишком боятся смерти и не относятся к ней как
чему-то неизбежному и от этого страшному. Видимо, война и смерти стали для
них обыденностью и повседневностью, и они привыкли к ним, как к составляющим
их нынешнего образа жизни. Человек все же имеет способность втягиваться в
насильственно кем-то измененную жизнь, и через какой-нибудь месяц ему уже
кажется, будто живет он так Бог знает сколько времени и в его душу
закрадываются сомнения, а жил ли он когда-либо по-иному и если жил, то когда
и как долго. И та, сменившаяся жизнь начинает представляться людям в
несколько искаженном виде и слегка розовом цвете, и они перестают отличать
правду от вымысла собственного воображения, да им и не нужна правда, им
достаточно приятных воспоминаний, а если они не совсем приятны, механизм
человеческой памяти делает их таковыми без каких бы то ни было затрат и
усилий, незаметно ни для кого. Но в данном случае ничего этого от памяти и
не требовалось, потому что любая жизнь без войны, какой бы она ни была
плохой и пропащей, лучше жизни с войной. Здесь даже и сравнивать нельзя. И
чеченцы не сравнивали, они практически ничего не говорили о том, что делали
до начала военных действий, как и где жили. Они говорили только о том, что
делается и творится и происходит у них дома сегодня, что творилось вчера и
позавчера, и три дня назад. И все их слова были только о боях, зверствах,
ненависти, голоде, разрушенных жилищах, городах, уничтоженных семьях,
погибших детях и женщинах, и стариках, и опять о лжи, лицемерии, жестокости
войск и русских властей, и о жестокости преступных наемников, и снова о
жестокости и несправедливости всего и всех к маленькому народу,
насчитывавшему до начала боевых операций тысяч шестьсот людей, а после
полутора почти лет войны сократившемуся до угрожающей, критической цифры и
теперь он не только воюет со страной, которая победила гитлеровскую Германию
и милитаристскую Японию, и самого Наполеона, но и спасает себя, вывозя детей
за границы и пределы войны, чтобы они выросли и не дали погибнуть нации, и
не позволили исчезнуть с лица земли еще одному народу. Они говорили, как о
чем-то естественном и решенном, о своем возвращении в тот самый день, как
оно - их возвращение - станет возможным и о том, как они будут жить со
своими сохраненными семьями и растить своих спасенных детей настоящими
мужчинами и женщинами, которые тоже родят в свой черед детей и продолжат
таким образом род, а раз род продолжится, продолжится и не исчезнет весь
народ. А что он небольшой и стал теперь совсем незначительным по
количественным показателям - это неважно и ничего не меняет. Они не хотели
думать о том, что без погибших это будет уже не тот, а другой народ, и что
нельзя одними жизнями заместить другие, прерванные на полуслове и
загубленные в угоду непонятно кому и чему. Они поддерживали в себе веру и не
давали возможности развиться сомнениям. Наверно, им нельзя было сейчас ни в
чем сомневаться, потому что сомневающимся всегда труднее, а здесь люди
обязаны были жить, выживать как биологический вид, и от своих обязанностей
отлынивать не собирались. Все сомнения и колебания в правильности
собственных поступков откладывались ими на потом, отодвигались в необозримое
пока будущее, где все переменится к лучшему и где можно будет не замечать
пролетающих над головой самолетов и не обращать никакого внимания на
встретившихся тебе на пути людей в военной или в какой-нибудь иной форме.
Иначе не может быть, говорили они, иначе будет несправедливо. И Калиночка не
спросил у них, почему они уверены, что все должно быть справедливо, потому
что спросить у них такое не пришло ему в голову. Несмотря на устоявшиеся
взгляды и воззрения по этому поводу. Он вообще ничего у них не спрашивал. Не
чувствовал себя готовым задавать вопросы и не задавал их. Да у него и не
возникало никаких вопросов, наверно, и так он услышал и узнал для одного
раза достаточно и еще не успел все это услышанное и узнанное переварить, и
оно лежало в нем, ощущаясь тяжестью где-то в желудке, как после переедания.
Вот тут Калиночка осознал и прочувствовал новое современное выражение -
"грузить". До этого его раздражало и резало слух, когда кто-то при нем
говорил "что ты меня грузишь своими проблемами?". Калиночке не нравилось
такое употребление глагола "грузить", поскольку выглядело в его глазах
неуместным и искусственным. Ну, не любил Юрий Петрович, когда к слову
присобачивали не предназначенный для него смысл.
А тут ну просто внутренностями он ощутил, как его "грузят". И он
принимает груз - хотя спокойно мог этого не делать - и груз придавливает его
своей тяжестью, своей массой. При том, что тем, кто его "грузил", кто
перегружал свой груз на него, легче от этого не становилось, а становилось
еще тяжелее - это было видно, если присмотреться, по их лицам, мрачнеющим
все более и более, и по тому, как они сидели, и по взглядам, и по дыханию.
Взгляды и дыхание их тяжелели по мере того, как рассказ близился к концу,
хотя рассказывать они, похоже, могли бесконечно. Чтобы пересказать все,
виденное ими за последние полтора года, потребовалось бы много времени и не
два слушателя, а гораздо больше. И когда в рассказе возникла пауза, и Миша
снова зарядил свой кипятильник, а оба чеченца стали закуривать, Калиночка
воспользовался удобным моментом и сказал, ну, я пойду. "А куртка?" - сказал
Миша. "Ладно, потом, - сказал Калиночка, - в другой какой-нибудь раз".
И он попрощался с Мишей и снова закурившими чеченцами, и вышел из
мастерской на хрустящую дорожку из щебня, недавно насыпанную Мишей для
дальнейшего асфальтирования после полного и окончательного таяния снегов.
Куртку Юрий Петрович нес под мышкой в скатанном состоянии, и она мешала ему
махать при ходьбе руками. А как только Юрий Петрович вошел в квартиру,
телефон зазвонил, и Инна с ходу поделилась с ним радостью, даже "здравствуй"
сказать забыла. Радость ее заключалась в следующем: на базарчике она
обнаружила, что мясники продают обрезки. Всего по сто тысяч за килограмм
продают, чуть ли, значит, не даром. И я купила шестьсот грамм этих обрезков,
радовалась Инна, за пятьдесят тысяч, то есть мне еще уступили, и буду теперь
покупать их всегда, и Сенька всегда теперь будет сыт, а то чем его кормить,
я в последнее время уже совершенно не знала и боялась, что он или умрет у
меня с голоду, или уйдет от меня на улицу, искать другую хозяйку. Юрий
Петрович сказал Инне, что он тоже рад, потому что не может видеть, когда
домашнее животное плохо кормят и невольно начинает относиться хуже к людям,
не понимающим, что кота, раз уж ты его завел, надо кормить. А меня не надо,
сказала Инна. А тебя, сказал Юрий Петрович, кот не заводил и кормить, таким
образом, не обязан. Инна спросила, не случилось ли у него чего-нибудь,
потому что судя по ответам и тону, что-то у него, видимо, случилось. Ничего
у меня не случилось, сказал Юрий Петрович, абсолютно ничего не случилось и
что вообще могло у меня случиться. Ну тогда я приду, сказала ему Инна, сразу
и как-то очень охотно успокоившись. Давай, сказал Юрий Петрович и положил
трубку на торчащий из красного телефона черный истертый рычаг. И тот вечер,
и та ночь, и то утро ничем, собственно, не отличались от прочих вечеров,
ночей и утр, проводимых Калиночкой с Инной, а утро вышло копией того утра, о
котором и идет здесь речь. Утра совершенно нелепой автомобильной катастрофы,
случившейся на Новом мосту через реку Днепр с автомобилем "Жигули", в
котором ехали два человека - мужчины разного возраста. Возраст, конечно,
выяснился не сразу, не во время катастрофы, а потом, когда личности мужчин
были установлены. А когда их машину вынесло на полосу встречного движения и
потащило к пешеходной дорожке, по которой шел себе пешеход Юрий Петрович
Калиночка, и выбросило на высокий, удвоенной высоты бордюр, никто, конечно,
не знал, что за люди едут в этой машине и какого они возраста.
Поспособствовал же всему этому несчастью сугроб, насыпанный несколькими
обильными снегопадами и раскатанный автомобильными колесами до состояния
пологого и скользкого откоса, сыгравшего роль естественного, нерукотворного,
можно сказать, трамплина. И потом много об этом трамплине шло разговоров,
что вот, если бы его не было и если бы снег вовремя убирали, то машина
просто ударилась бы в высокий бордюр и от удара замедлила скорость своего
неуправляемого движения и, может быть, тогда все обошлось бы малой кровью -
травмами какими-нибудь, сотрясениями, переломами и, конечно, серьезным
ремонтом машины. Но не смертью двух человек, наделавшей столько шума в
средствах массовой информации города и в городских коммунальных службах, на
которых вешали теперь всех собак. Правда, постфактум надо сказать, что шум
стоял зря и недолго - может быть, дня три, а может быть, и того меньше.
Потому что смерть двух ничем не знаменитых рядовых людей не может долго
приковывать к себе внимание масс. Чтобы гибель производила на массы более
или менее устойчивое и яркое впечатление, гибнуть должно множество народу и
желательно сразу. От стихийного бедствия страшной силы или от взрыва, или от
рук террористов. Или на крайний случай, в результате отказа тормозов у
переполненного трамвая, как это произошло в одном из районных городов
Угорской области. И этот переполненный трамвай летел под уклон больше
километра, а внизу, на повороте, сошел с рельсов и мчался еще по асфальту
метров десять, пока не врезался в бетонное ограждение и не перевернулся на
правый бок. Компетентная комиссия после вычислила, что скорость в момент
удара составляла девяносто километров в час. И в одночасье ушло из жизни
двадцать девять человек и восемьдесят семь получили ранения разной степени
тяжести, а еще пять умерли в больнице в течение нескольких последующих дней
из-за травм, несовместимых с жизнью. И был объявлен траур по всей стране и
создана суровая правительственная комиссия, и все газеты писали о трагедии,
публикуя на первых полосах фотоснимки разрушенного трамвая, а по телевидению
показывали снятые милицией на месте трагедии кадры, где исковерканные
человеческие тела были перемешаны с пылью, разрозненной обувью, вишнями,
газетами, ведрами и сумками. И семьям погибших правительство выплатило по
две с половиной тысячи долларов США в валюте Украины, и высказало свои
соболезнования многочисленным семьям погибших. А потом стали искать виновных
в том, что трамвай с неисправными тормозами оказался на линии и, понятное
дело, выяснили, что они почти все ездят с такими тормозами изо дня в день,
поэтому можно лишь удивляться, как ничего подобного не произошло раньше. И
конечно, виновных в конце концов нашли и лишили свободы на разные длительные
сроки, чтобы пострадавшим было не так обидно. Хотя многие из оставшихся в
живых пассажиров этого несчастного трамвая и другие жители города говорили,
что чем хватать и сажать людей, лучше бы тормоза отремонтировали или новых
трамваев накупили. Вообще тогда люди много чего позволили себе сказать.
Вплоть до того, что власти города и страны и есть самые настоящие виновники,
то есть другими словами убийцы. Калиночка все это слышал сам, поскольку Инна
зачем-то уговорила его поехать с ней вместе на девять дней к своей близкой
родственнице, у которой погибла в трамвае дочь. И эти поминки были
единственными в жизни Калиночки, где люди, выпив, не стали говорить о своем
и смеяться, и рассказывать последние новости, анекдоты или еще что-нибудь в
этом роде. Все ели и выпивали практически молча, а если говорили, то только
о происшествии и о погибшей, причем ее мать рассказывала, как они отдыхали в
городе Одессе и спрашивала у подруг дочери, любят ли ее в институте и
хорошие ли у них преподаватели. И еще говорила, как бы жалуясь, что Лена не
хочет почему-то замуж, хотя Олег - ее парень хороший и самостоятельный, в
смысле имеет какое-то свое небольшое дело и зарабатывает неплохие деньги. А
этот Олег сидел почти рядом и слушал то, что говорила мать погибшей Лены о
нем без интереса и без участия. А Калиночка про себя отмечал, что все это
говорится в настоящем, а не в прошедшем времени. Потом поминки кончились,
Инна поцеловала свою родственницу в лоб и в щеку, и они уехали на вокзал,
где сели в проходящую электричку, и мужик в сером полушерстяном костюме,
сидевший с ними на одной скамейке, всю дорогу, до самого Угорска,
рассказывал им, что раньше он никогда не потел и в любую жару ходил только в
костюме. Все удивлялись, как он так может, а ему - хоть бы что. А тем летом,
говорил этот мужик, стал я потеть. Видно, слабею. На пенсию, значит, ушел и
ослабел. Сорок два года на одном месте отработал, а на пенсии, дома, ключицу
сломал, как дурак. И теперь вот потею в костюме, хотя для меня сорок один
градус в тени - температура привычная и невысокая. И Калиночка с Инной
слушали этого общительного мужика, и он отвлекал их от невеселых мыслей о
поминках и о трамвае, и обо всем, что с ним связано.
Да, такие случаи людей трогают на какое-то время. И война трогает.
Когда где-то поблизости начинается война - она сразу обращает к себе взгляды
всех честных и миролюбивых сил общества. Но и у этих сил через время
внимание рассеивается, притупляется, и они обращаются к другим несчастьям и
другим неотложным задачам, и война уходит на задний, второй или третий план
и становится будничным делом, составной частью, компонентом чего-то общего и
целого, многогранного и многоликого, а то и просто проходным
тридцатисекундным сюжетом в телевизионных новостях, газетной заметкой, каких
в той же самой газете наберется еще штук двадцать пять или тридцать. Потому
что никому неохота во время принятия вкусной и здоровой пищи, добытой
нелегким и не всегда приятным трудом, или во время напряженной любовной
сцены помнить о смертях и несчастьях чужих незнакомых людей и их незнакомых
семей, и семей их родных и близких. Если постоянно об этом помнить и не
забывать ни на минуту, обязательно испортится настроение и нервная система,
и как неизбежный результат - состояние всего здоровья. А жить с испорченным
здоровьем можно, но удовольствия от такой жизни никакого. То есть исключения
есть из любого, самого правильного правила, и существуют лица, которым
болеть нравится, и они ловят свой кайф от хождений по врачам различных узких
специальностей и от того, что добиваются в результате этих хождений к себе
внимания. И вообще, заболевая, они обретают смысл жизни, и им совсем не
важно, что состоит он в доставании лекарств и денег на лекарства, и усилий,
направленных на проведение обследований и выявление дефектов
функционирования собственных внутренних органов, и на попадание именно в эту
больницу, а не в другую или в третью, а в больнице снова нужны усилия и
способности, и прочие человеческие качества - чтобы лежать в палате на
четыре, а не на четырнадцать человек и чтобы лечащий врач был тот, который
хороший, а не тот, что ничего не знает и не умеет, и чтобы сестра не
зажимала прописанные врачом и купленные родственниками медикаменты, и чтобы
не выписали из больницы раньше времени, не проведя курс лечения в полном
объеме, и чтобы записали на прием к доктору соответствующих наук, профессору
и светилу.
Калиночка встречал таких людей и наблюдал, так сказать, в действии, и
самому ему болеть приходилось не раз и даже не два. И он знал, что да, это
затягивает и в какой-то мере увлекает человека. Увлекает, так как
увлекательно быть окруженным специалистами и служить для них объектом
приложения знаний и опыта, и помогать им в нелегкой и бескомпромиссной
борьбе со своей собственной, принадлежащей лично и только тебе одному,
болезнью, и победить ее в конце концов или умереть. Во всяком случае
когда-то, выйдя из гастроэнтерологического отделения шестой горбольницы на
волю, он отчетливо почувствовал, что не знает, как и для чего ему теперь
жить. Болезнь была вылечена, конкретная цель достигнута. Следующей же цели
Юрию Петровичу никто не поставил и что дальше делать, не разъяснил. Если,
конечно, не считать целью соблюдение диеты и других предписаний врача. А их
целью точно считать нельзя, потому хотя бы, что кто же их выполняет, эти
предписания, выйдя из стен лечебно-оздоровительного заведения? Выйдя оттуда,
начинают по возможности жить, стараясь не вспоминать о своей болезни или
делая вид, что ее вовсе нет и не было, и никогда больше не будет. Все это,
понятно, при условии, что болезнь позволит жить, делать вид и не замечать.
Вообще, тут Калиночка обнаружил замкнутый круг. Выходило, что жить и беречь
здоровье скучно и неинтересно, а жить, потеряв здоровье (из-за того, что в
свое время его не берег), еще скучнее и, можно сказать, противно до слез.
Ведь ничего же без здоровья не может человек - ни поесть, ни выпить, ни
полюбить от всего сердца. Поскольку как можно любить от всего сердца, когда
оно больное и хилое, и работает с трудом и с перебоями, и того гляди
преподнесет человеку обширный инфаркт миокарда. Конечно, можно возразить,
что инфаркт - это крайность и не у всех бывает и что до инфаркта человека
еще надо довести, но если у него болят гнилые зубы во рту, разве может он
при этом любить и быть любимым?
Зная все о здоровье и его отсутствии, Калиночка тем не менее никак за
своим здоровьем не следил и не ухаживал. Зарядки по утрам, и той не делал.
Что между прочим, могло стать реальной причиной его преждевременного
остеохондроза. Ему всегда было лень махать руками, не имея определенной
видимой причины. Да и глупым казалось. Чуть ли не идиотизмом. "Ну что это
такое? - думал Юрий Петрович. - Взрослый здоровый мужик стоит в трусах
посреди комнаты и тяжело дыша производит надуманные телодвижения, пока не
вспотеет и не начнет дурно пахнуть. После чего нужно идти в душ и смывать с
себя липкий пот, и переменять нижнее белье, и лишний раз его стирать". А со
стиркой у Калиночки всегда были нелады. Стирать он любил, только когда хотел
сосредоточиться и что-нибудь важное обдумать. Лучше всего думалось ему во
время глажки, но чтобы гладить, нужно иметь что-либо выстиранное. И Юрий
Петрович стирал - обязательно вручную. И голова у него во время стирки - а
еще лучше во время глажки - освобождалась, и думалось ему легко и свободно,
и вольно, как в дикой степи. Может быть, Юрий Петрович имел склонность и
привычку о чем-нибудь непрерывно думать из-за того, что стирал и гладил себе
практически всегда сам. Даже живя семейной жизнью, приходилось ему этим
заниматься. Во-первых, ему не хотелось, чтобы жена ворошила его грязные
носки и трусы, и прочие принадлежности туалета, а во-вторых, он и будучи
неженатым юношей стирал себе все своими руками. Мать говорила, что настоящий
мужчина и это обязан уметь, и не стирала ему ничего. Из благих, так сказать,
побуждений и намерений. Ну, и потому, конечно, что терпеть не могла стирать.
Для нее стирка всю жизнь была хуже любого наказания. Кроме какого-то
короткого времени, когда она стала жить в квартире с водой и еще не успела
свыкнуться с тем, что можно повернуть кран, и вода будет течь сколько надо.
Она воспринимала это как непозволительную роскошь, говоря "конечно, так
стирать можно, так стирать - одно сплошное удовольствие, отдых у моря". И в
подтверждение своих собственных слов затевала какую-нибудь постирушку. Но
очень быстро домашний водопровод стал делом обыкновенным и будничным, и
стирать ей снова расхотелось. Зато снова пришла охота воспитывать из сына
настоящего мужчину и человека с большой заглавной буквы. И она говорила ему,
как по радио: "Тебе строить новую жизнь предстоит, отличную от нашей,
старой, а для того, чтобы новая жизнь оказалась не хуже, а лучше той,
которая уже существует, надо себя воспитывать в духе". "В духе кого-чего?" -
спрашивал Калиночка. Но мать пропускала его вопрос мимо ушей и никогда на
него не отвечала. Свою тираду насчет новой жизни она произносила чуть ли не
до самого отъезда Юрия Петровича из дома после окончания образования,
произносила и после его возвращения, то есть тогда, когда он давно уже знал,
что никакой новой жизни не существует и построить ее нельзя, потому что она
- жизнь - одна, непрерывная, от Адама, как говорится, и Евы до наших дней, и
если она меняется в чем-то, то сама по себе и по собственному усмотрению,
меняя тем самым нас. А потом уже нам начинает чудиться и представляться, что
это мы изменили ее, чего-то там такое построив, открыв, изменив и улучшив
или, наоборот, все испортив, разрушив, развалив и угробив. Поэтому Юрий
Петрович не слишком активно реагировал на разговоры о старой и новой жизни,
а услышав что-нибудь вроде "так жить нельзя", вообще уходил подальше,
иногда, правда, вставив "так - нельзя, а по-другому мы не умеем, не хотим,
не можем и не будем". А когда эту знаменитую крылатую фразу произнесла Инна,
Калиночка ответил ей "перевернись на живот". Конечно, Инна оскорбилась и
обиделась. Не потому, что предложение показалось ей неприличным или
недостойным - как раз нет, для нее не существовало ни запретных поз, ни
запретных, как бы это сказать, тем. Ее обидело то, что Калиночка не желает
говорить с нею о серьезном, глобальном и актуальном, говорить о том, что
волнует и возбуждает лучшие умы страны и не одной страны, а многих. "Значит,
для тебя я недостаточно умная, - сказала Инна и перевернулась не на живот, а
на бок, - значит, ты меня считаешь дурой". А Калиночка сказал, что никем ее
не считает и перевернул на живот. Ну и разговор перевел на что-то другое -
то ли на сына, то ли на кота. И Инна ему отвечала, вроде бы забыв обиду, и
все пошло у них, как шло обычно. Но перед уходом Инна опять вдруг заговорила
о том же самом, причем заговорила какими-то дурацкими словами - типа того,
что есть ли свет в конце тоннеля и должен же быть у тоннеля конец, где этот
вышеупомянутый свет брезжит. Тут Юрий Петрович, хотя и скрежетнул верхними
зубами о нижние, но ответил. Чтобы не поссориться с Инной из-за ерунды и
чтобы не пришлось опять жить совсем одному до тех пор, пока не появится
какая-нибудь другая женщина и не займет место, оставшееся в его жизни от
Инны. Он ответил, что, да, конечно, у тоннеля, а другими словами, у светлого
будущего должен быть счастливый конец. Вопрос состоит в том - когда именно.
Но те, кто утверждают, что у любого тоннеля, как и вообще у всего на свете,
непременно и обязательно есть конец и иначе быть не может - элементарно
заблуждаются. Может быть иначе. Постройте тоннель кольцом и все. А наш
тоннель так и построен. И не все об этом догадываются только потому, что
находятся и движутся внутри тоннеля, а не снаружи. Если бы они смогли
выбраться из тоннеля и обозреть его с высоты, допустим, птичьего полета,
вопросы отпали бы сами собой. "А ты что, выбрался и обозрел?" - спросила
Инна. "Я догадался", - ответил Калиночка. А Инна сказала, конечно, что он
догадливый неописуемо, но ушла без ссор и обид, и дня через три снова
позвонила и сказала свое "я приду". И Калиночка рад был такому исходу и
разрешению напряженности, возникшей было в их близких отношениях, потому что
Инной он все-таки в определенной степени дорожил, может быть, не совсем
осознанно, но дорожил. Во всяком случае, ее наличие никак Калиночке не
мешало. Скорее, помогало. Нечасто, но у него появлялось желание и чуть ли не
потребность с кем-либо побыть. Обычно-то он и в общении с собой прекрасно
себя чувствовал, но случались такие дни и вечера, когда нужен ему был
собеседник. И может быть, даже не собеседник, а слушатель. Или просто
кто-нибудь живой. А Инна, очевидно, обладала каким-то обостренным чутьем,
подсказывавшим ей, когда именно Калиночке нужно человеческое присутствие, и
она ему звонила, может, и не подозревая, что звонит кстати и вовремя. Так
она позвонила после встречи Калиночки с чеченцами в мастерской у
Миши-кнопочника. Да, она говорила о своем коте и о дешевых мясных обрезках
для него, и Калиночка отвечал ей в том же духе и предостерегал от того, чтоб
давать коту мясо в сыром виде, так как он может заразиться глистами и
заразить сына, и ее саму. Но говоря с Инной - сначала по телефону, а позже и
вживую, - Юрий Петрович обрел свое обычное душевное равновесие, и чеченцы с
их чеченскими бедами отступили на задний план, оставив на переднем вечер с
Инной, ее пустой треп ни о чем и обо всем сразу, и ее доброе тело, и сон на
более или менее чистой постели, под теплым, но тонким одеялом, и утро