Лениным их заводским с детьми. Села и говорит:
- На, Владимир Ильич, держи, - и прикрепила, значит, к нему пластилином
плакат следующего непримиримого содержания: "Объявляю голодовку до победного
конца".
И начали, конечно, к ним, к Лене и к детям ее, стекаться заводские
люди. Рабочие и служащие, в спецовках промасленных и в чистой одежде. И
собралось их за короткое время много. Толпа целая собралась. Потому что
всякие несанкционированные митинги и пикеты тогда еще только в моду входили,
а на заводе как раз был обеденный перерыв. А памятник Ленину у них прямо
перед входом в буфет установлен. Небольшой такой памятник, сидячий. И Лена
устроила, значит, стихийный импровизированный митинг на фоне вождя, и ее
слушали, широко раскрыв рты. А она говорила, что начальство их заводское
убило из-за преступной халатности ее Жору, а квартиру теперь нормальную
давать уклоняется, видно, кому-то своему хочет ее отдать или, может. продать
хочет за большие деньги. И называла она его, все то есть заводское
начальство скопом и снизу до верху, палачами и подонками вол всеуслышание.
И директор завода Полупаев Л.А. посмотрел на это устроенное Леной шоу -
так он выразился - и распорядился выделить ей трехкомнатную квартиру.
- И пусть, - сказал, - она ей подавится и не мешает работать.
И квартиру Лене в течение года дали, трехкомнатную в новом доме. И она
туда переехала из общежития. Ремонт сделала и переехала. Пробовала она
добиться, чтоб завод и ремонт ей произвел своими силами и средствами, но тут
они, заводские, стали стеной и стояли непоколебимо насмерть. И как-то Лена
вытащила сама этот ремонт, на себе, и стала жить в новой квартире и растить
детей. За чертой бедности, конечно, жила, на пособия детские и на те деньги,
что за Жору платили ей по закону. Ну и с мехзавода тоже она иногда, от
случая к случаю, что-либо полезное сдирала, какой-нибудь шерсти клок.
Пойдет, права покачает там в завкоме, покричит - ей и дадут чего-нибудь.
Этим, допустим, летом бесплатную путевку в лагерь старшему, Косте, дали, а
прошлым - семейную путевку в дом отдыха на всех троих. Тоже бесплатную. Хотя
крови это ей много стоило испорченной. Потому что председатель завкома там у
них такая подлая сволочь - все под себя сгребает. Уже ни в какую одежду не
влазит и в машину свою не влазит, а ему все мало и мало. Но Лена вытрясла из
него эти путевки, никуда он от нее не ускользнул и не делся.
А так, конечно, нелегко ей было одной с двумя детьми вертеться, без
надежной в жизни опоры. Правда, эти женщины Жорины - в прошлом любовницы, -
не все, конечно, а некоторые из них и на самом деле ее не оставили и не
забыли, и взяли над ней, как говорится, шефство. В первую очередь
завпроизводством столовским - Стеша. То мяса ей подбрасывала по дешевке, то
масла сливочного, а то и сухой колбасы. А тут вообще сахара привезла два
мешка, с доставкой на дом. Сказала:
- Продашь. Его нету сейчас нигде днем с огнем. Сто двадцать рублей
стоит за кило, не ниже. А мне, - сказала, - по семьдесят вернешь, госцену.
И вторая, та, которая заведующая медпунктом, Елена, тоже ей помощь
оказывала, по своей, медицинской, части. К врачам стоящим определяла на
прием и на лечение, лекарства давала, а Жоре маленькому во время болезней
его уколы приходила делать и по два раза в день, и по три. А недавно, когда
Даша, сестра Жоры родная, в больницу залетела на кучу операций, так она и
для нее лекарств достала остродефицитных. Хотя с Дашей она, Елена, и сама
была хорошо знакома, как теперь открылось и всплыло. Жора покойный их и
познакомил когда-то, давным-давно. Лена тогда в первый раз рожать собиралась
и на сохранении лежала месяца полтора, а он, Жора, конечно, не мог этим
обстоятельством не воспользоваться. И он к Даше приходил с Еленой. Она,
Даша, сначала в городе их встретила вдвоем и в обнимку, застукала, и Жора
после этого нахально к ней в гости приперся с Еленой вдвоем, так как нечего
ему было больше терять. А потом Жора вместо Елены еще кого-то себе завел, а
они, Елена и Даша, так и остались друг с другом в приятельских отношениях и
общались по разным поводам между собой с тех пор непрерывно. И Елена, узнав
про Дашу, все сделала, что было в ее силах и возможностях. Только узнала она
не сразу, а с опозданием, потому что Сергеев долго никому и ничего не
говорил, но это уже от нее не зависело.
То есть не пустые слова и звуки произносили они, эти женщины, на
похоронах. И Жору, значит, помнили не на шутку. И с течением времени,
потихоньку они Лене просто-таки близкими людьми и подругами сделались. Даже
Люба, учительница. И год Жоре вместе все они отмечали, в узком кругу, и два,
и три. И вспоминали его, каждая, каким знала и запомнила, откровенно - и
ничего. Лене, наоборот, легче становилось на душе оттого, что они хорошо о
нем и тепло отзывались.
А с Сергеевым у Лены так связалось. Благодаря Даше. Он пришел к ней за
лекарством, Еленой у нее оставленным, взял его и повез к Даше в больницу, а
часа через два опять пришел. И сел в большой комнате и сидит, молчит. Он,
Сергеев, вообще мало говорил и редко, в крайних обычно случаях. Ну и сидел
он, сидел, пока не выдержала Лена его сидения и не спросила:
- Сергеев, - говорит, - ты зачем пришел? Я лекарства тебе уже отдала.
А он еще помолчал и отвечает:
- Вовик нашелся. Муж.
И Лена еле-еле разобралась, что это он про Дашиного мужа, пропавшего
сто лет назад, говорит.
- Ну и что с того? - спрашивает.
А он:
- Чтоб я больше не приходил.
Лена допытывается:
- Куда не приходил? К кому?
А он говорит:
- К Даше. Она сказала.
И остался Сергеев у Лены на ночь. Так как сидел сиднем и никуда не
уходил - явочным порядком. Ну она и постелила ему на диване, и он
переночевал. А завтра снова зачем-то пришел. И снова сидел допоздна и
молчал. И Лена снова его у себя оставила. Но теперь уже не на диван его
положила, а к себе. Потому что не было у нее после Жоры еще никого и ни
разу. А прошло с момента его смерти целых три года. И она положила Сергеева
с собой рядом, будучи молодой женщиной в расцвете сил и в соку и живым
человеком. И он стал первым ее после Жоры мужчиной, а вообще в жизни -
вторым.
А подруги ее насчет Сергеева в один голос высказывались, как
сговорились:
- И зачем он тебе, - сказали, - такой сдался?
Особенно Елена его отрицательно воспринимала. Говорила:
- То он с Дашей живет, то с тобой. Ему, наверно, без разницы, с кем
жить.
А Лена им всем так отвечала:
- Пускай, - говорила, - будет на всякий какой-нибудь случай. Не гнать
же его.
А Елена говорила:
- Почему это не гнать? Гнать.
И тогда Лена воспользовалась в разговоре против Елены запрещенным
ударом ниже пояса.
- Ты сама-то, - сказала она, - с кем всю жизнь живешь в браке?
А Елена ей:
- Ну, с учителем танцев.
А Лена:
- И как тебе? Нравится?
- Ага, - Елена говорит, - нравится, хоть в петлю лезь.
А Лена ей:
- То-то же. А мне, значит, гнать.
И она, конечно, не прогнала Сергеева. Хотя и правда, непонятный он был
какой-то. Молчит и молчит. Поругаться с ним и то невозможно было, не то что
поговорить. А Лена же про него и не знала почти ничего, кроме того, что с
Дашей он жил, когда Вовик ее пропал. Да и до того жили они, при Вовике. И
Даша тоже вот его за что-то любила. Сама ей рассказывала, делилась. На
работе они в те времена любовными похождениями занималась, в Дашином
кабинете, на столе. Она начальницей маленькой работала, Даша, и у нее был
отдельный небольшой кабинет, а Сергеев числился у нее в подчинении. И они в
кабинете у Даши этим занимались, пока Вовик у нее был, а когда исчез Вовик,
стали они в открытую жить, не прячась. А сейчас Сергеев Дашино место на
работе занял ввиду ее тяжелой и продолжительной болезни. А при Лене, значит,
Жорино место он занял и жил с ней молча. И днем молча, и ночью. Но ночью, в
темноте, Лена не ощущала его этого гнетущего молчания, а ощущала только силу
Сергеева и что-то еще, похожее на нежность. И хоть он, Сергеев, и не
нравился никому и все ей твердили, что жить с ним - это большая глупость.
Лена в этом вопросе ни к кому не прислушивалась, тем более что и дети с
Сергеевым быстро общий язык нашли. И старший - быстро, и младший. И они
звали его - Сергеев, по фамилии. Костя говорил:
- Сергеев, помоги арифметику решить.
И Сергеев ему помогал. А младший, Жора, тот каждый вечер заставлял его
дом строить из кубиков или еще что-нибудь, и Сергеев молча строил. А Жора
ломал построенное и требовал все строить заново и сначала. И Сергеев строил
сначала.
А Даше Лена ничего не сказала про то, что Сергеев с ней живет, язык у
нее чего-то не повернулся сказать. То есть виновной она себя не чувствовала
перед Дашей и не считала, потому что сама же Даша сказала Сергееву, чтоб не
приходил он. Но не лежала у Лены душа на эту щекотливую тему с ней
разговаривать. А Даша и без нее все прекрасно узнала. От Вовика. Она, Даша,
попросила, чтоб Лена женщину какую-нибудь ему нашла, Вовику, из-за того, что
не могла она по состоянию здоровья жить с ним как с мужчиной и выполнять
свои основные супружеские обязанности, и Лена нашла ему, не затруднившись,
Любу, учительницу. И он пришел к ней за сахаром, и ее Лена позвала - тоже за
сахаром, и они у нее познакомились между собой вроде бы как случайно. И с
Сергеевым он, Вовик, тут познакомился. И Даше рассказал, что, значит, у нее,
у Лены, есть теперь Сергеев и она уже не одна. А потом он, Вовик, на день
рождения Даши их пригласил с Сергеевым. От Дашиного имени пригласил. И Даша
восприняла их совместный приход как должное и без всякого недовольства и
претензий никаких не предъявила. А за учительницу еще благодарила сто раз.
Наверно, совсем у нее было со здоровьем плохо и беспросветно. А на вид, так
просто смерть она напоминала, только что без косы.
И таким вот образом за три года личная жизнь Лены как-то наладилась и
достигла определенного уровня и стала походить на жизни большинства других
женщин нашего времени и была не хуже, чем у них и чем была она у нее, у
Лены, при Жоре. Во всяком случае, так жить было уже можно. Если б оно и
дальше все так же продолжалось и шло установленным порядком. Но она без
работы осталась внезапною Вышла из декрета по достижении Жорой трехлетнего
возраста, как положено, а контору их хитрую взяли и аннулировали. Закрыли то
есть. А их всех, работников, выкинули на улицу не хуже, чем при проклятом
капитализме. Оно и раньше предпринимались попытки закрыть эту их контору,
еще года полтора тому назад. Но тогда попытки эти и происки не увенчались
успехом. Переименовали их только и подчиняться обязали не Москве, а Киеву.
Ну и сократили, конечно, на тридцать процентов. А теперь вот все-таки
добрались до них по-настоящему и ликвидировали как класс. Сказали: за полной
ненадобностью и непригодностью в новых условиях экономических реформ. И Лена
осталась без работы. Сергеев ей говорил:
- Перебьемся.
А она:
- Надоело перебиваться. И у меня двое детей.
И пошла Лена на мехзавод. К Стеше с Еленой. И Стеша сказала:
- Устроим.
И она позвонила начальнику ОТЗ и говорит:
- Люд, надо подругу на работу принять.
А Люда говорит:
- Можно. Расчетчицей.
И Стеша Лене мимо трубки говорит:
- Расчетчицей годится?
А Лена говорит:
- Да. Я ж расчетчица и есть.
И она пошла от Стеши к этой начальнице ОТЗ Люде и написала заявление на
имя директора Полупаева Л.А. с просьбой о приеме на работу, и начальница его
подписала, или, вернее, завизировала. А директор не подписал. Ему секретарша
это заявление положила на стол вместе с другими бумагами, требующими
подписи, а он увидел фамилию Ярченко, нажал селектор и говорит:
- Начальник ОТЗ, зайдите.
Та зашла, а он спрашивает:
- Ярченко - это кто? Вдова Ярченко?
А начальница ОТЗ говорит:
- Вдова.
А Полупаев:
- Я этого, - говорит, - не подпишу. Мне демонстрантки не нужны.
И не подписал.
А Лена узнала, что не подписал он ей заявление и почему не подписал, и
говорит:
- Вот же хорь злопамятный.
И она сочинила воззвание и написала его на большом ватманском листе
фломастером. "Люди! - написала. - Моего мужа, Георгия Ярченко, тут убили, а
теперь и меня, вдову его, хотят убить, отказывая в приеме на работу!".
И Лена, как и в прошлый раз, три года назад, пробралась с детьми на
территорию мехзавода и расположилась все там же, под Лениным, который сидел
себе как ни в чем не бывало на своем постаменте, только был теперь
облупленным и выцветшим, и обгаженным воронами. И она развернула свой плакат
и стояла с ним на снегу, может, час, а может, и два. Но никто не подошел к
ней и не прочитал того, что написала она на плакате, можно сказать, кровью
сердца. То есть ни один человек не подошел и не заинтересовался криком ее
души. Стеша одна подошла. А остальные проходили мимо и как будто ничего не
замечали. А Стеша увидела ее из окна столовой и подошла. И:
- Бросай, - говорит, - свою агитацию.
И Лена свернула плакат в трубу и положила его Ленину В.И. на колени. И
они зашли к Стеше в столовую и выпили там по чуть-чуть, и поели, и покормили
детей. И Стеша сказала:
- Зря ты. Мы б все равно как-нибудь с Полупаевым утрясли. И еще
сказала: - Но ты, - сказала, - не боись. Прорвемся.
И Лена ответила ей, вторя:
- Конечно, прорвемся. - И она сначала засмеялась беспечно и беззаботно,
как смеются лишь в раннем детстве, а потом вдруг сразу заплакала.

    ЖЕЛАНИЕ



И с тех пор не было у Михайлова никаких посторонних желаний. Он хотел
иногда только есть и пить и больше, и чаще всего хотел спать. А сверх этого
совсем ничего не хотел. Ну или, может быть, почти совсем ничего. Потому что
одно пламенное и заветное желание у него все-таки в запасе было. И сидело
оно, это желание, где-то глубоко в Михайлове, в его недрах, и вспоминал он о
нем, о своем этом неизъяснимом желании, в редких и крайних случаях, хотя и
постоянно. А желание это было такого характера - Михайлов желал как-нибудь
очутиться в стране Австралии, чтоб, значит, при помощи этого забыть и
стереть из памяти свою жизнь, и свою жену, и вьетнамца, и ту работу, которую
он делал много лет из года в год и которую не любил ни одного дня, а потом и
боялся ее и ее неоправданных и непоправимых последствий. А почему ему
взбрела в голову именно Австралия, так он и сам думал - почему? Просто,
наверно, далеко она размещалась, эта страна Австралия, и Михайлов совсем
ничего про нее не знал, кроме красивого названия, которое запомнил навсегда
из пройденного курса средней школы. А больше про Австралию он ничего не знал
и, наверно, потому туда стремился всей душой и телом подсознательно. А
может, и не туда он мечтал и надеялся попасть, а хотел исчезнуть отсюда,
чтоб, значит, не быть тут больше никогда. И это единственное пустое желание
Михайлова отличало его от остальных одушевленных представителей живого мира,
населяющих необозримые просторы страны от конца и до края.
А раньше, до того переломного момента, как Михайлов ушел с работы и от
жены, у него скорей всего бывали и иного направления желания, но какие они
были и сколько их было - много то есть или мало, - Михайлов давно уже не
помнил, да и не вспоминал никогда, и потребности у него такой - вспоминать -
не возникало, потому что ничего хорошего и радостного из прошлой его жизни
не сохранилось у Михайлова в памяти и не задержалось, а сохранилось только
все плохое, принесшее ему когда-нибудь зло. Такие у него, видно, были
природные свойства памяти и мозга - не запоминать все светлое и хорошее, а
запоминать одно лишь плохое. А может, и правда, не было у него ничего
такого, что надо было бы запомнить раз и навсегда и иметь при себе в
качестве приятных воспоминаний о прожитом отрезке жизни. И вот помнил
Михайлов, например, как лежал под белой простыней его напарник или что жена
ему изменяла с вьетнамцем. И до этих пор не мог он постигнуть, почему она
это делала именно вот с вьетнамцем, а не с лицом какой-нибудь более
привычной в их местности нации или народности. И ведь расовыми
предрассудками никогда Михайлов не страдал, потому что даже и евреев он
считал за таких же людей, как и все и ничем не хуже других, а это его добило
и доконало - то, что вот с вьетнамцем, хотя и понятно ему было, что разницы
нет существенно никакой и не в этом трагическая суть дела и происшествия. А
то, допустим, как они с женой познакомились и встретились, память Михайлова
в себе не удержала, и теперь восстановить это он, если бы и захотел, то
никак не мог бы. Помнил Михайлов, что был он когда-то демобилизованным из
рядов Советской армии воином в звании рядового и никакой жены у него тогда
не было, а потом она появилась и долго была, а потом был вьетнамец, и ее
опять не стало. Сразу, в один прекрасный день, не стало у него жены,
невзирая на то, что еще длительный срок они жили чужими людьми под общей
одной крышей, имея общего ребенка в возрасте до семи лет. И этот ребенок рос
и вырастал, а жена все жила и жила с вьетнамцем, а Михайлов жил сам по себе
отдельно, для того, чтобы зарабатывать какие-нибудь деньги и покупать на них
еду и одежду для ребенка и для себя. И зарабатывал он эти деньги, работая
дежурным слесарем на промышленном предприятии тяжелой индустрии, или, проще
говоря, на заводе. И он не любил этот завод и свою должность дежурного
слесаря, так как завод этот, если, например, смотреть на него с высоты
четвертого этажа заводоуправления, представлял из себя обнесенное забором с
колючкой сосредоточение зданий цехов, грязных и низких, и разбросанных по
голой земле без умысла и распорядка, а между цехами были нагромождены и
наворочены железобетонные ноги и фермы, и балки крановых эстакад, а под ними
копились груды мертвого промышленного хлама и горы металла, и какие-то
остовы и скелеты отживших механизмов и станков, и какие-то рельсы и болты, и
еще много чего-то железного и ржавого, и изуродованного. И по всему
пространству завода носился удушливый ветер и подхватывал за собой черную
пыль литейных производств, и перемешивал ее с рыжим песком, и швырял эту
вонючую помесь в окна и в стены, и поднимал столбами и клубами под самое
небо. И от этого вечного ветра даже цветы на клумбе, которую разбили под
окнами кабинета директора для эстетической красоты, всегда были окутаны и
покрыты слоями жирной пыли и грязи, и пахли эти тусклые больные цветы сталью
и ржавчиной, и индустриальными маслами, и заводские люди, двигавшиеся из
цеха в цех по различным технологическим потребностям и надобностям, были
пыльными и промасленными, и как бы лишенными на время выполнения своих
производственных обязанностей человеческого достойного обличья. И Михайлов
не любил этих промышленных людей и сторонился их общества и компании, хотя и
сам был в грязи и в масле и никогда не мог отмыть себя полностью. А когда-то
с женой Михайлов ходил в кино, а перед этим кино демонстрировали им
документальные кадры исторической кинохроники - как водили на работу на
какой-то дореволюционных времен фабрике лошадей и они крутили какой-то
тяжелый ворот, ходя по замкнутому кругу, пока не уставали, а потом их
отпрягали от ворота и уводили в конюшню на отдых и кормежку, а в ворот
впрягали других таких же лошадей, отдохнувших и поевших сена. И Михайлов
сравнивал себя с этими рабочими лошадьми и уподоблял себя им, потому что и
его трудовая жизнь так же протекала, как и у тех лошадей. Каждый день
протекала его жизнь в таком же круговороте упрощенных действий, только шел
он на работу сам, по собственному пониманию, и сам впрягался и вертел свой
ворот с напарником, пока не подойдет их время смены. А смысл работы у них
заключался в текущем ремонте оборудования, состоящего из станков и прессов,
которые ломались в течение производственного процесса и требовали
неотложного ремонта, тупо и неподвижно стоя с искореженными от перегрузок
деталями и узлами, и Михайлов заменял им эти узлы и детали, вышедшие из
строя, на новые. И оборудование снова работало до следующей аварии и
поломки, давая продукцию народному хозяйству страны и мира. И вот говорят,
что машины бывают умные. Может, конечно, и бывают. Но Михайлов таких не
видел и не встречал, а те, какие он видел, были простые и примитивные в
своей способности резать и давить металл или выполнять прочие неважные
функции и операции. И вот, значит, из-за всего этого перечисленного он и не
любил эти станки и прессы и не любил свою работу и профессию, но никакой
другой работы Михайлов не знал и не понимал и не умел делать никакого
другого общественно полезного дела. И он работал по типу того, как работали
лошади в кинохронике, механически и без всякого удовольствия и пользы душе,
а только лишь ради получения средств к дальнейшему существованию. А потом
уже, когда с его напарником произошел несчастный случай травматизма со
смертельным исходом, стал Михайлов не только что не любить эту свою
вынужденную работу, но и бояться станков и прессов. которые обязан был
ремонтировать. И было это, когда сын Михайлова достиг своего
шестнадцатилетия, а вьетнамец бросил его жену и передумал с ней жить, а
Михайлову это было безразлично и все равно. И как раз тогда убило трубой его
напарника, а он, напарник, был молодой и веселый и любил спать с женщинами,
и женщины тоже его за это любили, и было у него их много, разных и всяких. И
еще у него была вторая жена и двое детей, а у первой жены от него была
дочка, и он платил ей положенные алименты.
И вот его убило трубой после того, как они вместе, Михайлов то есть и
напарник, произвели замену старого и разрушенного клапана на прессе, и пресс
включили для испытания и проверки в холостом режиме работы, и когда, значит,
его включили, вернее, это Михайлов нажал на кнопку "пуск", то появился и
возник какой-то лишний звук, и они пошли посмотреть, что за звук такой
неположенный и откуда он происходит, - Михайлов чуть вперед пошел, а
напарник чуть сзади, а в это самое время трубу и оборвало, и, как шланг
резиновый, страшным давлением отбросило эту стальную трубу, и напарника по
голове сзади ударило. Он и смерти своей не увидел - такой неожиданной силы
был этот удар. А Михайлов остался целым и нетронутым, хотя и находился в
непосредственной опасной близости от напарника, и на него все смотрели и
удивлялись, как это так могло произойти, что они были вдвоем и вместе, а
убило одного напарника, а Михайлова даже маслом не искупало. А какая-то
молодая баба из медпункта в халате сказала, что хороших людей всегда
убивает, а всякое говно остается жить среди нас и плавать на поверхности
нашей жизни. А прессовщик, который приходился напарнику лучшим другом,
сказал, что стрелять вас всех надо за такие дела.
И Михайлов стоял на похоронах напарника совсем один, как перст, и к
нему не подходили скорбящие люди, а он этого и не хотел. Он и на поминках
сидел сам, а на него все время смотрели обе вдовы напарника, а также и его
родители, и сестра, и остальные родственники, и друзья. А может, ему так
казалось.
А потом Михайлова таскали в прокуратуру и заставляли писать там
объяснительные записки письменно и снимали с него дознание в устной форме,
потому что он был единственным и самым главным свидетелем этого несчастного
случая на производстве, а прокуратура была призвана установить по долгу
службы личность истинного виновного, чтоб осудить его за проявленную
преступную халатность и несоблюдение Правил техники безопасности при работе
с сосудами, находящимися под давлением.
И, значит, когда все это кончилось и назрела в природе весна, Михайлов
бросил свою работу, так как стал он бояться всех этих движущихся железных
машин и механизмов и не мог больше физически и морально их обслуживать и
ремонтировать. И в одно утро этой ранней весны он вышел из дома и
почувствовал, что ничего ему не надо и ничего он не хочет, и он не пошел на
работу, а пошел бродить вокруг да около, прощупывая и предугадывая
подступившую к нему фазу жизни, которую надо будет ему так или иначе
перетерпеть и прожить, а там, может, настанет Австралия.
И он ходил без определенных занятий туда и сюда и видел, что город, по
которому он ходит, скучный и одноцветный, и думал, что ему, этому городу,
далеко, наверно, до Австралии во всех отношениях и по всем статьям. И так
ходил Михайлов по улицам без толку и направленности, а просто, чтоб убивать
время, и заходил на вокзал, и читал расписание движения поездов дальнего
следования, и заходил в агентство воздушных сообщений и там тоже читал
расписание, отыскивая рейс на Австралию и время его отправления. А о том,
что нету у него денег на приобретение билета и визы или, допустим,
какого-нибудь другого разрешения от властей, он не думал. И про то, что не
дадут ему ничего такого разрешающего без наличия неопровержимых оснований,
он тоже не думал.
И проходил Михайлов весь день дотемна, и подошло его время идти домой,
но он и домой не пошел, потому что не было у него больше желания туда идти и
опять видеть перед собой свою жену, которая столько лет безнаказанно пила
его кровь с вьетнамцем, и сына своего не хотел Михайлов больше видеть, так
как давно уже стал он Михайлову чуждым и незнакомым и даже потерял на него
похожесть по чисто внешним признакам, а был копия мать в молодости - один к
одному. И Михайлов снова пошел на вокзал и, так как захотел есть, съел в
буфете типа "экспресс" вареное яйцо и выпил стакан чая с бубликом. А потом
он нашел свободное место в пассажирском зале ожидания и заснул на нем сидя,