Страница:
Он не думал долго, взял у Гиттиса кредит, оформил сделку – и зарплата его сократилась вчетверо.
Так он окончательно попал в рабство к бывшему метрологу, любившему мифически рассуждать о нескольких нефтяных олигархах, с которыми имел дело на заре карьеры или еще в институте – пил, ходил по девкам, заседал в одном комитете комсомолии.
Семья Гиттиса – жена и две дочки – несколько лет уже жили в Москве. Королев часто им помогал с обустройством жилья, поездками и т. д. Жена, пользуясь знакомством с секретаршей одного из нефтяных «генералов», стала успешно спекулировать поставками в Январск всякой всячины. Рентабельность этих сделок была огромная: идущие под «откат» счета в нефтяном офисе подписывали не глядя. Так что эта скандальная заполошная женщина со временем составила главную конкуренцию конторе мужа, чем порой доводила его до бешенства. Она не боялась, что Гиттис ее бросит, поскольку привезла из Уфы престарелую свекровь, разбитую инсультом, – и держала ее в заложниках. Иногда Гиттис был вынужден поручать Королеву отрабатывать и поставки жены тоже. Набожная, она, крестясь на все попутные церкви, оснащала речь свою благолепными выражениями. Она не то изливала Королеву душу, не то агитировала. Говорила, что всё делает ради семьи, что ремонт квартиры и обучение дочерей целиком на ней, что Гиттис – заблудший человек, что он поплатится. Королев слушал ее стиснув зубы, не понимая, что она имеет в виду. Гиттиса она называла клоуном – «этот клоун». Она просила Королева повлиять на него. Заезжая к ней, Королев слушал ее болтовню, упрямо разглядывал размером со стенгазету сусальный иконостас, стоявший в углу кухни, и думал о пустоте. О величии пустоты.
Однажды после разговора с этой женщиной Королев вдруг задумался об иных формах жизни. Если существуют инопланетяне, наверняка у них нет психики. Иначе такое удвоение бессмыслицы находилось бы в противлении замыслу Бога. Значит, заключил Королев, у ангелов нет нервов и рассуждения. Почти как у птиц. «Среди птиц прячутся некоторые ангелы. Исходя из подобия», – почему-то так в конце подумалось Королеву – и он застыл, пораженный такой абсурдной, но что-то скрывающей за собой мыслью…
Наконец Гиттис бросил семью, снял квартиру и стал знакомиться по объявлениям с девушками, желавшими «нежной дружбы с состоятельными мужчинами, способными протянуть крепкую руку помощи». Об их любви к себе он регулярно рассказывал Королеву. Девушки менялись часто – это можно было определить по тому, как Гиттис вдруг мрачно молчал, вместо того чтобы, как раньше, говорить без умолку на романтические темы, о том, как его любят и ценят и как он учит жизни, как поучает очередную пассию.
А еще Гиттис очень любил ездить на курсы повышения квалификации. Один такой годичный курс назывался «Президент». Это была школа для руководителей, проходившая в Сочи, в одном из прибрежных отелей. Гиттис всегда прилетал оттуда пьяный. В аэропорту его встречал Королев. По дороге в Москву начальник рассказывал о гулянках, которые проводились массовиками-затейниками из программы «Президент». О том, с какими серьезными людьми, бизнесменами федерального масштаба ему довелось проходить тренинг, как они превозносили его способности руководителя, как пили с ним на брудершафт и какие теперь у него большие планы на сотрудничество и развитие дела.
В конце одной такой оргии Гиттис вместе с двумя девушками удалился на пляж, прихватив бутылку шампанского. А несколькими днями ранее он приметил недалеко от берега подводный камень. Какое-то пятно темнело в толще лазурного штиля. Этот смутный объект подспудно захватил его сознание и мучил несколько дней. Но взять где-нибудь маску, пойти еще раз на пляж, заплыть за буйки, разглядеть подробности – он ленился.
Так вот, иногда во время занятий мучительное подводное пятно всплывало перед его глазами то сундуком тусклых драгоценностей, то огневой башней торпедного катера, то головой гиганта, погруженного по шею в грунт, – головой с тихо качающимися водорослями волос. В тот вечер, крепко выпив, Гиттис прихватил с вечеринки двух девушек, которыми угощала своих участников программа «Президент», и отправился на пляж. Нетрезвый план его был нелеп: засунув в трусы бутылку, доплыть до подводной скалы и, найдя в ней опору, предаться возлияниям. В темноте Гиттис то ли не сумел отыскать камень, то ли глубина над ним слишком была велика, не достать на цыпочках, – и попытался откупорить бутылку на плаву. Вылетевшая пробка попала одной из девушек в глаз. Началась истерика.
– Я чуть не утонул, они стали хвататься за меня, кричать, тянуть на дно.
– А что с девушкой, что у нее с глазом? – спросил его Королев.
– Не знаю, – возмущенно ответил Гиттис, – я еле от них отбился.
LVII
LVIII
LIX
LX
Так он окончательно попал в рабство к бывшему метрологу, любившему мифически рассуждать о нескольких нефтяных олигархах, с которыми имел дело на заре карьеры или еще в институте – пил, ходил по девкам, заседал в одном комитете комсомолии.
Семья Гиттиса – жена и две дочки – несколько лет уже жили в Москве. Королев часто им помогал с обустройством жилья, поездками и т. д. Жена, пользуясь знакомством с секретаршей одного из нефтяных «генералов», стала успешно спекулировать поставками в Январск всякой всячины. Рентабельность этих сделок была огромная: идущие под «откат» счета в нефтяном офисе подписывали не глядя. Так что эта скандальная заполошная женщина со временем составила главную конкуренцию конторе мужа, чем порой доводила его до бешенства. Она не боялась, что Гиттис ее бросит, поскольку привезла из Уфы престарелую свекровь, разбитую инсультом, – и держала ее в заложниках. Иногда Гиттис был вынужден поручать Королеву отрабатывать и поставки жены тоже. Набожная, она, крестясь на все попутные церкви, оснащала речь свою благолепными выражениями. Она не то изливала Королеву душу, не то агитировала. Говорила, что всё делает ради семьи, что ремонт квартиры и обучение дочерей целиком на ней, что Гиттис – заблудший человек, что он поплатится. Королев слушал ее стиснув зубы, не понимая, что она имеет в виду. Гиттиса она называла клоуном – «этот клоун». Она просила Королева повлиять на него. Заезжая к ней, Королев слушал ее болтовню, упрямо разглядывал размером со стенгазету сусальный иконостас, стоявший в углу кухни, и думал о пустоте. О величии пустоты.
Однажды после разговора с этой женщиной Королев вдруг задумался об иных формах жизни. Если существуют инопланетяне, наверняка у них нет психики. Иначе такое удвоение бессмыслицы находилось бы в противлении замыслу Бога. Значит, заключил Королев, у ангелов нет нервов и рассуждения. Почти как у птиц. «Среди птиц прячутся некоторые ангелы. Исходя из подобия», – почему-то так в конце подумалось Королеву – и он застыл, пораженный такой абсурдной, но что-то скрывающей за собой мыслью…
Наконец Гиттис бросил семью, снял квартиру и стал знакомиться по объявлениям с девушками, желавшими «нежной дружбы с состоятельными мужчинами, способными протянуть крепкую руку помощи». Об их любви к себе он регулярно рассказывал Королеву. Девушки менялись часто – это можно было определить по тому, как Гиттис вдруг мрачно молчал, вместо того чтобы, как раньше, говорить без умолку на романтические темы, о том, как его любят и ценят и как он учит жизни, как поучает очередную пассию.
А еще Гиттис очень любил ездить на курсы повышения квалификации. Один такой годичный курс назывался «Президент». Это была школа для руководителей, проходившая в Сочи, в одном из прибрежных отелей. Гиттис всегда прилетал оттуда пьяный. В аэропорту его встречал Королев. По дороге в Москву начальник рассказывал о гулянках, которые проводились массовиками-затейниками из программы «Президент». О том, с какими серьезными людьми, бизнесменами федерального масштаба ему довелось проходить тренинг, как они превозносили его способности руководителя, как пили с ним на брудершафт и какие теперь у него большие планы на сотрудничество и развитие дела.
В конце одной такой оргии Гиттис вместе с двумя девушками удалился на пляж, прихватив бутылку шампанского. А несколькими днями ранее он приметил недалеко от берега подводный камень. Какое-то пятно темнело в толще лазурного штиля. Этот смутный объект подспудно захватил его сознание и мучил несколько дней. Но взять где-нибудь маску, пойти еще раз на пляж, заплыть за буйки, разглядеть подробности – он ленился.
Так вот, иногда во время занятий мучительное подводное пятно всплывало перед его глазами то сундуком тусклых драгоценностей, то огневой башней торпедного катера, то головой гиганта, погруженного по шею в грунт, – головой с тихо качающимися водорослями волос. В тот вечер, крепко выпив, Гиттис прихватил с вечеринки двух девушек, которыми угощала своих участников программа «Президент», и отправился на пляж. Нетрезвый план его был нелеп: засунув в трусы бутылку, доплыть до подводной скалы и, найдя в ней опору, предаться возлияниям. В темноте Гиттис то ли не сумел отыскать камень, то ли глубина над ним слишком была велика, не достать на цыпочках, – и попытался откупорить бутылку на плаву. Вылетевшая пробка попала одной из девушек в глаз. Началась истерика.
– Я чуть не утонул, они стали хвататься за меня, кричать, тянуть на дно.
– А что с девушкой, что у нее с глазом? – спросил его Королев.
– Не знаю, – возмущенно ответил Гиттис, – я еле от них отбился.
LVII
Королев был исполнен неподотчетной ненависти. Он мучился ею, понимая греховность этого чувства. Он даже пробовал молиться, как умел, прося смиренья. Не помогало. Ненависть его, словно дар свыше, шла через него потоком горячего света. Ему было горячо в нем и по ночам, в которые ему попеременно снились два революционных сна, всё время уточнявшихся, вынимавших из него душу. Первый относился к странному житью на берегу Каспийского моря, вместе с кучкой армян-подпольщиков, хоронящихся от полиции на прибрежной даче. Апшеронский полуостров, с веранды вдали сверкает море, сад полон смокв и абрикосов, лучистая листва наполняет сферу взгляда, мелкий залив, поросший тростником, выходит к забору. Главарь подпольщиков вдруг получает известие, что англичане, вместе с мусаватистами опрокинувшие Бакинскую коммуну, арестовали комиссаров и теперь везут их на пароходе в Красноводск. Королеву поручается срочно погрузиться в ялик и плыть на опережение через весь Каспий, чтобы успеть организовать на том берегу революционные массы туркменских кочевников – и отбить у англичан наших героев… Королев налаживает паруса. Ему страшно. Товарищи толкают лодку по мелководью. Главарь – тихий и твердый седой человек в золотом пенсне, – чтобы напоследок успокоить Королева, протягивает ему книгу, ведет пальцем по оглавлению и говорит:
– Не бойся, всё будет хорошо. В двадцать второй главе тебя выпустят из плена, – говорит он, отчеркивая ногтем строчку.
– А комиссары? – спрашивал его Королев.
– Их расстреляют. Но это ничего не значит. Ты обязан их спасти. Плыви! – И каждый раз за жестом главаря Королев тянулся вдаль, тихим ходом распутывал зигзаги залива – полные паруса при совершенном штиле давали уверенную тягу, и каждый раз он замирал при виде выхода в открытое море, свободно гулявшего на просторе набегом качки, разверстых меж пенистых волн могил, – и сон обрывался на бесконечном ужасе то над вздымающейся, то над падающей в дымящуюся брызгами пропасть лодки, на том, как руль каменеет и заламывает руку, как хлопает парус, как рангоут бьет его по темечку на перемене галса…
А второй сон ненависти был еще мучительней. Королев в нем оказывался мичманом на броненосце, стоявшем у берега под яростным солнцем на стрельбах. Раз в час грохал пушечный залп, от которого глохла вся команда, – и с противного борта отрывался набег волны, набранной инерцией отката. Королев был на этом броненосце одним из активистов революционного подполья. Вместе с товарищами они задумывали бунт, в результате которого броненосец должен был превратиться в летающий остров, в дирижабль. По ночам Королев вместе с другими вынимал из рундуков свитки шелковой ткани – и они шили что-то громадное, путаясь в чечевичной форме кройки, долго шепотом выясняя геометрию сшива, расправляя в тесноте лоскуты, клеенчатые аршины. Шили они не то гигантский саван на всю команду, на корабль, не то возносящийся купол, который наполнялся из труб паровой машины горячим тяговым воздухом – для взлета… Вдруг капитан решает наградить команду за стрельбы борщом – и снаряжает мичмана на канонерке за говядиной. И вот тянутся сто морских миль в Одессу, канонерка бежит туда и обратно все сутки, рассекая кефалевым телом волну – и превращаясь то в деревянную рыбу, то в живую, с которой Королев вдруг в недоумении соскальзывал, срывая ногтями крупную чешую. На базаре в Одессе долго ходил, подбирая сходную цену, – и потом тащил на себе телячью тушу, задыхаясь от сладковатого запаха синего, уже обветренного мяса, отмахиваясь загривком от гремящих мух, которые блистали изумрудными дугами, будто дирижируя тяжким его проходом. И как потом лежал вместе с тушею на леднике, в трюме, воняющем машинным маслом, рвотой, прокисшим хлебом, как шуровали всполохи в кочегарке, выхватывали катающиеся от качки ведра, бочки, рухлядь, как черные кочегары склонялись в протуберанцах шара топки, будто человечки в желтке луны; как крыса вкрадчиво подбиралась к его ляжке, сначала царапала брючину, взбиралась, грызла, но, наткнувшись на дерево, переходила на говядину, – и лед, подобравшись к паху, вползал в его тело, грудь прозрачнела, мертвела… И вот борщ сварен, команда ушла в отказ от несвежего мяса – и всколыхнулась стрельба, кутерьма подхватила, вынесла мичмана из трюма в главари. Бунтующая команда понесла его на руках на капитанский мостик – и оттуда все они наблюдали, как матросы расправляли полотно, как вздымалась блестящая его волна, наполняясь свежим ветром, как под неполной сферой заворачивали в оставшиеся лоскуты капитана, других убитых офицеров, как вязали к ногам колосники, как переваливали тела за борт… И последнее, что он видел перед пробуждением: вздыбившийся в небо корабль полным ходом шел под белоснежным, гудящим от полноты тяги куполом, – и вдруг всё проваливалось, и мостик пикировал вниз, рассыпаясь обломками, вымпелами, телами, – и там, внизу, хлопал парус, концы под шквалом хлестали в виски, длинные патлы тонущего старца срывались в лицо с гребня волны, пахло йодом, волна вновь запрокидывала нос, и рангоут при смене галса бил привязанного за ноги к мачте мичмана по мертвому затылку…
С этим нужно было что-то делать, и тогда он решил погасить разрушительную составляющую ненависти пониманием. Подобно тому как нервозное влечение к шлягеру, раздражающему слух, изживается тем, что перестаешь отмахиваться от песенки и наконец вслушиваешься в нее, вдумчиво проговаривая все строчки, и пониманием бессмыслицы изгоняешь дразнящую заинтригованность, – так и он тогда стал вникать в свою ярость.
Для начала прочел «Капитал». Книга понравилась, но не воспламенила. Затем изучил современную политэкономию, микро– и макроэкономику. Обнаружил, что Норвегия – социалистическое государство: там идея Маркса о включении части прибавочной стоимости в зарплату трудящихся стала национальным обычаем. Вдохновившись этим знанием, Королев решил поговорить с Гиттисом, чтобы тот включил часть своей спекулятивной прибавочной стоимости в его зарплату. Королев не помышлял о тридцати двух норвежских процентах. Он думал хотя бы о пяти – притом что, как ни скрывал от него Гиттис, он все-таки знал, что маржа при отправке в труднодоступный Январск составляла сто, а в случае дефицита – и двести, и триста процентов. Королев не сомневался в целесообразности разговора, ведь ему на месте Гиттиса было бы важно, чтобы основной его работник оставался доволен жизнью.
Но Гиттис не понял, о чем пытается с ним говорить Королев.
– Да ладно, старик, брось. Дыши проще, – Гиттис хлопнул его по колену и вышел из машины.
Разговор этот заронил Королеву в душу грубость, которая скоро дала о себе знать.
Олигарх, глава жизнетворной нефтяной компании, приезжал в Январск дважды в год. Ради этого там построили гостиничную виллу. Всякого рода ширпотреб для нее поставлялся через контору Гиттиса. Среди прочего Королев закупил и отправил тысячу горшечных растений – от подснежников до гигантских кактусов, десяток кальянов и контейнер постельного белья. Вилла была почти готова к приему гостей, когда Гиттису поступила информация, что олигарх прилетает через два дня, а в комнате отдыха при сауне до сих пор нет нардов, без которых хозяин не мыслил своей жизнедеятельности.
Два дня Королев метался по Москве в поисках нардов из красного дерева, с дайсами и фишками из слоновой кости. Гиттис звонил каждые полчаса и закатывал истерику.
Наконец Королев примчался в аэропорт с двумя драгоценными коробками, чтобы отправить их в Январск срочным грузом, вместе с пилотами. Оставалось заполнить транспортную накладную. Уже вися грудью над прогнувшейся от напора воздуха финишной ленточкой, Королев замешкался и в графе «Наименование груза, описание» крупно вывел: «НАРЫ СБОРНЫЕ, КРАСНОЕ ДЕРЕВО».
– Не бойся, всё будет хорошо. В двадцать второй главе тебя выпустят из плена, – говорит он, отчеркивая ногтем строчку.
– А комиссары? – спрашивал его Королев.
– Их расстреляют. Но это ничего не значит. Ты обязан их спасти. Плыви! – И каждый раз за жестом главаря Королев тянулся вдаль, тихим ходом распутывал зигзаги залива – полные паруса при совершенном штиле давали уверенную тягу, и каждый раз он замирал при виде выхода в открытое море, свободно гулявшего на просторе набегом качки, разверстых меж пенистых волн могил, – и сон обрывался на бесконечном ужасе то над вздымающейся, то над падающей в дымящуюся брызгами пропасть лодки, на том, как руль каменеет и заламывает руку, как хлопает парус, как рангоут бьет его по темечку на перемене галса…
А второй сон ненависти был еще мучительней. Королев в нем оказывался мичманом на броненосце, стоявшем у берега под яростным солнцем на стрельбах. Раз в час грохал пушечный залп, от которого глохла вся команда, – и с противного борта отрывался набег волны, набранной инерцией отката. Королев был на этом броненосце одним из активистов революционного подполья. Вместе с товарищами они задумывали бунт, в результате которого броненосец должен был превратиться в летающий остров, в дирижабль. По ночам Королев вместе с другими вынимал из рундуков свитки шелковой ткани – и они шили что-то громадное, путаясь в чечевичной форме кройки, долго шепотом выясняя геометрию сшива, расправляя в тесноте лоскуты, клеенчатые аршины. Шили они не то гигантский саван на всю команду, на корабль, не то возносящийся купол, который наполнялся из труб паровой машины горячим тяговым воздухом – для взлета… Вдруг капитан решает наградить команду за стрельбы борщом – и снаряжает мичмана на канонерке за говядиной. И вот тянутся сто морских миль в Одессу, канонерка бежит туда и обратно все сутки, рассекая кефалевым телом волну – и превращаясь то в деревянную рыбу, то в живую, с которой Королев вдруг в недоумении соскальзывал, срывая ногтями крупную чешую. На базаре в Одессе долго ходил, подбирая сходную цену, – и потом тащил на себе телячью тушу, задыхаясь от сладковатого запаха синего, уже обветренного мяса, отмахиваясь загривком от гремящих мух, которые блистали изумрудными дугами, будто дирижируя тяжким его проходом. И как потом лежал вместе с тушею на леднике, в трюме, воняющем машинным маслом, рвотой, прокисшим хлебом, как шуровали всполохи в кочегарке, выхватывали катающиеся от качки ведра, бочки, рухлядь, как черные кочегары склонялись в протуберанцах шара топки, будто человечки в желтке луны; как крыса вкрадчиво подбиралась к его ляжке, сначала царапала брючину, взбиралась, грызла, но, наткнувшись на дерево, переходила на говядину, – и лед, подобравшись к паху, вползал в его тело, грудь прозрачнела, мертвела… И вот борщ сварен, команда ушла в отказ от несвежего мяса – и всколыхнулась стрельба, кутерьма подхватила, вынесла мичмана из трюма в главари. Бунтующая команда понесла его на руках на капитанский мостик – и оттуда все они наблюдали, как матросы расправляли полотно, как вздымалась блестящая его волна, наполняясь свежим ветром, как под неполной сферой заворачивали в оставшиеся лоскуты капитана, других убитых офицеров, как вязали к ногам колосники, как переваливали тела за борт… И последнее, что он видел перед пробуждением: вздыбившийся в небо корабль полным ходом шел под белоснежным, гудящим от полноты тяги куполом, – и вдруг всё проваливалось, и мостик пикировал вниз, рассыпаясь обломками, вымпелами, телами, – и там, внизу, хлопал парус, концы под шквалом хлестали в виски, длинные патлы тонущего старца срывались в лицо с гребня волны, пахло йодом, волна вновь запрокидывала нос, и рангоут при смене галса бил привязанного за ноги к мачте мичмана по мертвому затылку…
С этим нужно было что-то делать, и тогда он решил погасить разрушительную составляющую ненависти пониманием. Подобно тому как нервозное влечение к шлягеру, раздражающему слух, изживается тем, что перестаешь отмахиваться от песенки и наконец вслушиваешься в нее, вдумчиво проговаривая все строчки, и пониманием бессмыслицы изгоняешь дразнящую заинтригованность, – так и он тогда стал вникать в свою ярость.
Для начала прочел «Капитал». Книга понравилась, но не воспламенила. Затем изучил современную политэкономию, микро– и макроэкономику. Обнаружил, что Норвегия – социалистическое государство: там идея Маркса о включении части прибавочной стоимости в зарплату трудящихся стала национальным обычаем. Вдохновившись этим знанием, Королев решил поговорить с Гиттисом, чтобы тот включил часть своей спекулятивной прибавочной стоимости в его зарплату. Королев не помышлял о тридцати двух норвежских процентах. Он думал хотя бы о пяти – притом что, как ни скрывал от него Гиттис, он все-таки знал, что маржа при отправке в труднодоступный Январск составляла сто, а в случае дефицита – и двести, и триста процентов. Королев не сомневался в целесообразности разговора, ведь ему на месте Гиттиса было бы важно, чтобы основной его работник оставался доволен жизнью.
Но Гиттис не понял, о чем пытается с ним говорить Королев.
– Да ладно, старик, брось. Дыши проще, – Гиттис хлопнул его по колену и вышел из машины.
Разговор этот заронил Королеву в душу грубость, которая скоро дала о себе знать.
Олигарх, глава жизнетворной нефтяной компании, приезжал в Январск дважды в год. Ради этого там построили гостиничную виллу. Всякого рода ширпотреб для нее поставлялся через контору Гиттиса. Среди прочего Королев закупил и отправил тысячу горшечных растений – от подснежников до гигантских кактусов, десяток кальянов и контейнер постельного белья. Вилла была почти готова к приему гостей, когда Гиттису поступила информация, что олигарх прилетает через два дня, а в комнате отдыха при сауне до сих пор нет нардов, без которых хозяин не мыслил своей жизнедеятельности.
Два дня Королев метался по Москве в поисках нардов из красного дерева, с дайсами и фишками из слоновой кости. Гиттис звонил каждые полчаса и закатывал истерику.
Наконец Королев примчался в аэропорт с двумя драгоценными коробками, чтобы отправить их в Январск срочным грузом, вместе с пилотами. Оставалось заполнить транспортную накладную. Уже вися грудью над прогнувшейся от напора воздуха финишной ленточкой, Королев замешкался и в графе «Наименование груза, описание» крупно вывел: «НАРЫ СБОРНЫЕ, КРАСНОЕ ДЕРЕВО».
LVIII
Королев любил в ясную погоду бывать в Домодедове. Пока водитель его выписывал накладные и распатронивал «газель» у грузового терминала, он садился на лавочку в отдалении, откуда до самого горизонта простиралось летное поле. Огромное небо – во весь свет, насыщенное свечением, которое вдруг с торжественным ревом наискосок пронзал и тут же тонул блесткой самолет, – напоминало видение моря, наполняло спокойными мыслями о смерти.
Королев совсем не свысока жалел Гиттиса. Тому в самом деле было не позавидовать. Помещая себя на его место, Королев тоже оказывался бессилен что-либо поделать. Ничего нельзя было поправить в нравственном хламе, поглотившем жизнь. Ничего нельзя было поделать с дебрями колючей проволоки прошлого, полонившего однообразное будущее. Он смотрел на своего начальника – обрюзглого, чванливо-нервного, курносого человека – и догадывался, что и сам Гиттис сознает безнадежность, что и у него глаза застила всё та же серая тьма близкой дали. Может, только поэтому он такой гоношистый, чванливый, нервный, как барышня, думал Королев. Несколько раз он всерьез боялся, что из-за грошовых неурядиц, поступавших по мобильному телефону из Январска, начальника могла хватить кондрашка – так он переживал и задыхался от негодования, закатывал глаза и т. п. И Королеву становилось страшно: как это он с толстым потным мертвецом в этой долгой нудной пробке – ужасаясь, нещадно отбиваясь от буйной его агонии, – час или больше проваландается до ближайшей больницы…
И Королеву становилось страшно: тьма общего положения основывалось на том, что даже кратное увеличение дохода ни на что не могло повлиять. Ничто не могло принести избавления от рабства, не говоря уже о рабстве метафизическом: благосостояние оставалось глухо к усилиям. Общество вязло в тупике, ни о каком среднем классе речи быть не могло, следовательно, вокруг царствовало не что иное, как рабство. В рабстве нормально функционировать могут только воры – или эксплуататоры, и невдомек им, в отличие от норвежцев, что треть прибавочной стоимости, оросившая зарплату их «шестерок», может обеспечить бесплатные медицину и образование. Сиречь не капитализм у нас, а в лучшем случае феодальный строй, не кредитная система, а ростовщичество, и так далее. И конца и края Королев этому не видел.
– Гады, – бормотал он, – Господи, какие гады…
Отойдя от припадка, Гиттис обязательно разглагольствовал как ни в чем не бывало, что все болезни от нервов, что «через стресс он набрал центнер», – и тут же кидался куда-нибудь жрать, в ближайшее кафе, ресторан, приговаривая: «Надо срочно повысить сахар, надо срочно повысить сахар».
Да, несмотря на всю ненависть, Королев жалел начальника. Однажды зимой Гиттис обкатывал новую «Мазду» и они где-то застряли во дворе, посреди гололедицы. Машина буксовала нещадно, Гиттис застыл над рулем, вошел в нервный ступор, пытаясь враскачку вытолкнуть машину из глубокой колеи. От напряжения многометровая труба его кишечника, в которую можно было засунуть фаршем трех баранов, исторгла сокрушительный призыв к опорожнению. Королев погибал от приступа рвоты, будто отверзли люк клоаки и опустили его вниз головою за ноги. Дверь и стекла были заблокированы со стороны водительского места, и, зажав рукой горло, он теребил мертвую ручку двери и мычал его выпустить, но Гиттис, выпучив глаза, жег об лед резину. Тогда Королева вырвало на виниловый коврик – и потом он жалко ползал в истерике на коленях, вытирал платком, рукавом, извинялся, лепетал: «Я не хотел, простите», – и, припав к колесу, жадно кусал, схватывал, тянул ноздрями воздух, свежий, пьяный воздух марта…
Королев совсем не свысока жалел Гиттиса. Тому в самом деле было не позавидовать. Помещая себя на его место, Королев тоже оказывался бессилен что-либо поделать. Ничего нельзя было поправить в нравственном хламе, поглотившем жизнь. Ничего нельзя было поделать с дебрями колючей проволоки прошлого, полонившего однообразное будущее. Он смотрел на своего начальника – обрюзглого, чванливо-нервного, курносого человека – и догадывался, что и сам Гиттис сознает безнадежность, что и у него глаза застила всё та же серая тьма близкой дали. Может, только поэтому он такой гоношистый, чванливый, нервный, как барышня, думал Королев. Несколько раз он всерьез боялся, что из-за грошовых неурядиц, поступавших по мобильному телефону из Январска, начальника могла хватить кондрашка – так он переживал и задыхался от негодования, закатывал глаза и т. п. И Королеву становилось страшно: как это он с толстым потным мертвецом в этой долгой нудной пробке – ужасаясь, нещадно отбиваясь от буйной его агонии, – час или больше проваландается до ближайшей больницы…
И Королеву становилось страшно: тьма общего положения основывалось на том, что даже кратное увеличение дохода ни на что не могло повлиять. Ничто не могло принести избавления от рабства, не говоря уже о рабстве метафизическом: благосостояние оставалось глухо к усилиям. Общество вязло в тупике, ни о каком среднем классе речи быть не могло, следовательно, вокруг царствовало не что иное, как рабство. В рабстве нормально функционировать могут только воры – или эксплуататоры, и невдомек им, в отличие от норвежцев, что треть прибавочной стоимости, оросившая зарплату их «шестерок», может обеспечить бесплатные медицину и образование. Сиречь не капитализм у нас, а в лучшем случае феодальный строй, не кредитная система, а ростовщичество, и так далее. И конца и края Королев этому не видел.
– Гады, – бормотал он, – Господи, какие гады…
Отойдя от припадка, Гиттис обязательно разглагольствовал как ни в чем не бывало, что все болезни от нервов, что «через стресс он набрал центнер», – и тут же кидался куда-нибудь жрать, в ближайшее кафе, ресторан, приговаривая: «Надо срочно повысить сахар, надо срочно повысить сахар».
Да, несмотря на всю ненависть, Королев жалел начальника. Однажды зимой Гиттис обкатывал новую «Мазду» и они где-то застряли во дворе, посреди гололедицы. Машина буксовала нещадно, Гиттис застыл над рулем, вошел в нервный ступор, пытаясь враскачку вытолкнуть машину из глубокой колеи. От напряжения многометровая труба его кишечника, в которую можно было засунуть фаршем трех баранов, исторгла сокрушительный призыв к опорожнению. Королев погибал от приступа рвоты, будто отверзли люк клоаки и опустили его вниз головою за ноги. Дверь и стекла были заблокированы со стороны водительского места, и, зажав рукой горло, он теребил мертвую ручку двери и мычал его выпустить, но Гиттис, выпучив глаза, жег об лед резину. Тогда Королева вырвало на виниловый коврик – и потом он жалко ползал в истерике на коленях, вытирал платком, рукавом, извинялся, лепетал: «Я не хотел, простите», – и, припав к колесу, жадно кусал, схватывал, тянул ноздрями воздух, свежий, пьяный воздух марта…
LIX
Постепенно его отдохновением стало мечтание. Он упражнялся в покидании здешних окрестностей, в постепенном развитии зрения, которое научился выстраивать новым, не похожим на прошлое… Видения сверхгеографические – заграница исключалась: это был ад за порогом, в который он бы сошел, если б только решился совсем пропасть из виду. Чаще всего, мотаясь по городу, он представлял, что сидит на берегу реки, солнечные блики греют щеку; кузнечики гремят, брызгают в траве и щелкочут; роса вечерняя напоит дыхание, медовый свет заструится на закате меж соснами, озарив с теневой стороны стволов матово-прозрачную шелуху; ночью лес вскрикнет очнувшейся птицей – она слетит, спросонья не сразу ухватится за ветку, снова вскрикнет слабее: «А-а-а-а». Вот это солнечное рябое пятно, горячо разлитое по воде, мучившее жмурившийся глаз, незримо стояло у него где-то над переносицей, просвечивая, прожигая насквозь бетонные толщи подземных переходов, дорожных туннелей, обложные пешие толпы, поруку фасадов, упор филенчатых панелей в бывших министерских приемных, где Королев, вечно унижаясь перед хамскими чинушами, добывал для Гиттиса левые лицензии; прожигая мутную, сложную темень складской выдачи, закутков, где то стремятся, то плетутся синие силуэты грузчиков, то выкручивают пируэты кары, то вдруг комом метнется под стеллаж, помедлит, пропадет – и вдруг снова покатится крыса…
Однажды к нему приехал знакомый – Гоша, геолог, теперь занимавшийся тем, что бурил старые подмосковные аэродромы, откачивая из почвы дрейфующие керосиновые линзы, которые скопились за многие десятилетия от протечек топлива (колодцы в деревнях рядом с такими аэродромами припахивали сладковатым душком). Познакомились они с ним давно – застряли вместе в лифте в одной из панельных башен в Сокольниках. Гоша тогда спас Королева, все полтора часа рассказывая истории о рухнувших лифтах и не давая упасть духом.
Гоша был простым здоровым работягой, любившим пообщаться с толковыми людьми. Время от времени он приезжал к Королеву с бутылкой водки и каспийской селедкой, которую, разделав, заливал молоком в миске… Королев обожал слушать его россказни. Например, Гоша рассказывал, как студентом Горного института однажды смотался на Сахалин, поработать летом в строительном отряде. Там бросили жребий: коровник или плавучий рыбокомбинат. Гоша вместе с сокурсником Щегловым попал на смердящий, пьяный от качки железный город, по внутренностям которого долго-долго приходилось выбираться на палубу, чтобы глотнуть взглядом моря. На дне просторного, высокого, как храм, трюма ниспадали желоба подачи, тянулась лента конвейера, громоздились холодильники, ящики, серебряная лавина анчоуса лилась под округлые движения рук, с вороным мерцанием дрожал поток тунца, женщины в резиновых фартуках взмахивали тесаками, лезвия хрустели о рыбьи хребты, стояла уничтожающая вонь, хлюпали и хлопали перчатки, блистали ножи, то гудел гомон, то рисовалась песня Пугачевой…
И однажды Гоша Королеву и рассказал историю, увлекшую его необычайно. Оказывается, существует некое английское рекрутинговое агентство – Oil For Life, которое по всему миру ищет людей для работы на буровых платформах, расположенных в самых разных местах планеты: в Норвежском море, у Огненной Земли, в Мексиканском заливе или у берегов Эфиопии. Высокий риск, вечная качка, суровые условия, сопоставимые по риску и вреду для здоровья с условиями труда полярников, подводников или космонавтов, – обеспечивают высокую зарплату даже подсобным рабочим. Работа осуществляется согласно вахтенному расписанию: две недели вкалываешь, две отдыхаешь.
– Торчишь где-нибудь в Ванкувере, в дешевой гостинице, – объяснял Гоша потрясенному Королю. – Слоняешься по барам, по лесу рассекаешь на снегоходе – или деньги экономишь, билет-то обратный оплачивается… Это если домой не хочется. А если хочется – то пожалуйста, хватай крылья да лети. В Шереметьеве уже и закиряешь…
История о буровых вышках овладела Королевым на многие месяцы. Он мечтал устроиться на американскую нефтяную платформу, хотя бы полотером. Тщательно прорисовывал воображение многокилометровыми полотнами открытого моря, вдруг озаряющегося проблеском глянувшей из-за туч луны, высотная конструкция буровой установки тяжело ходит во тьме ажурной тенью, грохочут скважинные замки, с воем заходит в клин привод воротника. Свистит шквал в снастях, за бронированными окнами пятипалубного рабочего городка буровиков пылает свет, стоят компьютеры, в кают-компании блестят бокалы. Внизу в рубке связисты то и дело припадают к микрофонам, на локаторе бежит луч, высекая там и тут прыгающие по клеткам точки. Три порожние баржи из разметанного штормом буксировочного каравана дрейфуют нынче подле буровой – в сердце морей, во тьме и пустоши пучины угрожая тараном. Светлая зыбучая каюта, всюду увешанная постромками, морская болезнь, от каковой он спасается вставленной между зубов спичкой, леденцами и курением донской полыни – маслянистого крошева, кислый густой дым от которого вышибает из головы и страх, и тоску, и мороку. При этом он блаженно размещается сначала в гамаке, потом в плетеном кресле-качалке на заснеженной веранде дешевого коттеджа в Анкоридже, укрывшись пледом и полярным спальником, глядя из-под козырька на плывущие, ложащиеся в сумерки саваны снегопада, на многоярусные пагоды сосен, на гирлянду огоньков, стекающую волной с козырька конторского домика, на лошадку, запряженную в сани, укрытую попоной, с которой две синицы склевывают раскисшие хлебные крошки, на свои пальцы, греющиеся от чашки трубки, на потрескивающий в ней раскаленный пятак, прикрытый стопкой золы… Месяц спустя, сойдя утром с вертолета, он вновь скрывается от взглядов команды за оранжевой бейсболкой и трет мохнатой шваброй полы, исчерканные коваными ботинками, трет, трет и – когда никто не смотрит – вдруг прижимается лицом к стеклу, за которым прожектор слабо выхватывает бушующие в пропасти зигзаги и рвы: тяжкие антрацитовые горы, огромные, как целые страны, дышат, ходят у самого горизонта, – и от величия зрелища у него подымается в горле ком…
Королев заплатил две сотни долларов за комплект анкет, усеянных рядами квадратиков, на просвет дававших водяной знак в виде курсива – Nobel Brothers Baku 1898 – под допотопной буровой вышкой, возле которой почему-то паслись три барана. Он аккуратно заполнял анкеты три вечера подряд, растягивая удовольствие. Отослав заказной зарубежной бандеролью в Голландию, в центр обработки информации, стал ждать избавления призывом: когда подойдет очередь полететь винтиком в дебри неизвестности – для пополнения комплекта обслуги на новой буровой платформе.
Однажды к нему приехал знакомый – Гоша, геолог, теперь занимавшийся тем, что бурил старые подмосковные аэродромы, откачивая из почвы дрейфующие керосиновые линзы, которые скопились за многие десятилетия от протечек топлива (колодцы в деревнях рядом с такими аэродромами припахивали сладковатым душком). Познакомились они с ним давно – застряли вместе в лифте в одной из панельных башен в Сокольниках. Гоша тогда спас Королева, все полтора часа рассказывая истории о рухнувших лифтах и не давая упасть духом.
Гоша был простым здоровым работягой, любившим пообщаться с толковыми людьми. Время от времени он приезжал к Королеву с бутылкой водки и каспийской селедкой, которую, разделав, заливал молоком в миске… Королев обожал слушать его россказни. Например, Гоша рассказывал, как студентом Горного института однажды смотался на Сахалин, поработать летом в строительном отряде. Там бросили жребий: коровник или плавучий рыбокомбинат. Гоша вместе с сокурсником Щегловым попал на смердящий, пьяный от качки железный город, по внутренностям которого долго-долго приходилось выбираться на палубу, чтобы глотнуть взглядом моря. На дне просторного, высокого, как храм, трюма ниспадали желоба подачи, тянулась лента конвейера, громоздились холодильники, ящики, серебряная лавина анчоуса лилась под округлые движения рук, с вороным мерцанием дрожал поток тунца, женщины в резиновых фартуках взмахивали тесаками, лезвия хрустели о рыбьи хребты, стояла уничтожающая вонь, хлюпали и хлопали перчатки, блистали ножи, то гудел гомон, то рисовалась песня Пугачевой…
И однажды Гоша Королеву и рассказал историю, увлекшую его необычайно. Оказывается, существует некое английское рекрутинговое агентство – Oil For Life, которое по всему миру ищет людей для работы на буровых платформах, расположенных в самых разных местах планеты: в Норвежском море, у Огненной Земли, в Мексиканском заливе или у берегов Эфиопии. Высокий риск, вечная качка, суровые условия, сопоставимые по риску и вреду для здоровья с условиями труда полярников, подводников или космонавтов, – обеспечивают высокую зарплату даже подсобным рабочим. Работа осуществляется согласно вахтенному расписанию: две недели вкалываешь, две отдыхаешь.
– Торчишь где-нибудь в Ванкувере, в дешевой гостинице, – объяснял Гоша потрясенному Королю. – Слоняешься по барам, по лесу рассекаешь на снегоходе – или деньги экономишь, билет-то обратный оплачивается… Это если домой не хочется. А если хочется – то пожалуйста, хватай крылья да лети. В Шереметьеве уже и закиряешь…
История о буровых вышках овладела Королевым на многие месяцы. Он мечтал устроиться на американскую нефтяную платформу, хотя бы полотером. Тщательно прорисовывал воображение многокилометровыми полотнами открытого моря, вдруг озаряющегося проблеском глянувшей из-за туч луны, высотная конструкция буровой установки тяжело ходит во тьме ажурной тенью, грохочут скважинные замки, с воем заходит в клин привод воротника. Свистит шквал в снастях, за бронированными окнами пятипалубного рабочего городка буровиков пылает свет, стоят компьютеры, в кают-компании блестят бокалы. Внизу в рубке связисты то и дело припадают к микрофонам, на локаторе бежит луч, высекая там и тут прыгающие по клеткам точки. Три порожние баржи из разметанного штормом буксировочного каравана дрейфуют нынче подле буровой – в сердце морей, во тьме и пустоши пучины угрожая тараном. Светлая зыбучая каюта, всюду увешанная постромками, морская болезнь, от каковой он спасается вставленной между зубов спичкой, леденцами и курением донской полыни – маслянистого крошева, кислый густой дым от которого вышибает из головы и страх, и тоску, и мороку. При этом он блаженно размещается сначала в гамаке, потом в плетеном кресле-качалке на заснеженной веранде дешевого коттеджа в Анкоридже, укрывшись пледом и полярным спальником, глядя из-под козырька на плывущие, ложащиеся в сумерки саваны снегопада, на многоярусные пагоды сосен, на гирлянду огоньков, стекающую волной с козырька конторского домика, на лошадку, запряженную в сани, укрытую попоной, с которой две синицы склевывают раскисшие хлебные крошки, на свои пальцы, греющиеся от чашки трубки, на потрескивающий в ней раскаленный пятак, прикрытый стопкой золы… Месяц спустя, сойдя утром с вертолета, он вновь скрывается от взглядов команды за оранжевой бейсболкой и трет мохнатой шваброй полы, исчерканные коваными ботинками, трет, трет и – когда никто не смотрит – вдруг прижимается лицом к стеклу, за которым прожектор слабо выхватывает бушующие в пропасти зигзаги и рвы: тяжкие антрацитовые горы, огромные, как целые страны, дышат, ходят у самого горизонта, – и от величия зрелища у него подымается в горле ком…
Королев заплатил две сотни долларов за комплект анкет, усеянных рядами квадратиков, на просвет дававших водяной знак в виде курсива – Nobel Brothers Baku 1898 – под допотопной буровой вышкой, возле которой почему-то паслись три барана. Он аккуратно заполнял анкеты три вечера подряд, растягивая удовольствие. Отослав заказной зарубежной бандеролью в Голландию, в центр обработки информации, стал ждать избавления призывом: когда подойдет очередь полететь винтиком в дебри неизвестности – для пополнения комплекта обслуги на новой буровой платформе.
LX
Неожиданным потрясением, но зато сама собой разрешилась ситуация с Гиттисом, вдруг переставшая отягчать Королева всеми тяжкими чувствами.
Однажды после сеанса в Киноцентре (по интернатской привычке он ходил в кино, как в баню, – раз в неделю) он встретил Лену, старшую дочку Гиттиса. Королев вызвался отвезти ее домой. Лена согласилась и наскоро попрощалась с подругой. В машине сказала, что хочет выпить пива.
– Где тут на Пресне наливают хорошее импортное пиво? – спросила она, открыто глядя на него с улыбкой. Ей было восемнадцать. За последние два года она превратилась из девочки в женщину. В ресторане болтала без умолку. Взвинченная матерью, среди прочего сообщила:
– Я люблю отца, но не уважаю.
…Ночью, полулежа в постели, благодарно запустив пальцы в волосы Королева, она тихо объясняла клокотавшей в трубке матери, что несколько дней поживет у подруги на даче.
На третью ночь он проснулся от жажды. Лена спала, разметавшись. Он нагнулся, скользнул губами по качнувшейся налитой груди, лизнул твердый сосок. Девочка зашевелилась, повернулась, что-то пробормотала, – и взгляду его открылся курносый профиль, белесые ресницы, бровки, выпученные веки. В ртутном свете уличного фонаря, рядом на подушке размещался профиль исхудавшего, осунувшегося Гиттиса… Он улыбнулся во сне, и брекеты, мешавшие им целоваться, – проволочные скобки на зубах, о которые Королев оцарапал язык, – блеснули в полусвете, поразив своим видом, будто вынесенный наружу скелет.
Король вышел на балкон и закурил, едва попав спичкой о коробок – дрожали руки. Внизу, сидя на бортике песочницы, пьяный парень забубенно объяснял другу:
– Ты в армии не был. Да ты чё. В армии тебя бы научили.
«Мой мир полон насилия. И я тому виной», – пробормотал Королев, задыхаясь от слез и дыма.
Однажды после сеанса в Киноцентре (по интернатской привычке он ходил в кино, как в баню, – раз в неделю) он встретил Лену, старшую дочку Гиттиса. Королев вызвался отвезти ее домой. Лена согласилась и наскоро попрощалась с подругой. В машине сказала, что хочет выпить пива.
– Где тут на Пресне наливают хорошее импортное пиво? – спросила она, открыто глядя на него с улыбкой. Ей было восемнадцать. За последние два года она превратилась из девочки в женщину. В ресторане болтала без умолку. Взвинченная матерью, среди прочего сообщила:
– Я люблю отца, но не уважаю.
…Ночью, полулежа в постели, благодарно запустив пальцы в волосы Королева, она тихо объясняла клокотавшей в трубке матери, что несколько дней поживет у подруги на даче.
На третью ночь он проснулся от жажды. Лена спала, разметавшись. Он нагнулся, скользнул губами по качнувшейся налитой груди, лизнул твердый сосок. Девочка зашевелилась, повернулась, что-то пробормотала, – и взгляду его открылся курносый профиль, белесые ресницы, бровки, выпученные веки. В ртутном свете уличного фонаря, рядом на подушке размещался профиль исхудавшего, осунувшегося Гиттиса… Он улыбнулся во сне, и брекеты, мешавшие им целоваться, – проволочные скобки на зубах, о которые Королев оцарапал язык, – блеснули в полусвете, поразив своим видом, будто вынесенный наружу скелет.
Король вышел на балкон и закурил, едва попав спичкой о коробок – дрожали руки. Внизу, сидя на бортике песочницы, пьяный парень забубенно объяснял другу:
– Ты в армии не был. Да ты чё. В армии тебя бы научили.
«Мой мир полон насилия. И я тому виной», – пробормотал Королев, задыхаясь от слез и дыма.