После этого случая Гиттис стал ему безразличен, однажды мысленно отплыв всей тушей в безопасную даль, – подобно облаку, полному града, только что смертно угнетавшему всю округу ледовыми, лягушачьими казнями, которым, казалось, нет конца и краю.
   А Лена стала иногда заезжать к нему в гости от скуки, также и телесной.

Карточки

LXI

   Вскоре Королев внезапно обнаружил, что ему стало тесно повсюду – спазм пространства спирал дыхание в туннелях метро, на эскалаторах, в очереди в супермаркете. Простои поездов в туннелях, терзавшие его, как медведь кусок сахара, медленные узкие лифты, в которых створки, прежде чем раскрыться, навсегда замирали вместе с сердцем, захламленные госучрежденческие высотки с низкими потолками (типа здания Госстандарта на Ленинском проспекте), под которыми небо наваливалось на плечи, – и сумбурный, обманный план пожарной эвакуации, бледно скалькированный на миллиметровку, расплывался в глазах от страха перед тугими чулками лестниц, с которых уже сыпались в проемы и застревали разверстые в вопле тела; даже автомобильные пробки, особенно на Садовом кольце под Таганской площадью, исчезли из его повседневности. Наивысший трепет у него вызывал туннель Третьего кольца, бесконечно спускавшийся под Лефортово. Толстая корка льда покрывала его скальп и постепенно спускалась к лопаткам от одной мысли, что в нем может произойти авария, пожар – и пробка скучится так, что дверь в машине открыть будет невозможно.
   Причем реакция его была не головная, а чисто физиологическая: прерывание дыхания, холодный пот, сердцебиение, сотрясавшее всю грудную клетку, отдававшееся в пятки, желание удариться оземь… Королев понимал, что ему следует срочно пойти к врачу, начать лечение, но вскоре ему стало интересно со своим недугом, болезнь увлекла его, потому что доставляемые ею новые впечатления выгодно остранили действительность…
   Он перестал ездить в метро в часы пик, садился только в последний вагон, но всё равно биение сердца наполняло его всего. Состояние это было похоже на похмелье, когда оказываешься подвешен на ниточке внутри себя и собственные движения укачивают наподобие карусели.
   Клаустрофобия подвигла Королева срочно обновить заграничный паспорт – дабы разорвать давящую поруку замкнутости. Пока стоял в очереди в ОВИР, он вспомнил свой стародавний отъезд за границу. Вспомнил прокуренный коридор в здании на Старой площади, пенал кабинета выдачи, где длинный усатый чинуша поигрывал пачкой тогда невиданного, еще магического Marlboro; как, встав, подобно динозавру, выбросив вперед всю свою суставчатую зыбкую долговязость, этот чиновник прогнал робкую женщину, каждый день нервно приходившую за групповой выездной визой в Бельгию. Королев вспомнил, как сам пятую неделю являлся на Старую площадь и понуро сидел, мутно вглядываясь в перспективу, полонившую воображение. Всё тогдашнее будущее было чудовищно зашторено бордовым плюшем актовых заседаний, завалено ноздреватыми, составленными из картофелин и свеклы физиономиями вожаков и кооператоров, гипсовыми харями сатрапов, обратившихся к отмщению, пляской беснующихся бомжей и пиджачками новых сенаторов и партийцев. Он вспоминал – и понимал, что это прошлое будущее исподволь все-таки настигло его, что и сейчас хотя бы только знание о возможном бегстве может чуть его обезболить. Опричнина безысходности наводила не упокоение тоски, а такой градус опасности, что каждый день переживался подобно удачному приземлению самолета. Волна густого миража накатывала на его разум – и крах, провал доступной ощупи реальности – в открытый люк тщеты – обрушивался под челюсть. Надежда буксовала, как кошка в многоэтажном воздухе свободного падения. Да еще угнетало возбужденное кваканье дилетантов, параноидальные ставки оптимистов, вой держащихся зубами за перила недавних корифеев.
   Пылавший Манеж до сих пор стоял в глазах Королева, пожаром 1812 года распространяясь над Кремлем, над Латинским кварталом и Университетом. Грузный дымный Бонапарт, сложив руки, стоял в небе над Москвой – и беснующиеся огненные псы, подскакивая, лизали его ботфорты.
   Далее, продвигаясь потихоньку вдоль стены коридора ОВИРа, Королев поплыл в воспоминаниях, подобно ребенку, увлекшемуся пущенной в ручей щепкой. Почему-то он вспомнил поездку в Киев, вспомнил сусально-витиеватую роскошь Лавры. По дороге к ней он встретил монаха, вышедшего в мир по какому-то делу. Глядя под ноги, с четками, весь сосредоточенный на том, чтобы не задеть, не смутить других и не оскоромиться мирским, он одновременно лавировал в толпе и в ней растворялся. Это движение было очень сложным: отделиться, не выделившись. Так двигаются невидимки, истекающие зримой кровью… В Лавре Королев встал в очередь, спускавшуюся в катакомбы, где мощи монахов лежат в известняковых кавернах, подобно книгам на полках. Люди семенили гуськом, проход сужался до ширины плеч, духота стискивала грудь. Скоро он стал ловить горлом сердце, и приступ задыхания вышвырнул его обратно.
   Наконец Королев догадался, что приступы его связаны с неврозом исторического масштаба, с отсутствием эсхатологической модели вообще.
   И тут у него отлегло от сердца.
   Ехать расхотелось.
   Но паспорт был уже сделан.

LXII

   Вообще Королева не слишком заботила задача «прожить как все», поэтому на борьбе он не экономил. Сначала рассуждал приблизительно, лишь вырабатывая лишнюю энергию тоски, стараясь удержать ее до черты взрывоопасности. Даже не рассуждал, а наворачивал внутри себя пелену из ткани памяти и воображения, стараясь тем самым отдалить, закутать черный огонь тоски, который теперь прижигал его изнутри, распространяясь по всем закоулкам. На деле Королев был мужественным и заземленным человеком, он не стал впадать в мнительность. Не запил, не пошел ни в церковь, ни к доктору и не стал наобум принимать транквилизаторы, а купил баночку с тушью, десяток простых перьев, два плакатных, рейсфедер, несколько пачек чертежной бумаги – и засел выводить графические схемы своего тупика, пытаясь начертательной психологией нащупать иное измерение, способное подвести его к выходу.
   На первых его набросках ничего нельзя было увидеть, кроме перечеркнутых нулей, которые он выводил на разный лад одним росчерком без отрыва, и в правом углу – пустые разграфленные рамки, в точности такие же он много лет назад привык чертить на листах лабораторных работ.
   Занятие это его успокаивало и вдохновляло. Он вычерчивал схемы, архитектурные выкладки памятных мест, засевших у него в голове вместе с драмой воспоминаний, – с отчаянием детальной тщательности, которая могла бы ужаснуть, если бы не доскональная правдоподобность воспроизведения реальности, недоступная расшатанному воображению шизоида. Причем внутренним критерием, по обнаружении которого следовало уже остановить работу, Королеву служила только та интуитивная мера достоверности, при которой изображаемое словно бы становилось меньше изображенного и – вымещенное вместе с драмой – отныне словно бы уже и не существовало. Во всех случаях основой ему служила его выдающаяся память, и, если она подводила, он мог несколько дней подряд потратить на плутания возле, на рассматривание того или иного здания, городского объекта.
   КАРТОЧКА № 1 (бумага, тушь, перо, рейсфедер, линейка, циркуль, рейсшина, иголка, шприц). Здесь для начала он сделал от руки тонкий карандашный набросок коробки с вертикальными ребрами, наподобие радиатора, – и печатно вывел на козырьке: КУРСКИЙ ВОКЗАЛ. А месяц спустя во весь лист с чудовищной ясностью жило здание вокзала, еще не перестроенного, не отгороженного от Садового кольца гигантским термитником торгового центра. Вокзал воспроизведен был с точностью до просвечивавших во втором ярусе повыломанных там и тут кресел-ракушек зала ожидания, комнаты матери и ребенка, буфета, увенчанного кривым, с облупленной амальгамой зеркалом, в котором разъезжалась хороводом россыпь зонтичных столиков, с солонками, с розетками, измазанными потрескавшейся, как такыр, коркой горчицы; с точностью до крылышковых петель на створках дверей, надписей «Вход», «Входа нет»; до трех собак, развалившихся слева у зевка метро, киосков, бабок-лотошниц с деревянными ящиками у ног, на которых были разложены с бутафорской дотошностью нарезные батоны, банки с зеленым горошком, вяленая плотва, четвертинка тыковки; с точностью до мрачных типов, как в паноптикуме, застывших вокруг сидящего на корточках наперсточника, вскинувшего руку со стаканчиком; за ними располагались рядком три «Икаруса», под лобовым стеклом головного свисал атласный с бахромой вымпел «Ударник труда», увешанный эмалированной ратью нагрудных значков; с точностью до человека с мегафоном у рта, застывшего рядом, в майке с зеркально отраженной буквой «Я» – «R» – на груди; с точностью до парковочных шлагбаумов, многоугольных выщерблин в асфальте подъездной петли, надписей на табло пригородных отправлений по Горьковской ветке, прописанных наборными точками трафарета…
   Королев не умел рисовать людей, и они выходили у него комически топорно, подобно тому как на чудовищной картине Айвазовского «Встреча Венеры на Олимпе» боги стыло стоят у парапета над бушующим морем. Тогда два месяца он проработал зазывалой на Курском вокзале. Пыхая и бубня в мегафон, он призывал приезжих и транзитных пассажиров пройти в автобус – во владения Кости-трепача, вихрастого толстяка, никогда не слезавшего с передних двух кресел, на которых вольготно разваливался с гамбургером в одной руке, с микрофоном в другой.
   «Внимание, внимание! – хрипел голос, отдельный от Королева, как протез. – Дорогие гости столицы, вас ждет обзорная экскурсия по Москве. Пять минут до отправления – пять свободных мест в автобусе. Пятьдесят километров по центральным улицам и площадям. Университет, Воробьевы горы, горнолыжные трамплины. Пожалуйста, приобретаем билеты, билеты на экскурсию на автобусе – пожалуйста, подходим, – здесь покупаем билеты, проходим на свои места. Триумфальная арка, проедем вдоль Москвы-реки, увидим Новодевичий монастырь – увлекательная автобусная экскурсия на полтора часа. Три свободных места. Два свободных места. Несколько минут до отправления автобуса. Билеты только здесь. Подходим, товарищи, подходим, не скупимся ради знаний, не скупимся на пищу духовную. Двумя бутербродами сыт не будешь. Подходим, товарищи, подходим на экскурсию».
   Фантастическое знание Костиком истории столицы превышало не только краеведение как таковое, но и словно бы саму Москву. Рассказы, которые этот лихой увалень выдавал в эфир автобусных кружений по незамысловатым достопримечательностям, были не только превосходны, но еще и доступно увлекали в круговорот кучевого облака истории. Как плотву, на кукан из двух-трех переулков он нанизывал эпохи: здесь восставшие левые эсеры держат в заложниках в подвале Дзержинского (наган на столе – железного Феликса кормят селедкой), там Годунов во время Смуты прячется в палатах Шуйских, в том флигеле, во дворе, умер Левитан, а в этом здании Пушкин пишет «Историю Пугачева»… Здесь Маковский в переулке перед ночлежкой делает портретные эскизы к характерам босяков, и вот, взгляните, ниже по переулку – Толстой поднимается на крыльцо «Русского вестника», чтобы скоро выйти и подойти поговорить к Маковскому, а поодаль в Милютинском садике плюгавенький господин-писатель, дожидаясь своего приемного часа, переживает, что ему-то платят червонец за страницу против четвертного графу…
   Вокзал вокруг круглосуточно кипел, гнил, сквозил, пускал и глотал жизнь, как незаживающая дыра в теле пространства. Справа, на краю парковки, Королев расчертил коробки многоярусных палаток – внизу продавалось пиво и бакалея, наверху хранились тюки и ящики с товаром. Среди товара ночевал молодой бомж Коля. Он сторожил, подметал вокруг и получал зарплату от двух хозяев киоска – бритых толстых братьев-двойняшек Гоги и Кабана. В Колю была влюблена Любка-песня – лысая бомжишка, помогавшая всем торговкам. Она подносила тяжести, опорожняла мусорки, присматривала за товаром, когда они отлучались по нужде. Коля тоже состоял в доверии, но старался маячить только у киоска. Зарплату он получал аккуратно – каждый третий вторник, и в тот же день у киоска появлялась его любовница – дебелая старуха, баба Нюра, с малиновой пустой сумкой в руке, которой она размахивала при ходьбе, как вымпелом. Она брала Колю за руку и уводила на троллейбусную остановку. Любка-песня шла за ними, что-то бубнила, грозила. Старуха поворачивалась и отгоняла ее, хлеща сумкой.
   В отсутствие Коли на крыше киоска сторожила Любка. Возлюбленного она ругала тихо, а бабу Нюру – громко. Ворчала она всё то время, пока не спала. Торговки сочувствовали ей, и она благодарно упивалась их женской солидарностью. Любка цеплялась за любое обиходное чувство и раздувала его вместе с собой – чтобы раскрыть себя как человека, подобно тому как дети цепляются за любую черточку взрослых, чтобы, опробовав ее в игре, постараться повзрослеть.
   Коля от любовницы возвращался сытый, отстиранный, заштопанный, трезвый и без копейки. Хоть Любка и подхватывалась с руганью, но видно было, как она рада его возвращению. К ночи разжившись выпивкой, она забиралась к Коле на сарай. Делала она это суетливо, испуганно оглядываясь, промахиваясь ногой мимо лестничной перекладины.
   Однажды, в одну из сред, Коля не вернулся. Не вернулся он и в четверг. Любка носилась вокруг вокзала, кричала, не могла успокоиться, будто чуяла что-то, но потом куда-то пропала. В эту ночь склад на крыше киоска был обворован. Унесли две кошелки с сигаретами и три ящика пива.
   Коля вернулся в пятницу. Чистый и довольный, пьяненький.
   Гога и Кабан били его ногами полчаса. Когда устали, позвали линейных ментов, и те оттащили окровавленное тело на запасные пути к товарной станции.
   В субботу вернулась Любка, ходила кругом, молчала, потом стала что-то тихо говорить – себе под нос, но с выразительным убеждением. На следующей неделе, когда увидела, что киоск, разгрузив, разбирают, что автокран ставит его в кузов самосвала, – Любка завыла и побежала на Садовое кольцо, кинулась на проезжую часть, заметалась, и ее, остановив движение, пинками доставал оттуда постовой…
   Потом она как-то сразу притихла и вскоре куда-то пропала.

LXIII

   КАРТОЧКА № 2 (бумага, тушь, перо, рейсфедер, линейка, циркуль, рейсшина). Здесь Королев без запинки набросал и вычертил кладбищенскую ограду, снабдил ее зарослями боярышника, бузины, волчьей ягоды. Надгробия дальше только обозначил туманом растушевки – но прорисовал и вывел деревья, каждую веточку, каждый лист, всю склоненность стволов, сплетенность ветвей. Потом два галчонка присели на ограду. Взлетели. Перышко стало падать, кружась. Появился человек, сел на корточки, привалившись к ограде. Достал из-за пазухи бутылку, отпил и, сморщившись, разгреб листья, поставил рядом на землю. Остававшаяся белизна бумаги слепила. Он часто приходил на кладбище в Тропаревском лесу. Но у самой могилы с тех пор никогда не был. Выходил к забору и весь день наворачивал круги вокруг проволочного, решетчатого, кружевного города крестов: летом – по грудь в крапиве и лопухах, зимой – по колено, по пояс в снегу. Он ходил неустанно, с остервенелостью, пока не замерзал, или, весь зудя от крапивы, вышагивая с промокшими ногами, не вываливался на шоссе – и брел, брел, шатаясь, оседал на обочину, и асфальт зыбко плыл, покачивался, машины взрезывали, пропадали, кроша асфальт, – и небесная колея над дорогой была полна синих луж, проглядывавших сквозь столпотворение низких несущихся облаков, с сизых подкладок которых до верхушек деревьев свисали мглистые клочья.
   КАРТОЧКА № 3 (бумага, тушь, карандаш, линейка, циркуль). Здесь он нарисовал велосипед «Украина», который переделал с натуры из «Аиста». («Украина» была снята с производства, и, сколько ни бродил вдоль велосипедного рынка в Сокольниках, ничего из машин со втулочными тормозами, кроме «Аиста», не встретил.) Велосипед им был взят на бумажные небеса очень подробно – со всеми ручками, педалями, цепью, зубчиками, колодками, втулками, пружинами кожаного сиденья, похожего на лошадиную морду, мчащимися спицами с веснушками катафотов на их сверкающем полупрозрачном диске, переносьем руля, обмотанного изолентой… Саша Головченко, его приятель по Физтеху, шесть лет назад именно на таком велосипеде отправился из Долгопрудного в Киев и пропал. Тело нигде не нашли. Гипотезы были разные: убили грабители на придорожной ночевке или сбил в темноте грузовик: водила тормознулся, сдал назад, прикопал труп в посадке. Следователь тогда сказал, что удивляться нечему: по статистике, каждый год в стране пропадает без вести сто тысяч человек. С тех пор Королев всегда считал, что Головченко отправился в кругосветное велопутешествие и сейчас крутит педали где-нибудь в Чили, взбираясь на сложный перевал Анд; или, еще выкарабкивался Королев, Саша похищен теми самыми – уже ранее пропавшими без вести, которые стали отдельным бродячим народом, – и они взяли его в свой скрытный табор… Эллипс последней версии ему был необходим для сердца. Невысокий, с раскосыми глазами навыкате, крупным носом и большим добрым ртом, похожий на муми-тролля, Головченко был душой компании, скромным и бесстрашным, и гибель его для Королева стала пробоиной, залатать которую могла только материя надежды.
   КАРТОЧКА № 4 (бумага, тушь, карандаш, линейка, циркуль, лекало). Изображен стадион «Лужники», вид сверху. На пустые трибуны, вычерченные сложной посадочной сеткой, расходившейся веером по сторонам света, Королев потратил месяц. Он никуда не торопился, тем более что его успокаивала трудная мелкая работа. Ежегодно этот стотысячный стадион заполнялся толпой невидимых людей, которые безмолвно смотрели, как тренируются футболисты, пиная со штрафных и гоняя друг дружке россыпь мячей. Постоянно множились бродячие толпы пропавших без вести, ставших невидимками, – страна стремительно нисходила в незримое от ничтожности состояние. Безлюдность воцарялась повсюду. Брошенные деревни затягивались тоской запустения. Пустошь наступала, разъедая плоть населения.
   КАРТОЧКА № 5 (бумага, тушь, карандаш, линейка, циркуль, лекало). Здесь он аккуратно изобразил свой автомобиль и толстого веселого дядьку, срисованного из Бидструпа, который, воссев на авто, как на клячу, продавил ему задом крышу. Так Королев карикатурно осмыслил свои материальные муки, связанные с Гиттисом, работой и выплатой за квартиру. Но легче от этого не стало – и когда он смотрел на этого толстяка, то испытывал смесь горечи, презрения и иронии.
   КАРТОЧКИ № 6 и № 7 (бумага, карандаш, циркуль). На первом листе, как в атласе, рос гриб-зонтик, чешуйчатый, с юбочкой и гнездом рыхлой вольвы, на втором – разновидность кукушкиного за́мка – древесный гриб, похожий на букет многоярусных пагод. Об этих легендарных грибах, чьи питательные свойства сравнивают с куриным мясом, он прочитал в одной вегетарианской книжке, где автор-американец описывал предпринятый им эксперимент. Будучи вполне успешным банковским клерком, однажды он уволился с работы и через пару дней вышел на обочину хайвэя. Километров через двадцать свернул на проселочную дорогу – и растворился в лесистых просторах Вермонта. Так он проплутал по лесам и полям два года, имея из снаряги только нож, пончо и соль. Ни личными деньгами, ни подаянием он принципиально не пользовался. Записки этого экстремального вегетарианца «О вкусном подножном корме» как раз и вдохнули в Королева уверенность, что его стремление нанизать на себя, на свой пеший ход, свободу – всю страну, ее луга, берега, холмы, равнины – есть вполне выполнимое безрассудство. Он видел себя свободным от мороки рабства, нервотрепки с выплатой долгов, легким, даже летучим, бредущим краем поля, с посохом и рюкзаком, ночующим на скользком лапнике: в шалаше сквозь покров листвы натекают капли ливня, утром поют птицы, на рассвете роса горит в чашечках медуницы, потом вымачивает ноги, брючины до колен, над рекой тает туман, рыбы осторожно трогают губами небо, оно расходится кругами… И утром вновь он бредет по лесу, оглядывая буреломы, посматривая на стволы деревьев – повыше глаз, – надеясь все-таки отыскать легендарный гриб – американский кукушкин за́мок…
   Королеву его пешее скитальчество виделось освобождением, он стремился отстать от дебрей городского мрака, надеясь, что бремя исчезнет как-то само собой, что тяготы пути – ничто по сравнению с рабством. Поход этот мерещился погружением в подлинную реальность – неким паломничеством в не обдуманный еще и оттого ослепительный город, святость которого была несомненна. Там он думал встретиться со многим, покинувшим его или не найденным. Там Саша Головченко кружил по улицам на своем велосипеде. Там, сидя на скамейке в сквере, улыбалась Катя – тихо, словно бы про себя, – и, когда она обращала взгляд в даль, он видел в ее глазах ожидание.
   КАРТОЧКА № 8 (бумага, карандаш). Здесь была копия портрета Густава Малера. Сильный взор, пронизывающий недра незримости, стремительный профиль, очки. Музыка – Королев мучился музыкой. Музыка была его отдохновением и соломинкой, с помощью которой он удерживался над бездной бессмысленности. Слушал он в основном джаз, но в качестве неотложной помощи держал в загашнике Малера, Шостаковича и Моцарта. Выбор его был прост, но обусловлен трудом откровения. Однажды, поздним мартовским вечером, завершив ураган предпраздничных отправок цветов в Январск, он выпил полбутылки вина и поставил Третью симфонию Малера. В начале Misterioso ему почудилось пение ангела. Он заплакал – и после слушал эту вещь редко. Причем не с благоговением неофита, а со всем душевным и физическим сосредоточением, с которым полагается священнику входить за царские врата. Ничто так не могло ему облегчить душу. Когда в Москву прилетела Джесси Норманн, чей голос явился ему ангелом, – он прорвался в консерваторию. Но на концерте великой певицы Королев не услышал ничего сверхъестественного. Впрочем, это ничуть не повлияло на внутреннюю форму музыки, заданную в нем случаем: он не смешивал реальность и веру.
   КАРТОЧКА № 9 (бумага, карандаш). Здесь, крадучись по бумажному полю, он вступал под ртутный фонарь, зависший короной над шаром дорожного «кирпича», размечавшего мост перед въездом, – и стоп, дальше проваливался. Туман от незамерзшей речушки, обнимавший нереальностью взор, умножал разительность впечатления. Мост этот был точной копией моста с офорта Рембрандта «Six’s Bridge», 1645 (Cat. No. 284), который был приколот над столом. У Королева было два верных способа погрузиться в медитацию: кроить на дольки рулон шелка, сшивая вручную парашют (по кройке, опубликованной в журнале «FreeFly»), и копировать офорты Рембрандта. Случай с мостом был уникален. Такие же точно ландшафт и мост он нашел перед монастырем в Ферапонтово, куда отправился после того, как увидел фотовыставку фресок Дионисия в Третьяковке. Совпадение было совершенным не только в графической основе взгорья, седловины. В уравнении по ту сторону знака равенства, задаваемого «кирпичом», стояла и опорная конструкция ограждения, и арочный способ укладки бруса, и даже число – пять – пролетов, по которым подпирались перила… По ту сторону ручья Паски лучились высокие окна деревенского дома. Над трубой густым медленным столбом шевелился дым. В заросших морозным хвощом окнах виднелась наряженная конфетами и хлопушками елка, старинная мебель, книжные шкафы. Если бы до того не случился Рембрандт, вышел бы Леонид Андреев.

LXIV

   Вернувшись с работы, Королев заваривал себе чай (четыре ложки заварки на кружку), остужал двумя кусками льда, выпивал залпом и садился расчерчивать карточки.
   Печатным чертежным почерком, уничтожая карточку при малейшей описке, Королев вносил свои наблюдения. Он никогда не переписывал набело отбракованные карты.
   «Я люблю Родину.
   Но я не могу обнять ее или даже дотронуться. Она у меня внутри.
   Родина горит как сердце.
   Посторонний мир удален, обезболен.
   Он, как туловище, отрезан от головы и сердца. Когда кайф “заморозки” пройдет, наступит боль.
   Всё вокруг встало с логических ног (основания) на слабую злую голову.
   Мир кичится благостью, справедливостью, преуспеянием.
   Но благие намерения ведут мир в Ад.
   Ад холоден потому, что холод можно терпеть. А жар нет – сгоришь, никакого мучения.
   Всё перевернулось: нет теперь ни добра, ни телесной дисциплины, ничего – всё прорва безнадеги.
   Новости таковы, что вокруг – стена дезинформации.
   Ложь правит историей.
   Дыхание мира горячечно.
   Люди теперь чаще сводят счеты с жизнью по внешним причинам.
   Но не я».
   Если свободное место на карточке заканчивалось, Королев не частил, а бросал, брал следующую и, макая рейсфедер, катая рейсшину, возился с рамкой, писал дальше, откладывал в стопку – и никогда больше не возвращался к этим записям, не переделывал и не просматривал.
   «Войны начинаются, не успев завершиться.
   В моей родной стране заправляет кастовость. Потому что прежде всего Язык отражает глубинную эволюцию общества. Устойчивое теперь словосочетание “элитный дом” (пример: “Продаем пентхаус на Красной Пресне с видом на Белый дом под офис элитного класса или элитные квартиры”) – вот это и есть “черная метка”, врученная моему народу».