Страница:
LXXIX
О происхождении этих подземных рек Королев мог только догадываться. Подземных речек в Москве хватало – он не раз прогуливался берегом бурной Пресни от Грузинского Вала, минуя резервуары зоосадовских прудов, под Горбатым мостом, по которому грохотала пацанва на скейтах, – к устью. Его всегда увлекал вопрос о городской древности, и вообще – доисторичности почв, вод, пород. Он обожал бродить по той же Пресне с факсимильным альбомом Сытина в руках, выискивая унисоны ракурсов, снимая покровы асфальта и прочей строительной белиберды, пристальностью взгляда выстраивая на Шмитовском проезде распутицу тракта, вихляющие телеги, мохнатых тяжеловозов, линейные ряды рабочих бараков, мусорные горы, сарай, полосатую будку заставы, шлагбаум. Лихая Грузинская улица освобождалась от оков тротуаров, треугольной бессмыслицы Тишинки; речка Пресня, набравши ходу от Бутырского леса, порожисто сбегала по ней мимо бревенчатой россыпи Грузинской слободы, собирая купальни, портомойни, мостки с бабами, орудовавшими вальками, гусиные снежные заводи, лопочущую мельничку перед плотиной со стеклянным ее занавесом, ниспадающим на бегущие в радуге, в брызгах плицы; кожевенное хозяйство, смердящие сараи которого располагались ближе к устью…
Или того хуже: устремленность к доисторичности, к истоку, в котором интуиция, исполнившись жути, отыскивала будущее, – обосновывала в его размышлении застывшую линзу моря юрского периода. Оттуда двухкилометровая скважина обеспечивала свежей морской водой дельфинарий на Мироновской улице в Измайлове. Из него – глубинного резервуара, запаянного глаза древнего океана, хранившего свет еще молодых, только зарождаемых или уже потухших звезд, – он напитывал воображение размыслительным беспокойством, упиравшимся в податливую невозможность ответа. Подспудная эта борьба была безнадежна, но продуктивна. Как раз она и выработала в нем понимание (так напрасный подневольный труд сообщает мышцам массу и твердость), что мир был создан вместе с человеком. Что все эти сотни миллионов лет хотя и имеют длительность, но они суть точка, «мера ноль» – несколько дней посреди течения плодородной вязкости человеческого зрения, его воплощенной в свет мысли. Что длительность доисторических миллионолетий фиктивна – подобно длительности угасшего сновидения, подделываемого исследовательской скрупулезностью припоминания.
Или того хуже: устремленность к доисторичности, к истоку, в котором интуиция, исполнившись жути, отыскивала будущее, – обосновывала в его размышлении застывшую линзу моря юрского периода. Оттуда двухкилометровая скважина обеспечивала свежей морской водой дельфинарий на Мироновской улице в Измайлове. Из него – глубинного резервуара, запаянного глаза древнего океана, хранившего свет еще молодых, только зарождаемых или уже потухших звезд, – он напитывал воображение размыслительным беспокойством, упиравшимся в податливую невозможность ответа. Подспудная эта борьба была безнадежна, но продуктивна. Как раз она и выработала в нем понимание (так напрасный подневольный труд сообщает мышцам массу и твердость), что мир был создан вместе с человеком. Что все эти сотни миллионов лет хотя и имеют длительность, но они суть точка, «мера ноль» – несколько дней посреди течения плодородной вязкости человеческого зрения, его воплощенной в свет мысли. Что длительность доисторических миллионолетий фиктивна – подобно длительности угасшего сновидения, подделываемого исследовательской скрупулезностью припоминания.
LXXX
Спускаясь под землю, он точно погружался в обморок. Под землей он находился в зримом полусне, словно бы недра, породы древних периодов, вещество первоистока, никогда не знавшее человека, проникали в него своей мертвой, влекущей энергией. Подобно тому как известковые воды напитывают живую ткань будущей окаменелости, ему казалось, что аура, эманация доисторических пород входит в его плоть. Он замирал при одной мысли о том, что Неживое вдыхает в него собственный смысл, уподобляя сознающей себя неорганике.
В одном из дальних тупиковых туннелей он встретил настоящий бурелом из окаменелых деревьев. Это был странный наклонный туннель с множеством ортогональных ответвлений. Поначалу он решил, что деревья, превратившиеся в крепкую породу, которая не поддалась проходческим инструментам, – это просто декорации скульптурного интерьера. Но, разглядев сучья, ветви, корни, годовые кольца, понял, что он в настоящем лесу. Этот туннель как раз вел в те места, которых Королев стал избегать. Деревья выглядели скоплением тел, захваченных в бегстве древней огненной лавой. Путь через них выводил под обширные площади дальнейших выработок, входы которых были загромождены увалами, баррикадами запрокинутых рельс и шпал… Дальше Королев идти не решился, опасаясь обвала.
Секретное метро существовало параллельно действующему, сообщаясь с ним в пяти разнесенных перегонах в виде всего трех, но чрезвычайно длинных веток. Никакого особенного интереса оно собой не представляло. Ходить по нему было опасно из-за невозможности спрятаться от объездчиков, нередко накатывавших на бесшумной дрезине, похожей на торпедный катер. Приходилось каждые пять минут, как на молитве, с быстрого шага припадать ухом к рельсу, вслушиваясь в ближайшие гудящие пять километров, или хвататься рукой за отглаженный зеркальный рельс, чтоб впустить ладонь в километровую дрожь или тишину. Самым интересным из доступных участков Метро-2 был тот, что примыкал к «Измайловскому парку» и выходил на задворки странного пустыря, уставленного двумя бетонными башнями и бетонной конструкцией ажурного вида. Это был недостроенный в 1935 году стадион, на котором планировалось проводить Олимпиаду. Но Олимпийский комитет предназначил атлетов Риффеншталь, а не Эйзенштейну, и строительство остановилось. Однако к тому времени там уже был построен личный бункер Сталина, с крыши вестибюля которого (одна из вычурных башен, похожих на рубку подлодки, – выстроенные с ромбовидными иллюминаторами, в духе конструктивистского Мельникова) вождь предполагал тайно наблюдать за спортивными состязаниями. К бункеру его должен был доставлять из Кремля спецпоезд по северо-восточной ветке Метро-2. Королев находил интересным исследовать недостроенные или заброшенные по разным причинам станции секретного метро. Они славились у него своей грандиозной мрачностью, словно бы не свершившиеся большие сущности, этакие нерожденные мастодонты общественного достояния. Одна из этих станций строилась как узловая. Называлась она «Советская» – и находилась в месте пересечения с легальной веткой. Королев обожал сесть на одну из скамеек и рассматривать поезда, мчащиеся мимо – то с воющим напором выстрела, то не спеша, с долгим гудением. Пассажиры вряд ли могли что-то разглядеть за окном, кроме темной геометрии арок, участков мозаичной облицовки, выдававшей себя блестками перламутровых вкраплений, являясь, словно бы глубоководные видения в иллюминаторе батискафа… В метро Королев обожал рассматривать зашлифованные мраморные колонны в поисках палеонтологических спиралевидных, цилиндрических вкраплений – аммонитов, наутилусов, белемнитов… Это приближало его к мысли о вседоступности недр, об их непосредственности, о том, наконец, что мы сами рано или поздно, ввиду вечности, станем, если повезет, такими же окаменелостями. Или своей органикой внесем скромный горючий вклад в глоток нефти.
Королев неизбежно под землей думал вот о таких «глубинных» вещах, они покоряли его вместе с ощущением толщи коры над головой… Среди прочего не давала ему покоя гипотеза об участии нефти в генезисе жизни на земле: оказывается, в скважинах на глубине 10 километров обитают стойкие к высоким температурам и огромному давлению микроорганизмы, и, вероятно, жизнь на земле наследует именно им.
Эта идея безусловно овладела Королевым как доказательство оживленности неорганики. Он вновь думал о растении, менее живом, чем животное, о камне, менее живом, чем растение, об атоме, менее живом, чем камень, словно бы находящемся в обмороке, словно бы уподобленном дремлющей перед становлением монаде. Он приводил в качестве дополняющего смысла пример искусства. Стихотворение, музыкальное произведение, ландшафт – как состав неорганических знаков: букв, нот, линий и объема – одухотворяются воспринимающим сознанием. И так же можно было бы всё списать на сознание, алчущее в недрах забвения, выводящее из него источник смысла, – и тем самым отставить мысль о Неживом, рыщущем воплощения, чтобы противопоставить себя, смерть – жизни.
В одном из дальних тупиковых туннелей он встретил настоящий бурелом из окаменелых деревьев. Это был странный наклонный туннель с множеством ортогональных ответвлений. Поначалу он решил, что деревья, превратившиеся в крепкую породу, которая не поддалась проходческим инструментам, – это просто декорации скульптурного интерьера. Но, разглядев сучья, ветви, корни, годовые кольца, понял, что он в настоящем лесу. Этот туннель как раз вел в те места, которых Королев стал избегать. Деревья выглядели скоплением тел, захваченных в бегстве древней огненной лавой. Путь через них выводил под обширные площади дальнейших выработок, входы которых были загромождены увалами, баррикадами запрокинутых рельс и шпал… Дальше Королев идти не решился, опасаясь обвала.
Секретное метро существовало параллельно действующему, сообщаясь с ним в пяти разнесенных перегонах в виде всего трех, но чрезвычайно длинных веток. Никакого особенного интереса оно собой не представляло. Ходить по нему было опасно из-за невозможности спрятаться от объездчиков, нередко накатывавших на бесшумной дрезине, похожей на торпедный катер. Приходилось каждые пять минут, как на молитве, с быстрого шага припадать ухом к рельсу, вслушиваясь в ближайшие гудящие пять километров, или хвататься рукой за отглаженный зеркальный рельс, чтоб впустить ладонь в километровую дрожь или тишину. Самым интересным из доступных участков Метро-2 был тот, что примыкал к «Измайловскому парку» и выходил на задворки странного пустыря, уставленного двумя бетонными башнями и бетонной конструкцией ажурного вида. Это был недостроенный в 1935 году стадион, на котором планировалось проводить Олимпиаду. Но Олимпийский комитет предназначил атлетов Риффеншталь, а не Эйзенштейну, и строительство остановилось. Однако к тому времени там уже был построен личный бункер Сталина, с крыши вестибюля которого (одна из вычурных башен, похожих на рубку подлодки, – выстроенные с ромбовидными иллюминаторами, в духе конструктивистского Мельникова) вождь предполагал тайно наблюдать за спортивными состязаниями. К бункеру его должен был доставлять из Кремля спецпоезд по северо-восточной ветке Метро-2. Королев находил интересным исследовать недостроенные или заброшенные по разным причинам станции секретного метро. Они славились у него своей грандиозной мрачностью, словно бы не свершившиеся большие сущности, этакие нерожденные мастодонты общественного достояния. Одна из этих станций строилась как узловая. Называлась она «Советская» – и находилась в месте пересечения с легальной веткой. Королев обожал сесть на одну из скамеек и рассматривать поезда, мчащиеся мимо – то с воющим напором выстрела, то не спеша, с долгим гудением. Пассажиры вряд ли могли что-то разглядеть за окном, кроме темной геометрии арок, участков мозаичной облицовки, выдававшей себя блестками перламутровых вкраплений, являясь, словно бы глубоководные видения в иллюминаторе батискафа… В метро Королев обожал рассматривать зашлифованные мраморные колонны в поисках палеонтологических спиралевидных, цилиндрических вкраплений – аммонитов, наутилусов, белемнитов… Это приближало его к мысли о вседоступности недр, об их непосредственности, о том, наконец, что мы сами рано или поздно, ввиду вечности, станем, если повезет, такими же окаменелостями. Или своей органикой внесем скромный горючий вклад в глоток нефти.
Королев неизбежно под землей думал вот о таких «глубинных» вещах, они покоряли его вместе с ощущением толщи коры над головой… Среди прочего не давала ему покоя гипотеза об участии нефти в генезисе жизни на земле: оказывается, в скважинах на глубине 10 километров обитают стойкие к высоким температурам и огромному давлению микроорганизмы, и, вероятно, жизнь на земле наследует именно им.
Эта идея безусловно овладела Королевым как доказательство оживленности неорганики. Он вновь думал о растении, менее живом, чем животное, о камне, менее живом, чем растение, об атоме, менее живом, чем камень, словно бы находящемся в обмороке, словно бы уподобленном дремлющей перед становлением монаде. Он приводил в качестве дополняющего смысла пример искусства. Стихотворение, музыкальное произведение, ландшафт – как состав неорганических знаков: букв, нот, линий и объема – одухотворяются воспринимающим сознанием. И так же можно было бы всё списать на сознание, алчущее в недрах забвения, выводящее из него источник смысла, – и тем самым отставить мысль о Неживом, рыщущем воплощения, чтобы противопоставить себя, смерть – жизни.
LXXXI
Он сидел на платформе-призраке и всматривался в пролетающие, наполненные людьми и электрическим светом поезда, которые сливались в мигающее мельтешение, в поток сияющих полос. Король рассматривал поезда с тем же смешанным чувством зависти и равнодушия, с каким закоренелые бедняки подсматривают чужую добротную жизнь. Он был в том состоянии бесчувствия, которое только и позволяет сидеть в неподвижности несколько часов сряду, плавая между бессознанием и сном с открытыми глазами, стараясь внутренне слиться с тем, что тебя окружает. Он находился к путям почти вплотную, мертвая станция за его спиной таинственно темнела арками, облупленными колоннами. Окна вагонов бежали перед глазами. Он рассматривал людей с ровным вниманием, видя в них тщету их оживленности, гримасы их равнодушия, заинтересованности, усталости, смеха. Он не воображал себе их судьбы или ситуации, зная, насколько ошибочны бывают такие представления. Сейчас его занимала сама по себе напрасность всего того, что жило, плакало и радовалось там, наверху. Он понимал, что это медленное ровное чувство само по себе чудовищно, но его весомая основательность была убедительна, и он допускал его всё глубже в душу, потихоньку устраняя уютную слабость человечности.
Спустя много часов один из поездов вдруг резко замедлил ход, из-под колес посыпались искры. Люди в битком набитом вагоне повалились вперед, выпрямились. Они стояли, склонялись, висели на поручнях. Одни рассматривали рекламные плакатики, другие читали, третьи дремали, прикрыв глаза. Симпатичная коротко стриженная девушка с припухлыми подглазьями придирчиво всматривалась в свое отражение, поправляла челку. При этом глядела она прямо в глаза Королева.
Вот этот затуманенный взгляд, эти чуть припухлые подглазья, придававшие лицу слегка надменный, отрешенный вид, действовали на него безусловным рефлексом. Ему вдруг захотелось шевельнуться, выдать себя среди окружающих потемок.
Минут через пятнадцать простоя, во время которого состав тужился и клокотал, издавая стук клапанов и шипение патрубков, в вагонах поднялся ропот. Поезда метро снабжены вентиляцией нагнетательного типа, и в битком набитом неподвижном вагоне быстро заканчивается воздух. Женщина, стоявшая в левом окне, открыла рот и положила руку на грудь. Парень с папкой в руках обрел страдальческий вид, стал обливаться потом и часто дышать. Многие вытирали лбы, прикладывались виском о плечо, переменяли руку, державшую поручень, раскрывали шире воротники, доставали мобильные телефоны, пытались куда-то звонить. Девушка теперь вглядывалась не в свое отражение, а в Королева, и он, прикрыв глаза, чтобы не отсвечивать белками, подался назад, стараясь вдавиться обратно в мрамор колонны.
Еще через несколько минут по всему поезду стали раздаваться крики, стуки – очевидно, кто-то пытался открыть двери вагона. Раздалось шипение громкой связи: «Просьба всем оставаться на своих местах. Панику прекратить. Состав скоро отправится». И снова под вагонами простучал, сократившись и отомкнувшись, многосуставчатый питон тормозного механизма.
Девушка уже узрела Королева, и гримаса ужаса овладела ею. Темный призрак парил в темноте в позе лотоса и неподвижными, словно бы выколотыми глазами всматривался в нее. Крик исказил ее лицо, поезд дернулся на пробу, подхватил инерцию и потянулся в туннель. Девушка в беззвучном крике пробивалась вдоль вагона, пытаясь не упустить из вида скосившего в ее сторону глаза Королева…
Этот случай перевернул его, отрезвил. По сути, именно он вывел его обратно на поверхность.
Спустя много часов один из поездов вдруг резко замедлил ход, из-под колес посыпались искры. Люди в битком набитом вагоне повалились вперед, выпрямились. Они стояли, склонялись, висели на поручнях. Одни рассматривали рекламные плакатики, другие читали, третьи дремали, прикрыв глаза. Симпатичная коротко стриженная девушка с припухлыми подглазьями придирчиво всматривалась в свое отражение, поправляла челку. При этом глядела она прямо в глаза Королева.
Вот этот затуманенный взгляд, эти чуть припухлые подглазья, придававшие лицу слегка надменный, отрешенный вид, действовали на него безусловным рефлексом. Ему вдруг захотелось шевельнуться, выдать себя среди окружающих потемок.
Минут через пятнадцать простоя, во время которого состав тужился и клокотал, издавая стук клапанов и шипение патрубков, в вагонах поднялся ропот. Поезда метро снабжены вентиляцией нагнетательного типа, и в битком набитом неподвижном вагоне быстро заканчивается воздух. Женщина, стоявшая в левом окне, открыла рот и положила руку на грудь. Парень с папкой в руках обрел страдальческий вид, стал обливаться потом и часто дышать. Многие вытирали лбы, прикладывались виском о плечо, переменяли руку, державшую поручень, раскрывали шире воротники, доставали мобильные телефоны, пытались куда-то звонить. Девушка теперь вглядывалась не в свое отражение, а в Королева, и он, прикрыв глаза, чтобы не отсвечивать белками, подался назад, стараясь вдавиться обратно в мрамор колонны.
Еще через несколько минут по всему поезду стали раздаваться крики, стуки – очевидно, кто-то пытался открыть двери вагона. Раздалось шипение громкой связи: «Просьба всем оставаться на своих местах. Панику прекратить. Состав скоро отправится». И снова под вагонами простучал, сократившись и отомкнувшись, многосуставчатый питон тормозного механизма.
Девушка уже узрела Королева, и гримаса ужаса овладела ею. Темный призрак парил в темноте в позе лотоса и неподвижными, словно бы выколотыми глазами всматривался в нее. Крик исказил ее лицо, поезд дернулся на пробу, подхватил инерцию и потянулся в туннель. Девушка в беззвучном крике пробивалась вдоль вагона, пытаясь не упустить из вида скосившего в ее сторону глаза Королева…
Этот случай перевернул его, отрезвил. По сути, именно он вывел его обратно на поверхность.
LXXXII
Оттого было просто постичь целесообразность подземного организма, что ее не было. Все мизерные функции скрытой побочной системы туннелей сводились к эвакуационным сообщениям с убежищами, находившимися, как правило, вне Москвы. Путаница, настоящий лабиринт располагался только под центром, где система узкоколейных ходов обводила шахты, ведшие из-под номенклатурных домов. Все они сливались в длинные автомобильные или рельсовые туннели, уводящие только в трех направлениях; на север, юго-запад и северо-восток. По этим туннелям вышагивать было не столько скучно, сколько опасно, так как некуда было спрятаться от возможных обходчиков. Лишь подземный городок под Очаковским лесом вызывал всплеск исследовательского интереса. Королева под землей интересовала не тайна скрытных объектов, а совсем другое – сами недра как таковые, их аура…
Надо сказать, что, по всей видимости, никто особенно и не заботился о сверхсекретности подземной Москвы. Он повсюду обнаруживал какую-то жизнь, следы костров, стоянок, не раз ощущал себя под разведывательным наблюдением. Потом понял, что подступы ко всем более или менее занимательным пунктам, возможно, прямого военного назначения, были тщательно запечатаны. Не раз, распутав труднодоступный лабиринт многоэтажных переходов, он утыкался в глухие, крашенные голубой краской железные двери, без единой щелочки или отверстия, открывавшиеся, очевидно, изнутри. Понятно было, что за этими дверьми находились объекты высшей секретности, какие-нибудь обходные пути, по которым крысиная номен-клатура должна была спасаться в загородные угодья…
Натыкаясь на объекты гражданской обороны, он с удовольствием погружался в детскую игру, которая могла бы называться не то «Оборона Брестской крепости», не то «Партизаны в Керченских катакомбах». Они играли в нее в интернате, сооружая в подвале многодневные баррикады, натаскивая туда матрасы, ящики, свечи, хлеб и соль из столовой. Он погружался в эту игру с опасным артистизмом: вспоминал, как были обустроены Аджимушкайские каменоломни, как сопротивленцев травили газом, как напротив выходов выстраивали огнеметные дзоты… Из многих тысяч, засевших в катакомбах, в живых остались несколько десятков человек. Живое мясо превращалось в мертвое мясо. Люди выдалбливали в известняке ниши, в которых хоронили умерших…
Одним из самых вычурных способов основательно зарыться в землю было воспользоваться ходами главного силового коммутатора. Расположенный за Университетом на улице Герцена, в мышином здании, оснащенном рабоче-крестьянским барельефом, он походил на гигантскую трансформаторную будку. Все высоковольтные приводные магистрали центрального метро коммутировались в его компактных недрах. Через тамошние подвалы можно было попасть в туннели силовых линий, связанных в реки кабелей, объятых кожухами изоляций. Вдоль этих мастодонтов, вблизи которых ломило темечко и сводило шею, можно было пробраться в самые дебри, в самую сердцевину метро, густота разветвлений в которой достигала максимума.
Вообще-то вся система подземных туннелей была большей частью системой бегства. Гражданской обороной здесь не пахло: это были крысиные ходы скорейшего предательства. Номенклатура всегда жаждала обезопасить себя на все случаи жизни. 16 октября 1941 года, день панической эвакуации чиновного скота, навсегда остался в народной памяти. «Да и сейчас власть отлично понимает, что управление пустотой самое эффективное, – думал в сторону Королев. – Свалить туннелями, да только и оставить по себе, что пустые голубоглазые “воронки” с зашторенными окнами. Они поверху разъезжают с кортежами и вгоняют народонаселение в любовь и ненависть…»
Королев давно потерял ориентир, с некоторых пор он и не пытался оценивать свое местоположение. В тот или иной день, когда требовалось подняться на поверхность, чтобы пополнить запасы спичек, батареек, сухарей, орехов и сухофруктов, он просто выходил наружу и уже не удивлялся тому, что он в Царицыно, или в Южном порту, или в тылу пустырей Мичуринского проспекта. Выражение лица его было измененным. Это заметно было по взглядам людей.
Выходы на поверхность всегда представляли собой одно и то же: неприметную шахту, спрятанную под канализационным сливным люком в коллекторе, обыкновенном коллекторе, в котором после дождя протяжным зверем бурлила и пенилась вода, сшибала с ног и, отплясывая вокруг пустыми пластиковыми бутылками, нырявшими и дрожащими в воронках круговерти, уносилась, мельчая, куда-то дальше… Сколько ни искал, в убежищах никаких грандиозных запасов еды найти не мог. Видимо, все эти запасы пошли на продажу в голодные первые годы перестройки. Он вспоминал вкуснейшую тушенку с промасленной буренкой на этикетке, с крышки которой прежде надо было оттереть слой солидола. Он вспоминал пюре из хлопьев сублимированной картошки, засыпанной в фольгированные мешки из хрустящего полиэтилена. Он проникал в огромные, как стадион, помещения, уставленные бесконечными рядами трехъярусных нар, оснащенных панцирными кроватными решетками. Оголодавший, рыскал в этом голом бетонном пространстве – пустом и одновременно непроницаемом: нога проваливалась в растягивающуюся кроватную сетку, и он падал, подымался, как на пьяном батуте, запрокидывался, садился снова. В зеленых ящиках из-под противогазов ему чудились консервные банки, и он хлопал крышкой, гремел язычком замка, распарывал присыпанную тальком резину, вскрывал фильтры – и задыхался угольной пудрой, кашлял, жевал, плевал, чихал. Он отвинчивал герметичные двери железных амбаров, открывавшихся наподобие шлюзовой камеры на подлодке. Входил в пустой объем своей надежды, где вдруг его охватывала паника. Чудилось, что кто-то навалился на дверь и теперь пытается ее задвинуть, завинтить, закупорить его. Он кидался обратно, приваливался плечом к двери, вдруг поплывшей с тяжким скрежетом. И вновь он возвращался в лес и дебри подземных казарм – в ряды нар, загроможденных, зарешеченных вокруг панцирными сетками, – всё огромное темное подземное пространство, которое он никак не мог охватить фонариком.
И после, засыпая в одном из рядов, на втором ярусе, затериваясь в потемках, ощущая мозжечком, как скукоживается душа, как отлетает вверх рыбий глаз неведомого подземного пловца, – теперь он понимал, откуда пришли к нему видения Матисса, осветителя парижских подземелий, которые мучили, терзали его там, наверху. Ему снова снился Анри Матисс, снился в пронзительно ярком кубическом пространстве, залитом белым подземным солнцем. Куб был насквозь зарешечен не то птичьими клетками, не то вот этими самыми панцирными кроватями. Художник склонялся к чему-то, морщился, вглядываясь, соотнося что-то внутри с тем, что ему надлежало осознать, взять в руки снаружи. Королев понимал, что Матисс вглядывался в некий женский портрет, но при попытке изменить направление взгляда, повернуться – или развернуть сам ракурс сна, втиснуться в него глубже, как в узкое горло свитера, – он от ужаса теснины просыпался.
И вот в ту ночь, что провел в этом многоярусном сетчатом пространстве, ему приснились страницы, журнал «Ровесник» мелькнул цветастой обложкой, – подшивки этого журнала он штудировал в интернатской библиотеке, там попадались научно-фантастические рассказы, он знал, что надо развивать воображение – единственное достоверное богатство, – что в одном из проходов этих страниц, в одном из узких проходов, в которых холод мраморных стен набегал с боков, он наткнулся на тело – на упорный сгусток тепла и гладкой… гладкой, как вода, кожи. Эта женская субстанция с ходу сошлась с ним в любовной схватке. Он долго скользит, пытаясь ощупью языка и пальцев хоть что-нибудь понять о ней. Он пытается зажечь фонарь, но она удерживает его руку. Он ощупывает ее лицо, переносица ее тонка, губы пухлые, широкие скулы, короткие жесткие волосы – но всё равно ничего не может понять, не может ее представить. Девушка не произносит ни звука. Они расходятся. Он возвращается к своим плутаниям под землей, но через день приходит обратно, едва найдя тот самый проход, и потом вновь и вновь оказывается в этом коридоре, где встречает ее, где идет, вслушиваясь в каждый шорох впереди, скрип паркета, но чует ее по запаху – по запаху и едва уловимому теплу, тени ее тела, отбрасываемой на ровный холод мраморных стен. И каждый раз он пытается включить фонарик – и разглядеть ее, но она опережает, вырываясь, словно зрячая в потемках. Наконец ему удается выхватить ее лицо – и он видит, что вся кожа ее покрыта зеленоватой татуировкой, он ужасается, прижимает ее к стене, осматривая всю. За частой сеткой тату выражение лица неуловимо. Черты правильные, но глаза не различимы в цельности, а отдельны от густоты уличной путаницы, курсива вписанных названий. Он снова, будто сличая, гладит ее, видя, что всё тело девушки представляет собой подробную карту столицы. Разоблаченная, расплакавшаяся от стыда, девушка бьет его коленом в пах и исчезает.
Потом ему долго еще снилась эта девушка-Москва, татуированная картой. Неистовые эти видения терзали его. Он занимался с ней любовью, никогда не приближаясь, но в то же время сливаясь, – то ныряя в адские пещеры, то скользя по рябой карте папиллярных линий, складок, неожиданного, упоительного рельефа тела… «Москва – рогатое слово, – однажды объяснил он себе, пробудившись. – “М” – это Воробьевы горы, пила кремлевской стены. “О” – Садовое, Бульварное, Дорожное кольцо. “С” – полумесяц речной излучины. “К” – трамплины лыжные, кремль, конь черный. “Ва” – уа, уа, – детский крик, вава». Как только он это произнес про себя, метель из букв – в, м, к, а, с, о, в, а, к, м, о, в, а, м, о, с, к, а, о, м, в, а – заживо засыпала его и проглотила – и всё, после этого все сны о Москве прекратились.
Надо сказать, что, по всей видимости, никто особенно и не заботился о сверхсекретности подземной Москвы. Он повсюду обнаруживал какую-то жизнь, следы костров, стоянок, не раз ощущал себя под разведывательным наблюдением. Потом понял, что подступы ко всем более или менее занимательным пунктам, возможно, прямого военного назначения, были тщательно запечатаны. Не раз, распутав труднодоступный лабиринт многоэтажных переходов, он утыкался в глухие, крашенные голубой краской железные двери, без единой щелочки или отверстия, открывавшиеся, очевидно, изнутри. Понятно было, что за этими дверьми находились объекты высшей секретности, какие-нибудь обходные пути, по которым крысиная номен-клатура должна была спасаться в загородные угодья…
Натыкаясь на объекты гражданской обороны, он с удовольствием погружался в детскую игру, которая могла бы называться не то «Оборона Брестской крепости», не то «Партизаны в Керченских катакомбах». Они играли в нее в интернате, сооружая в подвале многодневные баррикады, натаскивая туда матрасы, ящики, свечи, хлеб и соль из столовой. Он погружался в эту игру с опасным артистизмом: вспоминал, как были обустроены Аджимушкайские каменоломни, как сопротивленцев травили газом, как напротив выходов выстраивали огнеметные дзоты… Из многих тысяч, засевших в катакомбах, в живых остались несколько десятков человек. Живое мясо превращалось в мертвое мясо. Люди выдалбливали в известняке ниши, в которых хоронили умерших…
Одним из самых вычурных способов основательно зарыться в землю было воспользоваться ходами главного силового коммутатора. Расположенный за Университетом на улице Герцена, в мышином здании, оснащенном рабоче-крестьянским барельефом, он походил на гигантскую трансформаторную будку. Все высоковольтные приводные магистрали центрального метро коммутировались в его компактных недрах. Через тамошние подвалы можно было попасть в туннели силовых линий, связанных в реки кабелей, объятых кожухами изоляций. Вдоль этих мастодонтов, вблизи которых ломило темечко и сводило шею, можно было пробраться в самые дебри, в самую сердцевину метро, густота разветвлений в которой достигала максимума.
Вообще-то вся система подземных туннелей была большей частью системой бегства. Гражданской обороной здесь не пахло: это были крысиные ходы скорейшего предательства. Номенклатура всегда жаждала обезопасить себя на все случаи жизни. 16 октября 1941 года, день панической эвакуации чиновного скота, навсегда остался в народной памяти. «Да и сейчас власть отлично понимает, что управление пустотой самое эффективное, – думал в сторону Королев. – Свалить туннелями, да только и оставить по себе, что пустые голубоглазые “воронки” с зашторенными окнами. Они поверху разъезжают с кортежами и вгоняют народонаселение в любовь и ненависть…»
Королев давно потерял ориентир, с некоторых пор он и не пытался оценивать свое местоположение. В тот или иной день, когда требовалось подняться на поверхность, чтобы пополнить запасы спичек, батареек, сухарей, орехов и сухофруктов, он просто выходил наружу и уже не удивлялся тому, что он в Царицыно, или в Южном порту, или в тылу пустырей Мичуринского проспекта. Выражение лица его было измененным. Это заметно было по взглядам людей.
Выходы на поверхность всегда представляли собой одно и то же: неприметную шахту, спрятанную под канализационным сливным люком в коллекторе, обыкновенном коллекторе, в котором после дождя протяжным зверем бурлила и пенилась вода, сшибала с ног и, отплясывая вокруг пустыми пластиковыми бутылками, нырявшими и дрожащими в воронках круговерти, уносилась, мельчая, куда-то дальше… Сколько ни искал, в убежищах никаких грандиозных запасов еды найти не мог. Видимо, все эти запасы пошли на продажу в голодные первые годы перестройки. Он вспоминал вкуснейшую тушенку с промасленной буренкой на этикетке, с крышки которой прежде надо было оттереть слой солидола. Он вспоминал пюре из хлопьев сублимированной картошки, засыпанной в фольгированные мешки из хрустящего полиэтилена. Он проникал в огромные, как стадион, помещения, уставленные бесконечными рядами трехъярусных нар, оснащенных панцирными кроватными решетками. Оголодавший, рыскал в этом голом бетонном пространстве – пустом и одновременно непроницаемом: нога проваливалась в растягивающуюся кроватную сетку, и он падал, подымался, как на пьяном батуте, запрокидывался, садился снова. В зеленых ящиках из-под противогазов ему чудились консервные банки, и он хлопал крышкой, гремел язычком замка, распарывал присыпанную тальком резину, вскрывал фильтры – и задыхался угольной пудрой, кашлял, жевал, плевал, чихал. Он отвинчивал герметичные двери железных амбаров, открывавшихся наподобие шлюзовой камеры на подлодке. Входил в пустой объем своей надежды, где вдруг его охватывала паника. Чудилось, что кто-то навалился на дверь и теперь пытается ее задвинуть, завинтить, закупорить его. Он кидался обратно, приваливался плечом к двери, вдруг поплывшей с тяжким скрежетом. И вновь он возвращался в лес и дебри подземных казарм – в ряды нар, загроможденных, зарешеченных вокруг панцирными сетками, – всё огромное темное подземное пространство, которое он никак не мог охватить фонариком.
И после, засыпая в одном из рядов, на втором ярусе, затериваясь в потемках, ощущая мозжечком, как скукоживается душа, как отлетает вверх рыбий глаз неведомого подземного пловца, – теперь он понимал, откуда пришли к нему видения Матисса, осветителя парижских подземелий, которые мучили, терзали его там, наверху. Ему снова снился Анри Матисс, снился в пронзительно ярком кубическом пространстве, залитом белым подземным солнцем. Куб был насквозь зарешечен не то птичьими клетками, не то вот этими самыми панцирными кроватями. Художник склонялся к чему-то, морщился, вглядываясь, соотнося что-то внутри с тем, что ему надлежало осознать, взять в руки снаружи. Королев понимал, что Матисс вглядывался в некий женский портрет, но при попытке изменить направление взгляда, повернуться – или развернуть сам ракурс сна, втиснуться в него глубже, как в узкое горло свитера, – он от ужаса теснины просыпался.
И вот в ту ночь, что провел в этом многоярусном сетчатом пространстве, ему приснились страницы, журнал «Ровесник» мелькнул цветастой обложкой, – подшивки этого журнала он штудировал в интернатской библиотеке, там попадались научно-фантастические рассказы, он знал, что надо развивать воображение – единственное достоверное богатство, – что в одном из проходов этих страниц, в одном из узких проходов, в которых холод мраморных стен набегал с боков, он наткнулся на тело – на упорный сгусток тепла и гладкой… гладкой, как вода, кожи. Эта женская субстанция с ходу сошлась с ним в любовной схватке. Он долго скользит, пытаясь ощупью языка и пальцев хоть что-нибудь понять о ней. Он пытается зажечь фонарь, но она удерживает его руку. Он ощупывает ее лицо, переносица ее тонка, губы пухлые, широкие скулы, короткие жесткие волосы – но всё равно ничего не может понять, не может ее представить. Девушка не произносит ни звука. Они расходятся. Он возвращается к своим плутаниям под землей, но через день приходит обратно, едва найдя тот самый проход, и потом вновь и вновь оказывается в этом коридоре, где встречает ее, где идет, вслушиваясь в каждый шорох впереди, скрип паркета, но чует ее по запаху – по запаху и едва уловимому теплу, тени ее тела, отбрасываемой на ровный холод мраморных стен. И каждый раз он пытается включить фонарик – и разглядеть ее, но она опережает, вырываясь, словно зрячая в потемках. Наконец ему удается выхватить ее лицо – и он видит, что вся кожа ее покрыта зеленоватой татуировкой, он ужасается, прижимает ее к стене, осматривая всю. За частой сеткой тату выражение лица неуловимо. Черты правильные, но глаза не различимы в цельности, а отдельны от густоты уличной путаницы, курсива вписанных названий. Он снова, будто сличая, гладит ее, видя, что всё тело девушки представляет собой подробную карту столицы. Разоблаченная, расплакавшаяся от стыда, девушка бьет его коленом в пах и исчезает.
Потом ему долго еще снилась эта девушка-Москва, татуированная картой. Неистовые эти видения терзали его. Он занимался с ней любовью, никогда не приближаясь, но в то же время сливаясь, – то ныряя в адские пещеры, то скользя по рябой карте папиллярных линий, складок, неожиданного, упоительного рельефа тела… «Москва – рогатое слово, – однажды объяснил он себе, пробудившись. – “М” – это Воробьевы горы, пила кремлевской стены. “О” – Садовое, Бульварное, Дорожное кольцо. “С” – полумесяц речной излучины. “К” – трамплины лыжные, кремль, конь черный. “Ва” – уа, уа, – детский крик, вава». Как только он это произнес про себя, метель из букв – в, м, к, а, с, о, в, а, к, м, о, в, а, м, о, с, к, а, о, м, в, а – заживо засыпала его и проглотила – и всё, после этого все сны о Москве прекратились.
LXXXIII
Пока не встретил наверху весну – дружных переливчатых скворцов, пока не набухли почки на кустах и так приятно стало их скусывать с веточки, одну за другой, разжевывать, вникая в свежую горечь листа, – все полтора этих месяца он провел под землей, питаясь наперечет орехами и сухофруктами, поддавшись губительному очарованию сомнамбулического тления. Под землей он постоянно спал – спал где хотел, а спать ему в тишине хотелось всегда. Усталость жизни накрыла его, как рыбу вся та вода, что она за жизнь пропустила сквозь жабры, накрыла свинцом. Спать он ложился где ни попадя, ему было всё равно, лишь бы не на земле. Ложился в вагонетку, словно груда грунта, слыша, как где-то мерно капает вода, представляя, как потихоньку исчезает, превращаясь в груз неживых, твердых молекул, – и постепенно, засыпая, терял и этот слабый интерес к представлению. Его мысли тогда часто были заняты летаргическим сном, его природой, близкой к умиранию… Он укладывался в вагонетку, и совершенное беззвучие, расталкиваемое стуком его собственного сердца, утягивало его в сон, и даже отдаленный шум поездов или уханье и вой вдохнувшей вентиляции окатывали его убаюкивающими шевелениями воздуха.
Его сны говорили ему: «Отдыхай», – и он смущался их, не желая вообще возвращаться к жизни. Смутное предчувствие большого дела, которое ждало его наверху, как война, время от времени накатывало на него, но отборматывался сквозь сон: «Не хочу, не желаю, не тронь».
Постепенно он вошел в то состояние покоя, в котором мог уснуть в любое мгновение. Так он и поступал, когда брел туннелем за Москву, два дня, полсотни километров преодолевая в несколько приемов. В любой момент он мог остановиться и лечь навзничь за ребро не то сливной, не то технической отмостки. Всегда он был уверен в своей невидимости. Найдя в отвале грунта жирные сколы угля, растолок и вымазал крестом лицо наподобие индейского боевого раскраса. Уголь всегда носил с собой, подновляясь на ощупь. Только заслышав звон рельсов, он хладнокровно ложился навзничь, прикрывая глаза, чтобы в прищур проводить этажерчатую дрезину с беспечным обходчиком, свесившим за борт ноги…
Два или три раза он видел в метро не то диггеров, не то просто любопытных. Экипированы они были солидно: обвешаны карабинами, катафотами, мотками веревок, обуты в горные ботинки. Ему эти пижоны были неинтересны, так как далеко от шахт они не отходили. Вся цель их вылазок состояла в том, чтобы покататься на вагонетках, походить вокруг, поахать да опорожнить ящик пива, усевшись на путеукладчике. Королев собирал после них бутылки, присыпал землей лужи мочи – и как можно скорее уходил с этого места…
Засыпая, Королев всегда обращался к своему мозжечку, у него была своя техника обращения к этому участку мозга. Он словно бы заново входил в собственное тело, как в здание, – и сразу вглядывался в потолочный свод. Фрески, которые он мог там разглядеть, всё время изменяли образ и контуры, плыли, подобно облаку. Это штрихованное, как на офорте, облако состояло из линий – его траекторий, которые он объемным графом, клубком многогранника, словно бы насыщая образ линиями внутри зодиакального знака, накрутил, вышагал, плутая под землей. Он никак не мог избавиться от тяги к представлению своей траектории. Он в этом кинетическом клубке находил отчетливую весомость, она укладывалась в его моторную память неким дополнительным телом, как если бы он создавал самому себе двойника-ангела и захотел придать ему вес, для того чтобы ввести в физический мир. Этот клубок его траекторий был живым, Королев его пестовал памятью. Ему всё время казалось, что он выписывает собой какую-то схему – и схема эта потом снилась ему в отчетливости. Он упорно вглядывался в нее, как вглядывался в шахматные поля при игре вслепую: клетки пучились усилиями фигур, их атакующими возможностями. Он строил партию и проигрывал. Королев исследовал эту телесную схему – новое свое обиталище, и она проступала у него перед глазами с инженерной тщательностью, напоминая не то набросок силуэта балерины, раскрывшейся в пируэте, не то какой-то удивительной башни, разветвленной векторами подъема. Но когда тщательность траекторий со временем сгустилась, он увидел человека – вписанного в круг человека, раскрывшегося миру, раскинув руки и ноги, – и успокоился. Постепенно человек этот ожил, развился – и оставил по себе свое претворение: схему летающего города, воздушного общежития. Королев обрадовался такому обороту событий, зная: человек этот подался вспять, чтобы дать место существенности будущей жизни. Он включился в это строительство – и теперь бегал по подземельям с увлеченностью пера. Постепенно стали проступать иллюминаторы, проулки, оснащенные бассейнами солярии, галерея с названием «Портреты солнца», сеть размещенных на просторных верандах вегетарианских столовых, с эпиграфами над раздачей: «Будущее – наша цель», фруктовые висячие сады…
Его сны говорили ему: «Отдыхай», – и он смущался их, не желая вообще возвращаться к жизни. Смутное предчувствие большого дела, которое ждало его наверху, как война, время от времени накатывало на него, но отборматывался сквозь сон: «Не хочу, не желаю, не тронь».
Постепенно он вошел в то состояние покоя, в котором мог уснуть в любое мгновение. Так он и поступал, когда брел туннелем за Москву, два дня, полсотни километров преодолевая в несколько приемов. В любой момент он мог остановиться и лечь навзничь за ребро не то сливной, не то технической отмостки. Всегда он был уверен в своей невидимости. Найдя в отвале грунта жирные сколы угля, растолок и вымазал крестом лицо наподобие индейского боевого раскраса. Уголь всегда носил с собой, подновляясь на ощупь. Только заслышав звон рельсов, он хладнокровно ложился навзничь, прикрывая глаза, чтобы в прищур проводить этажерчатую дрезину с беспечным обходчиком, свесившим за борт ноги…
Два или три раза он видел в метро не то диггеров, не то просто любопытных. Экипированы они были солидно: обвешаны карабинами, катафотами, мотками веревок, обуты в горные ботинки. Ему эти пижоны были неинтересны, так как далеко от шахт они не отходили. Вся цель их вылазок состояла в том, чтобы покататься на вагонетках, походить вокруг, поахать да опорожнить ящик пива, усевшись на путеукладчике. Королев собирал после них бутылки, присыпал землей лужи мочи – и как можно скорее уходил с этого места…
Засыпая, Королев всегда обращался к своему мозжечку, у него была своя техника обращения к этому участку мозга. Он словно бы заново входил в собственное тело, как в здание, – и сразу вглядывался в потолочный свод. Фрески, которые он мог там разглядеть, всё время изменяли образ и контуры, плыли, подобно облаку. Это штрихованное, как на офорте, облако состояло из линий – его траекторий, которые он объемным графом, клубком многогранника, словно бы насыщая образ линиями внутри зодиакального знака, накрутил, вышагал, плутая под землей. Он никак не мог избавиться от тяги к представлению своей траектории. Он в этом кинетическом клубке находил отчетливую весомость, она укладывалась в его моторную память неким дополнительным телом, как если бы он создавал самому себе двойника-ангела и захотел придать ему вес, для того чтобы ввести в физический мир. Этот клубок его траекторий был живым, Королев его пестовал памятью. Ему всё время казалось, что он выписывает собой какую-то схему – и схема эта потом снилась ему в отчетливости. Он упорно вглядывался в нее, как вглядывался в шахматные поля при игре вслепую: клетки пучились усилиями фигур, их атакующими возможностями. Он строил партию и проигрывал. Королев исследовал эту телесную схему – новое свое обиталище, и она проступала у него перед глазами с инженерной тщательностью, напоминая не то набросок силуэта балерины, раскрывшейся в пируэте, не то какой-то удивительной башни, разветвленной векторами подъема. Но когда тщательность траекторий со временем сгустилась, он увидел человека – вписанного в круг человека, раскрывшегося миру, раскинув руки и ноги, – и успокоился. Постепенно человек этот ожил, развился – и оставил по себе свое претворение: схему летающего города, воздушного общежития. Королев обрадовался такому обороту событий, зная: человек этот подался вспять, чтобы дать место существенности будущей жизни. Он включился в это строительство – и теперь бегал по подземельям с увлеченностью пера. Постепенно стали проступать иллюминаторы, проулки, оснащенные бассейнами солярии, галерея с названием «Портреты солнца», сеть размещенных на просторных верандах вегетарианских столовых, с эпиграфами над раздачей: «Будущее – наша цель», фруктовые висячие сады…