— Значит, неверные установки.
   — А это тоже вопрос — верные или неверные. Советской власти два десятка лет с небольшим, колхозам по двенадцать, пятнадцать. На сознательность людей рановато надеяться. Приотпустить вожжи с хлебосдачей — уплыть он может, хлебушек1 в бездонные сусеки колхозников, а государственные пустые будут.
   — Не верим, значит, мы людям?
   — А что же? Тот же твой Назаров, пользовался слухом, тайные посевы делал, а урожай с них по колхозникам делил… Хитер только, не мог я его поймать. Но всегда знал — плачет по нем тюрьма… Н-да… Значит, выход какой? И хлебосдачу с первого дня жатвы вести усиленно, и косить вовремя. В темпе все, в комплексе — до ветров, до дождей заканчивать жатву.
   — А ежели не успеваем? Физических сил не хватает?
   — Должны успевать. Из этого исходят установки. Значит, они правильные.
   — Да, теоретик ты, вижу.
   — Без этого нельзя, — серьезно сказал Полипов. — А ты не теоретик, к сожалению. Все от мужицкого духа идешь. Он подвести может. Или вот эта твоя пословица? К чему она? Слова — они всякий смысл имеют. И вложить можно всякий. А ты, слышал я, от слов своих пострадал уже однажды…
   Кружилин с сожалением поглядел на председателя райисполкома. Тот чувствовал этот взгляд, но не пошевелился даже, сидел, уперев глаза в свои широкие, тупые колени.
   — Ты что же, пугаешь меня?
   — Не-ет, что ты… То время прошло, кажется. Я же спросил — хочешь на откровенность? Советую просто. — Полипов откинулся в кресле. — А вообще — ты ведь тоже игрок. Но играешь так — интуитивно.
   — Это мне тоже интересно. Объясни.
   — Не надо, говоришь, с Назаровым кончать? Конечно, сейчас ты сможешь и защитить, вероятно, его. Позиции у тебя сейчас в области окрепли — завод продукцию дал. Непостижимо, но снаряды делает. Хотя это заслуга Савельева, особенно Нечаева. В общем, тебя в области поддержат, видимо… Но этот Назаров икнется тебе в будущем, — прибавил он.
   — Каким образом?
   — Давай размышлять. Вопрос о нем я в повестке исполкома, допустим, оставлю. Насчет ржи резонанс в области хороший будет. А я и дальше заострю: кто он таков по духу, этот Назаров? С тайными посевами — ладно, слушки одни. Но он всяких подозрительных в социальном смысле людей поддерживает. Ивана Савельева, например, бывшего белобандита, в колхоз принял. Потом его посадили за вредительство. А Назаров семью его всячески оберегает, благоустраивает. Н-да… И такого человека ты защищаешь вот…
   Полипов говорил теперь неторопливо, раздумчиво, спокойно. И Кружилин слушал его спокойно, внимательно. Полипов сидел боком к Кружилину, смотрел куда-то в угол. Ухо его, небольшое, чуть оттопыренное, пошевелилось. Кружилин впервые заметил эту особенность.
   — Слушай, Петр Петрович, страшный ты человек, кажется, — вдруг сказал он. И только когда произнес эти слова, понял их смысл, подумал, что, вероятно, не надо было этого говорить.
   Уши Полипова замерли. Он медленно повернул к Кружилину широкие плечи, и Кружилин увидел, что по лицу его идут судороги, которые он пытается унять насильственной улыбкой.
   — Ну что ты… Не страшней других, — вымолвил он.
   — Не понимаю я тебя.
   — Да, многим из нас друг друга понять нелегко. Мы объединены общей идеей, строим новое общество. Общество это представляем себе более или менее одинаково, но боремся за него… — Полипов, так и не уняв судорог на лице, чуть пригнулся, — но боремся за него, я бы не сказал — разными методами, но по-разному понимая сущность тех людей, с которыми работаем.
   — Туманно очень, — усмехнулся Кружилин.
   — Ну, Назарова вот того же по-разному понимаем. — Лицо его наконец стало спокойным. — А кто из нас прав…
   Громко хлопнула входная дверь, кто-то заскрипел в коридоре половицами.
   — Мне ясно одно, Петр Петрович, — проговорил Кружилин, глядя прямо в глаза Полипову, — сейчас, по крайней мере, стало ясно, что работать нам вместе будет трудно. Может быть, невозможно станет со временем.
   Полипов опять собрал морщинки на лбу.
   — Почему? Мы впервые поговорили друг с другом откровенно, в какой-то мере выяснили… что-то друг в друге. В чем-то не сходимся? Разве это беда? Жизнь, говорю, покажет, кто из нас прав. А ссориться сейчас — сам говоришь — никто не поймет.
   — Да ведь ты и собираешься о Назарове спорить! А этот спор, прямо говорю, нешуточный, он серьезный будет…
   Распахнулась дверь, вошел Савельев.
   — Можно? Здравствуйте… Не помешал? Вижу — огонек… — Савельев шумно подошел к столу, пожал обоим руки. — Что у тебя, Петро, руки такие потные? Ну-с, начали, друзья мои! Сейчас лично подержал в ладонях полуторатысячный снарядик. Нечаев упаковкой занимается, чуть не каждый снаряд сам в ящик кладет. На утро перед отправкой снарядов митинг назначили… Телеграммы еще нет?
   — Нет еще.
   — Хорошо бы к утру-то поспели, а?! — И повернулся к Полипову: — Ну, Петро! Забывать уже стал ведь я тебя… Да что там, забыл совсем, лет с десяток не вспоминал. И вдруг — встреча! И поговорить вот даже некогда. За квартиру спасибо. По-царски устроились. Неудобно перед рабочими-то.
   — Ничего, директор все же.
   — Где ты-то живал, работал?
   — Ну, где? После того как из белогвардейского застенка удалось бежать — не забыл, должно, Свиридова? — служил в Красной Армии до тридцатого почти года. А потом все время в Новосибирске. Потом вот сюда перевели. И все, собственно. Спокойная жизнь, — усмехнулся Полипов.
   — Поговорить бы как-то. Вспомнить кое-чего!
   — Как Елизавета Никандровна?
   — Ничего. Здоровьем, конечно, хвалиться не приходится…
   Опять хлопнула дверь. Все повернули головы на звук.
   — Телеграмма, может? — сказал Савельев.
   Минуту-другую в коридоре было тихо, потом раздались торопливые шаги. Все встали, понимая, что это действительно телеграмма.
   Дежурная по райкому, молоденькая женщина, заведующая сектором учета, вбежала взволнованная и раскрасневшаяся.
   — Вот, Поликарп Матвеевич… Поздравительные! Одна из Москвы, правительственная. Другая из области.
   Кружилин развернул одну из телеграмм:
   — «Секретарю Шантарского райкома партии Кружилину, председателю райисполкома Полипову, директору завода Савельеву, главному инженеру Нечаеву…» — начал он читать почему-то с адресатов.
   — Ну, я пошел, — встал вдруг Полипов. — Поздравляю, Антон, от всей души… На митинге завтра встретимся. — И повернулся к Кружилину: — Значит, вопрос о Назарове с повестки исполкома исключить?
   — Я тебе все сказал, — промолвил Кружилин.
   Полипов вышел, плотно прикрыв дверь.
   Когда телеграммы были прочитаны, Савельев и Кружилин поглядели друг на друга молча.
   — Ну вот, Поликарп… — устало вымолвил Савельев. Слова были вялыми, бесцветными. — А все же не верится.
   Савельев был давно не брит, на месте глаз глубокие черные ямки, лицо осунувшееся, бледное.
   — Сколько ты спал за две-то недели?
   — Да, да, сейчас пойду, высплюсь. И побриться надо. Это позор — в таком виде…
   Он встряхнулся, оторвал руки от стола. С трудом встал, начал ходить по кабинету. И Кружилин понял — Савельев боится заснуть.
   — Ты, конечно, слышал — наши оставили сегодня Орел, — проговорил тихо Антон, подходя к висевшей на стене карте, утыканной флажками. Вся западная часть советской территории была исчерчена беспорядочными синими полосами — бывшими линиями фронтов. Сейчас самая крайняя к востоку линия шла, начинаясь от самого Ленинграда, вниз, огибая Москву, Орел, Курск и Харьков, к Днепропетровску, а затем, чуть западнее, к Перекопскому перешейку. Где-то далеко во вражеском тылу была очерченная красным кружком Одесса. Там, в этом кружке, уже около восьми недель истекали кровью тысячи и тысячи людей, военных и гражданских, отстаивая город от врага.
   Одесса была обречена, это понимал в стране каждый человек, понимал и Савельев, смотрящий сейчас на карту. Об этом он сейчас и думал, хмуря лоб, и, закрыв глаза, мысленно попытался представить, что там происходит. Ему это оказалось нетрудным. Сразу будто воочию возникло багровое небо над горящим городом, потом — разваливающееся, оседающее в клубах пыли здание, — пронзительный женский крик и плач ребенка.
   То ли от этого крика, то ли от запаха пожарищ, который он почувствовал вдруг ясно и отчетливо, Савельева качнуло. Чтобы не упасть, он схватился, за стенку.
   — Антон?! — услышал он голос Кружилина и увидел его рядом с собой.
   — Ничего, ничего… А карта у тебя неточная все же. Линия фронта уже не соответствует… — И он переставил флажок чуть восточнее города Орла.
   — Да… Она каждое утро не соответствует, — с горечью произнес Кружилин. Он, стоя рядом с Савельевым, долго и молча глядел на карту.
   — Вот все хочу спросить у тебя, Антон… Как же получилось, что немцы так легко смяли все наши оборонительные укрепления, будто их и не было на наших новых границах? С западными областями Украины и Белоруссии воссоединились осенью тридцать девятого. Пользовался слухом, что вдоль новых рубежей построены за это время сильные укрепления. А немцы — как нож сквозь масло. Как же так? Ты жил в тех краях…
   — Я-то жил. Но я ведь не военный… А Петро где? Ушел? Вот лавочник! Он, знаешь, из лавочников, отец его в Новониколаевске довольно солидную торговлю вел.
   Кружилин понял, что Савельев хочет переменить тему разговора, отошел к столу.
   — Я знаю. Он об этом и в автобиографии пишет. Сам я тоже, можно сказать, из лавочников — в юности приказчиком служил. — И, помедлив, проговорил: — Как-нибудь рассказал бы, каков из себя Полипов в те годы был.
   — Ну, каков? Сперва обыкновенный парнишка-гимназист… Затем увлекся революционной работой, стал настоящим большевиком. После — аресты, тюрьмы… В дружбе — верный. Мы с ним только в одном врагами были — в любви.
   — Да? — шевельнулся Кружилин.
   Савельев поглядел на секретаря райкома, что-то в глазах того не понравилось Антону.
   — Ага. Мы любили одну и ту же девчонку — Лизу, теперешнюю мою жену… Да ты, собственно, почему об этом спрашиваешь?
   — Значит, решающим успехом у нее ты все же пользовался? — как бы не расслышал Кружилин последнего вопроса.
   — Так уж вышло как-то. Я хулиганистый в детстве был. Да и в юности тоже. Может, это и решило, а? Девчонок это, знаешь, на первых порах привлекает. Жил я тогда в Новониколаевске, в семье брата моего отца, Митрофана Ивановича. Он с девятьсот второго года уже подпольщиком был, кажется, чуть ли не первым организатором социал-демократической ячейки. И сын его, Григорий, тоже подпольщиком был. И Лиза тоже. Меня в свои дела они, конечно, не посвящали. А я — переживал. Ух как я переживал! И все, помню, думал: как же им доказать, что я не такой дурак и шалопай, каким они меня считают?
   Савельев говорил, а глаза его закрывались.
   — Поди-ка ты, Антон, поспи лучше, — сказал Кружилин.
   — Да, да… Потом я как-нибудь расскажу и о Полипове, и о своем житье-бытье, если интересно…
 
 
* * * *
   Известие о появлении в Шантаре старшего брата Федор Савельев воспринял внешне бесстрастно. Он только вскинул на сообщившего эту новость Панкрата Назарова тяжелые от усталости глаза да пошевелил сросшимися бровями.
   Утрами, когда на востоке кровенилась холодная заря, он без слов сдергивал с Кирьяна Инютина засаленное, прожженное во многих местах одеялишко, молча они шли к агрегату, минуты три копались — Инютин во внутренностях трактора, Федор в комбайновом моторе, — на четвертой Савельев давал свисток, и начинали работать.
   Вечерами, когда падала роса, Федор давал три коротких свистка. Это означало конец работы, но не рабочего дня. Около часа они еще возились каждый у своей машины, очищали от пыли, шприцевали всякие узлы. Насчет техухода Федор был строг. Потом шли на полевой стан — Федор впереди, Кирьян метрах в пяти — десяти за ним. И все молчком, молчком.
   Недели через полторы, когда целый день, будто с трудом процеживаясь сквозь набухшие лоскутья облаков, сеял мелкий, противный дождь, Кирьян Инютин сказал, глядя в тусклое окошко вагончика на унылые, взявшиеся хлюпью поля:
   — Ежели и перестанет к вечеру, до послезавтра не выдерет мокрядь. Может, пока в Шантару съездим?
   — Об жене, что ли, затосковал? — В хрипучем голосе Савельева была издевка.
   Никогда не вставлявший Федору слова поперек, Инютин тут, чувствуя, как плеснулась в голову кровь, проговорил:
   — Так и ты, может… тоже.
   Скрипнули нары, Федор сел. Не оборачиваясь от окошка, Кирьян чувствовал на себе ошпаривающий взгляд Савельева. Руки у него загудели. Понимая, что еще какое-то одно насмешливое или двусмысленное слово Федора — и он, Кирьян, не выдержит, ринется на бывшего своего друга, вцепится намертво в его заросшую черной щетиной, грязную шею. Инютин изо всей силы держался за косячок, вдавив ногти в сырое, холодное дерево. И чтобы осадить Федора, не дать ему сказать этого слова, проговорил:
   — С брательником повидался бы.
   — Никуда она не убежит теперь, эта свиданка.
   И опять скрипнули нары. Инютин понял — Федор лег.
   …Ивану Савельеву о приезде старшего брата в Шантару сообщил не кто-нибудь, а Яков Алейников. Яков ехал куда-то на дрожках — точь-в-точь на таких, какие в тот далекий памятный день увезли Ивана с сенокоса, может быть, даже на тех же самых. Иван стоял на пологом увале, по которому разбрелись коровы.
   — Ну, подойди, — сказал Алейников, останавливаясь.
   Иван был в дождевике, в сапогах. Приминая ими высохшую траву, он спустился с увальчика. Перекинутый через плечо длинный кнут волочился сзади, как змея, шипел по траве.
   Разговор у них был не очень долгий, говорили короткими, отрывистыми фразами. Если бы кто подслушал посторонний, мало бы что понял из их разговора.
   — Здравствуй, — сказал Алейников.
   — Здравствуй, — ответил Иван.
   — Узнал, стало быть?
   — Я не забывал. Во сне часто снишься.
   — Обижаешься, понятно, на меня, — сказал Алейников таким тоном, будто речь и в самом деле шла о пустяке, о какой-то незначительной обиде. И даже вздохнул сожалеюще.
   Иван помедлил, оглядел табун:
   — Да нет…
   Алейников вскинул на Ивана из-под лохматых бровей острый взгляд и тотчас прикрыл глаза тонкими веками. Потом стал глядеть в сторону.
   — Ну, ладно… Пастушишь, значит?
   — Одному просто охота побыть. С самим собой.
   — Понятно.
   Алейников хотел тронуть коня, но Иван спросил:
   — А ты не боишься, что возьму вот да зажилю пару коров? Вон сколько их…
   — Нет, — сказал сухо Алейников.
   — И за то спасибо. Ну, а… Аркашка Молчанов где?
   Алейников будто недоуменно пожал плечами.
   — Где? Сидит…
   — А за что?
   Алейников долго смотрел на осеннее небо, по которому бесшумно текли низкие облака. Он так и не ответил на вопрос. Назвав почему-то Ивана по имени и отчеству, спросил:
   — В военкомат, Иван Силантьевич, не вызывали тебя?
   — Нет. А сам не напрашиваюсь. Вызовут — что ж, приду.
   — Ладно, я поехал… Да, брат твой, Антон, просил тебе при случае поклон передать…
   — Кто? Кто?! — Иван шагнул к дрожкам.
   — Антон, говорю. Не знаешь разве, что он директором эвакуированного к нам завода назначен? На днях приехал…
   — Антон?!
   — Ну да, Антон Савельев.
   — Вот за эту весть спасибо!
   — При случае, говорит, пусть завернет повидаться.
   Алейников уехал, а Иван долго еще стоял на прежнем месте…
   — Знаешь ли, кто директором Шантарского завода назначен? — сказал он вечером жене. — Антон, брательник!
   Агата мотнула косами, оборачиваясь, в лице ее плеснулся не то испуг, не то изумление, — она, видно, никак не могла сообразить в первую секунду, хорошо это или плохо, грозит это чем-то ее Ивану или нет.
   — Да… как же теперь-то? Надо ж вам повидаться!
   — Само собой. Отпрошусь на днях у Панкрата.
   Через несколько дней Иван действительно поехал утром в Шантару, но Антона дома не застал. Его жена, Елизавета Никандровна, высохшая женщина, молчаливо, с какой-то опаской обшарила Ивана бледно-зелеными, точно вылинявшими, глазами, но сказала приветливо:
   — Заходите. Антон позавтракать должен приехать часов в десять.
   Сын Антона, Юрий, парень с виду лет двадцати, хотя на самом деле ему шел двадцать восьмой, поджарый, стремительный, с такими же, как у матери, глазами, воскликнул:
   — Хо! И вправду дядя! И паспорта не надо — точь-в-точь отец! Батя на станцию умотался, мы с тобой пока чаи погоняем. Я на работу пойду, а ты подождешь
   Юрий только что умылся, расхаживал по комнатушке в трусах и майке, вытирая на ходу лицо и мокрые плечи.
   Елизавета Никандровна, разливая чай, расспрашивала о жене, о детях. Юрий часто перебивал мать, расписывал подробно, как он жил в Харькове, потом — как он в первый день войны приехал во Львов.
   — А сейчас вкалываем на заводе под открытым небом. Нечаев, главный инженер, говорит: «Ничего, ребятки, потерпите, до зимы построим цехи». Но вряд ли построят. Сейчас ничего, а как холода начнутся, не представляю, как мы будем. Мы, токари, знаем, что такое холодный металл. Руки прилипают.
   В общем, жена Антона Ивану понравилась, а сын — не очень. От беспорядочной трескотни Юрия, от того, что он бесцеремонно как-то сразу начал называть его на «ты», остался неприятный осадок.
   Выпив несколько чашек, Юрий сорвался с места.
   — Ну, будь здоров, дядя… Пошел вкалывать.
   И непонятно как-то прозвучало это «дядя» — то ли по-родственному, то ли с оттенком иронии.
   Зазвонил телефон. Елизавета Никандровна взяла трубку, долго слушала кого-то, а потом проговорила:
   — Хорошо, Антон, ты не волнуйся, поезжай. Только вот… брат твой, Иван, к тебе пришел…
   Волнуясь, Иван взял трубку. Но разговор вышел путаный, непонятный. Голос в трубке был чужой, незнакомый. Не то в трубке, не то в ушах у Ивана шумело, и он понял только, что Антон срочно, прямо со станции, уезжает в Новосибирск, а вернется через неделю.
   — Ничего, ничего, я еще раз отпрошусь у нашего председателя… — прокричал в трубку Иван.
   — И с женой, с женой приезжай, пожалуйста, — услышал он сквозь шум и треск.
   — Ладно, ладно…
   Но вторично съездить в Шантару удалось не скоро. Этим же вечером к загону подошел председатель, подождал, пока Иван водворил туда последнюю корову, и спросил:
   — Надышался степным воздухом? Завтрева Володька твой пасти будет.
   — А школа как же?
   — День — Володька, день — другой парнишка, день — третий…
   Иван присел на колодину возле забора, ожидая дальнейших слов председателя.
   — Всех, кого можно, кинул я на обмолот и хлебосдачу. Хлебушка-то нынче много посдавать придется подчистую… Ни в жисть бы я больше плана не стал сдавать, кабы Кружилин не попросил район выручить… Да не война кабы… Так что на картошке зиму жить будем, не упустить бы ее. Сейчас пока вёдро, а задождит — намучаемся смертельно с ней. В общем — за картошку ты в ответе. Даю тебе бригаду с десяток женщин. Ну, и те же ребятишки подмогнут. Я договорюсь со школой, чтобы мальцов по двадцать давали по очереди в день. Учиться им тоже ведь надо, — вздохнув, добавил председатель.
   Картошки было много, копали ее почти до середины октября, ведрами и корзинами ссыпали в бурты, прикрывали соломой, ветками, брезентом. Свозить в картофелехранилище было не на чем — все лошади заняты на обмолоте и хлебосдаче.
   — Поморозим, гляди, — говорил то и дело Иван председателю, когда тот заворачивал на картофельное поле.
   Назаров оглядывал бурты, перемазанных грязью женщин и ребятишек, хрипло кашлял и говорил:
   — Все могёт быть.
   С тех пор как Назаров узнал что-то, от Кружилина кажется, о своем сыне, лицо у Панкрата становилось все чернее, землистее, он будто высыхал на виду. Заношенный, старый брезентовый плащ обвисал на нем все больше. Однажды, закашлявшись, Назаров сплюнул, и Иван увидел в мокроте красные прожилки. Старый председатель быстро затер плевок ногой.
   — Ты бы лишний-то раз и не ездил, где можно обойтись, — сказал Иван. — Поберегся бы. А то не ровен час…
   — Все могёт быть, — так же хрипло и равнодушно проговорил Назаров.
   За все это время Иван даже заикнуться не посмел о новой поездке в райцентр. Он знал, что где-то на полях колхоза косит хлеба своим комбайном Федор. Но он ни разу не видел брата, не стремился к встрече с ним. Когда пастушил, видел иногда вдалеке комбайн, различал на мостике маячившую фигуру брата. И каждый раз отгонял стадо подальше в сторону.
   Наконец Назаров выделил для перевозки картофеля шесть бричек. С бричками приехал сам, крикнул Ивану, спрыгивая на землю:
   — Ну вот, давайте! Может, бог еще потерпит маленько, не расквасит погодку.
   Бог терпел, видимо, из последних сил. В небе угрожающе качались грязные, холодные тучи, тяжело набрякшие водой пополам со снегом. Жестко похлестывал ледяной ветер, кидал на изрытое картофельное поле из ближайшего перелеска горсти сухих березовых листьев, засыпал ими лунки.
   — Хлеба-то все скосили? — спросил Иван.
   — Все считай… Осталось маленько, Федор, брательник твой, сожнет за неделю.
   — Как он тут? — впервые после возвращения заговорил о нем Иван.
   — А ничего, — усмехнулся Панкрат. — Робит старательно.
   Женщины и ребятишки живо нагружали брички-бестарки, усталые лошади стояли, опустив плоскощекие морды.
   — Достается нынче животинам, — сказал Панкрат и продолжал: — Вчерась на оставшуюся полосу направил мужиков с косами да баб с серпами. Смахнем, думаю, поживее остатки. А Федор — с матерками. «Не лезьте, говорит, сам скошу». Все жадничает, чтоб поболе заработать. Куда человек жадничает? Ну, думаю, черт с тобой, коси. Хлеба с той полосы так и так шиш возьмем, все ветром выхлестало, нечего людей маять. А Федору, конечно, легче пустой хлеб убирать. Он со скошенных гектаров получает.
   Ветер шуршал картофельной ботвой, негромко хлопал полами заскорузлого назаровского дождевика.
   — На тракторе-то у него кто? Все Кирьян Инютин? — спросил Савельев.
   — Он. Молчком всю осень работают. Надутые, как сычи. Того и гляди, вцепятся друг в дружку — аж перья посыпятся.
   — С чего они так?
   — А дьявол их разберет.
   Брички были нагружены, Иван хотел их отправить, но председатель сказал:
   — Ты езжай сам с ними в деревню. Там Агата баню топит. Отмоешь грязь — и в Шантару ступайте с ней. Старший брат твой, Антон, звонил, приглашал седни ввечеру. Там грузовик на элеватор к ночи пойдет, уедете с ним. А я тут сам… Завтрева вернешься.
   — Ну что ж, ладно…
   — Ага, ступай, съезди… Соберетесь все вместе, поговорите, — кашляя, добавил Панкрат. — Федора он тоже звал.
   — Федора?
   — Ну и что ж? Съест он тебя, что ли, там? Ступай. Поглядите друг на дружку. — И, видя, что Иван колеблется, добавил построже, даже прикрикнул: — Ступай, ступай!
 
 
* * * *
   — Так вот ты какой стал, Ваньша! — тиская Ивана, говорил Антон, отстраняя немного от себя, смотрел ему в глаза и снова прижимал к груди. — А это, значит, Агата, жена твоя? Такой я примерно и представлял Иванову жинку… Раздевайтесь же. Лиза, помоги им раздеться.
   В маленькой кухоньке четверым было тесно. Электрическая лампочка без абажура заливала помещение ярким светом, и в этом свете Агата чувствовала себя так, будто, выкупавшись, вышла голая из воды, а вокруг народ.
   — Да, время, время-то, Иван, что делает! — грустновато проговорил Антон, глядя на брата. — А мне все помнишься ты белобрысым мальчонкой. Когда ж я тебя последний раз видел?
   — А когда в Михайловке, потом в Звенигоре от жандармов прятался.
   — Да, да, когда ж это было? Постой… Года через четыре, кажется, после девятьсот пятого? Ну да, в девятьсот шестом я в тюрьме сидел. В девятьсот девятом опять сел…
   — В девятьсот десятом это было…
   — Да, в десятом. Тридцать один год назад.
   Агата глядела на братьев, что-то сжимало ей тихонько сердце, глаза пощипывало, электрическая лампочка расплывалась белым пятном, в голове ворошилась тревожная мысль: «А Федор? Счас и с Федором ведь Иван встретится…»
   Еще там, в Михайловке, отглаживая рубашку Ивану, Агата, наверное, в десятый раз проговорила:
   — Мне-то, может, остаться, а, Вань? Чего мне там.
   — Ничего, поедем…
   И тогда она, глядя за окно, сказала, раздувая побелевшие ноздри:
   — Ты еще не знаешь меня. Я могу там Федору, если он что скажет про тебя… прямо глотку ему зубами перекусить.
   — Да ты что? — испуганно наклонился к ее лицу Иван.
   Агата вздрогнула и пришла в себя.
   — Ладно, поедем… сдержусь, может.
   — Как вас по отчеству-то, Агата? — услышала она голос жены Антона. Елизавета Никандровна стояла рядом, чуть улыбалась.
   — Да никак… просто Агата…
   — Ну и хорошо. А меня просто Лиза… Очень хорошо, что мы наконец встретились. Идемте! — Она настежь распахнула двустворчатые двери в комнату. — Там друзья Антона. Федор тоже должен подойти.
   Услышав, что Федора нет пока, Агата почувствовала облегчение, смело шагнула за порог в просторную комнату.
   Посредине комнаты стоял накрытый стол, у стены, на диване, сидели двое незнакомых ей людей, а третий, знакомый — секретарь райкома партии Кружилин — ходил по комнате и что-то рассказывал. При появлении их он замолчал, несколько мгновений глядел в упор на ее Ивана, потом улыбнулся и протянул ему руку.
   — Здравствуй, Иван Силантьевич, — сказал он просто.
   Поздоровались и те двое, поднявшись с дивана. Длинный худой человек назвал себя Нечаевым, а круглый, невысокого роста толстячок — Иваном Ивановичем Хохловым. Оба, и Нечаев и Хохлов, с любопытством глядели на Ивана. «Знают, знают, что в тюрьме сидел! — кольнуло ей сердце. — Господи, еще начнут расспрашивать, за что да как…» И она бессознательно качнулась к мужу, будто могла заслонить его от их вопросов.