Страница:
— Шустрый малый оказался, — проговорил, журавлем расхаживающий тут же, по вокзальчику, милиционер Аникей Елизаров. — От тоже мне сопляк… Ничего, от милиции не уйдет.
И, сильно вытянув шею из просторного воротника гимнастерки, пошел на перрон.
Вера и Семен сидели на скамье рядом, Семен был хмур.
— Сем… — осторожно сказала Вера, стащила с головы косынку и завернула в нее ладони, чтобы не было видно, как дрожат пальцы. — Я знаю, ты злишься, что Алейников этот… Я-то при чем тут?
— Нашла время! — воскликнул Семен раздраженно.
— Да как мне его найти… более подходящее-то, коли ты все бегаешь от меня?
— Ладно, хватит! — резко проговорил Семен и встал, но Вера уцепилась за него, повисла на плече. — Да ты что! Люди же все-таки…
— Пускай люди… Я не отпущу тебя, Сема… Я расскажу, мне надо рассказать.
— Хорошо, — как-то тихо и зловеще произнес Семен. — Рассказывай. Давно обещала.
Они опять сели. Вера мяла и теребила в руках косынку, будто хотела разодрать ее на клочья.
— Ну… приходил к нам Алейников, сватался… Я-то разве виновата, Семушка? Он давно, оказывается, на меня… Сперва-то как было? Столкнемся где в райкоме — он аж обожгет меня глазищами из-под своих мохнатых бровей. Потом в мою комнатушку повадился. Зайдет и стоит молчком возле окошка. Меня всю обдирает: чего, думаю, надо? И вот — домой заявился. У меня сердце заледенело…
Вера говорила, глотая обрывки слов, на Семена не глядела. Щеки и уши ее горели пунцовым пламенем.
— Ну а дальше… как у вас? — спросил он, смотря на эти пылающие уши.
— Вот именно — как и что дальше? Сказать ему прямо в лицо — ты, мол, что, сдурел, ты же старик почти? Так сказать, да?
— Ну, хоть и так.
— Я боюсь, Сема… — И она вздохнула. — Ей-богу, боюсь. Ведь кто он, Алейников этот? Я помню, как он тогда из Михайловки твоего дядю Ивана увез, как отца Маньки Огородниковой забирал… Я все помню. И когда… когда он провожает меня с работы, я иду ни живая ни мертвая.
— А-а, значит, встречаетесь все же?!
— Ага, — просто сказала Вера. — Он, случается, провожает меня, когда я допоздна на работе задержусь. Он будто чует, что я задерживаюсь. И ждет на улице. В райком-то стесняется заходить.
— Ждет… И о чем вы говорите, когда он тебя провожает?
— А ни о чем. Он молчит, и я молчу. Так и идем.
— Ну а… знает он, что мы с тобой… Про меня он знает?
— Знает… Я как-то сказала: «У меня парень есть, жениться мы собираемся».
— А он?
— А он молчит, Сема.
— Странный, однако, жених к тебе посватался, — насмешливо сказал Семен.
— Чудной он, это верно. Я же говорила тебе, смехота одна с его сватовством. Вот так и тянется эта тягомотина. А я будто в паутину какую попала.
— И как все-таки ты надеешься выпутаться из нее? — с любопытством спросил Семен.
— Да никак… Он сам скоро отстанет. Я чувствую, что ему все больше и больше неловко со мной. Да и какая я ему пара? Что он, не понимает? А ты сразу от меня в сторону… Да как ты мог подумать, что я на какого-то старика тебя променяю?
— Допустим, все это так, — помолчав, проговорил Семен. — Ну-ка, погляди мне в глаза…
Вера подняла голову. Краска с ее щек и ушей сошла. На Семена она поглядела ясным, чуть только удивленным взглядом.
— Значит, он чует, когда ты на работе задерживаешься? А может, ты нарочно и задерживаешься?
— Да ты что, Сема?! — Тонкие и длинные ее брови начали выгибаться.
— А может, ты сама ему и звонишь, чтобы он пришел… и проводил тебя?
— Сема, да ты что? — возмущенно воскликнула она, брови ее совсем сделались круглыми, но потом опали, губы обиженно дрогнули.
Семен хотел ей крикнуть, что она все врет, что отношения у нее с Алейниковым вовсе не такие, как она тут расписывает, хотел рассказать, как он недавно сидел у забора и слышал ее разговор с Алейниковым. Но, увидев ее удивленные глаза и брови, ее обиженные губы, вдруг решил, что ничего этого ей говорить не стоит, что это вызовет снова длинное и запутанное объяснение. И он сказал негромко и просто, сам удивляясь простоте и определенности своих слов:
— Я не люблю тебя, Вера.
Она хлопнула ресницами раз, другой. Брови ее снова начали выгибаться колесом, в глазах шевельнулись желтые точечки.
— Как?
— А так вот. И никогда не любил.
— Ты… ты что говоришь-то? — широко распахнула она глаза, в которых наконец заплескалась растерянность.
— Мне казалось, что я любил. А я — не любил. И ты не любишь.
Он поднялся. Вера отшатнулась на другой конец скамейки, будто ожидала, что Семен ударит ее. Руки со скомканной косынкой она крепко прижала к груди.
— И ты, Вера, никогда никого не сможешь полюбить. Ни меня, ни Алейникова, никого… Потому что тебе нечем любить.
— Как — нечем? Почему — нечем?!
— А вот почему — я не знаю. Не объяснить мне этого…
И он вышел на перрон, оставив ее на грязном вокзальном диванчике. Она сидела все в той же позе, крепко прижав руки к груди, широко раскрыв свои длинные, в желтых крапинках, растерянные глаза.
«Все!.. За отца, за отца спрос пришел наводить…» — похолодел Инютин.
Его отца, одноногого Демьяна, ушедшего в тайгу с бандой Михаила Кафтанова и состоявшего при нем казначеем, по рассказам пленных бандитов, кто-то убил однажды ночью ударом в висок не то молотком, не то обухом топора и забросил в сарай. Было это в глухой таежной деревушке Лунево. Кирьян эти рассказы слушал со смешанным чувством жалости и облегчения, вслух же сказал при всех: «Туда ему и дорога». Но с того времени, как посадили Ивана Савельева, начал всерьез побаиваться, что и с него могут учинить спрос за отца, долгие годы жил в страхе: а вдруг да и заявится Яков Алейников.
Об этом постоянном страхе знал Федор Савельев, не одобрял его, говорил нередко раздражительно, но с оттенком участия и покровительства:
— Да не дрожи ты… С меня же не учиняют спрос за Ваньку. Мы-то при чем, если у моего братца да у твоего отца головы были конскими кругляшами набиты? Что он, Алейников, не понимает? Был бы родитель твой жив, сам ответил бы за себя, как Ванька…
Кирьян соглашался с Федором, но все-таки ждал Якова. И вот он пришел…
— Здравствуйте. Я пришел просто так… то есть не просто так… Я хотел насчет Веры поговорить, — сказал Алейников, неловко сев на табурет.
Инютин, Анфиса да и сама Вера долго не могли понять, о чем, собственно, говорит Алейников, они слышали его слова, но смысла уловить были не в состоянии. Наконец Вера вскрикнула, будто кто сдавил ей горло, закрыла лицо руками, стрелой кинулась из кухоньки в комнату, с грохотом прикрыла за собой дощатые створки, прижалась к ним спиной. Голова ее пылала, по телу проходили судороги. В груди сильно стучало, каждый удар сердца больно отдавался в голове, расплывался тупым звоном.
Когда она почувствовала, что Алейников ушел (она не слышала этого, а именно почувствовала), и распахнула дверные створки, отец тер ладонью мокрый лоб, а мать в каком-то забытьи сидела на той табуретке, с которой только что встал Алейников. Щеки матери горели ярким, нездоровым румянцем, глаза были печальны и тоскливы. Ни слова не говоря, Вера кинулась к матери, упала ей на грудь и зарыдала…
— Да-а… Вот тебе, значит, и шило-мыло-купорос, — произнес Кирьян. И непонятно было, удивляется ли он неожиданному сватовству или тому, что видит мать и дочь обнявшимися.
В эту ночь Анфиса легла спать с дочерью. Вера молча подвинулась, освобождая ей место.
Собственно, до утра почти они и не спали, лежали тихо, смотрели в темноту. Время от времени каждая вздыхала.
— Ну и как же, доченька, теперь? — спросила наконец мать.
— Не знаю, — сказала Вера неожиданно ровным голосом.
Анфиса вздрогнула, будто ее по голому телу хлестнули струей холодной воды. А Вера продолжала говорить спокойно, не торопясь, словно обсуждала, какой фасон платья ей выкроить:
— Он ведь, Алейников, старый и… И вообще, я боюсь его. У меня, когда он в райком заходит, и то мурашки по коже. Что, думаю, все обдирает меня глазищами из-под своих бровей? А он нацеливался, выходит… А у меня ведь Семка, мама… Мы же насчет свадьбы договорились.
— А ты его любишь, Семена-то? — спросила мать злым, свистящим шепотом.
— Ну а как же? Ведь все промеж нас решено.
— Так что же тогда… рассуждаешь-то? И вздыхаешь… И вообще?
— Что я вздыхаю? Что вообще?
— Я и спрашиваю — что?
Вера шевельнулась, будто ей неудобно было лежать, приподнялась на локте.
— Не понимаю, об чем ты.
Анфиса только шумно глотнула воздух и надолго замолчала.
Взошла где-то поздняя луна, бледный ее свет пролился сквозь окно, тускловато заблестели никелированные шарики на спинке железной кровати, обещая каждую секунду погаснуть.
— Она разная бывает, любовь, дочка, — неожиданно заговорила мать. Голос ее теперь удивил Веру. Он был печальный, сожалеющий о чем-то. И Вера подумала, что у матери сейчас, наверное, опять такие же тоскливые глаза, как вечером, когда она сидела на табуретке после ухода Алейникова. — Когда солнце заглядывает в окошко, эти шарики горят, аж больно глядеть. А сейчас, видишь, чуть поблескивают неживым, мертвым светом.
— Да к чему ты это?
— Я подумала — какая у тебя любовь к Семену? Настоящая или…
— Перестань! — вскрикнула Вера. — Я же не спрашиваю, какая у тебя любовь к отцу…
Анфиса опять судорожно глотнула воздух, грудь ее, как от толчка, взметнулась и опала.
— И к чьему отцу, моему или Семкиному, — безжалостно докончила Вера.
— Ты… дура! — Анфиса резко повернулась, нащупала лицо дочери и сухой, горячей ладонью прикрыла ей рот.
— А я что, не вижу! — со злостью откинула она руку матери. — Не маленькая…
Кровать начала подрагивать, и Вера поняла, что мать беззвучно плачет. Раздражение у Веры прошло, ей даже стало жалко мать.
— Не надо, мама… Извини меня, я не хотела…
Анфиса затихла, опять долго они лежали безмолвствуя.
— Я знаю, ты не маленькая, Вера, и ты все видишь… — измученным голосом начала Анфиса. — Но что ты знаешь о моей любви? Ничего… И никто не знает. Обо мне всегда говорили: «Потаскушка Анфиса». А я не такая. Что я сделаю, если… если не могу его, проклятого, из сердца вынуть? Мне и перед людьми и перед вами, детьми своими, стыдно. А не могу…
Она снова всхлипнула, и вдруг они будто поменялись местами: Анфиса стала дочерью Веры, а та ее матерью. Вера, успокаивая, ласково гладила мать по горячей голове, по голым теплым плечам.
— А он, паразит такой, пользуется этим, — продолжала Анфиса. — Потому и живем мы все втроем как неприкаянные — я, жена Федора Анна,| Кирьян… Зачем живем, чего мучаемся — непонятно. Она, Анна, хорошая ведь женщина. И отец твой хороший. Ты даже не знаешь, Верка, какой он хороший… Федор-то и мизинца его не стоит.
— Не знаю, мам… Не замечала, — честно призналась Вера. — Мне все казалось — отец глупый и пьяница.
— Со мной не только поглупеть и спиться ему совсем впору… Я удивляюсь, как он с ума не сошел. Ведь он-то меня без памяти любит.
— Да ты что, мам! — Вера даже рассмеялась. — Вот уж не поверю!
— Любит, я-то знаю… Оттого и терпит мое… мое распутство. За терпение я ему лишь одно обещала — детей только, мол, от тебя буду рожать, не сомневайся. За остальное — не взыщи. А Федора не трогай. Тронешь его хоть пальцем — уйду от тебя. Он и не трогает. И с меня поначалу не взыскивал, скрипел зубами, а терпел. Потом бить начал. Напьется — и до полусмерти исколотит. Я терпела. Что ж, я понимала, каково ему…
Вера слушала, все больше изумляясь открывавшимся ей сложным глубинам человеческих отношений.
— Но как же это, мама, так? — спросила она полушепотом. — Когда же ты так полюбила? И почему? За что?
— Когда? Почему? За что? — печально переспросила Анфиса. — Разве это объяснишь? Все перепуталось, переплелось, сбилось в тугой комок — теперь ни расплести, ни размотать, ни расчесать. Да и не к чему это делать. Все было бы хорошо, если бы Федор на мне женился. А он — на Анне. А я не знаю, со зла ли, с отчаяния ли за Кирьяна вышла.
— А ты любила… отца, когда выходила-то? — спросила спокойно и раздумчиво Вера. И, почувствовав, что мать медлит, вдумываясь, видно, в ее вопрос, добавила: — Хоть маленько-то любила?
— Маленько, может, и любила. Но я еще не знала, что Федора так люблю. Или, может, думала, что оно пройдет, покровоточит сердце да зарубцуется, пеплом покроется. А оно заполыхало еще жарче. А то бы разве я вышла за Кирьяна? И вообще, за кого-то…
Они лежали обе на спине, разговаривали вполголоса, и обе смотрели на мерцающие в полутьме кроватные шарики. Они по-прежнему поблескивали тускло и неярко, а потом вдруг потухли быстренько, один за другим, — луна, видимо, уплыла в сторону, и ее бледные лучи не доставали теперь окошка.
— Я ни о чем таком не говорила, дочка, с тобой никогда, — продолжала Анфиса, когда шарики потухли. — А сейчас, гляжу, лежишь, вздыхаешь.
— Ну так что? Смешно все-таки — старик влюбился.
— Не ври, Вера! — построже сказала Анфиса. — Этот старик — Алейников! В районе-то страшнее его нет начальника. И я чую — завиляла твоя душонка от соблазна.
— Куда завиляла? Какого соблазна?! — почти с искренней обидой воскликнула Вера. — Что придумываешь?
— Я не придумываю, Верка, — вздохнула Анфиса. — Она у тебя вообще вроде вилюшками пошла.
— Интересно… Я не знаю, прямая она у меня выросла или вилюшками. А ты знаешь.
— А со стороны всегда виднее. В общем, гляди… Обзаришься — потом локти будешь кусать, ежели к Семену у тебя настоящая любовь.
— А она бывает, настоящая-то?
Анфиса, кажется, перестала даже дышать. А дочь продолжала насмешливо и безжалостно:
— И что такое — настоящая? Ты к Семкиному отцу бегаешь и думаешь, что у тебя настоящая… А оно все не так, все проще. Тебя тянет просто к мужику сильному, удачливому, зацепистому в жизни… С досады бегаешь, что вышла за размазню какого-то, а не за мужика. Чтоб отомстить ему…
— Верка! — Анфиса рывком села на кровати.
— Чего — Верка? — поднялась и Вера. — Зачем кричишь? Разбудишь всех. Анфиса посидела безмолвно, тихо опустилась на подушку, до самого подбородка натянула одеяло.
— Вон ты, оказывается, какая выросла?! А мне-то, дуре, невдомек…
— Ну, так знай теперь, — сказала Вера спокойно.
Анфиса полежала не шевелясь минут десять-пятнадцать, откинула одеяло, спустила ноги с кровати.
— И как же теперь ты… с Семеном?
— Что с Семеном? Не облезет, ежели что… Но я сказала — не знаю еще. Погляжу.
Анфиса всхлипнула раз-другой.
— Опять… — насмешливо произнесла Вера. — Тебе-то что волноваться? Не тебе решать…
— Да как ты можешь… Как ты можешь? — Анфиса не договорила, захлебнулась в слезах, замолчала, но дочь поняла ее с полуслова.
— Так и могу… Потому что Семка, он… Я думала, он в отца… А он вроде в отца, да только в моего… Когда я поняла это, подумала: свадьбу нашу отложить бы, что ли. Тем более что война. В общем — договорились отложить. Но все-таки до конца я с ним все обрывать не хочу… Не хотела пока. Да и сейчас — надо еще поглядеть поближе, что он такое, этот Алейников.
Анфиса ждала, когда дочь выговорится и замолчит, а потом встала и пошла в кухню, на свою кровать. Но у двери остановилась и произнесла чужим, незнакомым голосом:
— Глядеть гляди, а Семкину жизнь я тебе калечить не дам. Я объясню ему, какая у тебя душонка, чтоб он знал…
— Не смей! Ты… слышишь?! — воскликнула Вера, сорвалась с кровати, подбежала к матери, шлепая по полу голыми ногами, взяла ее крепко за плечи. — Не вмешивайся, понятно? Иначе… иначе…
— Что иначе?
— Не знаю… Но нехорошо будет… На всю жизнь врагами сделаемся. Ты ведь меня не знаешь еще, мама…
— Это правда, я тебя не знала еще, — сказала Анфиса и вышла.
И еще ей казалось, особенно под вечер, что каждую минуту может войти Алейников. И всякий раз, когда со скрипом отворялась дверь, она еще гуще наливалась краской, у нее багровела даже шея. И она не знала, не представляла, что она будет делать, как поведет себя, если действительно появится Яков.
Но он не появился в райкоме ни в тот день, ни в другой, ни на третий. Вера как-то успокоилась и уже чуточку обиженно подумывала: «Интересно…»
На пятый или шестой день, под вечер, он зашел. Вера сидела спиной к двери и, когда скрипнула дверь, даже не обернулась.
— Извините… Это я, — сказал Алейников и замолчал.
Вера вскочила из-за машинки, прижала ладони к груди. Потом отвернулась, села, склонилась снова над стареньким громоздким «Ундервудом». Ее свежие щеки полыхнули густым румянцем, маленькие уши тоже загорелись, краска стала заливать даже шею, обсыпанную пушистыми завитками волос.
— Я… я слушаю, Яков Николаевич…
— Я, собственно, хотел… А теперь мне надо поговорить с вами… — сбивчиво проговорил Алейников и замолчал.
Вера все держала руки под грудью, чувствовала, что сердце ее бьется уже тише, спокойнее. Она только сейчас обратила внимание, что Алейников, все время обращавшийся к ней на «ты», вдруг перешел на «вы». Подумав об этом, она чуть улыбнулась, но тут же испугалась этой своей улыбки, прикусила нижнюю губу.
— Ну, говорите.
— Я хотел бы не здесь. Сюда могут войти…
— А где же?
— Не знаю. Идите куда-нибудь. Куда хотите. Я пойду следом… Я очень, очень прошу.
Вера резко поднялась, резанув его изумленно-непонимающим взглядом, сдернула с вешалки пальтишко.
Потом они шли вдоль улицы на край села — Вера впереди, чуть опустив голову. Вечер спускался тихий, теплый, небо было серым, успокаивающим, без облаков, только на западе тянулись освещенные скрывавшимся уже солнцем две или три серебристо-розовые длинные полосы.
Миновав последние домишки, Вера вышла в степь, пошла между невысокими, облезшими за лето холмами, вышла к Громотушкиным кустам, остановилась возле зарослей, села на какой-то бугорок или кочку, прикрыв полами тоненького пальто ноги до самых щиколоток.
— Боже, стыд-то какой! — прошептала она, когда подошел Алейников, и закрыла лицо ладонями. — Мне казалось, из-за каждого плетня, из каждого окна на меня глядят.
— Да, это у нас не очень ловко получилось, — с горьковатым оттенком в голосе сказал Алейников. — Я как-то… не мог придумать лучшего способа пригласить вас на свидание.
— Что я делаю, дура? Зачем это я?.. — И Вера подняла на Алейникова, как там, у порога, беспомощный взгляд.
— Вы что? — пожал плечами Алейников. — Я вот как очутился здесь, не пойму.
В голосе его опять была горечь. Он опустился рядом на землю и стал о чем-то думать. Вера поглядывала на него краешком глаз, покусывала нижнюю губу и теперь размышляла, как ей себя вести с ним, что отвечать. О чем он будет с ней говорить, она примерно знала.
— Напугали же вы нас, особенно мать с отцом, когда пришли тогда к нам, — сказала она.
Алейников поднял на нее тяжелый взгляд, долго и внимательно рассматривал девушку.
— Что вы так смотрите?
— Да, люди, к сожалению, боятся меня.
— А вам разве это неприятно? — усмехнулась она.
Под лохматыми бровями у Алейникова вспыхнул вопросительный огонек. Но он тотчас погас, чуть продолговатое лицо его сделалось угрюмым и холодным.
— Слушай, Вера, — он снова перешел на «ты», так ему было все-таки удобнее. — Я понимаю, как я жалок и смешон… в этом своем положении. Ты в дочери мне годишься. Тебе двадцать, а мне пятьдесят. Я знаю также, что меня не поймет никто, как не поняли твои родители. Отец твой вообще ни слова тогда не сказал, мать ответила, что не может ничего… и не хочет решать за дочь, что я должен у тебя спросить. И вот… я решился спросить…
Когда он говорил, в голосе его была дрожь, он волновался, как мальчишка, не знал, куда девать свои глаза и руки. Вера сидела притихшая. Поставив локоть правой руки на колено, она прикрывала ладошкой лицо и… чуть улыбалась. Она теперь не боялась Алейникова, она успокоилась и думала: пятьдесят — это, конечно, много. Но он еще ничего на вид, не очень страшный и моложавый. Без рубца на щеке был бы попригляднее, но и рубец не очень портит, придает даже какой-то колорит. Но вот интересно — сколько он проживет еще? Если лет десять, ей тогда будет тридцать. Это еще ничего, еще можно замуж выйти. А если двадцать, ей будет сорок лет. Это уже годы для женщины…
Думая так, Вера и сама понимала, что мысли ее мерзкие и гадкие, и от этого чувствовала не то смущение, не то легкое раздражение. «А-а…» — мысленно отмахивалась она, хмуря брови. Но от чего хочет избавиться — от этих мыслей или от раздражения, вызванного ими, — тоже отчетливо понять не могла.
— Да, я решился у тебя спросить… — снова заговорил Алейников, не глядя на девушку. — Хотя понимаю, что, скорее всего, ты скажешь «нет». Но все-таки я должен спросить, чтобы так или иначе выбраться из этого нелепейшего положения, в котором очутился…
Узкие и длинные полоски облаков над их головами потухли, и небо сразу стало ниже, воздух все гуще наливался холодной вечерней мглой. Когда Вера и Алейников подошли сюда, Громотушкины кусты стояли недвижимо, сейчас ветра тоже не было, но деревья лениво покачивали верхушками, шумели иссохшей за лето листвой и неприятно и тоскливо. Алейников слушал этот неясный шум и о чем-то думал.
— Я не могу ответить сейчас, Яков Николаевич, ни «да», ни «нет».
— Хорошо, хорошо, — сказал он, отступив. — Только одна просьба у меня… Встретимся тут, на этом же месте, через неделю, в это же время? Нет, нет, не для того, чтобы ты сказала окончательный ответ, — прибавил он, видя, что Вера шевельнулась. — Ну просто… чтобы вместе побыть. С ответом я не буду торопить… Скажешь сама, когда захочешь.
Пустынно и тихо было здесь, в степи, у кромки Громотушкиных кустов. Только деревья уныло шумели, будто жалуясь на темноту, на одиночество и на то, что кончилось лето, посохли листья, скоро облетят, обсыплются, наступит длинная зима с длинными темными ночами, лютым морозом, пронзительным метельным воем.
Вдруг к ней пришло совершенно неожиданное желание — пойти и поболтать с Манькой Огородниковой. Не о Семене и не об Алейникове тем более, а просто так… Давно, с самого лета, не видела Маньку, как она и что? И вспомнить, может быть, как они с Манькой лежали когда-то на печке, ни живые ни мертвые от страха, а по комнате расхаживал Алейников в длинной шинели, явившийся арестовать Манькиного отца. Карусели же пишет жизнь! Тогда она, глядя на Алейникова, чуть не задохнулась от страха, а сегодня тот же человек объяснился ей в любви, как беспомощный теленок.
Через несколько минут они вернулись в село, попрощались, пошли в разные стороны. Вера пробежала несколько глухих переулков, очутилась перед хилой, притаившейся во мраке избенкой. Дощатые ставни прикрыты, но сквозь большие щели льется неяркий свет от керосиновой лампы. Значит, Манька дома. Да и где ей быть в такую пору?
Вера забежала во двор, стукнула в ставень, перепоясанный толстым болтом.
— Маня, это я, Вера. В гости к тебе. Открой…
Сквозь широкую щелку она видела, что за стеклом по ситцевой занавеске мелькнула тень. К окну вроде кто-то подошел и остановился.
— Мань, ты чего? Ты слышишь меня?
Молчание. Только тень колыхнулась.
— Манька!
— Кто это? — послышался наконец голос Огородниковой.
— Да я же, Вера Инютина. Не узнаешь, что ли?
— Ну ладно… Сейчас я, — и тень с занавески исчезла.
Вера еще долго стояла у дверей на каменной плите, служившей крыльцом. В сенях послышались шаги, звякнул засов.
— Напугала-то, — сказала Огородникова, зевнув, запахивая пальтишко. — Что по ночам блукаешь?
Голос ее был вроде и незаспанный, недовольный только, но голова растрепана, из-под платка выбивалась прядь волос.
— Шла-шла да и зашла. Так, поболтать… А может, и переночую. Давно не виделись.
— Давно, — зевнула еще раз Манька. — Только нельзя ко мне.
— Почему?
— У меня уже есть ночевщик.
— Кто? — удивилась Вера, чуть даже отступила от дверей. — Да ты что? Или замуж вышла?
— Ночевщик, говорю. Сегодня — один, завтра другой, может, будет.
— Да как же ты так… Маня?
— А так… — усмехнулась она враждебно. — Это уж вам замуж выходить. А мне — так. Судьба такая… Когда у тебя свадьба-то с Семкой?
— Не знаю… Не скоро теперь, может… Война вон, какая свадьба. До окончания договорились…
— А-а… — равнодушно протянула Огородникова. — Ну ладно. Мне конца войны нечего ждать.
Она постояла еще молча.
— Ты извиняй меня уж… А заходи потом как-нибудь. Днем лучше…
И, не дождавшись ответа, захлопнула дверь.
«Вот так Манька! — удивлялась Вера, быстро шагая к дому. — Навстречу каждому парню краснела, а теперь… Да когда она свихнуться успела?!»
Дома, лежа в постели, она думала: что же ответить Алейникову через неделю? Согласна, мол? Нет, не годится так, сразу, себя тоже надо подать — не такая, мол, не очень-то и зарюсь, поглядеть еще надо, что да как, да смогу ли полюбить тебя. Но и тянуть особенно нельзя — они, старики, влюбчивы, да остывчивы.
И, сильно вытянув шею из просторного воротника гимнастерки, пошел на перрон.
Вера и Семен сидели на скамье рядом, Семен был хмур.
— Сем… — осторожно сказала Вера, стащила с головы косынку и завернула в нее ладони, чтобы не было видно, как дрожат пальцы. — Я знаю, ты злишься, что Алейников этот… Я-то при чем тут?
— Нашла время! — воскликнул Семен раздраженно.
— Да как мне его найти… более подходящее-то, коли ты все бегаешь от меня?
— Ладно, хватит! — резко проговорил Семен и встал, но Вера уцепилась за него, повисла на плече. — Да ты что! Люди же все-таки…
— Пускай люди… Я не отпущу тебя, Сема… Я расскажу, мне надо рассказать.
— Хорошо, — как-то тихо и зловеще произнес Семен. — Рассказывай. Давно обещала.
Они опять сели. Вера мяла и теребила в руках косынку, будто хотела разодрать ее на клочья.
— Ну… приходил к нам Алейников, сватался… Я-то разве виновата, Семушка? Он давно, оказывается, на меня… Сперва-то как было? Столкнемся где в райкоме — он аж обожгет меня глазищами из-под своих мохнатых бровей. Потом в мою комнатушку повадился. Зайдет и стоит молчком возле окошка. Меня всю обдирает: чего, думаю, надо? И вот — домой заявился. У меня сердце заледенело…
Вера говорила, глотая обрывки слов, на Семена не глядела. Щеки и уши ее горели пунцовым пламенем.
— Ну а дальше… как у вас? — спросил он, смотря на эти пылающие уши.
— Вот именно — как и что дальше? Сказать ему прямо в лицо — ты, мол, что, сдурел, ты же старик почти? Так сказать, да?
— Ну, хоть и так.
— Я боюсь, Сема… — И она вздохнула. — Ей-богу, боюсь. Ведь кто он, Алейников этот? Я помню, как он тогда из Михайловки твоего дядю Ивана увез, как отца Маньки Огородниковой забирал… Я все помню. И когда… когда он провожает меня с работы, я иду ни живая ни мертвая.
— А-а, значит, встречаетесь все же?!
— Ага, — просто сказала Вера. — Он, случается, провожает меня, когда я допоздна на работе задержусь. Он будто чует, что я задерживаюсь. И ждет на улице. В райком-то стесняется заходить.
— Ждет… И о чем вы говорите, когда он тебя провожает?
— А ни о чем. Он молчит, и я молчу. Так и идем.
— Ну а… знает он, что мы с тобой… Про меня он знает?
— Знает… Я как-то сказала: «У меня парень есть, жениться мы собираемся».
— А он?
— А он молчит, Сема.
— Странный, однако, жених к тебе посватался, — насмешливо сказал Семен.
— Чудной он, это верно. Я же говорила тебе, смехота одна с его сватовством. Вот так и тянется эта тягомотина. А я будто в паутину какую попала.
— И как все-таки ты надеешься выпутаться из нее? — с любопытством спросил Семен.
— Да никак… Он сам скоро отстанет. Я чувствую, что ему все больше и больше неловко со мной. Да и какая я ему пара? Что он, не понимает? А ты сразу от меня в сторону… Да как ты мог подумать, что я на какого-то старика тебя променяю?
— Допустим, все это так, — помолчав, проговорил Семен. — Ну-ка, погляди мне в глаза…
Вера подняла голову. Краска с ее щек и ушей сошла. На Семена она поглядела ясным, чуть только удивленным взглядом.
— Значит, он чует, когда ты на работе задерживаешься? А может, ты нарочно и задерживаешься?
— Да ты что, Сема?! — Тонкие и длинные ее брови начали выгибаться.
— А может, ты сама ему и звонишь, чтобы он пришел… и проводил тебя?
— Сема, да ты что? — возмущенно воскликнула она, брови ее совсем сделались круглыми, но потом опали, губы обиженно дрогнули.
Семен хотел ей крикнуть, что она все врет, что отношения у нее с Алейниковым вовсе не такие, как она тут расписывает, хотел рассказать, как он недавно сидел у забора и слышал ее разговор с Алейниковым. Но, увидев ее удивленные глаза и брови, ее обиженные губы, вдруг решил, что ничего этого ей говорить не стоит, что это вызовет снова длинное и запутанное объяснение. И он сказал негромко и просто, сам удивляясь простоте и определенности своих слов:
— Я не люблю тебя, Вера.
Она хлопнула ресницами раз, другой. Брови ее снова начали выгибаться колесом, в глазах шевельнулись желтые точечки.
— Как?
— А так вот. И никогда не любил.
— Ты… ты что говоришь-то? — широко распахнула она глаза, в которых наконец заплескалась растерянность.
— Мне казалось, что я любил. А я — не любил. И ты не любишь.
Он поднялся. Вера отшатнулась на другой конец скамейки, будто ожидала, что Семен ударит ее. Руки со скомканной косынкой она крепко прижала к груди.
— И ты, Вера, никогда никого не сможешь полюбить. Ни меня, ни Алейникова, никого… Потому что тебе нечем любить.
— Как — нечем? Почему — нечем?!
— А вот почему — я не знаю. Не объяснить мне этого…
И он вышел на перрон, оставив ее на грязном вокзальном диванчике. Она сидела все в той же позе, крепко прижав руки к груди, широко раскрыв свои длинные, в желтых крапинках, растерянные глаза.
* * * *
Яков Николаевич Алейников до смерти перепугал Кирьяна Инютина и его жену Анфису, когда нежданно-негаданно появился в их доме.«Все!.. За отца, за отца спрос пришел наводить…» — похолодел Инютин.
Его отца, одноногого Демьяна, ушедшего в тайгу с бандой Михаила Кафтанова и состоявшего при нем казначеем, по рассказам пленных бандитов, кто-то убил однажды ночью ударом в висок не то молотком, не то обухом топора и забросил в сарай. Было это в глухой таежной деревушке Лунево. Кирьян эти рассказы слушал со смешанным чувством жалости и облегчения, вслух же сказал при всех: «Туда ему и дорога». Но с того времени, как посадили Ивана Савельева, начал всерьез побаиваться, что и с него могут учинить спрос за отца, долгие годы жил в страхе: а вдруг да и заявится Яков Алейников.
Об этом постоянном страхе знал Федор Савельев, не одобрял его, говорил нередко раздражительно, но с оттенком участия и покровительства:
— Да не дрожи ты… С меня же не учиняют спрос за Ваньку. Мы-то при чем, если у моего братца да у твоего отца головы были конскими кругляшами набиты? Что он, Алейников, не понимает? Был бы родитель твой жив, сам ответил бы за себя, как Ванька…
Кирьян соглашался с Федором, но все-таки ждал Якова. И вот он пришел…
— Здравствуйте. Я пришел просто так… то есть не просто так… Я хотел насчет Веры поговорить, — сказал Алейников, неловко сев на табурет.
Инютин, Анфиса да и сама Вера долго не могли понять, о чем, собственно, говорит Алейников, они слышали его слова, но смысла уловить были не в состоянии. Наконец Вера вскрикнула, будто кто сдавил ей горло, закрыла лицо руками, стрелой кинулась из кухоньки в комнату, с грохотом прикрыла за собой дощатые створки, прижалась к ним спиной. Голова ее пылала, по телу проходили судороги. В груди сильно стучало, каждый удар сердца больно отдавался в голове, расплывался тупым звоном.
Когда она почувствовала, что Алейников ушел (она не слышала этого, а именно почувствовала), и распахнула дверные створки, отец тер ладонью мокрый лоб, а мать в каком-то забытьи сидела на той табуретке, с которой только что встал Алейников. Щеки матери горели ярким, нездоровым румянцем, глаза были печальны и тоскливы. Ни слова не говоря, Вера кинулась к матери, упала ей на грудь и зарыдала…
— Да-а… Вот тебе, значит, и шило-мыло-купорос, — произнес Кирьян. И непонятно было, удивляется ли он неожиданному сватовству или тому, что видит мать и дочь обнявшимися.
В эту ночь Анфиса легла спать с дочерью. Вера молча подвинулась, освобождая ей место.
Собственно, до утра почти они и не спали, лежали тихо, смотрели в темноту. Время от времени каждая вздыхала.
— Ну и как же, доченька, теперь? — спросила наконец мать.
— Не знаю, — сказала Вера неожиданно ровным голосом.
Анфиса вздрогнула, будто ее по голому телу хлестнули струей холодной воды. А Вера продолжала говорить спокойно, не торопясь, словно обсуждала, какой фасон платья ей выкроить:
— Он ведь, Алейников, старый и… И вообще, я боюсь его. У меня, когда он в райком заходит, и то мурашки по коже. Что, думаю, все обдирает меня глазищами из-под своих бровей? А он нацеливался, выходит… А у меня ведь Семка, мама… Мы же насчет свадьбы договорились.
— А ты его любишь, Семена-то? — спросила мать злым, свистящим шепотом.
— Ну а как же? Ведь все промеж нас решено.
— Так что же тогда… рассуждаешь-то? И вздыхаешь… И вообще?
— Что я вздыхаю? Что вообще?
— Я и спрашиваю — что?
Вера шевельнулась, будто ей неудобно было лежать, приподнялась на локте.
— Не понимаю, об чем ты.
Анфиса только шумно глотнула воздух и надолго замолчала.
Взошла где-то поздняя луна, бледный ее свет пролился сквозь окно, тускловато заблестели никелированные шарики на спинке железной кровати, обещая каждую секунду погаснуть.
— Она разная бывает, любовь, дочка, — неожиданно заговорила мать. Голос ее теперь удивил Веру. Он был печальный, сожалеющий о чем-то. И Вера подумала, что у матери сейчас, наверное, опять такие же тоскливые глаза, как вечером, когда она сидела на табуретке после ухода Алейникова. — Когда солнце заглядывает в окошко, эти шарики горят, аж больно глядеть. А сейчас, видишь, чуть поблескивают неживым, мертвым светом.
— Да к чему ты это?
— Я подумала — какая у тебя любовь к Семену? Настоящая или…
— Перестань! — вскрикнула Вера. — Я же не спрашиваю, какая у тебя любовь к отцу…
Анфиса опять судорожно глотнула воздух, грудь ее, как от толчка, взметнулась и опала.
— И к чьему отцу, моему или Семкиному, — безжалостно докончила Вера.
— Ты… дура! — Анфиса резко повернулась, нащупала лицо дочери и сухой, горячей ладонью прикрыла ей рот.
— А я что, не вижу! — со злостью откинула она руку матери. — Не маленькая…
Кровать начала подрагивать, и Вера поняла, что мать беззвучно плачет. Раздражение у Веры прошло, ей даже стало жалко мать.
— Не надо, мама… Извини меня, я не хотела…
Анфиса затихла, опять долго они лежали безмолвствуя.
— Я знаю, ты не маленькая, Вера, и ты все видишь… — измученным голосом начала Анфиса. — Но что ты знаешь о моей любви? Ничего… И никто не знает. Обо мне всегда говорили: «Потаскушка Анфиса». А я не такая. Что я сделаю, если… если не могу его, проклятого, из сердца вынуть? Мне и перед людьми и перед вами, детьми своими, стыдно. А не могу…
Она снова всхлипнула, и вдруг они будто поменялись местами: Анфиса стала дочерью Веры, а та ее матерью. Вера, успокаивая, ласково гладила мать по горячей голове, по голым теплым плечам.
— А он, паразит такой, пользуется этим, — продолжала Анфиса. — Потому и живем мы все втроем как неприкаянные — я, жена Федора Анна,| Кирьян… Зачем живем, чего мучаемся — непонятно. Она, Анна, хорошая ведь женщина. И отец твой хороший. Ты даже не знаешь, Верка, какой он хороший… Федор-то и мизинца его не стоит.
— Не знаю, мам… Не замечала, — честно призналась Вера. — Мне все казалось — отец глупый и пьяница.
— Со мной не только поглупеть и спиться ему совсем впору… Я удивляюсь, как он с ума не сошел. Ведь он-то меня без памяти любит.
— Да ты что, мам! — Вера даже рассмеялась. — Вот уж не поверю!
— Любит, я-то знаю… Оттого и терпит мое… мое распутство. За терпение я ему лишь одно обещала — детей только, мол, от тебя буду рожать, не сомневайся. За остальное — не взыщи. А Федора не трогай. Тронешь его хоть пальцем — уйду от тебя. Он и не трогает. И с меня поначалу не взыскивал, скрипел зубами, а терпел. Потом бить начал. Напьется — и до полусмерти исколотит. Я терпела. Что ж, я понимала, каково ему…
Вера слушала, все больше изумляясь открывавшимся ей сложным глубинам человеческих отношений.
— Но как же это, мама, так? — спросила она полушепотом. — Когда же ты так полюбила? И почему? За что?
— Когда? Почему? За что? — печально переспросила Анфиса. — Разве это объяснишь? Все перепуталось, переплелось, сбилось в тугой комок — теперь ни расплести, ни размотать, ни расчесать. Да и не к чему это делать. Все было бы хорошо, если бы Федор на мне женился. А он — на Анне. А я не знаю, со зла ли, с отчаяния ли за Кирьяна вышла.
— А ты любила… отца, когда выходила-то? — спросила спокойно и раздумчиво Вера. И, почувствовав, что мать медлит, вдумываясь, видно, в ее вопрос, добавила: — Хоть маленько-то любила?
— Маленько, может, и любила. Но я еще не знала, что Федора так люблю. Или, может, думала, что оно пройдет, покровоточит сердце да зарубцуется, пеплом покроется. А оно заполыхало еще жарче. А то бы разве я вышла за Кирьяна? И вообще, за кого-то…
Они лежали обе на спине, разговаривали вполголоса, и обе смотрели на мерцающие в полутьме кроватные шарики. Они по-прежнему поблескивали тускло и неярко, а потом вдруг потухли быстренько, один за другим, — луна, видимо, уплыла в сторону, и ее бледные лучи не доставали теперь окошка.
— Я ни о чем таком не говорила, дочка, с тобой никогда, — продолжала Анфиса, когда шарики потухли. — А сейчас, гляжу, лежишь, вздыхаешь.
— Ну так что? Смешно все-таки — старик влюбился.
— Не ври, Вера! — построже сказала Анфиса. — Этот старик — Алейников! В районе-то страшнее его нет начальника. И я чую — завиляла твоя душонка от соблазна.
— Куда завиляла? Какого соблазна?! — почти с искренней обидой воскликнула Вера. — Что придумываешь?
— Я не придумываю, Верка, — вздохнула Анфиса. — Она у тебя вообще вроде вилюшками пошла.
— Интересно… Я не знаю, прямая она у меня выросла или вилюшками. А ты знаешь.
— А со стороны всегда виднее. В общем, гляди… Обзаришься — потом локти будешь кусать, ежели к Семену у тебя настоящая любовь.
— А она бывает, настоящая-то?
Анфиса, кажется, перестала даже дышать. А дочь продолжала насмешливо и безжалостно:
— И что такое — настоящая? Ты к Семкиному отцу бегаешь и думаешь, что у тебя настоящая… А оно все не так, все проще. Тебя тянет просто к мужику сильному, удачливому, зацепистому в жизни… С досады бегаешь, что вышла за размазню какого-то, а не за мужика. Чтоб отомстить ему…
— Верка! — Анфиса рывком села на кровати.
— Чего — Верка? — поднялась и Вера. — Зачем кричишь? Разбудишь всех. Анфиса посидела безмолвно, тихо опустилась на подушку, до самого подбородка натянула одеяло.
— Вон ты, оказывается, какая выросла?! А мне-то, дуре, невдомек…
— Ну, так знай теперь, — сказала Вера спокойно.
Анфиса полежала не шевелясь минут десять-пятнадцать, откинула одеяло, спустила ноги с кровати.
— И как же теперь ты… с Семеном?
— Что с Семеном? Не облезет, ежели что… Но я сказала — не знаю еще. Погляжу.
Анфиса всхлипнула раз-другой.
— Опять… — насмешливо произнесла Вера. — Тебе-то что волноваться? Не тебе решать…
— Да как ты можешь… Как ты можешь? — Анфиса не договорила, захлебнулась в слезах, замолчала, но дочь поняла ее с полуслова.
— Так и могу… Потому что Семка, он… Я думала, он в отца… А он вроде в отца, да только в моего… Когда я поняла это, подумала: свадьбу нашу отложить бы, что ли. Тем более что война. В общем — договорились отложить. Но все-таки до конца я с ним все обрывать не хочу… Не хотела пока. Да и сейчас — надо еще поглядеть поближе, что он такое, этот Алейников.
Анфиса ждала, когда дочь выговорится и замолчит, а потом встала и пошла в кухню, на свою кровать. Но у двери остановилась и произнесла чужим, незнакомым голосом:
— Глядеть гляди, а Семкину жизнь я тебе калечить не дам. Я объясню ему, какая у тебя душонка, чтоб он знал…
— Не смей! Ты… слышишь?! — воскликнула Вера, сорвалась с кровати, подбежала к матери, шлепая по полу голыми ногами, взяла ее крепко за плечи. — Не вмешивайся, понятно? Иначе… иначе…
— Что иначе?
— Не знаю… Но нехорошо будет… На всю жизнь врагами сделаемся. Ты ведь меня не знаешь еще, мама…
— Это правда, я тебя не знала еще, — сказала Анфиса и вышла.
* * * *
На другой день после сватовства Вера весь день безвыходно просидела в своей рабочей комнатушке. Ей казалось почему-то, что все сотрудники райкома знают уже о необычном предложении Алейникова, поглядывают на нее с удивлением и любопытством. Когда ей приносили какую-нибудь работу, она брала ее молча, не поднимая глаз, а пальцы ее подрагивали.И еще ей казалось, особенно под вечер, что каждую минуту может войти Алейников. И всякий раз, когда со скрипом отворялась дверь, она еще гуще наливалась краской, у нее багровела даже шея. И она не знала, не представляла, что она будет делать, как поведет себя, если действительно появится Яков.
Но он не появился в райкоме ни в тот день, ни в другой, ни на третий. Вера как-то успокоилась и уже чуточку обиженно подумывала: «Интересно…»
На пятый или шестой день, под вечер, он зашел. Вера сидела спиной к двери и, когда скрипнула дверь, даже не обернулась.
— Извините… Это я, — сказал Алейников и замолчал.
Вера вскочила из-за машинки, прижала ладони к груди. Потом отвернулась, села, склонилась снова над стареньким громоздким «Ундервудом». Ее свежие щеки полыхнули густым румянцем, маленькие уши тоже загорелись, краска стала заливать даже шею, обсыпанную пушистыми завитками волос.
— Я… я слушаю, Яков Николаевич…
— Я, собственно, хотел… А теперь мне надо поговорить с вами… — сбивчиво проговорил Алейников и замолчал.
Вера все держала руки под грудью, чувствовала, что сердце ее бьется уже тише, спокойнее. Она только сейчас обратила внимание, что Алейников, все время обращавшийся к ней на «ты», вдруг перешел на «вы». Подумав об этом, она чуть улыбнулась, но тут же испугалась этой своей улыбки, прикусила нижнюю губу.
— Ну, говорите.
— Я хотел бы не здесь. Сюда могут войти…
— А где же?
— Не знаю. Идите куда-нибудь. Куда хотите. Я пойду следом… Я очень, очень прошу.
Вера резко поднялась, резанув его изумленно-непонимающим взглядом, сдернула с вешалки пальтишко.
Потом они шли вдоль улицы на край села — Вера впереди, чуть опустив голову. Вечер спускался тихий, теплый, небо было серым, успокаивающим, без облаков, только на западе тянулись освещенные скрывавшимся уже солнцем две или три серебристо-розовые длинные полосы.
Миновав последние домишки, Вера вышла в степь, пошла между невысокими, облезшими за лето холмами, вышла к Громотушкиным кустам, остановилась возле зарослей, села на какой-то бугорок или кочку, прикрыв полами тоненького пальто ноги до самых щиколоток.
— Боже, стыд-то какой! — прошептала она, когда подошел Алейников, и закрыла лицо ладонями. — Мне казалось, из-за каждого плетня, из каждого окна на меня глядят.
— Да, это у нас не очень ловко получилось, — с горьковатым оттенком в голосе сказал Алейников. — Я как-то… не мог придумать лучшего способа пригласить вас на свидание.
— Что я делаю, дура? Зачем это я?.. — И Вера подняла на Алейникова, как там, у порога, беспомощный взгляд.
— Вы что? — пожал плечами Алейников. — Я вот как очутился здесь, не пойму.
В голосе его опять была горечь. Он опустился рядом на землю и стал о чем-то думать. Вера поглядывала на него краешком глаз, покусывала нижнюю губу и теперь размышляла, как ей себя вести с ним, что отвечать. О чем он будет с ней говорить, она примерно знала.
— Напугали же вы нас, особенно мать с отцом, когда пришли тогда к нам, — сказала она.
Алейников поднял на нее тяжелый взгляд, долго и внимательно рассматривал девушку.
— Что вы так смотрите?
— Да, люди, к сожалению, боятся меня.
— А вам разве это неприятно? — усмехнулась она.
Под лохматыми бровями у Алейникова вспыхнул вопросительный огонек. Но он тотчас погас, чуть продолговатое лицо его сделалось угрюмым и холодным.
— Слушай, Вера, — он снова перешел на «ты», так ему было все-таки удобнее. — Я понимаю, как я жалок и смешон… в этом своем положении. Ты в дочери мне годишься. Тебе двадцать, а мне пятьдесят. Я знаю также, что меня не поймет никто, как не поняли твои родители. Отец твой вообще ни слова тогда не сказал, мать ответила, что не может ничего… и не хочет решать за дочь, что я должен у тебя спросить. И вот… я решился спросить…
Когда он говорил, в голосе его была дрожь, он волновался, как мальчишка, не знал, куда девать свои глаза и руки. Вера сидела притихшая. Поставив локоть правой руки на колено, она прикрывала ладошкой лицо и… чуть улыбалась. Она теперь не боялась Алейникова, она успокоилась и думала: пятьдесят — это, конечно, много. Но он еще ничего на вид, не очень страшный и моложавый. Без рубца на щеке был бы попригляднее, но и рубец не очень портит, придает даже какой-то колорит. Но вот интересно — сколько он проживет еще? Если лет десять, ей тогда будет тридцать. Это еще ничего, еще можно замуж выйти. А если двадцать, ей будет сорок лет. Это уже годы для женщины…
Думая так, Вера и сама понимала, что мысли ее мерзкие и гадкие, и от этого чувствовала не то смущение, не то легкое раздражение. «А-а…» — мысленно отмахивалась она, хмуря брови. Но от чего хочет избавиться — от этих мыслей или от раздражения, вызванного ими, — тоже отчетливо понять не могла.
— Да, я решился у тебя спросить… — снова заговорил Алейников, не глядя на девушку. — Хотя понимаю, что, скорее всего, ты скажешь «нет». Но все-таки я должен спросить, чтобы так или иначе выбраться из этого нелепейшего положения, в котором очутился…
Узкие и длинные полоски облаков над их головами потухли, и небо сразу стало ниже, воздух все гуще наливался холодной вечерней мглой. Когда Вера и Алейников подошли сюда, Громотушкины кусты стояли недвижимо, сейчас ветра тоже не было, но деревья лениво покачивали верхушками, шумели иссохшей за лето листвой и неприятно и тоскливо. Алейников слушал этот неясный шум и о чем-то думал.
— Я не могу ответить сейчас, Яков Николаевич, ни «да», ни «нет».
— Хорошо, хорошо, — сказал он, отступив. — Только одна просьба у меня… Встретимся тут, на этом же месте, через неделю, в это же время? Нет, нет, не для того, чтобы ты сказала окончательный ответ, — прибавил он, видя, что Вера шевельнулась. — Ну просто… чтобы вместе побыть. С ответом я не буду торопить… Скажешь сама, когда захочешь.
Пустынно и тихо было здесь, в степи, у кромки Громотушкиных кустов. Только деревья уныло шумели, будто жалуясь на темноту, на одиночество и на то, что кончилось лето, посохли листья, скоро облетят, обсыплются, наступит длинная зима с длинными темными ночами, лютым морозом, пронзительным метельным воем.
Вдруг к ней пришло совершенно неожиданное желание — пойти и поболтать с Манькой Огородниковой. Не о Семене и не об Алейникове тем более, а просто так… Давно, с самого лета, не видела Маньку, как она и что? И вспомнить, может быть, как они с Манькой лежали когда-то на печке, ни живые ни мертвые от страха, а по комнате расхаживал Алейников в длинной шинели, явившийся арестовать Манькиного отца. Карусели же пишет жизнь! Тогда она, глядя на Алейникова, чуть не задохнулась от страха, а сегодня тот же человек объяснился ей в любви, как беспомощный теленок.
Через несколько минут они вернулись в село, попрощались, пошли в разные стороны. Вера пробежала несколько глухих переулков, очутилась перед хилой, притаившейся во мраке избенкой. Дощатые ставни прикрыты, но сквозь большие щели льется неяркий свет от керосиновой лампы. Значит, Манька дома. Да и где ей быть в такую пору?
Вера забежала во двор, стукнула в ставень, перепоясанный толстым болтом.
— Маня, это я, Вера. В гости к тебе. Открой…
Сквозь широкую щелку она видела, что за стеклом по ситцевой занавеске мелькнула тень. К окну вроде кто-то подошел и остановился.
— Мань, ты чего? Ты слышишь меня?
Молчание. Только тень колыхнулась.
— Манька!
— Кто это? — послышался наконец голос Огородниковой.
— Да я же, Вера Инютина. Не узнаешь, что ли?
— Ну ладно… Сейчас я, — и тень с занавески исчезла.
Вера еще долго стояла у дверей на каменной плите, служившей крыльцом. В сенях послышались шаги, звякнул засов.
— Напугала-то, — сказала Огородникова, зевнув, запахивая пальтишко. — Что по ночам блукаешь?
Голос ее был вроде и незаспанный, недовольный только, но голова растрепана, из-под платка выбивалась прядь волос.
— Шла-шла да и зашла. Так, поболтать… А может, и переночую. Давно не виделись.
— Давно, — зевнула еще раз Манька. — Только нельзя ко мне.
— Почему?
— У меня уже есть ночевщик.
— Кто? — удивилась Вера, чуть даже отступила от дверей. — Да ты что? Или замуж вышла?
— Ночевщик, говорю. Сегодня — один, завтра другой, может, будет.
— Да как же ты так… Маня?
— А так… — усмехнулась она враждебно. — Это уж вам замуж выходить. А мне — так. Судьба такая… Когда у тебя свадьба-то с Семкой?
— Не знаю… Не скоро теперь, может… Война вон, какая свадьба. До окончания договорились…
— А-а… — равнодушно протянула Огородникова. — Ну ладно. Мне конца войны нечего ждать.
Она постояла еще молча.
— Ты извиняй меня уж… А заходи потом как-нибудь. Днем лучше…
И, не дождавшись ответа, захлопнула дверь.
«Вот так Манька! — удивлялась Вера, быстро шагая к дому. — Навстречу каждому парню краснела, а теперь… Да когда она свихнуться успела?!»
Дома, лежа в постели, она думала: что же ответить Алейникову через неделю? Согласна, мол? Нет, не годится так, сразу, себя тоже надо подать — не такая, мол, не очень-то и зарюсь, поглядеть еще надо, что да как, да смогу ли полюбить тебя. Но и тянуть особенно нельзя — они, старики, влюбчивы, да остывчивы.