— Вы, кажется… Не Лиза, а вы сошли с ума.
   — Верно, — согласился Свиридов. — Около того. Так как же, Полипов! Вот вы видели… На ваших глазах сошла с ума женщина, которую вы, как вы говорите, любите… Теперь, после этого, вы поняли… или хотя бы задумались — зачем рождается человек? Зачем живет? В чем смысл жизни? Где правда, истина, а где ложь?
   Говоря это, Свиридов встал, скрестил на груди худые, жилистые руки. Глаза его были пустые, холодные.
   — Мне только об этом и осталось думать… — В голове Полипова стучало: «В самом деле — сумасшедший».
   Но, как бы опровергая это, Свиридов сказал:
   — Жаль. Но когда-нибудь задумаетесь. Каждый человек об этом все равно задумывается — рано или поздно… Косоротов!
   Полипов сжался. Что еще выкинет сейчас этот безумец Свиридов? Ах да, вызовет на допрос Субботина…
   Но когда появился Косоротов, Свиридов спросил, глядя куда-то в угол комнаты:
   — Как она, Савельева Елизавета?
   — Совсем, должно, тронулась, вашблагородь. Связала в узелок какие-то тряпки, ходит по камере, у всех спрашивает, не опаздывает ли поезд. В Москву, грит, собралась, к мужу.
   — Ага… А старуха Савельева?
   — Стонет лежит, за сердце держится.
   — Ага, — опять протянул Свиридов. — Вышвырни их вон, к чертовой матери. На сумасшедших чего пули тратить. И мальчишку выброси. Вот… — И Свиридов протянул несколько бумажек. — И на этого тут документ, — кивнул Свиридов на Полипова. — Тоже пускай идет, выпустишь.
   Косоротов с удивлением глянул на Полипова. Однако, не привыкший обсуждать поступки начальства, произнес:
   — Слушаюсь, вашблагородь.
   Косоротов ушел, а Свиридов опустился на тот стул, на котором сидел недавно Антон Савельев, закрыл лицо ладонями.
   — Я что же… действительно могу идти? — тихо спросил Полипов.
   — Можете.
   — Но как же я объясню… своим… каким образом я вышел отсюда?
   — Мне какое дело? Объясняйте. Хотя это действительно вам будет трудно. Мой вам совет — сегодня же ночью убирайтесь из города подальше и там попытайтесь пристать к любой части Красной Армии. Так вы, может быть, спасете себя, а главное — новониколаевских подпольщиков. Я ведь действительно оставил ваш донос без внимания. А другой не оставит… Впрочем, можете открыто вступать и в белогвардейский отряд здесь, в городе. Дело ваше. Или езжайте в Томск, к Лахновскому, он давно вышел из тюрьмы…
   — Да кто же вы, в конце-то концов?! — изумленно спросил Полипов, как когда-то на квартире у Свиридова.
   — Я? — Свиридов отнял ладони от лица. Отвислые щеки его подрагивали. — Сейчас, пожалуй, уже никто. А в прошлом… в прошлом такой же подлец, как и ты…
   — Я все-таки попросил бы…
   — Оставь, пожалуйста, эмоции, — устало сказал Свиридов. — Я когда-то смалодушничал, как и ты. Здесь же, в этом городе, в Новониколаевской тюрьме. Ведь мы тогда вместе сидели. И ты помнишь, отец или, кажется, дядя этого Антона Савельева сказал мне: лет через пять ты станешь платным осведомителем царской охранки. А я стал раньше. Я, в прошлом меньшевик, по совету того же Лахновского примкнул открыто к большевикам. И я их выдавал, выдавал! В конце концов меня стали подозревать, относиться недоверчиво. Видимо, я где-то был не так осторожен и хитер, как ты… Меня разоблачили бы безусловно, но началась революция. В суматохе было уже не до меня, я перебрался из Томска в Новониколаевск и здесь…
   — И здесь вы превратились в пьянчужку, — сказал Полипов.
   — Нет, тут со мной случилось еще большее несчастье. Меня вдруг стали мучить вопросы — простые вопросы, которые вчера еще были мне абсолютно ясны: а что, собственно, происходит на земле, что случилось в жизни, куда она идет? И я, грамотный, культурный человек, интеллигент, — я когда-то преподавал в гимназии, я учил детей добру, человечности, справедливости, — кто же я, что я, зачем я на земле?
   — Действительно, — сказал Полипов.
   — Перестаньте! — Свиридов резко поднялся. — Мне вам всего не объяснить, а вам, кажется, не понять.
   Он отошел к окну, опять крестом сложил руки на груди, сжимая ладонями плечи, будто ему было холодно, долго смотрел сквозь решетки на вечернее небо. И вдруг спросил:
   — А вот Антон Савельев — он знает, кто он, что он, зачем он на земле? А? На его глазах жена с ума сходит, а он молчит. На его глазах сына терзают, а он молчит. Вы видели, он даже предположительно никого не назвал. Отвечайте! Как он мог? Откуда у него такие силы? Во имя чего?
   Полипов не знал, что отвечать и надо ли отвечать.
   — Или… или ему ясно, с самого начала ясно то, что мне стало вдруг неясно? — Свиридов потер виски длинными пальцами. — Что ж, его расстреляют. Его — чуть раньше, нас с тобой — чуть позже. Помнишь, как он сказал? «Народ придавит вас к ногтю». — Свиридов болезненно усмехнулся. — Как вшей, значит. А? Придавят?..
   — Чего вы спрашиваете? Вы же только что доказывали Антону обратное.
   — Ты болван, Полипов. Какой ты болван! — будто даже с сожалением произнес Свиридов.
   — Вы что же, затем, чтобы сказать мне это… и вообще высказать свои… не знаю, как назвать… сомнения… и кинули меня в этот застенок, заставили смотреть на… Чтобы и у меня возникли такие же сомнения, такие же вопросы?
   — За этим ли, за другим ли — мне уж и самому не понять. — Свиридов просунул руку сквозь решетку, сдернул оконный шпингалет, толкнул створки. — Захотелось — и арестовал. Я мог бы расстрелять вас вот в этом кабинете, вот из этого нагана. — Он подошел к столу и действительно вытащил из ящика наган.
   Полипов дернулся со стула, но полностью, во весь рост, разогнуться не мог, так и застыл, скрюченный, застыл от смертельного испуга — в лице Свиридова не было ни кровинки, глаза, опять пустые, холодные, безумные глаза Свиридова продавливали его насквозь.
   — Да, я мог бы, но не знаю, будет ли это справедливо, — заговорил Свиридов тихо. — Я мог бы освободить и Антона Савельева, но тоже не знаю, будет ли это справедливо. Поэтому самое справедливое — пустить себе пулю в висок.
   Полипов с ужасом глядел на Свиридова, на его пустые глаза, на белые, как бумага, щеки, на сухие, побелевшие на сгибах пальцы, сжимающие рукоятку нагана. И ему стало до пронзительности ясно, что Свиридов сейчас действительно застрелится.
   — У меня есть дочь, Полипов. Вы ее видели, кажется. Ее Полиной звать, знаете? — зачем-то спросил Свиридов.
   — Да. Мельком видел.
   — Если вы останетесь живы, скажите ей… когда-нибудь, если выйдет случай, что отец ее запутался, что у него не было выхода. И вообще знайте… если потом станет ясно, что я шел против течения, утром пытался вернуть прошедшую ночь, — что ж, значит, все правильно. Если же… если окажется, что я боролся за правое дело, — вы меня простите, что не выдержал. Я старался, но нет больше сил. Постарайтесь понять, что сам перед собой я был честен. А ведь сам перед собой каждый должен быть честен. Впрочем, зачем я вам говорю все это?
   «Действительно, зачем?» — подумал Полипов.
   — А теперь уходите! Косоротов вас выпустит.
   …С бьющимся сердцем, не веря в свое освобождение, боясь, что кто-то его увидит, Полипов вышел из окованных железом дверей здания контрразведки. Когда он шел вдоль высокого забора, поверх которого была натянута в несколько рядов колючая проволока, услышал выстрел, долетевший, как он догадался, из открытого окна кабинета Свиридова. Звук был тихий, не страшный — будто кто над ухом переломил сухой прутик…
   Этой же ночью, воспользовавшись советом Свиридова, Полипов, никуда не заходя, ни с кем не повидавшись, исчез из города.
 
 
   На расстрел Антона Савельева повели первой июльской ночью, темной и хмурой. Было, наверное, часа три, но летние ночи короткие, на востоке, в той стороне, куда его вели, плотные тучи, застилавшие небо, начали синевато промокать. Погромыхивал где-то далекий гром.
   Справа от Антона шел пожилой, с редковатыми висячими усами конвоир; время от времени зло покрикивал на Антона:
   — Давай, давай… пошибче шагай! И так припоздали, рассвет скоро. А-а, лихоманец! — И толкал его прикладом.
   Четверть часа назад на тюремном дворе этот конвоир, застегивая ему наручники, шепнул:
   — Перепилены они. Мимо извилистого оврага поведем — прыгай вниз, как зачну кашлять, там ждут…
   Сердце Антона забилось: неужели и на сей раз удастся избежать смерти?
   Вышли за город, пошли редковатым березнячком. Антон знал: березнячок скоро кончится, начнется довольно густой смешанный лес, а тут берет начало этот самый извилистый овраг, не очень глубокий, поросший всякой древесной мелочью. «Удастся ли? Кто там ждет? Субботин, наверное, кто же еще…»
   Антон волновался так, как никогда не волновался, даже в самых отчаянных и безнадежных положениях во время своих многочисленных прошлых побегов.
   Они давно шли по краю оврага, Антон прислушивался, не кашлянет ли усатый конвоир, но слышал только, как поет неподалеку первая, сонная еще, зорянка.
   Как он ни ожидал условленного сигнала — услышал его неожиданно. Усатый конвоир, все так же идя сбоку, кашляя, чуть отвернулся. Антон ударил его плечом, отшвырнул, в два прыжка очутился на краю оврага, прыгнул вниз, покатился по скользкому травянистому склону, чувствуя, что руки его свободны, только звенят на обоих запястьях нестрашные теперь железки. Наверху раздались крики конвойных и беспорядочная стрельба. Хотя сверху стреляли и наугад — на дне оврага совсем было темно, — Антон слышал, как вокруг глухо шлепают в сырую землю пули.
   — Живо… сюда! — сказал кто-то сдавленно (по голосу Антон узнал наборщика городской типографии Корнея Баулина), дернул его в сторону, впихнул в какую-то земляную щель и сам лег рядом, тяжко дыша. А близко, совсем близко слышался уже топот ног, и усатый конвоир кричал:
   — Туда он побег, лихоманец, туда! Вниз по оврагу. Вон он, вон он! Сто-ой, твою…
   Опять наперебой затрещали выстрелы, топот ног и хруст веток под сапогами стали удаляться.
   — Живо! — Баулин поднялся, побежал вверх по оврагу.
   Антон при падении ушиб колено, но, к счастью, не очень. Прихрамывая, он побежал следом.
   Саженей через пятьдесят они выбрались из оврага наверх. Там, в кустах, стояла извозчичья пролетка Засухина.
   — Садись, — коротко сказал, подбирая вожжи, хозяин пролетки. — На, переодевайся да спиливай колечки с рук. — Засухин кинул ему трехгранный напильник, узел с одеждой, погнал пролетку по затравеневшей лесной дороге. Баулин нырнул в лес, будто его и не было.
   Рассвет только-только занимался, зорянки свистели теперь наперебой. Пролетка катилась мягко, без стука.
   К берегу речки Ини, протекавшей неподалеку от города, подъехали, когда совсем стало светло. Остановились в прибрежных тальниках. Откуда-то подбежал долговязый парень лет двадцати пяти, поздоровался.
   — Это Данилка Кошкин, сынок Ивана-конвоира, который с усами-то, — сказал Засухин Антону. — Он тебя на лодке перевезет на другой берег, а там… Ну, он знает куда… Лучше тебе подале от города быть пока. Так Субботин сказал. Поклон тебе от него. Ну, айдате, пока совсем день не разгулялся.
   — Один вопрос, Василий Степанович. Как там мои — Лиза, Юрка, тетка? Свиридов, следователь, застрелился, подлец, а перед этим выпустил все же их.
   — Тетка, Антон, померла вскорости, — глухо проговорил Засухин. — Не выдержало сердце… А жена твоя Лизавета — ничего, слава богу. Оклемалась вроде. И сын здоров. Ты не беспокойся, за ними приглядывают наши люди. И про Свиридова слыхали. Про дядю твоего Митрофана знаем. Полипов где вот? Тоже сплошал где-то, в лапы того Свиридова, говорят, попал.
   — Раз я видел его там… Только раз, во время допроса. Расстреляли, вероятно.
   — Может, и так, — нахмурился Засухин. — Бывали ночи — по сотне людей они расходовали.
   Сидя в лодке, Антон торопливо дышал полной грудью, оглядывал пустынную речку. Данило Кошкин молча бил веслами.
   — Увидишь отца — скажи ему спасибо от меня, — сказал Антон, когда пристали к берегу.
   Парень хмыкнул.
   — Пулю бы ему — это бы как раз по справедливости стало.
   — Это как же? — удивленно спросил Антон.
   — А так… Думаешь, он за так согласился помочь нам? Черта с два! Деньги ему большие уплачены были. Жадный он до денег. Я думал — все равно обманет. Нет, все выполнил, что было договорено.
   — Вот оно что!
   — А ты как думал? Я с ним, с кровососом, давно разошелся. — Помолчал и добавил: — По идейным мировоззрениям.
 
 
* * * *
   Силантия Ивановича Савельева и его жену Устинью полковник Зубов распорядился повесить на главной улице Михайловки, в присутствии всех жителей деревни.
   13 июля 1919 года, в воскресенье, после полудня, Михайловских баб, стариков и ребятишек стали сгонять в середину деревушки, где стоял развесистый тополь. На могучей ветке дерева болтались две намыленные веревочные петли, к стволу была прислонена непокрашенная скамейка. Над деревней стоял шум, крики, детский плач. Но головорезы из отряда Кафтанова, бывшего Михайловского лавочника и первого на всю округу богатея, объявившегося в деревне со своей бандой одновременно с белогвардейцами, безжалостно выгоняли всех из домов, теснили на место казни.
   Верстах в пяти от Михайловки в просторном голубовато-белесом небе ослепительно горели под солнцем могучие гранитные утесы Звенигоры. За один из утесов зацепилось небольшое, первозданной чистоты облако, долго стояло там, чуть покачиваясь, будто наблюдая, что происходит в деревне. Потом, оставив редкие клочья на острых камнях, поплыло дальше, в сторону большого села Шантары, лежавшего неподалеку за Звенигорой, вдоль берега довольно широкой речки Громотухи.
   Казнили старого Силантия за то, что он помог укрыться партизанскому отряду в неприступных каменных теснинах Звенигоры. Этот большой отряд, организованный бывшим председателем Шантарского волостного исполкома Совета Поликарпом Кружилиным еще год назад, гоняясь по лесам за возникшей во время бело-чешского переворота кулацкой бандой Михаила Лукича Кафтанова, фактически контролировал огромную таежную область в верховьях реки Громотухи, препятствуя сбору податей, недоимок за прошлые годы, мобилизации людей в колчаков-скую армию. А нынче весной, скрываясь все в тех же громотухинских лесах, партизаны небольшими группами начали объявляться на пустынных железнодорожных перегонах южнее Шантары, портили железнодорожный путь, развинчивали и увозили прочь рельсы, самодельными минами взрывали небольшие мосты. В марте, апреле и мае железнодорожное сообщение между Новониколаевском и Барнаулом почти прекратилось. Тогда-то и был послан из Новониколаевска регулярный белогвардейский конно-пехотный полк под командованием полковника Зубова со специальным заданием — во что бы то ни стало уничтожить отряд Кру-жилина.
   Разгрузившись на станции Шантара в начале июня, полк двинулся через Ми-хайловку в тайгу, где к Зубову примкнул и Кафтанов со своей сотней головорезов. К концу месяца Зубову и Кафтанову удалось выгнать из тайги наполовину перебитый партизанский отряд, в котором оставалось все же около трехсот человек, но совершенно почти не было боеприпасов, оттеснить его к самой Михайловке, на голое степное место. Оторвавшись от преследователей на несколько часов, перейдя вброд обмелевшую Громотуху, протекавшую от Михайловки в трех верстах, Кру-жилин хотел увести отряд через деревню на восток, в сторону Огневских ключей. С юга и севера по пятам наступали Зубов и Кафтанов. На западе стеной стояла Звенигора, за ней, за Звенигорским перевалом, — Шантара, где, по сведениям вездесущего начальника партизанской разведки Якова Алейникова, был хотя и малочисленный, но хорошо вооруженный белогвардейский гарнизон. Оставался восток, эта дорога на Огневские ключи, но Кружилин не был уверен, что Зубов заранее не послал туда, в обход, часть своих войск, чтобы заткнуть и эту дыру.
   — Яков, проверить надо Огневскую дорогу, — сказал Кружилин, спешиваясь посреди деревни, возле колодца. Достал ведро воды, начал жадно пить.
   — Проверим, — ответил Алейников, невысокого роста парень, щупловатый, с тонкими губами. И, остановив пожилого партизана с рыжей бородкой, крикнул: — Ну-ка, живо Федора Савельева ко мне со всем эскадроном! — И тоже припал к ведру.
   Кружилина и Алейникова обступили испуганные и любопытные жители деревни.
   К колодцу, взбивая пыль, подскакало десятка два всадников. И тут в толпе послышались удивленные возгласы:
   — Глядите-ка, Федор! Сынок-то Силантия!
   — Батюшки, а рядом-то с ним, с Федькой, кто? На гнедой лошаденке, в кожанке-то? Баба ить, хоть и в штанах? Не Анна ли Кафтанова?
   — Не ври. С чего дочке Кафтанова в партизанах быть!
   — Да ить она! Ты глянь, ты глянь!
   — Кирька?! Инютин? — закричала какая-то старушонка. — И ты в партизанах?
   — Какой Кирька? Сынок старосты, что ли?
   — Ну! Он!
   — Господи Иисусе! Эк все перебулькалось! А староста одноногий в отряде Кафтанова в казначеях ходит, Акимка-мельник сказывал…
   — Да это что за партизаны такие?
   — И Ванька Савельев, грит еще Акимка, меньшой парень Силантия-то, у Кафтанова воюет…
   — То-то и дело… Чудеса, одним словом…
   Пока раздавались эти возгласы, Алейников вскочил на коня, махнул рукой, эскадрон, подняв облако пыли, вылетел из деревни. Но через час вернулся, потеряв двух человек убитыми.
   — Прямо под пулеметный огонь врезались. На Журавлиных болотах, — коротко объяснил Яшка. — А преследовать нас не стали. Знают, сволочи, что никуда теперь нам не уйти.
   Этого-то Кружилин и боялся. Журавлиные болота тянулись на много километров. Единственная дорога, пролегающая через топи, была перерезана. Отряд оказался в мешке.
   Кружилин выслушал донесение Алейникова, сидя на лавке в тесной избенке Силантия Савельева, опустил голову и стал молча и жадно курить.
   Федор, двадцатичетырехлетний парень, широкогрудый, сильный, со сросшимися бровями, под которыми сверкали темные, чуть угрюмые глаза, соскочив во дворе со взмыленного жеребца, по привычке бросил поводья Анне, вытер небольшие запыленные усы и тоже зашел в избу, гремя шашкой. За дощатым столом несколько партизан что-то хлебали из мисок. Устинья, старая, иссохшая и почерневшая, как прошлогодний лист, качнулась к нему:
   — Феденька, сынок… — И заплакала. — А Ванюша-то как? Где? Не слыхал, живой он?
   — Ну… живой, поди, коли со мной пока не встретился, — проговорил Федор глухо. — А встренется — мертвый будет.
   И отстранил тихонько мать. Силантий, белый как лунь, сидел у дверей на скамеечке. Он только поглядел на сына, но ничего не сказал.
   В избу зашел Панкрат Назаров, бывший председатель Михайловского Совета, а теперь заместитель Кружилина, мужик лет за сорок, уже наполовину седой, по-крестьянски угловатый и неповоротливый. Полгода назад он был тяжело ранен, пуля застряла где-то в груди. Недели две изо рта у него текла кровь, никто не думал, что он выживет. Но здоровья Назаров был отменного, кровотечение прекра тилось, и он встал на ноги.
   — Должно, ты ее, пулю-то, с кровью выплюнул, — решили партизаны.
   — Нет, чую, там сидит, зараза, — сказал он как-то. — В легком, должно. Как запыхаюсь, так и чуется. Да нехай, весом потяжелыпе буду.
   Человек спокойный, рассудительный и справедливый, за что михайловцы несколько раз выбирали его в деревенские старосты, Назаров и в отряде пользовался большим уважением. Кобура с маузером сильно оттягивала ремень, оружие не шло ему, казалось лишним, ненужным. Глядя на Назарова, никак нельзя было сказать, что он умеет обращаться с ним.
   — Людей покормили, — сообщил он. — Патроны я подсчитал — слезы. Помирать, что ли?
   Кружилин поднял лобастую голову, режущие глаза его скользнули по Назарову, по Федору, остановились на Силантий.
   — Помирать — так не задешево. На открытом месте мы и получасового боя не выдержим. Веди людей к Звенигоре, укроемся в ущельях. Ступай.
   Назаров вышел. Дохлебав из мисок, заспешили и остальные. Сквозь гнилые стены избенки слышно было, как ржали по всей деревне лошади, стучали повозки с ранеными, раздавались крики и команды.
   — Так что же, Силантий Иванович? — вздохнув, спросил Кружилин, видимо, уже не первый раз. — Может, все же укажешь нам дорогу в Зеленую котловину? Кроме тебя, некому. Я просил двух-трех стариков — отказались. Боятся.
   Старик пригладил редкие на остренькой макушке волосы, но промолчал. Устинья вытерла мокрые дряблые щеки и опять всхлипнула:
   — Да ить, знамо дело, решат тогда они любого, белые-то… Как придут, так и решат.
   — Ну, тогда всех нас порешат. Федьку, сына твоего, первого, — жестко сказал Кружилин.
   — Цыть-ка, ты, старуха, — проговорил наконец Силантий негромко. — Не в том дело, что под смерть меня подведут — пожил я, слава богу, — а вот отыщу ли дорогу? В котловине этой почти полвека не бывал. Ну, может, господь поможет. Айдате. — И поднялся. — Бревен только подлиньше с пяток захватите, плашек с дюжину да гвоздей…
 
 
   Зеленая котловина, о которой шла речь, находилась где-то среди каменных теснин Звенигоры. Это было нечто вроде высокогорного луга, поросшего буйными, никогда не мятыми травами, окруженного гладкими отвесными скалами, из-под которых во многих местах били холодные ключи. Туда вела единственная горная тропа, она вилась по каменным карнизам над бездонными пропастями, по ней можно было только пройти по одному да в крайнем случае провести в поводу лошадь.
   Старики боялись, что ребятишки соблазнятся этой котловиной, пойдут и погибнут, дорогу туда держали в строгом секрете. Кружилин, выросший в Михайловке, в детстве несколько раз пытался найти начало этой таинственной герной тропы, но безрезультатно.
   Расчет Кружилина был прост. В голых каменных ущельях белогвардейцы все равно их скоро перебьют. Если же удастся проникнуть в неприступную котловину, ведущую туда единственную узкую тропинку оставшимися боеприпасами можно держать долго, очень долго, а там…
   Но что «там», Кружилин не мог знать и старался об этом не думать.
   Солнце было еще довольно высоко, когда Кружилин, Алейников, Федор и Силантий Савельевы слезли с брички у подножия Звенигоры. Старик, кряхтя, огляделся, опираясь на костыль, тяжело дыша, полез вверх. Шагов через пятьсот остановился, огляделся.
   — Ну, вот тут, кажись. По этой осыпи идите. Бревна и плахи с собой возьмите. Саженей через сорок осыпь кончится, как раз перед пропастью. Глыбкая она страсть, а неширокая, сажени в две. А за ней тропа и начинается. Бревнышки перекинете, плашек поперек настелете — перейдете легонько даже с лошадями. А там тропа до места вас доведет, ежели не порушилась за эти-то годы. А я обратно потрясусь, тяжко мне… — И тут только будто впервые увидел сына, обнял его. — Прощай, что ли, сынок, храни тебя господь.
   — Может, с нами все же, Силантий Иванович? — предложил Кружилин.
   — Нет, уж куда мне. А вы поспешайте.
   И спустился к бричке, влез в нее, поехал в деревню, мимо подходивших и подъезжавших к Звенигоре партизан.
   К исходу дня, побросав бесполезные теперь повозки, унося на руках раненых, уводя в поводу упиравшихся, всхрапывающих лошадей, остатки отряда Кружилина скрылись в горах.
   Ух как рассвирепел полковник Зубов, тонкий, высокий человек с тугими, чисто выбритыми щеками, поняв, что Кружилин ушел от него! Нашелся кто-то из деревенских, доложил о старом Силантий. Зубов, страшный в гневе, поздно вечером прискакал в деревню, бросил поводья своему сыну Петьке, мальчишке лет десяти-двенадцати, все время находившемуся при отце вроде ординарца, заскочил в избу Савельева.
   — Скотина! — Он дважды полоснул старика плетью. Крепкие щеки Зубова тряслись, как студень. — Взять его! Засечь насмерть! При всем народе!
   — Помилуйте, батюшка! — повалилась в ноги ему Устинья. — Заставили его, как откажешься? Помилуйте! Ведь сын мой, Иван, у вас служит. Сын, Ванька… Ваше благородие?!
   — Ма-алчать! — багровея, закричал Зубов. — Какой еще сын? Ты кто такая? И эту взять!
   Сечь Силантия и Устинью все-таки не стали. Больше недели обоих продержали под арестом в крепкой кафтановской завозне. А потом Зубов распорядился их повесить.
 
 
* * * *
   Иван Савельев, младший сын Силантия, русоволосый, поджарый, как гончая собака, с длинными руками, за преданность Кафтанову был при нем коноводом, кучером, телохранителем. Он старательно и безропотно нес все обязанности, ибо Кафтанов давно, еще до восемнадцатого года, обещал отдать за него единственную свою дочь Анну.
   Весной восемнадцатого года, когда началась вся эта кровавая карусель, Анна исчезла из деревни, оказалась вместе с Федором в партизанском отряде Кружилина.
   — С-сучка! — коротко сказал бельмастый сын Кафтанова Зиновий, узнав об этом, и другой, здоровый глаз его страшно сверкнул. — И любовь у нее сучья. Как за кобелем, за братцем твоим Федькой все бегала. И сейчас…
   Бегала, Иван это знал. Кафтанов тогда не единожды самолично сек дочь и таскал за волосы, пробуя отвадить ее от Федора, но это мало помогало. В те времена обещать-то обещал Кафтанов отдать за Ивана, своего работника, Анну, но — видел и понимал Иван — медлил, колебался. А когда Анна оказалась в партизанах, у Михаила Лукича аж дыбом поднялась борода, красные прожилки в глазах стали еще толще. И он сказал со страшным спокойствием:
   — Служи, Иван. А ее, Аньку, достанем… Кину ее к твоим ногам. Хочешь — топчи ее до смерти, хочешь — милуй. Дело твое. Слово даю.
   Год прошел с тех пор, но «достать» Анну, дочь свою, Кафтанов все никак не мог. Да и что получится, если достанет, если «кинет» Кафтанов дочь свою к его ногам? — невесело размышлял Иван все чаще. Пойманный как-то кружилинский партизан, которого, по приказу Кафтанова, Иван повел расстреливать, рассказал ему, что Анна наравне с мужиками служит в Федоровой эскадроне, в боях, даже в самом пекле держится всегда возле Федора, оберегая всячески его от пуль и шашек.