Страница:
— Отходи-и! Рване-от! — опять истошно закричал неизвестно кто.
Наташа хотела бежать, но ноги ее не слушались, будто приросли, потому что во втором человеке у ворот склада она узнала Семена. Как он там оказался так быстро, было непостижимо. Тяжелым ломом он колотил по воротам, пытаясь, видимо, сбить запор. И сбил, тяжелые ворота будто сами собой распахнулись, из склада выперло, клубясь, черное облако. Оба — сперва Савчук, а потом Семен — отступили, но в следующее мгновение в той же очередности, сперва Савчук, а потом Семен, кинулись в наполненный дымом склад и, задыхаясь от кашля, скрючившись, выбежали оттуда, упали на снег. Но тут же Семен вскочил, схватил валявшийся на земле лом, побежал куда-то прочь.
Все это произошло в считанные мгновения. Возглас: «Восьмой горит!» — снова привел Нечаева в чувство. Упираясь в землю руками, он начал приподниматься.
— Этого я и боялся, — прохрипел он и, увидев, что парторг с Семеном кинулись в склад, а потом, кашляя, выбежали оттуда, закричал, стоя на коленях: — Что они делают! Отравятся! Надо просто отключить кабель… Антон! Решают секунды…
Директор завода, однако, никак не реагировал на эти слова. Он стоял все неподвижно, все так же тупо глядел в сторону восьмого склада. «Действительно, что он стоит? — мелькнуло у Наташи. — Ведь надо что-то делать…»
Едва она подумала об этом, Нечаев проговорил вроде облегченно:
— Ага, он к трансформатору побежал… Молодец твой племянник, догадался. Если успеет… — Но тут же захлебнулся и свистящим голосом закричал: — Он же без электрозащиты! И не знает, какой рубильник! А там шесть тысяч вольт! Шесть тысяч… — И опять повалился на снег.
И только эти последние слова будто вернули директора завода к действительности.
— Где, где этот чертов кабель?! — затряс он Нечаева. — Какой рубильник?
— Там… — выдавил еще Нечаев из себя, теряя, видимо, сознание, а может умирая. — Скорее! Каждая секунда… Все взлетит к черту!
И умолк.
…И еще Наташа помнила, как она бежала куда-то по снегу за директором завода, а в мозгу, разламывая голову, колотилось: «Если успеет… Все взлетит к черту! Шесть тысяч вольт! Он без электрозащиты!» Все это были слова Нечаева, оставшегося лежать без движения возле штабелей пылающих ящиков. Эти слова, казалось, не угрожали никому — ни ей, ни бегущим за ней и обгоняющим ее людям, ни директору завода, ни Савчуку даже, который, как в последнее мгновение заметила Наташа, опять бросился в склад, в освещаемый изнутри бледными дрожащими вспышками дым, будто в черной глубине склада кто-то вел сварку металла. Эти слова чем-то страшным и неотвратимым грозили только Семену, ее Семену! Чем конкретно, она даже и не понимала, не могла до конца уяснить, не было для этого времени. Но она всем существом своим чувствовала и знала, что вот сейчас Семен еще есть, а через мгновение его не будет, не будет!
— Се-ма-а! — закричала она пронзительно и дико, обгоняя по рыхлому снегу каких-то людей, подбегая к трансформаторной будке, над которой качалась под ветром электрическая лампочка. В колеблющемся свете она увидела сперва зловещий череп, нарисованный белой краской на железной двери, а потом стремительно обернувшегося к ней Семена. — Сема-а!
— Что орешь? Замолчи! — прокричал он, сверкнув чужими, совсем чужими, враждебными глазами, отвернулся и заколотил ломом в железную дверь. Правая щека его была черной и вздутой.
Зловещий белый человеческий череп, и враждебный взгляд Семена, и, наконец, его слова — все это было как безжалостные удары, посыпавшиеся на нее раз за разом. Она трижды содрогнулась, попятилась и стала куда-то падать. Кто-то подхватил ее, отшвырнув в сторону, загородил от нее Семена. «А лицо… лицо его от ожогов распухло ведь!» — мелькнуло у нее.
— Прочь! Прочь!
Это закричал где-то совсем рядом директор завода. Затем опять раздались удары лома о железную дверь, потом — ржавый скрип железных петель и сразу же возглас Семена, испуганный, умоляющий:
— Дядя Антон! Дя-дя!!
Наташа бессознательно рванулась на этот крик. Навстречу ей из распахнутой трансформаторной будки хлестанул широкий и густой веер ослепительных искр. Яркое пламя на мгновение осветило в черной глубине будки изогнутые ребра трансформатора, будто мелькнул там страшный оскал неведомого чудовища. И гулко сомкнулась над Наташей тишина…
— Дядя Анто-он… — больно гудело и гудело у Наташи под черепом, и она никак не могла сообразить, вновь ли слышит голос Семена или стоит в голове эхом его прежний крик.
«Если вновь, то он жив тогда, выходит?» — подумала она о Семене, как о ком-то постороннем, подумала даже с удивлением и обнаружила, что сидит на снегу.
Лампочка над трансформаторной будкой теперь не горела, и вообще кругом была темнота. Рядом недвижимо стояли люди, всхлипывала какая-то женщина, а мужской голос ее уговаривал:
— Ничего… Может, еще ничего. Перестань.
Люди вдруг все враз зашевелились, кинулись к будке.
— Отойдите! Я его вынесу, — явственно услышала Наташа голос Семена.
«Не может быть, он же погиб…» — подумала она и поднялась.
Потом она увидела самого Семена в неярком луче карманного фонарика. Он кого-то вынес из будки и положил на землю. Семен, значит, был цел и невредим, был жив, но она никак не могла уразуметь этого. И кто это, освещенный тем же фонариком, лежит на снегу, в шинели, без шапки, с обугленным лицом, обгоревшими руками, — она тоже не могла сообразить.
— Отец… Батя-а!
Расталкивая людей, подлетел Юрий в обгорелой тужурке, сразу остановился как вкопанный. Из темноты подбежал, задыхаясь, секретарь райкома партии Кружилин в полурасстегнутом пальто, в валенках, мелькнуло измученное лицо Хохлова.
— Восьмой склад в безопасности! — проговорил Хохлов торопливо. — А что здесь… Антон Силантьевич?! Антон…
Кружилин и Хохлов одновременно наклонились над Савельевым, но тут же начали медленно выпрямляться. Они выпрямились, а Юрий, наоборот, осел вдруг, точно у него подломились ноги, упал перед телом отца ничком.
— Мама… мама… Она не вынесет, — выдавил он, и спина его крупно задергалась.
От Савельева шел сладковато-приторный запах. Наташа вспомнила — так пахли обгорелые трупы, которые хоронили тогда, после бомбежки их эшелона. И, вспомнив, отчетливо поняла наконец, что произошло. Она потеряла бы, может, сознание, но откуда-то из его меркнущей глубины сама собой начала всплывать вдруг радость, облегчающая, обдающая всю ее теплом: «Не Семен, не Семен! Он жив, жив…»
Наташа понимала, что радость эта кощунственная, оскорбительная для всех стоящих здесь людей и для нее самой. Но радость была, и она ничего не могла с этим поделать.
— Да как же?! Что же это?! — растерянно говорила она, шагнула к Семену, повисла на его плече. — А ты жив, жив!
Она проговорила и зарыдала еще сильнее. Ей казалось, что все люди теперь видели и поняли ее радость, все проклинают ее и будут проклинать вечно.
Но люди ничего не видели и не поняли. Они слышали, что кто-то плачет, но не могли понять — кто.
Люди, стоявшие вокруг трупа, молчали…
На работу Наташа не ходила. Руфина Ивановна ее просто выгнала из столовой, когда она появилась там на другое утро после пожара: «Иди, иди, какая ты работница? На тебе лица нету…» И Семен не ходил на завод, и Марья Фирсовна. Марья Фирсовна молчаливо готовила обеды, завтраки, ужины на обе семьи, кормила притихших, испуганных детей и отправляла их в школу. Семен с забинтованной щекой двое суток почти пролежал на кровати, смотрел в потолок широко раскрытыми глазами и о чем-то думал. Потеряв ощущение времени, Наташа бесцельно бродила по комнатам, тыкаясь из угла в угол. В доме появлялись незнакомые люди, о чем-то говорили с Марьей Фирсовной, уходили. Однажды появился Юрий. Он зашел, постоял у порога, почерневший, осунувшийся, сел на кровать.
— Не могу я там… дома. Не могу! — сказал он, уронил голову на спинку кровати, заплакал, пряча лицо.
— Приляг… ты приляг, — попросила его Марья Фирсовна.
— Ложись, Юра, — сказала и Наташа.
Он поднял мокрое лицо, качнул головой. Вбежала Вера Инютина, что-то быстро начала говорить, увела его за руку, как ребенка.
На другой день, кажется, Наташа увидела посреди кухни сутулого длиннорукого человека в бараньем полушубке, с кнутом в руках, чем-то похожего на погибшего директора завода.
— Ты кто такая? — спросил он угрюмо, поздоровавшись.
— Здравствуй, дядя Ваня, — сказал Семен, выходя на кухню. — Это Наташа.
— А-а, слышал, — так же неприветливо промолвил Иван, сел.
— И я… и я о вас знаю, слышала, — сказала она.
Иван Савельев невесело усмехнулся давно не бритыми губами. И Наташа почувствовала, что слова ее не понравились ему, он понял их совсем не так, как она хотела бы, поспешно добавила:
— О вашей жизни слышала. — И растерялась окончательно.
Потом все молчали. Иван сидел на табуретке, согнувшись, опустив голову со светлыми, жидковатыми уже волосами.
— Как же оно вышло так? — спросил он негромко.
— Разве объяснишь теперь? — откликнулся Семен. — Какой-то третий кабель надо было в трансформаторе выключить. А дядя Антон не знал, видно, какой. И прижал ломом сразу все рубильники на распределительном щите. Замкнул, значит…
— Нельзя разве было иначе? Выдернуть эти рубильники-то?
Семен потрогал забинтованную щеку, поморщился.
— Я и говорю — как теперь объяснишь все? Быстро надо было, очень быстро. В складе со взрывчаткой провода пластали. Момент какой-то — и все бы в воздух поднялось. А трансформатор под сильным напряжением, нельзя туда без электрозащиты. А дядя весь мокрый к тому же… И он… он, видно, решил… чтоб уже наверняка…
— А ты? А ты? — закричала вдруг Наташа. — Ты сухой был? Ты знал, какой рубильник, какой кабель?
— Что она? — проговорил Иван.
— Ей отдохнуть надо. — Семен подошел к Наташе, взял за пылающую руку. — Ты две ночи не спала.
Он потянул ее из кухни, подвел к кровати, стал укладывать. Она покорно позволяла раздевать себя, покорно легла.
— Ты ведь тоже… ты тоже хотел прижать ломом рубильники! — схватилась она за Семена, когда он пошел от нее. — И если бы директор завода не оттолкнул тебя, не вырвал лом…
— Нет, я не хотел.
— Неправда! Ты же первый бросился туда, к будке! И ты был весь мокрый… И ты не знал, как он выключается, тот кабель…
Глаза ее горели лихорадочно и требовали ответа.
— Я правду говорю, Наташа, я не хотел… — Семен, пододвинул ногой стул к кровати, сел.
— Нет, ты не знал, не знал, как он выключается, — упрямо твердила она. — И я долго не могла понять сперва, почему он… сгорел, а не ты. И сейчас еще мне все кажется… не совсем верится…
Больше она не могла говорить, ее душили слезы. Она не видела и Семен не видел, что в дверях комнаты стоял Иван, молча слушал и глядел на них.
Плакала Наташа с полминуты, а может, и того меньше. Несколько раз всхлипнув, она глубоко вздохнула и затихла. Сон сморил ее наконец сразу, глубокий, бездонный.
— Я поеду, а то батька твой ненароком прихватит меня тут, — сказал Иван. — Завтра на похороны подъедем с Агатой.
Семен вышел его проводить.
Усаживаясь в розвальни, Иван поднял на племянника светлые насупленные брови:
— А в самом деле, ты знал, как выключается кабель?
— Нет.
— А что бы ты, если б Антон не подбежал, не оттолкнул тебя?
— Я не знаю, дядя Ваня, — помедлив, ответил Семен. — Ты не поверишь, но это так…
— Но ведь зачем-то кинулся к будке ты. Зачем?
Семен пожал плечами:
— Все как неясный сон припоминается. То ли было, то ли нет…
Иван не спеша подобрал вожжи.
— А эта Наталья — что ты с ней? Жениться хочешь?
В душе у Семена что-то ощетинилось против его слов.
— Не думал я ни об какой женитьбе! И не думаю. Мы с ней и знакомы-то мало. И потом… Она девчонка хорошая, да сирота, горя и без того нахлебалась…
— Как понять? — опять поднял глаза на племянника Иван.
— Мне на фронт рано или поздно. А там… если… Зачем ей жизнь-то вовсе ломать?
— А-а… Ну, тебе видней, значит, — суховато проговорил Иван. — Бабы — они разные. Какая сломается оттого, что вдовой останется, а какая от другого… от обиды, что в ее любовь не верят, что женскую душу ее не понимают, бескорыстную и щедрую, настежь распахнутую для этой веры.
— Ты, никак, дядя Ваня, уговариваешь меня жениться? Ты же ее совсем не знаешь.
— Я не уговариваю, Семен. Я так говорю, неизвестно, может, и для чего. — Он помолчал, подумал. — А любит она тебя, Семша, я гляжу, до жути какой-то…
— Не надо, дядя Ваня. О чем мы говорим-то? В такое время!
— Да, время неподходящее, — согласился Иван. — Только что ж оно, время? Кто-то умирает в эту минуту, а кто-то рождается. Так оно и идет всегда. Оттого и жизнь не кончается.
Иван уехал, оставив у Семена чувство вины и неловкости за этот, как ему казалось, сумбурный, нескладный и неуместный в данных обстоятельствах разговор. И если бы кто ему сказал сейчас, что завтра, в день похорон Антона Силантьевича, совершится нечто еще более неуместное — он, Семен, уйдет из дома и станет мужем Натальи Мироновой, — он посчитал бы такого человека просто ненормальным.
А между тем жизнь распорядилась именно так…
День был ясный, солнце весело горело над Шантарой, в деревьях сквера, радуясь мартовской оттепели, звонко трещали синицы, снег сверкал, и было непонятно, для чего собрался тут народ, для какой цели рядом с высоким деревянным обелиском выкопали яму, завалив чистый снег мерзлой черной землей.
Семен и Наташа стояли у оградки сквера и смотрели на эти черные комья.
Издалека, от клуба, где стоял гроб с телом погибшего, донеслись траурные звуки оркестра. Толпа у сквера тотчас замерла, притихла.
Гроб с телом несли Кружилин, Савчук и еще какие-то люди. «А Нечаева нет, он выживет ли?» — мелькнуло у Наташи. Главный инженер завода лежал в больнице, до сих пор не приходя в сознание от ожогов.
Наташа так и простояла у оградки почти до конца похорон. Гроб поставили возле могилы на скамейку, возле полукругом стояли люди, среди которых мелькнул Юрий, а потом, к ее удивлению, отец Семена, затем его дядя Иван, что приезжал вчера, и сам Семен. Когда он ушел к могиле, Наташа и не заметила.
Кружилин, с непокрытой головой, начал что-то говорить, Наташа сперва не слышала его слов, до нее долетали только, больно врезаясь в память, обрывки фраз:
— Антон Силантъевич Савельев любил жизнь, любил людей… Тюрьмы, каторги, ссылки только укрепляли эту любовь, потому что он знал, зачем он жил, во имя чего… Если бы дать ему еще одну жизнь, он прожил бы ее так же… И так же сознательно пошел бы на смерть, спасая людей… во имя людей и жизни…
Сияло солнце в зимнем небе. Сияли под солнцем вершины Звенигоры. Не обращая внимания на людей, по-прежнему звенели синицы в ветвях деревьев. От птичьего гомона, от сияния солнца и снега у Наташи закружилась голова. Боясь упасть, она крепко ухватилась за холодные доски ограды. «А я — люблю ли я жизнь? — спросила она неожиданно сама у себя. — Конечно, конечно… Несмотря ни на что! После ареста отца, гибели мамы и всего, что было, мне показалось вдруг… Нет, и тогда я любила жизнь, только отчаялась, только непонятно было, почему она, эта жизнь, так жестоко со мной обходится. До того непонятно и до того отчаялась, что…»
Здесь мысли Наташи обрывались, дальше была пустота.
— От областного комитета партии слово имеет Субботин Иван Михайлович, — донесся голос Кружилина.
Субботин, высушенный временем, белоголовый мужчина, почти старик, заговорил тихо, печально. Наташа внимательно слушала, надеясь и ожидая, что зияющая пустота перед ней исчезнет. Но она не исчезала.
— …Жизнь устроена пока дьявольски сложно и трудно, порой жестоко… Ты, Антон Силантьевич, обладал даром сквозь эти сложности и трудности видеть и понимать истинные начала жизни с ее извечным светом справедливости, радости и счастья…
Да, жизнь трудная и жестокая, уж она-то знает, снова подумала Наташа. А где эти истинные начала жизни с ее извечным светом справедливости, радости и счастья? Красивые слова, и она даже как-то верит в них. Верит, но не видит этих начал. И не раз задавала она себе остающийся без ответа вопрос: для чего в таком случае живет человек?
А Субботин будто угадал ее мысли и спросил, словно в насмешку:
— Где же эти начала? Многим, очень многим, к сожалению, их не видно. Где они?
Наташа вздрогнула и еще крепче уцепилась за оградку.
— А они — в самом человеке. Они — в каждом человеке. Но многие не понимают этого или долго-долго не могут понять. Что ж, видно, несовершенен пока человеческий мозг. Отсюда и несчастья, и трагедии, отсюда много порой горя…
Слова его падали в пустоту перед Наташей, заполняя ее будто чем-то осязаемым.
— …И когда говорят, что ты, Антон Силантьевич, знал, зачем жил, то это очень просто: ты жил, чтобы помогать жить другим, помогать людям увидеть в себе эти истинные начала жизни…
Наташа качнулась, постояла еще возле оградки и пошла, наклонив голову.
Люди думали, что она плачет, безмолвно расступались перед ней.
Она не помнила, как шла по улице, как очутилась дома. Отец Семена, оказывается, вернулся уже с похорон. Он, сидя на кухне за пустым столом, угрюмо поглядел на вошедшую Наташу. Она быстро прошла к себе. Бабушка Феня что-то спросила у нее, она не ответила, сбросив пальто, легла на кровать.
В самом деле, как все это просто — жить, чтобы помогать другим жить! Как просто… И как трудно понять! А должна бы! Ведь ей помогали жить многие, многие — каждый по-своему. И погибший Антон Силантьевич, и Анна Михайловна, и Марья Фирсовна… Почему, чтобы понять все это, нужно было такое несчастье, такая трагедия? Как трудно и как просто… И какая она глупая была вот только что, когда, слушая Субботина, думала, что верит даже в его красивые слова, но до сих пор не видит истинных справедливых начал в жизни, не видит в ней радости! А ее собственная судьба! А Семен, а ее любовь к нему? Как она забыла об этом? Это разве не начала? И вообще, вообще… Хотя она искала эти начала не в себе. И Субботин только открыл ей, что надо в себе… И все-таки — что такое истинные начала жизни? Которые в самом человеке? Этого она все же до конца еще не понимала. Мысли ее текли все бессвязней и запутанней, перескакивая с одного на другое. И наконец захлестнули ее, как тяжелая волна захлестывает человека в море.
Ей захотелось вдруг опять на воздух, захотелось глотнуть свежей прохлады, немедленно увидеть Семена. Как же это она оставила его одного там, возле могилы? Она накинула пальто, выбежала в кухню, напоролась больно на молчаливые глаза хозяина дома, остановилась.
— Почему вы так всегда на меня смотрите?! — яростно вскрикнула она, заговорив с ним, кажется, впервые.
Но он ничего не ответил, — может, не успел, потому что открылась дверь и вошел Семен. Повязку он снял сегодня, и правая щека его чернела, залеплена была пластырем.
— Что такое здесь? — спросил он, внимательно оглядывая обоих.
— А карусель… — Усы Федора тряслись… — Ни пожрать вовремя, ни отдохнуть. Где мать?
— Ты же знаешь, тетя Лиза еле живая… Я сейчас заходил к ним. — Семен начал раздеваться.
— Карусель, ну карусель! — Федор поднялся из-за стола, половицы под ним тяжко заскрипели.
— Вы что такое говорите? Что говорите?
— Ты гляди-ка, — усмехнулся Савельев, вздернул брови. — Зачирикала, пигалица. — И опять сел к столу.
Это слово «пигалица» даже и не оскорбило ее — так чудовищно было другое.
— Ваш же брат погиб… умер!
— Ну, так что ж теперь делать?
Наташа попятилась от этих слов, беспомощно поглядела на Семена.
Семен держал в руках свою тужурку, будто раздумывая, повесить ее на гвоздь или снова надеть. Повесил и медленно двинулся к отцу. Тот глядел на приближающегося сына с любопытством. И чем ближе подходил сын, тем сильнее прищуривал глаза.
— Извинись сейчас же перед Наташей, — сказал Семен. Голос его был тихий, ровный, но руки затряслись вдруг.
— А на колени перед ней не встать?
— Не будешь? — Семен сжал кулаки.
— Ну? Бить отца собираешься?
— Н-нет. — Семен мотнул головой, обмяк. — Нет… — Он шагнул к порогу, сорвал с гвоздя тужурку. Торопливо надел ее, схватил Наташу за руку, потащил к двери, шагнул за порог.
Скатываясь за Шантару, по-прежнему ярко горело солнце в прозрачном небе. На белый снег улицы ложились резкие черные тени. Возле дома стояли Ганка с Димкой. Димка что-то говорил, а девчонка заливисто хохотала. Увидев Семена с Наташей, она умолкла, скользнула за угол, утащила Димку.
Выйдя, почти выбежав на улицу, Семен остановился. Воздуху ему вроде бы не хватало, он жадно и шумно дышал. Всегда мягкий, спокойный, сейчас он был непохож на самого себя — лицо сделалось каким-то угловатым, скулы резко выделялись. Светлые глаза, в которых вечно светился задумчивый огонек, горели враждебно и жестоко.
— Ладно… Мать — поймет, все поймет, — сказал он непонятно. — Идем.
— Куда?
— Не знаю. Пойдем. — И крупно зашагал.
Минут через пятнадцать они остановились у заваленной по самую крышу снегом мазаной избенки, чем-то знакомой Наташе. Семен стукнул в дощатую дверь.
— Кто там? Счас, счас… — послышался старушечий голос. Голос Наташа сразу узнала, поняла, куда они пришли. Неизвестно только зачем.
Еще через минуту Наташа стояла посреди довольно просторной комнаты, а старая Акулина-бобылиха суетилась вокруг нее, костлявыми руками помогала расстегнуть ей пуговицы и быстро сыпала скрипучим голосом:
— Господи! А я думаю — кого бог приблудил ко мне?! Радость-то! Что ж, думаю, она не заходит ко мне когда? Слыхала, как же, будто у Савельевых ты, — Маньша Огородникова сказывала… Маньша-то, ах ты господи, в компанию каку попала! Не хотела, грит, а попала. Плачет все… Судить тех собираются, и ее, грит, требуют как свидетельшу. А она грит — засудят и ее, краденое Макарка ваш хоронил у нее, — повернулась старуха к Семену. — Никто, грит, не знает того, да сама скажу. Не говори, толкую ей…
— У Макара фамилия Кафтанов, бабушка, — сказал Семен. — А мы Савельевы.
— Ну да, ну да, — закивала старуха. — Известно… Прибрал бы уж господь, что ли, где его, горемыку-осколок! А она, значит, твердит свое — скажу да скажу… Вот гости у меня дорогие! А я хвораю все, Наташенька, выползти даже на улицу не могу. Чайку, что ли, вам? Самовар я счас.
— А мы не в гости, бабушка. Мы на постой к тебе. Примешь? — спросил Семен.
— Как так? — не поняла старуха. — А-а, обженились, что ль?
— Нет… Просто я ушел из дома.
— Как?! — воскликнула теперь и Наташа.
— Так… Не могу я больше там. И тебя не могу оставить. — Он взял ее за худые плечи, поглядел в глаза.
— Погоди, Сема, как же… Что подумают? Ничего не понимаю…
— Может, и я не понимаю. Только так надо. Матери я сейчас пойду скажу, вещи кое-какие принесу. Так пускаешь, что ли, бабушка? Мы платить будем.
— Какая плата? Мне не так тоскливо будет, вот и вся плата. — Она поморгала бессильными, красноватыми веками. — Толь чудно маленько — друг дружке-то кто вы?
— В этом мы до утра разберемся, — сказал Семен.
Со дня похорон прошло несколько недель. Буранов и вьюг за это время не случалось, однако часто шли тихие, густые снегопады, землю вокруг сквера Павших бойцов революции и в самом сквере, плотно утоптанную во время похорон тысячами ног, снова завалило мягкими сугробами.
Пушистые шапки снега лежали на столбиках деревянной ограды сквера, тяжелыми хлопьями висели на ветках кленов, тополей и акаций. Ясными, безоблачными днями снег игольчато поблескивал, деревья, казалось, обсыпаны были солнечной пылью, в ветвях еще веселее пересвистывались синицы.
В сквере было тихо, безлюдно и чисто, рядом с громадным дощатым обелиском с большой звездой наверху стояла маленькая жестяная пирамидка на могиле Антона Савельева, и к ней между пышных сугробов всегда была протоптана свежая тропинка.
Федор знал — это каждый вечер ходит на могилку брата его жена, Елизавета Никандровна. Он видел несколько раз ее одинокую фигурку в сквере, возвращаясь с работы. В старенькой кроличьей шубке, вытертой на боках, она всегда стояла над могилкой неподвижно, спрятав руки в муфточку. Сурово поджав губы, она смотрела на заснеженный холмик, на покрытую изморозью звездочку, приделанную на верху небольшого обелиска.
Шла середина марта, дни стояли теплые, по утрам над Громотухой плавали сизо-розовые туманы — предвестники первых весенних капелей, но к вечеру обычно мороз закручивал и ночами жарил, как в ноябре — декабре. В холодном вечернем воздухе над Шантарой гулко гремел радиоприемник, часто над стылыми крышами домов, по узким шантарским улицам и переулкам разносилась одна и та же песня:
Наташа хотела бежать, но ноги ее не слушались, будто приросли, потому что во втором человеке у ворот склада она узнала Семена. Как он там оказался так быстро, было непостижимо. Тяжелым ломом он колотил по воротам, пытаясь, видимо, сбить запор. И сбил, тяжелые ворота будто сами собой распахнулись, из склада выперло, клубясь, черное облако. Оба — сперва Савчук, а потом Семен — отступили, но в следующее мгновение в той же очередности, сперва Савчук, а потом Семен, кинулись в наполненный дымом склад и, задыхаясь от кашля, скрючившись, выбежали оттуда, упали на снег. Но тут же Семен вскочил, схватил валявшийся на земле лом, побежал куда-то прочь.
Все это произошло в считанные мгновения. Возглас: «Восьмой горит!» — снова привел Нечаева в чувство. Упираясь в землю руками, он начал приподниматься.
— Этого я и боялся, — прохрипел он и, увидев, что парторг с Семеном кинулись в склад, а потом, кашляя, выбежали оттуда, закричал, стоя на коленях: — Что они делают! Отравятся! Надо просто отключить кабель… Антон! Решают секунды…
Директор завода, однако, никак не реагировал на эти слова. Он стоял все неподвижно, все так же тупо глядел в сторону восьмого склада. «Действительно, что он стоит? — мелькнуло у Наташи. — Ведь надо что-то делать…»
Едва она подумала об этом, Нечаев проговорил вроде облегченно:
— Ага, он к трансформатору побежал… Молодец твой племянник, догадался. Если успеет… — Но тут же захлебнулся и свистящим голосом закричал: — Он же без электрозащиты! И не знает, какой рубильник! А там шесть тысяч вольт! Шесть тысяч… — И опять повалился на снег.
И только эти последние слова будто вернули директора завода к действительности.
— Где, где этот чертов кабель?! — затряс он Нечаева. — Какой рубильник?
— Там… — выдавил еще Нечаев из себя, теряя, видимо, сознание, а может умирая. — Скорее! Каждая секунда… Все взлетит к черту!
И умолк.
…И еще Наташа помнила, как она бежала куда-то по снегу за директором завода, а в мозгу, разламывая голову, колотилось: «Если успеет… Все взлетит к черту! Шесть тысяч вольт! Он без электрозащиты!» Все это были слова Нечаева, оставшегося лежать без движения возле штабелей пылающих ящиков. Эти слова, казалось, не угрожали никому — ни ей, ни бегущим за ней и обгоняющим ее людям, ни директору завода, ни Савчуку даже, который, как в последнее мгновение заметила Наташа, опять бросился в склад, в освещаемый изнутри бледными дрожащими вспышками дым, будто в черной глубине склада кто-то вел сварку металла. Эти слова чем-то страшным и неотвратимым грозили только Семену, ее Семену! Чем конкретно, она даже и не понимала, не могла до конца уяснить, не было для этого времени. Но она всем существом своим чувствовала и знала, что вот сейчас Семен еще есть, а через мгновение его не будет, не будет!
— Се-ма-а! — закричала она пронзительно и дико, обгоняя по рыхлому снегу каких-то людей, подбегая к трансформаторной будке, над которой качалась под ветром электрическая лампочка. В колеблющемся свете она увидела сперва зловещий череп, нарисованный белой краской на железной двери, а потом стремительно обернувшегося к ней Семена. — Сема-а!
— Что орешь? Замолчи! — прокричал он, сверкнув чужими, совсем чужими, враждебными глазами, отвернулся и заколотил ломом в железную дверь. Правая щека его была черной и вздутой.
Зловещий белый человеческий череп, и враждебный взгляд Семена, и, наконец, его слова — все это было как безжалостные удары, посыпавшиеся на нее раз за разом. Она трижды содрогнулась, попятилась и стала куда-то падать. Кто-то подхватил ее, отшвырнув в сторону, загородил от нее Семена. «А лицо… лицо его от ожогов распухло ведь!» — мелькнуло у нее.
— Прочь! Прочь!
Это закричал где-то совсем рядом директор завода. Затем опять раздались удары лома о железную дверь, потом — ржавый скрип железных петель и сразу же возглас Семена, испуганный, умоляющий:
— Дядя Антон! Дя-дя!!
Наташа бессознательно рванулась на этот крик. Навстречу ей из распахнутой трансформаторной будки хлестанул широкий и густой веер ослепительных искр. Яркое пламя на мгновение осветило в черной глубине будки изогнутые ребра трансформатора, будто мелькнул там страшный оскал неведомого чудовища. И гулко сомкнулась над Наташей тишина…
— Дядя Анто-он… — больно гудело и гудело у Наташи под черепом, и она никак не могла сообразить, вновь ли слышит голос Семена или стоит в голове эхом его прежний крик.
«Если вновь, то он жив тогда, выходит?» — подумала она о Семене, как о ком-то постороннем, подумала даже с удивлением и обнаружила, что сидит на снегу.
Лампочка над трансформаторной будкой теперь не горела, и вообще кругом была темнота. Рядом недвижимо стояли люди, всхлипывала какая-то женщина, а мужской голос ее уговаривал:
— Ничего… Может, еще ничего. Перестань.
Люди вдруг все враз зашевелились, кинулись к будке.
— Отойдите! Я его вынесу, — явственно услышала Наташа голос Семена.
«Не может быть, он же погиб…» — подумала она и поднялась.
Потом она увидела самого Семена в неярком луче карманного фонарика. Он кого-то вынес из будки и положил на землю. Семен, значит, был цел и невредим, был жив, но она никак не могла уразуметь этого. И кто это, освещенный тем же фонариком, лежит на снегу, в шинели, без шапки, с обугленным лицом, обгоревшими руками, — она тоже не могла сообразить.
— Отец… Батя-а!
Расталкивая людей, подлетел Юрий в обгорелой тужурке, сразу остановился как вкопанный. Из темноты подбежал, задыхаясь, секретарь райкома партии Кружилин в полурасстегнутом пальто, в валенках, мелькнуло измученное лицо Хохлова.
— Восьмой склад в безопасности! — проговорил Хохлов торопливо. — А что здесь… Антон Силантьевич?! Антон…
Кружилин и Хохлов одновременно наклонились над Савельевым, но тут же начали медленно выпрямляться. Они выпрямились, а Юрий, наоборот, осел вдруг, точно у него подломились ноги, упал перед телом отца ничком.
— Мама… мама… Она не вынесет, — выдавил он, и спина его крупно задергалась.
От Савельева шел сладковато-приторный запах. Наташа вспомнила — так пахли обгорелые трупы, которые хоронили тогда, после бомбежки их эшелона. И, вспомнив, отчетливо поняла наконец, что произошло. Она потеряла бы, может, сознание, но откуда-то из его меркнущей глубины сама собой начала всплывать вдруг радость, облегчающая, обдающая всю ее теплом: «Не Семен, не Семен! Он жив, жив…»
Наташа понимала, что радость эта кощунственная, оскорбительная для всех стоящих здесь людей и для нее самой. Но радость была, и она ничего не могла с этим поделать.
— Да как же?! Что же это?! — растерянно говорила она, шагнула к Семену, повисла на его плече. — А ты жив, жив!
Она проговорила и зарыдала еще сильнее. Ей казалось, что все люди теперь видели и поняли ее радость, все проклинают ее и будут проклинать вечно.
Но люди ничего не видели и не поняли. Они слышали, что кто-то плачет, но не могли понять — кто.
Люди, стоявшие вокруг трупа, молчали…
* * * *
Эту ночь, и следующую, и еще весь следующий день Наташа не спала, и никто в доме Федора Савельева, кажется, не спал, кроме разве самого хозяина. Тот, придя с работы, как обычно ложился лицом к стене, а утром поднимался красный, распухший, со смятыми усами. И без завтрака, ни слова никому не говоря, уходил в МТС. Анна Михайловна дома почти не появлялась, день и ночь она ухаживала за женой Антона — Елизаветой Никандровной, которая потеряла сознание в ту же секунду, как только узнала о гибели мужа. Опасаясь за ее жизнь, возле нее круглосуточно дежурили врачи.На работу Наташа не ходила. Руфина Ивановна ее просто выгнала из столовой, когда она появилась там на другое утро после пожара: «Иди, иди, какая ты работница? На тебе лица нету…» И Семен не ходил на завод, и Марья Фирсовна. Марья Фирсовна молчаливо готовила обеды, завтраки, ужины на обе семьи, кормила притихших, испуганных детей и отправляла их в школу. Семен с забинтованной щекой двое суток почти пролежал на кровати, смотрел в потолок широко раскрытыми глазами и о чем-то думал. Потеряв ощущение времени, Наташа бесцельно бродила по комнатам, тыкаясь из угла в угол. В доме появлялись незнакомые люди, о чем-то говорили с Марьей Фирсовной, уходили. Однажды появился Юрий. Он зашел, постоял у порога, почерневший, осунувшийся, сел на кровать.
— Не могу я там… дома. Не могу! — сказал он, уронил голову на спинку кровати, заплакал, пряча лицо.
— Приляг… ты приляг, — попросила его Марья Фирсовна.
— Ложись, Юра, — сказала и Наташа.
Он поднял мокрое лицо, качнул головой. Вбежала Вера Инютина, что-то быстро начала говорить, увела его за руку, как ребенка.
На другой день, кажется, Наташа увидела посреди кухни сутулого длиннорукого человека в бараньем полушубке, с кнутом в руках, чем-то похожего на погибшего директора завода.
— Ты кто такая? — спросил он угрюмо, поздоровавшись.
— Здравствуй, дядя Ваня, — сказал Семен, выходя на кухню. — Это Наташа.
— А-а, слышал, — так же неприветливо промолвил Иван, сел.
— И я… и я о вас знаю, слышала, — сказала она.
Иван Савельев невесело усмехнулся давно не бритыми губами. И Наташа почувствовала, что слова ее не понравились ему, он понял их совсем не так, как она хотела бы, поспешно добавила:
— О вашей жизни слышала. — И растерялась окончательно.
Потом все молчали. Иван сидел на табуретке, согнувшись, опустив голову со светлыми, жидковатыми уже волосами.
— Как же оно вышло так? — спросил он негромко.
— Разве объяснишь теперь? — откликнулся Семен. — Какой-то третий кабель надо было в трансформаторе выключить. А дядя Антон не знал, видно, какой. И прижал ломом сразу все рубильники на распределительном щите. Замкнул, значит…
— Нельзя разве было иначе? Выдернуть эти рубильники-то?
Семен потрогал забинтованную щеку, поморщился.
— Я и говорю — как теперь объяснишь все? Быстро надо было, очень быстро. В складе со взрывчаткой провода пластали. Момент какой-то — и все бы в воздух поднялось. А трансформатор под сильным напряжением, нельзя туда без электрозащиты. А дядя весь мокрый к тому же… И он… он, видно, решил… чтоб уже наверняка…
— А ты? А ты? — закричала вдруг Наташа. — Ты сухой был? Ты знал, какой рубильник, какой кабель?
— Что она? — проговорил Иван.
— Ей отдохнуть надо. — Семен подошел к Наташе, взял за пылающую руку. — Ты две ночи не спала.
Он потянул ее из кухни, подвел к кровати, стал укладывать. Она покорно позволяла раздевать себя, покорно легла.
— Ты ведь тоже… ты тоже хотел прижать ломом рубильники! — схватилась она за Семена, когда он пошел от нее. — И если бы директор завода не оттолкнул тебя, не вырвал лом…
— Нет, я не хотел.
— Неправда! Ты же первый бросился туда, к будке! И ты был весь мокрый… И ты не знал, как он выключается, тот кабель…
Глаза ее горели лихорадочно и требовали ответа.
— Я правду говорю, Наташа, я не хотел… — Семен, пододвинул ногой стул к кровати, сел.
— Нет, ты не знал, не знал, как он выключается, — упрямо твердила она. — И я долго не могла понять сперва, почему он… сгорел, а не ты. И сейчас еще мне все кажется… не совсем верится…
Больше она не могла говорить, ее душили слезы. Она не видела и Семен не видел, что в дверях комнаты стоял Иван, молча слушал и глядел на них.
Плакала Наташа с полминуты, а может, и того меньше. Несколько раз всхлипнув, она глубоко вздохнула и затихла. Сон сморил ее наконец сразу, глубокий, бездонный.
— Я поеду, а то батька твой ненароком прихватит меня тут, — сказал Иван. — Завтра на похороны подъедем с Агатой.
Семен вышел его проводить.
Усаживаясь в розвальни, Иван поднял на племянника светлые насупленные брови:
— А в самом деле, ты знал, как выключается кабель?
— Нет.
— А что бы ты, если б Антон не подбежал, не оттолкнул тебя?
— Я не знаю, дядя Ваня, — помедлив, ответил Семен. — Ты не поверишь, но это так…
— Но ведь зачем-то кинулся к будке ты. Зачем?
Семен пожал плечами:
— Все как неясный сон припоминается. То ли было, то ли нет…
Иван не спеша подобрал вожжи.
— А эта Наталья — что ты с ней? Жениться хочешь?
В душе у Семена что-то ощетинилось против его слов.
— Не думал я ни об какой женитьбе! И не думаю. Мы с ней и знакомы-то мало. И потом… Она девчонка хорошая, да сирота, горя и без того нахлебалась…
— Как понять? — опять поднял глаза на племянника Иван.
— Мне на фронт рано или поздно. А там… если… Зачем ей жизнь-то вовсе ломать?
— А-а… Ну, тебе видней, значит, — суховато проговорил Иван. — Бабы — они разные. Какая сломается оттого, что вдовой останется, а какая от другого… от обиды, что в ее любовь не верят, что женскую душу ее не понимают, бескорыстную и щедрую, настежь распахнутую для этой веры.
— Ты, никак, дядя Ваня, уговариваешь меня жениться? Ты же ее совсем не знаешь.
— Я не уговариваю, Семен. Я так говорю, неизвестно, может, и для чего. — Он помолчал, подумал. — А любит она тебя, Семша, я гляжу, до жути какой-то…
— Не надо, дядя Ваня. О чем мы говорим-то? В такое время!
— Да, время неподходящее, — согласился Иван. — Только что ж оно, время? Кто-то умирает в эту минуту, а кто-то рождается. Так оно и идет всегда. Оттого и жизнь не кончается.
Иван уехал, оставив у Семена чувство вины и неловкости за этот, как ему казалось, сумбурный, нескладный и неуместный в данных обстоятельствах разговор. И если бы кто ему сказал сейчас, что завтра, в день похорон Антона Силантьевича, совершится нечто еще более неуместное — он, Семен, уйдет из дома и станет мужем Натальи Мироновой, — он посчитал бы такого человека просто ненормальным.
А между тем жизнь распорядилась именно так…
* * * *
Хоронили Антона Савельева в сквере Павших борцов революции 2 марта, в воскресенье. Небольшая площадь вокруг сквера была запружена народом, толпа колыхалась, слышался приглушенный говор.День был ясный, солнце весело горело над Шантарой, в деревьях сквера, радуясь мартовской оттепели, звонко трещали синицы, снег сверкал, и было непонятно, для чего собрался тут народ, для какой цели рядом с высоким деревянным обелиском выкопали яму, завалив чистый снег мерзлой черной землей.
Семен и Наташа стояли у оградки сквера и смотрели на эти черные комья.
Издалека, от клуба, где стоял гроб с телом погибшего, донеслись траурные звуки оркестра. Толпа у сквера тотчас замерла, притихла.
Гроб с телом несли Кружилин, Савчук и еще какие-то люди. «А Нечаева нет, он выживет ли?» — мелькнуло у Наташи. Главный инженер завода лежал в больнице, до сих пор не приходя в сознание от ожогов.
Наташа так и простояла у оградки почти до конца похорон. Гроб поставили возле могилы на скамейку, возле полукругом стояли люди, среди которых мелькнул Юрий, а потом, к ее удивлению, отец Семена, затем его дядя Иван, что приезжал вчера, и сам Семен. Когда он ушел к могиле, Наташа и не заметила.
Кружилин, с непокрытой головой, начал что-то говорить, Наташа сперва не слышала его слов, до нее долетали только, больно врезаясь в память, обрывки фраз:
— Антон Силантъевич Савельев любил жизнь, любил людей… Тюрьмы, каторги, ссылки только укрепляли эту любовь, потому что он знал, зачем он жил, во имя чего… Если бы дать ему еще одну жизнь, он прожил бы ее так же… И так же сознательно пошел бы на смерть, спасая людей… во имя людей и жизни…
Сияло солнце в зимнем небе. Сияли под солнцем вершины Звенигоры. Не обращая внимания на людей, по-прежнему звенели синицы в ветвях деревьев. От птичьего гомона, от сияния солнца и снега у Наташи закружилась голова. Боясь упасть, она крепко ухватилась за холодные доски ограды. «А я — люблю ли я жизнь? — спросила она неожиданно сама у себя. — Конечно, конечно… Несмотря ни на что! После ареста отца, гибели мамы и всего, что было, мне показалось вдруг… Нет, и тогда я любила жизнь, только отчаялась, только непонятно было, почему она, эта жизнь, так жестоко со мной обходится. До того непонятно и до того отчаялась, что…»
Здесь мысли Наташи обрывались, дальше была пустота.
— От областного комитета партии слово имеет Субботин Иван Михайлович, — донесся голос Кружилина.
Субботин, высушенный временем, белоголовый мужчина, почти старик, заговорил тихо, печально. Наташа внимательно слушала, надеясь и ожидая, что зияющая пустота перед ней исчезнет. Но она не исчезала.
— …Жизнь устроена пока дьявольски сложно и трудно, порой жестоко… Ты, Антон Силантьевич, обладал даром сквозь эти сложности и трудности видеть и понимать истинные начала жизни с ее извечным светом справедливости, радости и счастья…
Да, жизнь трудная и жестокая, уж она-то знает, снова подумала Наташа. А где эти истинные начала жизни с ее извечным светом справедливости, радости и счастья? Красивые слова, и она даже как-то верит в них. Верит, но не видит этих начал. И не раз задавала она себе остающийся без ответа вопрос: для чего в таком случае живет человек?
А Субботин будто угадал ее мысли и спросил, словно в насмешку:
— Где же эти начала? Многим, очень многим, к сожалению, их не видно. Где они?
Наташа вздрогнула и еще крепче уцепилась за оградку.
— А они — в самом человеке. Они — в каждом человеке. Но многие не понимают этого или долго-долго не могут понять. Что ж, видно, несовершенен пока человеческий мозг. Отсюда и несчастья, и трагедии, отсюда много порой горя…
Слова его падали в пустоту перед Наташей, заполняя ее будто чем-то осязаемым.
— …И когда говорят, что ты, Антон Силантьевич, знал, зачем жил, то это очень просто: ты жил, чтобы помогать жить другим, помогать людям увидеть в себе эти истинные начала жизни…
Наташа качнулась, постояла еще возле оградки и пошла, наклонив голову.
Люди думали, что она плачет, безмолвно расступались перед ней.
Она не помнила, как шла по улице, как очутилась дома. Отец Семена, оказывается, вернулся уже с похорон. Он, сидя на кухне за пустым столом, угрюмо поглядел на вошедшую Наташу. Она быстро прошла к себе. Бабушка Феня что-то спросила у нее, она не ответила, сбросив пальто, легла на кровать.
В самом деле, как все это просто — жить, чтобы помогать другим жить! Как просто… И как трудно понять! А должна бы! Ведь ей помогали жить многие, многие — каждый по-своему. И погибший Антон Силантьевич, и Анна Михайловна, и Марья Фирсовна… Почему, чтобы понять все это, нужно было такое несчастье, такая трагедия? Как трудно и как просто… И какая она глупая была вот только что, когда, слушая Субботина, думала, что верит даже в его красивые слова, но до сих пор не видит истинных справедливых начал в жизни, не видит в ней радости! А ее собственная судьба! А Семен, а ее любовь к нему? Как она забыла об этом? Это разве не начала? И вообще, вообще… Хотя она искала эти начала не в себе. И Субботин только открыл ей, что надо в себе… И все-таки — что такое истинные начала жизни? Которые в самом человеке? Этого она все же до конца еще не понимала. Мысли ее текли все бессвязней и запутанней, перескакивая с одного на другое. И наконец захлестнули ее, как тяжелая волна захлестывает человека в море.
Ей захотелось вдруг опять на воздух, захотелось глотнуть свежей прохлады, немедленно увидеть Семена. Как же это она оставила его одного там, возле могилы? Она накинула пальто, выбежала в кухню, напоролась больно на молчаливые глаза хозяина дома, остановилась.
— Почему вы так всегда на меня смотрите?! — яростно вскрикнула она, заговорив с ним, кажется, впервые.
Но он ничего не ответил, — может, не успел, потому что открылась дверь и вошел Семен. Повязку он снял сегодня, и правая щека его чернела, залеплена была пластырем.
— Что такое здесь? — спросил он, внимательно оглядывая обоих.
— А карусель… — Усы Федора тряслись… — Ни пожрать вовремя, ни отдохнуть. Где мать?
— Ты же знаешь, тетя Лиза еле живая… Я сейчас заходил к ним. — Семен начал раздеваться.
— Карусель, ну карусель! — Федор поднялся из-за стола, половицы под ним тяжко заскрипели.
— Вы что такое говорите? Что говорите?
— Ты гляди-ка, — усмехнулся Савельев, вздернул брови. — Зачирикала, пигалица. — И опять сел к столу.
Это слово «пигалица» даже и не оскорбило ее — так чудовищно было другое.
— Ваш же брат погиб… умер!
— Ну, так что ж теперь делать?
Наташа попятилась от этих слов, беспомощно поглядела на Семена.
Семен держал в руках свою тужурку, будто раздумывая, повесить ее на гвоздь или снова надеть. Повесил и медленно двинулся к отцу. Тот глядел на приближающегося сына с любопытством. И чем ближе подходил сын, тем сильнее прищуривал глаза.
— Извинись сейчас же перед Наташей, — сказал Семен. Голос его был тихий, ровный, но руки затряслись вдруг.
— А на колени перед ней не встать?
— Не будешь? — Семен сжал кулаки.
— Ну? Бить отца собираешься?
— Н-нет. — Семен мотнул головой, обмяк. — Нет… — Он шагнул к порогу, сорвал с гвоздя тужурку. Торопливо надел ее, схватил Наташу за руку, потащил к двери, шагнул за порог.
Скатываясь за Шантару, по-прежнему ярко горело солнце в прозрачном небе. На белый снег улицы ложились резкие черные тени. Возле дома стояли Ганка с Димкой. Димка что-то говорил, а девчонка заливисто хохотала. Увидев Семена с Наташей, она умолкла, скользнула за угол, утащила Димку.
Выйдя, почти выбежав на улицу, Семен остановился. Воздуху ему вроде бы не хватало, он жадно и шумно дышал. Всегда мягкий, спокойный, сейчас он был непохож на самого себя — лицо сделалось каким-то угловатым, скулы резко выделялись. Светлые глаза, в которых вечно светился задумчивый огонек, горели враждебно и жестоко.
— Ладно… Мать — поймет, все поймет, — сказал он непонятно. — Идем.
— Куда?
— Не знаю. Пойдем. — И крупно зашагал.
Минут через пятнадцать они остановились у заваленной по самую крышу снегом мазаной избенки, чем-то знакомой Наташе. Семен стукнул в дощатую дверь.
— Кто там? Счас, счас… — послышался старушечий голос. Голос Наташа сразу узнала, поняла, куда они пришли. Неизвестно только зачем.
Еще через минуту Наташа стояла посреди довольно просторной комнаты, а старая Акулина-бобылиха суетилась вокруг нее, костлявыми руками помогала расстегнуть ей пуговицы и быстро сыпала скрипучим голосом:
— Господи! А я думаю — кого бог приблудил ко мне?! Радость-то! Что ж, думаю, она не заходит ко мне когда? Слыхала, как же, будто у Савельевых ты, — Маньша Огородникова сказывала… Маньша-то, ах ты господи, в компанию каку попала! Не хотела, грит, а попала. Плачет все… Судить тех собираются, и ее, грит, требуют как свидетельшу. А она грит — засудят и ее, краденое Макарка ваш хоронил у нее, — повернулась старуха к Семену. — Никто, грит, не знает того, да сама скажу. Не говори, толкую ей…
— У Макара фамилия Кафтанов, бабушка, — сказал Семен. — А мы Савельевы.
— Ну да, ну да, — закивала старуха. — Известно… Прибрал бы уж господь, что ли, где его, горемыку-осколок! А она, значит, твердит свое — скажу да скажу… Вот гости у меня дорогие! А я хвораю все, Наташенька, выползти даже на улицу не могу. Чайку, что ли, вам? Самовар я счас.
— А мы не в гости, бабушка. Мы на постой к тебе. Примешь? — спросил Семен.
— Как так? — не поняла старуха. — А-а, обженились, что ль?
— Нет… Просто я ушел из дома.
— Как?! — воскликнула теперь и Наташа.
— Так… Не могу я больше там. И тебя не могу оставить. — Он взял ее за худые плечи, поглядел в глаза.
— Погоди, Сема, как же… Что подумают? Ничего не понимаю…
— Может, и я не понимаю. Только так надо. Матери я сейчас пойду скажу, вещи кое-какие принесу. Так пускаешь, что ли, бабушка? Мы платить будем.
— Какая плата? Мне не так тоскливо будет, вот и вся плата. — Она поморгала бессильными, красноватыми веками. — Толь чудно маленько — друг дружке-то кто вы?
— В этом мы до утра разберемся, — сказал Семен.
* * * *
Не одну Наташу после смерти Антона Савельева занимали мучительные вопросы о смысле жизни и человеческого бытия.Со дня похорон прошло несколько недель. Буранов и вьюг за это время не случалось, однако часто шли тихие, густые снегопады, землю вокруг сквера Павших бойцов революции и в самом сквере, плотно утоптанную во время похорон тысячами ног, снова завалило мягкими сугробами.
Пушистые шапки снега лежали на столбиках деревянной ограды сквера, тяжелыми хлопьями висели на ветках кленов, тополей и акаций. Ясными, безоблачными днями снег игольчато поблескивал, деревья, казалось, обсыпаны были солнечной пылью, в ветвях еще веселее пересвистывались синицы.
В сквере было тихо, безлюдно и чисто, рядом с громадным дощатым обелиском с большой звездой наверху стояла маленькая жестяная пирамидка на могиле Антона Савельева, и к ней между пышных сугробов всегда была протоптана свежая тропинка.
Федор знал — это каждый вечер ходит на могилку брата его жена, Елизавета Никандровна. Он видел несколько раз ее одинокую фигурку в сквере, возвращаясь с работы. В старенькой кроличьей шубке, вытертой на боках, она всегда стояла над могилкой неподвижно, спрятав руки в муфточку. Сурово поджав губы, она смотрела на заснеженный холмик, на покрытую изморозью звездочку, приделанную на верху небольшого обелиска.
Шла середина марта, дни стояли теплые, по утрам над Громотухой плавали сизо-розовые туманы — предвестники первых весенних капелей, но к вечеру обычно мороз закручивал и ночами жарил, как в ноябре — декабре. В холодном вечернем воздухе над Шантарой гулко гремел радиоприемник, часто над стылыми крышами домов, по узким шантарским улицам и переулкам разносилась одна и та же песня: