Опасения, что жизнь на заимке «испохабит» Федора, вроде были напрасными. Как и в первый раз, Федор выпивал иногда с хозяином рюмочку, не больше. К «сударушкам» Кафтанова интереса тоже не проявлял. Когда та или иная перепившаяся бабенка шутя ли, всерьез ли привязывалась к Федору, он не стесняясь хлестал ее по щекам и говорил:
   — П-пошла, стерва… Завязать бы ноги тебе мертвым узлом.
   Это, видно, нравилось Кафтанову.
   — Вот чего, сударушки мои… Кто совратит Федьку моего — сотенную в зубы! Старайтесь! — похохатывал он.
   Однажды в числе других мужиков и женщин он привез на заимку и Лушку Кашкарову.
   — Вот, Федька, — он хлопнул Лукерью по крутой спине, — все печенки она мне изъела: свози да свози к Федьке.
   — Что говоришь-то, Михаил Лукич? — взмолилась та.
   — Перечь у меня! — зыкнул Кафтанов и отвернулся, будто забыл о ней.
   В тот раз Кафтанов гулял дня три, и все это время пьяная Лукерья, как тень, ходила за Федькой, сторожила каждый его шаг, норовила обнять при каждом удобном случае.
   — П-пошла, стерва, — говорил свое обычное Федор, отбиваясь под свист и гогот кафтановских гостей.
   На второй день, под вечер, выбрав время, она шепнула ему трезвым и, как показалось Федору, жалким голосом:
   — Пожалей меня, Федор… Они балаган устраивают, не понимаешь, что ли? Не могу я Мишку ослушаться…
   — Все равно уйди! Не лезь! — отрезал Федор.
   На ночь он ушел в лес, ночевал в стогу сена.
   На третий день он стал ходить по заимке с плетью, той самой, которой Кафтанов Отстегал когда-то Лукерью.
   — А-а, не получаетца, паскудная твоя р-рыла?! — пьяно и злорадно гремел Кафтанов, крутя распухшей, разлохмаченной головой. — Талантов не хватает?! Н-ну, гляди у меня, последний день сроку…
   В этот «последний» день, как обычно, надо было топить баню. Сунув плетку в сапог, Федор натаскал в огромный казан воды, присел отдохнуть возле стенки, на припеке. Силантий, растопив баню, приткнулся рядом.
   — Уходи, Федор, в лес от греха, — сказал старик. — Возьми ружье да уходи… Ведь он, Кафтанов, гляди, и в баню тебя с кобылой этой загонит. Им что, потеряли обличье-то людское…
   — Они потеряли, а я нашел… Я с первой минуты понял, что не Лушка, а сам Кафтанов со мной играется. Но я его переиграю.
   — Как это?
   — Так… Отойди-ка, батя… Вон Лушка вышла, меня вызревает. Отойди.
   Старик, кряхтя, поднялся, поплелся в конюшню.
   — Федя… Федя… — немедленно метнулась к бане Лукерья.
   — Прочь! — толкнул он ее в грудь, ушел за дом.
   — Федя… Пожалей… — Женщина догнала его.
   В окнах мелькнули лица кафтановских гостей. Заметив это, Федор схватил Лукерью за волосы, бросил на землю. Сверкая оголенными ногами, она покатилась по траве. Федор выхватил из-за голенища плеть и принялся остервенело хлестать ее по этим голым ногам, по спине, по голове. Из дома пьяно заулюлюкали, закричали, засвистели. Лукерья хотела встать, но снова упала, сжалась, укрывая голову, и только вздрагивала под его ударами…
   Опомнился Федор, когда его самого кто-то схватил: за шиворот, сильно встряхнул.
   — А ежели изувечишь бабу?! — чуть не царапая его бородой, рявкнул Кафтанов. — Глаз выстегнешь, тогда что?!
   — Ничего, одноглазая походит! — крикнул Федор и, разгоряченный, рванулся из кафтановских рук. Но вырваться не мог.
   — Ишь ты волчонок! — вдруг рассмеялся Кафтанов, отпустил Федора, пнул все еще валяющуюся на траве Лукерью. — Пошла. И ты пойдем. По рюмке еще проглотим — да в баньку.
   — И пить не буду. Не могу.
   — Ну и ладно, — покорно согласился Кафтанов. — Так посидишь рядом. А потом в баню пойдешь со мной. В первый жар. Люблю я в первый жар ходить.
   Часа два спустя Федор, зевая, как рыба, выброшенная на берег, лежал на прохладном и скользком банном полу, а Кафтанов парился на полке, остервенело хлестал себя веником.
   — Федька-а! — то и дело кричал он сверху, невидимый в густых клубах обжигающего пара. — Еще плесни ковшичек…
   Федор вставал, и сразу будто кипятком ошпаривало ему уши, нос, щеки, всю голову. Он торопливо черпал из жбанчика специально приготовленный отцом для этой цели квас, плескал на раскаленные камни и плашмя падал на пол.
   «Как он не сварится там?» — задыхаясь, думал о Кафтанове.
   Напарившись, Кафтанов выбегал наружу, с разбегу бултыхался в озеро, плавал в холодной воде, как тяжелое бревно, снова забегал в баню, натягивал кожаные рукавицы и шапку, опять лез на полок…
   Одеваясь в предбаннике, он сказал:
   — Вот и хмель весь долой. Первое средство. Завтра с утра за дела примемся. А как же! Наше дело такое — пей, да дело разумей. Сомлел?
   — Жарко…
   — Поликашка Кружилин — тот крепкий на банный жар. Любил я с ним париться. Знатно он меня веничком обхаживал. Жалко и прогонять было отсюда, да в глазах его резь какая-то появляться начала. Думаешь, из-за баб я его прогнал отсюда? Бабы — это тьфу, их что навозу, мне не жалко, пущай бы любой пользовался. Для того и богом они сделаны. А вот резь в глазах — не люблю. Так ничего-ничего, да иной раз как глянет — будто надвое перережет, сволочуга. «Об чем, говорю, подумал сейчас, сказывай?!» — «Так», — говорит… Да, может, и правду так. А — непонятно. А я не люблю, когда непонятно. Приказчик он хороший, честный. Но ежели резь эта не потухнет в глазах — не погляжу, не пожалею. А у тебя вот рези этой нету. Может, потом появится? А?
   — Я… не знаю. Какая такая резь? — спросил Федор, а сам подумал: «Насчет баб-то врет… Ловко поймать хочет».
   — Какая… Ну ладно, там поглядим… Дай-ка еще кваску глотнуть.
   Натянув исподние штаны, Кафтанов долго растирал рушником потную, волосатую грудь.
   — Я, Федьша, тебе так скажу, уже не по пьянке, а на трезвую голову, — вдруг заговорил он. — Что усыновлю тебя, этому не верь. У меня свой сын есть, Зиновий. Он всему дому голова будет после меня. Сейчас к торговым делам его приучиваю. Сюда не вожу — не к чему, рано еще, сам свихнется, когда пора придет. Но человека из тебя сделать могу, ежели верой и правдой служить будешь. Ежели преданный будешь, как собачонка. Верные люди и мне нужны, Федя. Такие, как Демьян Инютин. Демьяна-то мне бог послал. Да таких людей он редко посылает, поэтому мне самому их делать приходится. Тому же Демьяну замену исподволь готовить надо. Думал, из Кружилина Поликашки чего сделать можно. Нет, резь эта в глазах у него засверкала. К тебе вот приглядываюсь теперь. Понял?
   — Я что? Я, Михаил Лукич, стараюсь. — Сердце у Федора замирало.
   — В общем, Федор, я тебе все в открытую объяснил. Ты еще молодой, но думай с самого начала жизни об своей судьбе. Все от тебя самого зависит. Батька твой честный мужик, работящий. В тебе то же самое должно быть заложено. Батьке не повезло в жизни, не смог он за хвост поймать. А тебе этот хвост в руки кладу. А я не каждому положу…
   И, уже полностью одевшись, сказал с усмешкой:
   — А с Лушкой зря ты этак. Ты, видать, и вправду еще мальчонок. Спать-то не пробовал с бабой?
   — Не… — покраснел Федор.
   — А я в бане оглядел тебя — ничего, все в аккурате уж, как положено. Справишься не хуже всякого…
   — Не буду я этого, Михаил Лукич.
   — Ну-ну! Врешь, придет пора…
   — Не знаю… Только неохота пакоститься.
   — Убудет, что ли, от тебя?
   — Я не знаю. А только думаю вот иногда: и я ведь женюсь на ком-то, должно быть. Охота, чтоб все ей досталось…
   — Ну-у?! — опять протянул Кафтанов. — Все любопытней ты для меня, парень, становишься. Когда в тот раз Лушку ты продал, это мне понятно было. Казалось…
   — Почто это я продал ее?
   — А как же? Святая-то простота редко бывает, сошла на нет. Каждый выгоду свою ищет… С выгодой ты и продал ее, казалось мне.
   Федор только пожал плечами, вроде не понимая, о чем говорит Кафтанов. И сказал:
   — Дык, а что не надо мне говорить про то было? Она же с твоей постели убежала-то. Это ведь я тебя, Михаил Лукич, обманул бы…
   Кафтанов: долго глядел на Федьку прищуренными глазами. Федор лица не отвернул, помаргивал просто и открыто.
   — Н-да, — сказал наконец Кафтанов, — Хорошо, если бы так-то… Ох как хорошо. Только в голую честность-то не верю я. Жизнь меня научила не верить. Мне почудилось: молод-то ты молод, а яйца в стену уже учишься забивать…
   И Кафтанов встал с лавочки, пошел из предбанника.
   — Ладно, Федька… Я хоть бабник да пьяница, но глаз у меня на людей наметанный. Поглядим-поглядим — и живехонько раскусим, что ты за суть-человек…
 
 
* * * *
   Что за «суть-человек» вырастает из среднего сына, частенько думал теперь и Силантий. После того дня, когда Федор отхлестал плетью Лушку, а потом помылся в бане с самим Кафтановым, сын стал вовсе неразговорчивым. Иногда он, сидя за столом, долго размешивал в чашке варево, и чувствовал Силантий, что мысли сына где-то далеко.
   — Какие еще новые планы в себе родишь? — спрашивал Силантий.
   — А так, — отмахивался Федор.
   Подступала осень, закровенились в лесу коряжистые осины, сожженные наконец летним жаром, стали сохнуть и желтеть верхушки берез. Погода стояла еще теплая, ветров не было, но чувствовалось — недалеко то время, когда подуют и ветры, посыплют дожди, устелют пожухлую траву мокрыми и тяжелыми листьями. Но пока сникшие и поредевшие лесные травы были чистыми, только все чаще и чаще попадались Федору березки и осины, под которыми аккуратными кружками были насыпаны сухие листочки. Это значит — недавно прыгнула на желтую ветку белка, тряхнула ее, и несколько десятков листьев тихо зашуршали вниз, редковато устелив кусочек земли.
   На кафтановских пашнях началась страда, может, потому хозяин перестал наезжать в Огневские ключи.
   — Долго постится Михаил Лукич, — несколько раз вырывалось у Федора; Раз и два Силантий смолчал, а потом спросил:
   — Никак, заскучал по «собачнику» этому?
   — Мне-то что? — пожал плечами Федор. А через минуту вдруг добавил: — «Собачник» не «собачник», а живет хозяин весело. Всласть живет.
   — Так… — протянул Силантий. — Завидуешь?
   — Иди ты… Скажет тоже, — огрызнулся сын обиженно.
   «Скажет тоже… Чего мне завидовать-то?» — раздраженно и упрямо думал потом несколько дней Федор, не признаваясь себе, а может быть, не понимая, что действительно шевельнулась в нем зависть к веселой и разгульной жизни хозяина, засочилась где-то внутри, размывая какие-то самые мягкие, податливые места. Так, наверное, жиденький вешний ручеек течет по травянистой канавке и находит вдруг место, где трава выбита, почва помягче, начинает по крупицам вымывать оттуда землю, уносить прочь. Скатятся вешние воды — глядишь, и на этом месте небольшой, сантиметров в десять-двенадцать, обрывчик, из стены которого торчат бурые, черные, белые травяные корешки. Он безобиден и не страшен пока, этот обрывчик, можно его и переехать и перешагнуть, даже не заметив. Но дождевые воды, скатываясь по той же ложбинке, продолжают незаметно вымывать землю под обрывчиком, к осени ямка становится вдвое, а если случаются частые и сильные ливни, то и втрое, вчетверо глубже. Зимой засыплет эту ямку снег, заровняет ее вровень с краями, укроет сверху метровым белым слоем. Следующей весной на неделю раньше осядет в этом месте снег, оголит стылый обрывчик, по обледенелой пока стенке заструится вытекающая из-под снежного покрова водичка. Но солнце все щедрее греет обрывчик, быстро съедает ледяную корку. И вот уже, урча и булькая, тугой тяжелой струей льются вниз с полуметровой высоты талые воды, вымывая теперь землю внизу не крупицами, а целыми горстями… На третий год с полутораметрового обрыва льется, красиво брызгая радужными на солнце искрами, настоящий водопад, на четвертый низвергается с шумом и грохотом целая речка, унося с собой комья земли, коренья трав, небольшие деревца… А еще через несколько лет придет на это место человек — и ахнет: ровное, сверкающее под солнцем изумрудной зеленью поле перерезает теперь надвое черный, глубокий, безобразный овраг. И этот овраг все растет да растет, как гноящаяся рана, и поле будто стонет от этой раны, но заживить ее не может…
   Не понимая, что в нем шевельнулась зависть к кафтановской жизни, Федор с нетерпением ждал, когда хозяин заявится на заимку. «С одной бабой приедет али снова кучу привезет? — думал почему-то он, волнуясь, чувствуя, как больно стучит в груди сердце. — А может, снова Лушку притащит?»
   Если бы Кафтанов снова привез Лушку и она опять начала приставать, Федор отхлестал бы ее опять так же плетью. Это он знал твердо. И все-таки, помимо своей воли, он вспоминал, как она тогда, в первый раз, стучалась к нему в дверь, как шла к нему в темной комнате, раскинув руки, как жадно прижала его лицо к голой груди… В голове от этих воспоминаний мутилось, закипала в жилах кровь. «Зараза, привязалась…» До боли сжимал он зубы, шел к озеру, нырял в него поглубже, пытаясь достать самые холодные, поддонные струи.
   Ночами ему опять снилась эта Лушка и все другие кафтановские «сударушки». Полураздетые, пьяные, сидели они за столом, валялись по комнатам, гурьбой шли в баню, с визгом и хохотом прыгали в озеро, сверкая обнаженными телами…
   — Черт… — вскакивал Федор на кровати, прижимая локтем колотящееся сердце.
   — Чего ты?! — приставал отец.
   — Так… Чудится всякое…
   И вдруг жизнь повернулась совсем в другую сторону.
   Однажды ночью Федор, по обыкновению, долго не мог заснуть. Неожиданно показалось, что в окно кто-то стукнул. Он вскочил на кровати, затих. Опять царапнул кто-то в стекло, и качнулась во мраке за окошком неясная тень.
   — Бать! — крикнул Федор, хватая ружье.
   — Что? Кто? — вскочил старик.
   — За окном кто-то… Не то медведь… А кони не храпят.
   — Какой тогда ведмедь? Опять чудится черт-те что.
   Федор встал, осторожно подошел к окну. И увидел метрах в тридцати, под деревом, человеческую тень.
   — Бать, ей-богу, кто-то есть… Вон под сосной маячит… Ну-ка, я счас спытаю его, кто таков.
   — Куда ты?! Может, варнак какой, с каторги беглый… Вернись! — закричал Силантий, но Федор с ружьем выскочил в сенцы, стараясь не греметь, открыл дверь, спрыгнул с крыльца и, крадучись вдоль стены, двинулся за угол.
   К сосне он подошел неслышно, поднял ружье.
   — Эй ты… — вскрикнул Федор. И, видя, что человек качнулся, добавил угрожающе: — Стой, не шевелись! У меня ведь жакан, разворочу башку-то. Кто таков, что надо?!
   — А ты кто? Федор, что ли? — спросил человек тихо.
   — Ну, Федька… Да ты кто?
   — Опусти ружье… Пристрелишь еще родного брата.
   — Чего-о? Какого брата? — удивился Федор.
   — Вы тут одни с батькой, что ли?
   — Мы-то одни, — совсем ничего не соображая, промолвил Федор.
   Так после многолетнего отсутствия вдруг объявился старший сын Силантия Савельева — Антон.
   — Господи, Антошка?! Да как же это ты, откудова?! — причитал несколько минут спустя Силантий, торопливо зажигая лампу, суетясь вокруг стола. — Вот уж нежданный гость… Что это у тебя с рукой-то?
   Правая рука Антона была замотана грязными тряпками и привязана платком к шее.
   — На сучок наткнулся в лесу.
   — Да ночью-то почто? Крадучись-то?
   — Видишь, батя… Днем-то мне пока не очень как-то сподручно… Я в Михайловке был, мать сказала, что здесь вы…
   — Господи, да ты, никак, с тюрьмы беглый?! — догадался Силантий. — Демьян-то Инютин правду, выходит, говорил…
   — Правду, выходит, — улыбнулся Антон и повернулся к Федору: — А ты, братуха, ловко ко мне подкрался. Я, грешным делом, подумывал: как мой там братец, не тюхой ли матюхой все растет? Ошибся вроде.
   — Твоя наука, — буркнул Федор.
   — Ты гляди-ка, батя, вырос ведь! Мужик, с какого боку ни гляди. И Ванька тоже растет. Когда я уезжал, он пешком под стол ходил, а сейчас… Идет время.
   — Показывай руку-то.
   — Рука, батя, у меня плохая. На тебя надежда, подлечишь, может, — сказал Антон, разматывая тряпки. — Ну-ка, Федя, тащи воды.
   — На сучо-ок?! — ахиул Силантий, глянув на синюю, распухшую руку сына. — С ружья, что ли?
   — Не с рогатки. Нет ли тут у вас йоду. Лекарство такое.
   — Откудова тут лекарствам быть? Да ничего, мы травками как-нибудь.
   Антон был чужим, незнакомым. Крепкий, рослый, лоб стал еще выпуклее, густые белесые волосы чуть вились, серые глаза глядели пронизывающе. Щеки и подбородок заросли курчавой и тоже белесой щетинкой.
   Одет он был не по-тюремному — в старый, но крепкий еще пиджак, брезентовые брюки и засаленный картуз с крохотным жестким козырьком.
   — Батя-то угадал: может, грит, варнак какой, беглый каторжник, — сказал Федор, поливая Антону на простреленную руку.
   — Во-первых, до каторги я пока еще не дошел. Вот поймают сейчас — тогда другое дело. А потом — на каторгах всякого люду полно, Федор. Есть и варнаки], есть и порядочные.
   — Ты порядочный, значит, будешь? Если поймают-то?
   — Да уж не варнак, — подмигнул Антон, завязывая руку.
   — Сынок, сынок, да ты поешь теперь, поешь, — суетясь по-прежнему, ставил Силантий на стол чашки, резал торопливо хлеб. — Может, рюмочку выпьешь?
   — Можно и рюмочку, батя, — согласился Антон. — Мне мать рассказывала о назначении этой заимки. Кафтанов, кажется, где-то по округе колесит, сегодня-то уж не заявится сюда?
   — Не должно. И потом — за день, за два Инютин всегда провизию доставляет. Он, Инютин, еще в шестом году сказывал, что тебя посадили… Ты, что ж, доселя и сидел?
   — Зачем? И на свободе бывал иногда. В общем, батя, мне надо пожить тут у вас незаметно, пока рука не заживет. Нельзя мне никуда с такой рукой.
   — Живи, сынок, живи… Хоть год у нас тут можно скрытничаться. А завтра я травок пользительных в лесу поищу. От гноя хорошие травки есть у нас. Токмо вот не воронить, когда хозяин с гостями объявляться будут. Да они сдадека еще визжат-гигикают.
   — А Демьян-то Инютин? — сказал Федор. — Тот неслышно подъезжает всегда.
   — То верно, он как лиса… Ну, придумаем что-нибудь. Ты ешь, сынок. Покудова тепло, в конюшне, на сеновале спать будешь. Ежели что — сразу на землю и в лес. Конюшня у нас задом прямо в лес упирается.
   — Вот это мне подходит, батя.
   Утром отец, еще до солнца придя из лесу, сказал Федору:
   — Ты, сынок, взял бы ружье да посидел в скрадке. Там, где дорога к Журавлиным болотам подходит. Ежели поедет кто, стрельнешь, будто по утям. А я баню истоплю, травку вот заварю. Помыться надо Антошке, то да се…
   — Ладно.
   До вечера Федор сидел в кустах, поглядывая на дорогу, раздумывал об Антоне. Его приезд откровенно пугал Федора. Во-первых, хотя и не каторжник, но беглый, размышлял он. Во-вторых, как это не варнак, Коли в тюрьме сидел? Разве порядочных людей сажают? А в-третьих, что будет, если Антона поймают здесь? Кафтанов-то чего тогда? Ведь он в первую голову спросит: «Ты что ж, Федор, про брата мне смолчал?»
   Когда он в сумерках вернулся на заимку, Антон, вымывшийся в бане, посвежевший и отдохнувший, встретил его весело:
   — А-а, сторож! Спасибо, братуха… Знатно я вымылся. Руку вот хорошо пропарил. Только, я думаю, каждый день пустую дорогу стеречь муторно. Мы тут будем уши поострее держать.
   — Я не знаю, как лучше. Мне-то все равно.
   Поговорив о том о сем, Антон ушел спать на сеновал. Федор спросил у отца:
   — Он кто, Антошка, все ж таки? Вор или жулик какой?
   — Ты чего мелешь?! — сильно рассердился отец.
   — Так непонятно, за что его в тюрьме держали.
   — Непонятно? А мне, думаешь, понятно?! — все с той же злостью проговорил отец. И, покряхтев на своей кровати, еще проговорил: — Политический, он говорит, я.
   — Каков таков — политический?
   — Откудова мне знать? Против векового сплотаторства, говорит, боремся мы.
   — Это опять что — сплотаторство?
   — Что, что… «Вот, говорит, Кафтанов ваш и есть сплотатор. Соки с вас вытягивает, платит за работу грош, а рубли себе в карман кладет. Потому и развратничает тут с жиру, на заимке».
   «Агa, значит, беспременно спросит с меня Кафтанов, почему молчал про Антона», — подумал тревожно Федор.
   Ну, нам-то ничего тут, на заимке его, живется. Сплотатор он там али кто…
   — Балбес ты ишо, — опять рассердился отец.
   Недели полторы или две они прожили спокойно. Ни Демьян Инютин, ни сам Кафтанов не появлялись. Антон был весел, разговорчив, но Федор видел, что старший брат каждую секунду настороже. Большую часть суток он валялся на сеновале, в дом заходил редко, только поесть. Садился всегда так, чтобы в окно видна была дорога, убегающая от заимки в лес, в Михайловну.
   Рука его заживала плохо. Отец варил какие-то травы в большом чугуне, заставлял по локоть совать туда больную руку.
   — Кость у тебя задетая, видно. Кость, главное, прогреть до нутра. Ничего, выходим.
   Однажды заморосил дождик, хмарный, угрюмый, вечер подкатил как-то неожиданно, скорее, чем обычно. Силантий, Антон и Федор сели ужинать.
   — Пойду-ка я в свое логово, — проговорил Антон, поглядев в окно. И, положив ложку, встал.
   — Посиди еще, — сказал Силантий. — Какого черта в такую погоду принесет!
   — В такую-то погоду их, всяких чертей, и носит. Сумрачно, дождик шумит. Видно плохо, слышно и того хуже…
   Будто в воду глядел Антон. Едва-едва разве успел он забраться на сеновал,, как отворилась дверь и вошел Демьян Инютин.
   — Што рот до ушей разинули обои? — спросил он, окатив Силантия и Федора обдирающим взглядом.
   — Дык… как это подъехал, что мы и не учуяли?
   — Оглохли, значит, — буркнул Демьян, поскрипывая деревяшкой, разделся, прошел к столу. — Продрог я, дайте чаю.
   Силантий налил ему в кружку заваренного смородинным листом кипятку и, подавая, обомлел: на столе лежали возле опростанной чашки с кашей три грязные ложки, и Демьян не мигая глядел на эти ложки.
   Схватив тряпку, будто обтереть стол, Силантий смахнул все ложки в чашку, сунул эту чашку на шесток, бросил в нее и тряпку. «Что, если саданет ему — почто три ложки-то?» — колотилось у него в мозгу.
   Демьяну, видно, ничего не садануло. Склонившись над кружкой, вытягивая жилистые губы, он громко тянул кипяток.
   — Поди возьми там, в тарантасе, провизию, — кивнул Демьян Федьке. — Бутылки с вином не побей. Самогонка есть?
   — Куда она делась! Ведер пять еще стоит, — проговорил Силантий облегченно. — Когда ждать?
   — Откуль я знаю? Мне велено копченостей да вина хорошего доставить. Воняет чем-то у вас. Пахнет чем, говорю?
   — Да это… Снадобье седни варил… Суставы ломит. К непогоде, думаю. Оно так и есть, захмарило.
   — Развели вонищи… Чтоб проветрил дом к завтрему. В курильне нельзя сварить, что ли? Там такая же печка.
   — Не буду боле. Проветрим…
   Ни слова не добавив, Демьян уехал. Силантий проводил его, еще раз облегченно вздохнул: «Пронесло, слава те, господи…»
   — Пронесло, — сказал Силантий и Антону, когда тот, выждав часа полтора, спустился с сеновала. — Как я эту проклятую ложку забыл убрать?
   Антон дотошно выспросил все подробности: как сидел Демьян, куда смотрел, что говорил.
   — Да, ей-богу, ничего он не допер… Ни один волосок у него не дрогнул.
   — Может, так, а может, и эдак, — сказал вдруг Федор. — Он, Демьян, как змей хитрющий. Я бы, Антоха, смылся на твоем месте куда поглуше.
   — Цыть ты! Куда он с такой лялькой?
   — Правду Федьша говорит, — раздумчиво произнес Антон.
   — Да куда ты? Как ты с порченой рукой-то?
   — Хорошо бы еще помочить ее в твоем вареве. Гноиться перестала, синюшность отходит. Да, может, так теперь, без полива, заживет.
   — Может, заживет, а может, обратно гнить начнет, — прежним тоном проговорил Федор. — Потому надо тебе залечь где поглуше и чтоб неподалеку. Чтоб, значит, могли мы незаметно доставлять еду с питьем да варево для руки. Сейчас тепло пока, недели две полежать можно…
   — Ишь ты, — усмехнулся Антон, потрепал всклокоченную голову брата. И опять стал задумчивым. — Это бы, конечно, самое хорошее дело, чтобы вылечить ее, проклятую, совсем. А есть такое место?
   — Лес большой, — неуверенно проговорил Силантий. — Хотя, конечно, не шибко тут таежно да глухоманно… Мужичишки везде лазают. Особенно бабенки, язви их, за калиной.
   — Есть, я думаю, одно место, — сказал Федор. — Кроме чертей рогатых, там ни одной живой души сроду не бывает.
   — Где это? — спросил Антон.
   — Где? А пещера-то в Змеином ущелье? На Звенигоре. Забыл, что ли? Верхи туда и обратно — до свету обернемся.
   — Чего чудишь, чего чудишь? — замотал бороденкой Силантий. — Там этих гадюков на каждом кусту.
   — Какие сейчас гадюки, бать? Они давно в норы позалезали, в спячку пошли. Я в лесу третьего дня целый клубок из-под старого пня выковырнул, — будто веревки мерзлые, чуть-чуть разве шевелятся. А на горе еще холоднее. Антону тулуп дадим, одеяло… На неделе раз-другой я буду к нему ездить…
   Посудив, порядив так и этак, пришли к одному: лучшего укрытия не найти. Силантий оседлал обоих жеребцов, сунул в мешок несколько ломтей копченого мяса, немного муки, картошки, две булки хлеба, чугунок. Разлил в пустые бутылки, благо бутылок было много, настой из трав. В старый дождевик завернул тулуп, одеяло, подушку.
   — С богом, сынок, — сказал он Антону. — Ночью будешь кипятить отвар да греть руку. Днем смотри не разжигай огня — дым увидят. Ты, Федьша, сразу назад, да не гони коней, не запаляй, до свету все равно успеешь вернуться. Не дай бог утром Кафтанов с «собачником» своим заявится да увидит потных лошадей… С богом…
   Федор проводил Антона к Звенигоре, к самому ущелью, в густых зарослях, за камнями, привязал лошадей и помог дотащить до пещеры тюк с одеждой. На заимку он вернулся еще затемно. Дождик то переставал, то снова начинал нахлестывать. Федор промок и замерз.