Пожилая женщина с трудом находила слова, и слова были не те, но другие, нужные, не находились. Однако Наташа вдруг начала понимать смысл ее слов, и в голове у девушки зазвенело, стало что-то больно лопаться.
   — Не может быть, чтоб со мной… ко мне наоборот. Не может!
   — А вот и может. Я, Наташенька, все вижу и понимаю бабьим сердцем, что у него завязывается. Хоть сам-то он еще и не понимает. И пугает его, должно, что так все скоро и неожиданно. И растерялся, что так неловко все. Он тебя полуживую ведь сюда принес, а теперь… И потому сторонится он тебя. А тут Юрка вокруг тебя виться начал… Дочка, дочка, да как же это ты мои слова так могла понять?
   Наташа слушала ее и чувствовала, как плавится у нее в груди что-то горячее, растекается по всему телу и опьяняет, мешает теперь понимать более или менее вразумительные слова Марьи Фирсовны. И зачем она это все говорит, какое ей дело до нее, Наташи, до Семена, до того, как она поняла ее слова?
   — На фронт добровольцем хочет, все в военкомат бегает… — долетали обрывки ее слов до Наташи. — Вот и давит в себе то, что зашевелилось. Он понимает, не в пример Юрке этому. Он неприметный в жизни, Семка, стеснительный, а внутри прямой и крепкий. А меня, старую калошину, ты уж прости…
   — Ах, ничего я не знаю… Не понимаю. Оставьте меня одну, пожалуйста… ну, оставьте…
   Когда Марья Фирсовна ушла, Наташа долго стояла, прислонясь к дверному косяку, смотрела на всплывающую над селом круглую и тяжелую луну, глотала воздух, чтобы остудить себя внутри. Она ни о чем не думала, мыслей не было.
   Она не заметила, как подошел к дому возвращающийся с работы Семен, услышала лишь его голос:
   — Здравствуй.
   Вздрогнув, она попятилась, сбежала с крыльца.
   — Наташа? — Он шагнул было к ней.
   — Не смей! Не смей… Уходи! — воскликнула она, все пятясь.
   Он помедлил и, ничего не сказав, ушел в дом. Наташа села на ступеньку крыльца и неизвестно отчего заплакала. Слезы были тихие, не горькие, облегчающие…
   …В эту ночь она еще раз плакала такими же легкими и сладкими слезами.
   Лежа в постели, она вспомнила вдруг недавний разговор ребятишек, игравших в соседней комнате, и поняла, чем он показался любопытным ей. Во-первых, Димка Савельев, этот молчаливый, угрюмоватый даже парнишка, которого она недолюбливала, потому что он казался ей злым, хитрым, из которого, как она считала, вырастет человек, похожий на своего отца, вдруг оскорбился, что Андрейка определил его похожим на фашиста. Во-вторых, Семен, оказывается, занимается борьбой самбо. Вот уж никогда бы не подумала. И Марья Фирсовна говорила о нем все хорошее. Как она говорила? «Он неприметный в жизни, Семка, стеснительный, а внутри прямой и крепкий». Верно, неприметный. Юрий — тот другой, тот сильно уж приметный. А заведующая столовой про него говорит… А в чем эта прямота и крепость Семена? А впрочем, ну их, и Юрия и Семена! У них, у всех Савельевых, какие-то непонятные характеры, сложные, запутанные отношения, своя, непонятная ей жизнь, в которой ей никогда не разобраться. Да никто и не просит разбираться, она все равно рано или поздно найдет квартиру и уйдет от них. Поблагодарит всех — и Семена, и Анну Михайловну, и Марью Фирсовну, и бабушку Феню — и уйдет…
   Она пыталась заснуть. Но сон не шел. Сбоку сопела и ворочалась Ганка, прижималась к ней теплым тельцем, горячо дышала в плечо.
   — Ты не спишь, тетя Наташа? — шепотом спросила вдруг она.
   — Нет. А ты чего не спишь?
   — Я думаю.
   Наташа была рада, что девочка заговорила с ней, отвлекла ее. Она обняла Ганку за острые плечики, еще плотнее прижала к себе.
   — О чем ты думаешь?
   — Так. Обо всем… Как ты думаешь, Димка хороший?
   — Я не знаю, — сказала Наташа неопределенно. — Может быть.
   — Хороший, хороший. — убежденно зашептала девочка. — Как он сегодня… — И она не договорила, засмеялась чему-то, уткнувшись в Наташину грудь
   Может быть, и правда Димка хороший, подумала Наташа, не такой, как он представляется ей.
   — Тетя Наташа, тетя Наташа, — опять зашептала Ганка в ухо, — а ты… целовалась когда-нибудь?
   — Ты… ты что?! О чем говоришь?
   — Я ничего, я совсем-совсем ничего, — торопливо прошептала Ганка. — Только мне интересно… интересно, приятно это или нет?
   И она смущенно и виновато хохотнула, спряталась под одеялом и затихла там дристыженно. Немного погодя выпростала личико.
   — Это нехорошо… нехорошо, что я спросила?
   — Нет, это ничего. Только… я не знаю, приятно это или нет. Я ни с кем еще не целовалась.
   От этих собственных слов сердце Наташи вдруг больно и холодно заныло, глаза наполнились слезами. Но тут же сердце отпустило, боль исчезла, а слезы хлынули еще сильнее. Обильные, теплые, они текли и текли, капая на подушку.
   — Тетя Наташа, что с тобой? Тетя Наташа? — прошептала тревожно Ганка. — Почему ты плачешь?
   Но, не дождавшись ответа и, видимо, поняв что-то, тихонько отодвинулась и затихла.
   Так с мокрыми глазами Наташа и заснула.
 
 
* * * *
   На следующее утро всем трем — Наташе, Марье Фирсовне и Ганке — было почему-то очень неловко, словно они узнали друг о друге что-то неприличное. Марья Фирсовна рано начала греметь кастрюлями, молча приготовила завтрак. Ганка молча собиралась в школу, время от времени бросая на Наташу испуганные взгляды. «Неужели, — думала Наташа, — у нее начинается что-то к этому Димке? Ведь дети еще».
   Но хуже всех чувствовала себя Наташа. Теперь ей было непонятно, почему она так по-глупому поняла вчерашние слова Марьи Фирсовны о Семене и вела себя по-глупому. И с ней, Марьей Фирсовной, и с Семеном.
   Марья Фирсовна, кажется, понимала состояние Наташи. Уходя на работу, она от порога поглядела на нее и сказала: «Ничего, ничего…» Раньше они часто на завод ходили вместе, сегодня Марья Фирсовна не позвала ее с собой. Наташа была ей благодарна, что не позвала.
   Девушка вышла из дому минут через десять. Было еще темно, в спину дул холодный ветер, тащил поземку. Наташа подняла кроличий воротник. Она шла потихоньку, глядела, как в падающих из окна полосах света кружится снежная пыль, и думала о Семене все-таки с неприязнью: «Подумаешь, приметил он меня! Он… он, конечно, много сделал для меня. К Кружилину отвел. Куда бы я, не появись Семен? Но это не значит, что я так и брошусь на него, пусть не ждет и не надеется. Он мне совсем не нравится. Может, он все это специально сделал, чтобы… И зачем домой отнес, когда я потеряла сознание? К бабке Акулине мог бы…»
   Но, думая обо всем этом, она краем сознания понимала, что в ее мыслях что-то не так, а может быть, абсолютно все не так. Во-первых, до бабушки Акулины далеко, она живет где-то на краю села. Во-вторых, он ничего не ждет, он сторонится ее, избегает. Вот Юрка — этот… этот не избегает, этот как можно чаще старается попасться на глаза и вообще держит себя так, будто она чем-то обязана ему. В-третьих… ну да, она равнодушна к Семену, хотя и благодарна ему за все, но… но он ничего, глаза серые, какие-то глубокие, добрые, волосы светлые, мягкие, кожа на лице тоже светлая и нежная, как у девушки. А плечи широкие, руки сильные, шея упрямая и крепкая. И он весь крепкий и сильный, и, наверное, он легко донес ее тогда до дома, нисколько не устал…
   Незаметно для себя она весь день думала о Семене, разбирая его по косточкам, и, когда Юрий заскочил в столовую, она, подавая ему обед, невольно сравнила его с Семеном, подумала: нет, Семен лучше, у Юрия нос горбатый какой-то, хищный.
   — Есть колоссальное по силе предложение, — сказал ей Юрий, пообедав.
   — Какое? Насчет танцев в клубе? Я не могу.
   — Еще колоссальнее! На Громотухе наледь пошла.
   — Так что? — не поняла Наташа.
   — Как что? Завтра лед будет как стекло. Приглашаю покататься на коньках.
   — Что ты! У меня и коньков нету.
   — Это продумано. Я для тебя…
   — Не до катанья мне, — сказала она сухо, перебив его.
   — Эх, обижаете товарища Агафона, — проговорил Юрий и ушел. Он сказал это весело и беспечно, но голос был грустным.
   После обеда на улице потеплело, окна стали быстро оттаивать, Наташа беспрерывно вытирала с подоконников воду, глядела на заводской двор, ей хотелось увидеть Семена. Мимо столовой часто проезжали грузовики и тракторы; заслышав шум моторов, она опять выглядывала в окно…
   Она увидела его уже вечером, когда пошла домой. Его трактор с прицепом, груженным ярко-оранжевыми ящиками, стоял метрах в двадцати от бревенчатого сарая, который все называли «склад № 8».
   Склад был обнесен колючей проволокой, у его широких ворот всегда ходил охранник с винтовкой. Наташа знала, что там хранятся взрывчатые вещества.
   Несколько человек при ярком свете электрических фонарей снимали с прицепа ящики, осторожно носили их в склад. Семен в истрепанной, лоснящейся от мазута тужурке копался во внутренностях трактора, посвечивая туда карманным фонариком, затем, не видя еще Наташу, полез в кабину, поднял сиденье, загремел какими-то железками.
   Сердце Наташи неожиданно заколотилось, когда она увидела Семена. Она удивилась этому, рассердилась даже на себя, вдруг совсем некстати вспомнила вчерашний Ганкин вопрос и, совсем растерянная, остановилась прямо возле кабины.
   — А-а, — сказал Семен. Выпрыгнул на землю. В одной руке у него был кривой гаечный ключ, в другой — грязная промасленная тряпка. — Домой уже? А мне вот еще раз гнать на станцию.
   — Это ничего, — проговорила она и тут же поняла, что сказала глупость. Но он почему-то улыбался. — А что ты возишь?
   — Так… штучки всякие. И сам не знаю.
   «Он знает, только говорить не хочет… А может, нельзя ему говорить», — подумала Наташа без обиды и, волнуясь пуще прежнего, произнесла:
   — Ты прости меня.
   — За что?
   — За все. За вчерашнее.
   — А что вчера такое случилось, чтоб простить?
   От этих слов ей стало легко и хорошо. Он и правда добрый, незлопамятный, мелькнуло у нее. Она улыбнулась и пошла, боясь почему-то, что ее хорошее настроение сейчас исчезнет. Но оно не исчезло до самого дома, не покинуло ее, даже когда она столкнулась среди улицы с живущей по соседству девушкой, которую звали, кажется, Вера Инютина.
   — Ослепла? — вскрикнула Инютина, ее глаза блеснули кошачьим блеском.
   — Извините, я задумалась.
   — Ты думай, да глаза пошире разевай.
   Наташа раза два-три до этого видела мельком Инютину, та всегда как-то странно Оглядывала ее, будто оценивала. И оценка, видимо, была невысокой, потому что Инютина презрительно поджимала пухлые губы и щурила продолговатые глаза.
   Возле дома громко галдели ребятишки — Димка Савельев, Андрейка, Ганка, брат этой Веры Инютиной Колька. Еще когда Наташа болела, Колька несколько раз появлялся у Савельевых, с любопытством оглядывал ее, лежавшую на кровати, швыркал кривым простуженным носом и тер под ним измазанным чернилами пальцем. Однажды, когда Наташе стало полегче, она спросила, как его звать.
   — Меня-то? Карька-Сокол, — ответил он.
   — Как, как?
   — Ты не какай, а выздоравливай.
   Наташа смутилась от таких слов, и Колька тоже густо покраснел, крутнулся, исчез и больше не появлялся.
   Сейчас ребята барахтались в снегу, пытаясь запрячь в санки лохматую собачонку.
   — Не надо, Димка… Андрюша, Коля! — пищала Ганка. — Ей больно.
   — Чего больно? Она привычная, понятно? — кричал Инютин. — Она меня на коньках вчера ка-ак поперла…
   — И правда, зачем животное мучить? — сказала Наташа, подходя.
   Ребятишки притихли. Инютин, стоя на коленях, глянул на Наташу.
   — Тебе-то что? Твоя, что ль, собака?
   — Нехорошо ведь.
   — Я им говорила, говорила! — воскликнула Ганка.
   — Помолчи, ты! — прикрикнул Николай, но освободил собачонку. Та обрадовалась, взвизгнула, побежала прочь и юркнула в приоткрытые воротца ограды Инютиных.
   — Не надо, Коля, больше мучить ее. Ты мне обещаешь? — спросила Наташа.
   — Иди ты! — буркнул паренек и стал сматывать ремни.
   Хорошее настроение, охватившее Наташу на заводе, не покидало ее весь вечер. Вспомнив столкновение на улице с Верой, ее грубые слова, Наташа прихмурилась. «Почему она так всегда на меня смотрит?» Но тут же забыла о Вере и не вспоминала больше.
   Анна в этот вечер стирала. Наташа, зайдя в дом, поглядела на едящего уже Федора Силантьевича, поблагодарила за пальто и сказала, что потихоньку выплатит за него деньги, если Анна Михайловна согласится его продать.
   — Не говори глупостей, — сказала та. — Ежели не устала, помоги белье развесить вот.
   Они вышли во двор и долго вешали в темноте мокрое, холодное белье, от которого ломило руки. Потом Наташа помогала Марье Фирсовне накормить кашей и уложить в люльку ребенка. От всего этого ей стало еще лучше, и было такое чувство, будто она ждет чего-то радостного и это радостное вот-вот случится.
   И лишь когда она легла, к светлому чувству начало примешиваться невнятное тревожное беспокойство. Откуда оно и о чем — было непонятно, но уснуть Наташа не могла, стала прислушиваться к затихающим звукам дома. И чем напряженнее прислушивалась, тем яснее ощущала это беспокойство, которое нарастало, нарастало. Вдруг вспомнилась ей сегодняшняя встреча с Семеном, и она подумала, что он, конечно, знает, какие «штучки» возит со станции на завод. Вон как осторожно снимали рабочие с прицепа эти оранжевые ящики! А он, Семен, возит их и возит со станции, дорога неровная, колдобины есть, ящики трясутся… Опасно или нет их возить? На боках ящиков-то… ну да, на ящиках ведь противные черепа нарисованы!
   Сердце ее сжало холодным, она потерла ладонью под грудью, а неприятная боль не проходила. «Вот еще, да что это я? Раз возит, — значит, не опасно…»
   Стукнула наконец входная дверь в сенях, заскрипели мерзлые половицы, донесся еле слышимый голос Семена:
   — Умаялся за сегодня, ног не чую. И трактор что-то барахлил.
   — Есть будешь? — спросила его мать.
   — Давай, если горяченькое что.
   Едва послышался голос Семена, боль в сердце Наташи сразу прошла, беспокойство исчезло, тело сделалось легким, невесомым. Но все это напугало ее вдруг сильно, и она резко приподнялась на кровати. В груди было горячо, не хватало воздуха. «Да что со мной? Что мне он?» — бессмысленно зазвенели взявшиеся откуда-то в голове слова. Она медленно легла на спину, вернее, хотела будто лечь, но кровать под ней вдруг исчезла, и она стала падать куда-то, падала и падала без конца…
 
 
* * * *
   Бывает сон как явь, но бывает и явь как сон…
   И не понимала Наташа, когда это началось. В тот ли вечер, когда сидела она на кровати, слушала нескончаемый звон в голове: «Да что мне он?» Или сутками раньше, когда Марья Фирсовна сказала: «Вон Семка-то наш уже приметил…» Или когда раздался возле уха стыдливый и таинственный Ганкин шепот: «Тетя Наташа, а ты… целовалась когда-нибудь?»
   А может быть, началось это несколькими сутками позже, когда Наташа взяла протянутый в узкое окошечко паспорт, взглянула на четко и красиво выписанные тушью три слова. «Миронова Наталья Александровна», уловила исходящий от книжечки сладковато-приторный запах и вышла из милиции, покачиваясь как пьяная?
   Никто, никто на свете не скажет ей, когда это началось. И пусть не говорят…
 
 
* * * *
   За паспортом она шла, боясь, что там, в милиции, кто-нибудь может в последний момент передумать и паспорт ей не выдадут. Но красивая молодая женщина в милицейской форме молча ей дала где-то расписаться, молча протянула потом сероватую книжечку. «Это все он, секретарь райкома партии Кружилин… И на работу чтобы ее приняли, и чтобы тут ничего не спрашивали, чтобы по одной справке паспорт выдали! Если бы не он…» — взволнованно думала она, шагая обратно.
   Вдруг она увидела под деревьями скамейку, на которой сидела в то серое, холодное утро, около месяца назад. Она сидела тут, не зная, что ей делать, к ней подошел ненавистный Елизаров, затем появился Юрий, что-то наговорил и убежал, и ей стало ясно, что надо идти на окраину села, где росли какие-то кусты, забрести в них поглубже, чтобы никто не нашел ее. И ее никто бы не нашел до самой весны, а может, и летом никто бы не наткнулся на нее, и никто на свете не узнал бы, куда она делась, не вспомнил бы никто, что жила она, Наташа, на свете… Но появился он … Он появился сперва там, у Огородниковой, потом здесь, возле этой вот скамейки…
   Ноги перестали вдруг слушаться Наташу, отяжелели, в глазах потемнело до черноты. Ничего не видя перед собой, девушка качнулась, упала на скамейку…
   Кругом была темнота, полный мрак, но сознание работало ясно, и теперь Наташа понимала, что сперва был он, Семен, а потом уж появился Кружилин и все остальные. И не было бы Кружилина и этих остальных — ни директора завода Савельева, ни Марьи Фирсовны, ни Анны Михайловны, ни заведующей столовой Руфины Ивановны, — никого бы не было, не появись сперва он, он.
   Кругом была темнота. Но Наташа знала — это потому, что она сидит с закрытыми глазами. Вот сейчас она откроет их — и чернота мгновенно исчезнет, в глаза ударит ослепительный солнечный свет и блеск удивительно свежего снега. И наверное… наверное, она увидит перед собой его, Семена.
   Семена она не увидела, но чернота действительно исчезла.
   День был тихий, безоблачный, стоял легкий, пахучий морозец, весело похрустывал снег под ногами бегущих по улице с портфелями и сумками ребятишек, проходили мимо и взрослые. Никто теперь не обращал на Наташу внимания. Чернели голые ветки над ее головой, из трубы напротив стоящего дома поднимался отвесно в небо столб дыма, тоже белого и чистого, как снег на крыше. А за этой крышей и за крышами других домов вздымались в прозрачное небо каменные, седые от снега утесы Звенигоры. Наташа смотрела на все это, чувствовала, как слезятся от нестерпимого снежного блеска глаза, как теплые слезы текут по холодным пылающим щекам. И еще она чувствовала, что сейчас, когда она открыла глаза, случился не только привычный для каждого человека переход от мрака к свету, а случилось что-то необыкновенное, таинственное и непостижимое, совершилось не вокруг нее, а в ней самой. Но что — ей никогда, никакими словами не объяснить. «Ведь это все он, Семен, Семен…» — беспрестанно думала она…
   Наташа не помнила, как она вернулась в столовую. На пути ей встречались люди, многие из них оборачивались, удивленно смотрели ей вслед. Но она ничего не замечала.
   — Что? Что?! — с тревогой встретила ее Руфина Ивановна, сама подменявшая Наташу, пока она ходила за паспортом. — На тебе лица нет. Не выдали, что ль?
   — Это все он, Семен, — бессмысленно сказала Наташа.
   — Какой Семен? Что Семен?
   — Вот, — произнесла она и подала паспорт.
   — Ну и слава богу, слава богу, — дважды сказала Руфина Ивановна.
   …Некоторое время Наташа молча носила борщи и гуляши, не различая людей, которых кормила. Дважды она ставила кому-то вместо борща по две порции второго и часто забывала подать хлеб. И в конце концов споткнулась на ровном месте, уронив две полные тарелки…
   Руфина Ивановна увела Наташу в кухню, в свою загородку, служившую ей кабинетом. Там же стояла железная койка, застланная серым одеялом.
   — Ты что, Наталья? Заболела?
   — Не знаю.
   — Ну, полежи, отдохни. Я сама уж кормить их буду.
   Почти до самого вечера Наташа пролежала в загородке. Она слушала гул большой кухни, звон посуды, голоса и беззаботный хохот молоденьких поварих. И за эти три-четыре часа с ней произошла резкая перемена — глаза ее, черные как угли, глубоко ввалились, лихорадочно блестели, вокруг них были синие круги, нос заострился, все лицо осунулось. Вошла заведующая столовой и всплеснула руками:
   — Да ты и по правде больная!
   — Нет, — мотнула она чуть растрепанной головой. И тихонько спросила: — Тетя Руфа, вы знаете Семена Савельева?
   — Какого Семена? Погоди, это русый такой? Федора-комбайнера сын, что ли?
   — Ага. Так вот. Я не знаю, откуда и почему он появился в моей жизни… Но я люблю его.
   Она говорила это лежа и не мигая глядела в потолок. Руфина Ивановна стояла возле койки, изумленная ее словами, ее признанием.
   — И он меня, тетя Руфа, любит.
   — Ну и слава богу… Только как же? Я слыхала, он же на Верке Инютиной будто собирался жениться…
   Наташа выслушала ее внимательно и все сразу поняла. Но это ее нисколько не расстроило, не взволновало.
   — Может, и хотел, а теперь меня любит. Я знаю, — сказала она так же тихо и уверенно. И в этой уверенности была какая-то странная, непонятная для пожилой женщины сила и правда.
   — Да как же у вас все это? Когда вы успели?
   — А мы не успели еще. Мы ни разу не встречались еще.
   Руфина Ивановна, совсем растерянная, со страхом теперь глядела на девушку.
   — Погоди, погоди… Тогда откуда же ты взяла? Ты — ладно, а что он тебя?
   — Я не взяла, я это узнала по глазам его. Вот они сейчас передо мной, я вижу их, вижу… Если можно, тетя Руфа, я сейчас пойду к нему. Я не могу не пойти, мне надо. Разрешите мне уйти сейчас, он ждет…
   — Ты нормальная ли?! Где это он тебя ждет?
   — Здесь, на заводе. Он приехал, я знаю, чувствую…
   И, ни слова больше не говоря, встала, оделась, направилась к выходу.
   По заводскому двору Наташа шла медленно, опустив голову, не обращая внимания на суетящихся вокруг возводимых корпусов людей, на их голоса, на шум работающих под зимним небом в незакрытых еще каменных коробках станков, на лязг железа, грохот сбрасываемых откуда-то сверху толстых плах, автомобильные гудки. Она обходила кучи покореженного металла, дымящегося шлака, желтой, не присыпанной еще снегом глины, битого кирпича. Она шла и шла, куда вела ее какая-то непостижимая сила. Руфина Ивановна, встревоженная до предела, шагала сзади метрах в двенадцати, то останавливаясь, то прибавляя ходу, чтобы не потерять девушку из виду.
   У склада № 8 Наташа впервые остановилась, подняла голову. У изгороди из колючей проволоки было пустынно, там, за проволокой, у ворот склада, ходил человек в желтом овчинном полушубке, с винтовкой за плечами. Наташа пошевелила бровями и, опустив голову, пошла дальше.
   …Она нашла Семена в самом дальнем углу заводской территории, где мужчины и женщины долбили кирками и ломами мерзлую земляную кучу, а тяжелые комки бросали в кузов автомашины. Семен сидел в кабине грузовика. Склонившись на баранку, он то ли спал, то ли думал. Потом быстро поднял голову, поглядел на приближающуюся Наташу, выпрыгнул из машины.
   — Я знала, что ты все равно здесь… что я найду, — сказала она, глядя ему прямо в глаза.
   — А я вот третий день на автомашине, — проговорил он, будто оправдываясь. — Трактор на ремонт отогнал.
   — Такую каторгу какая машина выдюжит! — сердито бросила женщина в растоптанных валенках, залатанной телогрейке. — Машина — она не человек. Отъезжай, что ли, нагрузили уж.
   — Наташа? — Из-за машины появилась Марья Фирсовна, держа обеими руками совковую лопату. — Ты что тут, Наташенька?
   — Потому что я знала… — Девушка поглядела на женщину в худой телогрейке, на Марью Фирсовну, на горящий сбоку костер из обрезов досок и разбитых ящиков.
   К костру подходили люди, протягивали к огню ладони. Туда же подошла и Руфина Ивановна, Наташа зачем-то кивнула ей, будто поздоровалась, ступила на подножку грузовика и села в кабину. Сквозь толстое стекло она еще раз поглядела на толпу у костра. Люди стояли у огня недвижимо и все смотрели в ее сторону. Наташа улыбнулась им, они только этого, наверно, и ждали, потому что вдруг сразу все поплыли куда-то в сторону, исчезли, и костер исчез, перед глазами Наташи мелькали теперь, подрагивая, желтые кирпичные стены, грязный снег, какой-то забор, изгородь из колючей проволоки; потом — заснеженные крыши домов, синеватые уже от наступающих сумерек, голые ветки деревьев, бревенчатые стены, оконные ставни — голубые, розовые, зеленые… Все это летело теперь ей навстречу, грозя расшибить, раздавить ее, похоронить под обломками, но не расшибало, а неслось все мимо, мимо, вызывая головокружение.
   — Останови, останови! — воскликнула она, хватаясь за Семена. Но едва притронулась к его плечу — ее прошило словно током, она отпрянула в угол кабины.
   Остановив грузовик, Семен повернулся к ней:
   — Наташа!
   — Ты… знал, что я приду сейчас? — спекшиеся ее губы почти не шевелились.
   — Нет… Но я хотел, чтобы ты пришла. — Глаза его сухо блестели, руками он сжимал судорожно баранку, точно хотел отломить ее и выбросить из кабины.
   Его слова барабанили ей в уши, мешая понимать их смысл. Но о смысле она все-таки догадывалась.
   — Семен, Семен… — прошептала она, ткнулась горячим лбом ему в плечо. Но тут же отпрянула опять, закричала почти враждебно: — Выпусти меня! Открой…
   Он, стараясь не задеть ее, протянул руку, открыл дверцу. Наташа тотчас выпрыгнула на снег, зашагала прочь. Семен тоже вылез из кабины. Она вдруг остановилась, пошла назад, сперва тихо, потом все быстрее, быстрее. Подбежав, беззвучно упала ему на грудь, прижалась крепко и беспомощно. Она ничего не сказала, и Семен тоже…
   Потом Наташа, откинув голову, поглядела ему в глаза. Наверное, она увидела в них именно то, что хотела, улыбнулась и пошла, скрылась в ближайшем переулке.
 
 
* * * *
   Этот сон, начавшийся в последние дни января, продолжался весь февраль, месяц теплый и буранный, в конце которого притаилась трагедия.
   Каждый день для Наташи начинался и кончался одним именем, одним звуком, чистым, как первый снег, — Семен. Просыпаясь, она прежде всего слышала это слово. И под его звон засыпала улыбаясь, и улыбка даже во сне жила на ее припухших и крепких, ни разу не целованных еще губах.