Но отец вроде и забыл уже о своем вопросе и об Андрейке.
   В доме что-то происходило, это Андрейка чувствовал. Мать за последнее время высохла, пожелтела, глаза ее глубоко провалились, стали какими-то бесцветными. Андрейка замечал: она часто плакала, но боялась, чтобы эти слезы кто-нибудь не увидел.
   — Что это мама все плачет? — спросил однажды он у Семена. — Отец все молчит, а она все плачет.
   — А ты бегай почаще на фронт!
   Но Андрейка чувствовал: дело не в его побеге — о нем мать давно не вспоминала даже, — дело в чем-то другом, очень взрослом и серьезном, чего Андрейке пока не понять.
   — Я знаю, отцу не нравится, что у нас эти… эвакуированные живут, — проговорил Андрейка. — Так ведь куда же они, если их деревню немцы сожгли? Что он, отец, не понимает?
   — Ишь ты, философ! — рассердился старший брат. — Не твоего ума это дело, понял? И вообще…
   — Что — вообще?
   — Облысеешь скоро, если много думать будешь.
   Эти слова обидели Андрейку и еще больше укрепили его в мысли, что между отцом и матерью что-то неладно.
   Витьку Андрей догнал уже за Шантарой. Тот шел быстро, отталкиваясь палками, часто нагибался.
   Три или четыре самых высоких холма находились сразу за селом, там слышались смех и ребячьи голоса, но Витька обогнул эти холмы и пошел дальше, к чернеющей полосе Громотушкиных кустов, над которыми поднимались высокие полотнища серого и, казалось, ядовитого тумана. На востоке, где была Звенигора, стояла уже темень, она будто скатывалась с заснеженных утесов, заливала все пространство между горой и Шантарой, затопила уже край деревни, а на западе небо еще играло бледно светящимися клочьями облаков, и почему-то Андрейке чудилось, что скатившееся за горизонт солнце сейчас раздумает уходить на покой, снова поднимется над землей и наступавшую с востока темень погонит прочь, как ветер гонит пыль по улицам.
   Витька шел долго, потом остановился.
   — Упарился?
   — Ага… — Пересохшим ртом Андрейка хватал холодный воздух. — Далеко мы ушли.
   — Где далеко! Километра четыре всего от села. Я тебя пожалел, один я вдвое дальше каждый вечер бегаю.
   — Зачем ты бегаешь?
   — Тренируюсь. Пригодится.
   Солнце не стало подниматься в обратный путь, клочья облаков на закате гасли, светились чуть-чуть, небо казалось обрызганным слабыми, мерцающими пятнами. На землю быстро наваливалась глухая зимняя ночь.
   — А ты один ходишь? — спросил Андрейка.
   — С кем же мне?
   — И не боишься? Волчьи свадьбы сейчас. Самое время.
   Витька сплюнул на снег, дав понять, что на глупые вопросы отвечать не намерен.
   Они постояли некоторое время, глядя, как небо все ярче расшивается звездами.
   — Холодно, — сказал Андрейка. — Ну, какое у тебя дело?
   Витька ковырнул палкой мерзлый снег.
   — Ты когда снова на фронт собираешься?
   — Че… чего?! Какой еще фронт? Никогда…
   — Не ври, Андрей. Я знаю — собираешься.
   — Балда ты! Откуда ты знать можешь?
   — Я догадываюсь…
   — Балда! — повторил Андрейка. — Болтаешь чего зря… — И, оттолкнувшись палками, побежал в село.
   Витька догнал его, стал поперек лыжни.
   — Погоди… Я знал, что там, дома, ты не признаешься мне, уйдешь, А тут я не пущу тебя, пока не скажешь…
   Андрейка хотел обойти его, но Кашкаров опять забежал вперед.
   — Ты что? Драться будешь?
   — Не буду, — мотнул головой Витька. — Не люблю я драться. Я почему спрашиваю? Я с тобой хочу. Возьмешь?
   — Чего-о? — протянул Андрейка.
   — Не возьмешь — я один уйду.
   — Иди. А я не собираюсь больше.
   Андрейка отступил в сторону, пошел. Кашкаров бежал следом километра два молча.
   — Андрей… — Голос Витьки был умоляющим.
   Савельев остановился, будто сжалился.
   — Конечно, я один уйду, — тихо заговорил Кашкаров, не глядя на товарища. — Я обязательно туда, на фронт, поеду, потому что нельзя мне тут… никак невозможно больше. Только я подумал — вдвоем-то удобнее, легче. Вдвоем-то мы пробрались бы… А что не доверяешься мне — напрасно. Я не трепло, как Инютин этот горбоносый или Семка ваш. В милиции-то меня нынче осенью уж как спрашивали: куда, мол, барахло с автолавки попрятали? Я знал куда, а не проговорился.
   — Куда же?
   — Тебе я откроюсь, ежели ты мне откроешься. И возьмешь меня с собой. А?
   — Там видно будет, — неопределенно проговорил Андрейка.
   Витька поколебался.
   — Ладно, я тебе верю. Там, на краю деревни, тетка такая грудастая живет, по фамилии Огородникова. Ты ее не знаешь. Макар с Ленькой Гвоздевым ночью все перетащили к ней, машину угнали и бросили где-то… У нее и сейчас, может, полный чердак всяких материалов костюмных да сапог с ботинками. Вот… Знал, а не сказал.
   — Так ты просто Макара боялся.
   — Не-ет, — качнул головой в драной бараньей шапке Кашкаров. — Макар — это одно дело. А второе, главное, — они доверились мне. Хотя бы и жулики, а раз доверились по-человечески, хочешь не хочешь, а молчать обязан. Если бы как-то сразу, с самого начала, я сумел не принять ихнего доверия, тогда конечно… А я не сумел. В этом я сильно виноватый. Да попробуй не прими, не послушайся Макарку! Если бы кто знал, как он меня… — И Витька опять захлюпал носом.
   Савельев хмуро молчал, серьезно собирал на лбу едва приметные морщинки.
   — Значит, ты от Макара хочешь… уехать от него?
   — Ну да! Ну да! — воскликнул Кашкаров, взмахнул рукой с зажатой в ней лыжной палкой. — Именно… Он ведь опять будет заставлять меня, как из тюрьмы придет…
   Шантара, придавленная толстыми, заснеженными крышами, мерцала вдалеке тусклыми огоньками, небо над ней было темным, лишь в одном углу, там, где находился завод, стояло жиденькое зарево. Казалось, дунет слабый ветерок — потушит и зарево, и все робкие, тоскливые в этой темени огоньки.
   — Пропаду я иначе, Андрюха, — еле слышно сказал Витька.
   Савельев по голосу догадался, что губы у Витьки дрожат, и подумал, что он и в самом деле пропадет.
   — А может, сказать, где барахло-то спрятано?
   — Что?! — крикнул Витька испуганно. — Я слово дал…
   — Кому ты его дал-то? Подумаешь…
   — Все равно, — упрямо повторил Кашкаров. — Я же толкую тебе: не в том дело — кому, а в том, что дал. Как ты не поймешь?
   Кашкаров все больше удивлял Андрейку. Ему нравилось, что он такое значение придает данному слову, и в то же время все маленькое Андрейкино существо возмущалось чем-то.
   — Эдак ты и любому можешь довериться и слово дать, — сказал он. подумав. — На фронте всякое может случиться. К примеру, поймают тебя фашисты, ты их напугаешься, как Макара, и тоже…
   Под Витькой скрипнули лыжи, он покачнулся, и Савельеву показалось, что Кашкаров сейчас размахнется и ударит лыжной палкой, а потом, рассвирепев окончательно, повалит его в снег, будет молотить молча, долго, безжалостно… Но он не ударил, он только еще раз переступил лыжинами и тихо произнес в два приема, будто задыхаясь:
   — Эх… ты…
   И пошел прочь, в темноту, маленький, жалкий, беспомощный.
   — Витька! Вить…
   Андрейка понял, что смертельно обидел товарища. Он побежал за ним, прося остановиться, но Кашкаров только прибавлял ходу. Тогда Андрейка собрал все свои силенки и, поравнявшись, схватил его за руку, остановил.
   — Па-ашел ты… — Витька рванул руку.
   Из-за Звенигоры выплыл осколок луны, покатился над землей, не очень высоко. Светлее от этого не стало, только синевато заблестели крыши домов в Шан-таре да колючими искрами вспыхнули макушки холмов, с которых недавно катались ребятишки.
   Такие же искорки, как на снегу, разве чуть покрупнее, подрагивали на Витькиных ресницах.
   — Ты хороший, Вить, я знаю, — виновато проговорил Андрейка. — Ладно, Витя. Только как сейчас до фронта доберешься? Никак это невозможно. Зима… Придется лета ждать. Понимаешь?
   — Не глупый…
   — А поближе к весне все обтолкуем.
   — Значит, берешь?
   — Обтолкуем, говорю, — солидно проговорил Андрейка. — Но гляди — ни гугу…
   — Немцев-то, по радио говорят, погнали уже.
   — Ничего… Семка считает — война долго еще будет, — успокоил его Андрейка. — И я по карте глядел — много они нашей земли заняли. Не так-то легко их выбить теперь.
   Ущербная луна все выше забиралась на небо, скользила в холодной, темной пустоте, уныло смотрела на землю.
   — А Макар этот, проклятый, вовсе и не брат мне, — неожиданно проговорил Витька. — Мать всегда говорила, что брат, а он не брат. Макар с Ленькой сидели за столом, водку пили, разговаривали, а я на печке лежал и все слышал. А тебе… тебе вот он родной дядя.
   — Это с какой же стороны? — Андрейка подумал, что Кашкаров шутит. — У меня всего два дядьки есть — дядя Иван, что в Михайловке, и дядя Антон, который директор завода.
   — С обыкновенной, — проговорил Витька зло и мстительно. — Макар-то родной брат твоей матери.
   — Хе-хе! — нервно рассмеялся Андрейка. — Ври больше! Разве я бы не знал…
   — Если Макар врал Леньке, значит, и я вру.
   И он, обойдя Андрейку, побежал к мерцающим деревенским огонькам. А Савельев, растерянный, остался на месте, тупо глядел, как удаляющегося Витьку съедает, точно рассасывает, темнота. Но ему казалось, что это не Витька, а сам он, Андрейка, растворяется во мгле, исчезает, превращается в черный ночной туман, в ничто.
 
 
* * * *
   Федор все сидел на голбчике, задумавшись. Он как-то и не заметил, когда ушел Андрейка, когда появилась Анна, очнулся от запаха парного молока.
   В доме было пусто и тихо, покашливал только дед в соседней комнате. Но Федор знал, что сейчас вернутся с работы Марья Фирсовна и Семен, прибегут из школы Ганка с Димкой, дом сразу станет тесным, гулким, чужим, превратится в вокзал.
   — Рано ты сегодня, — сказала Анна, разливая по крынкам молоко. — Я ужин еще не состряпала.
   Федору было все равно, готов или не готов ужин. Он сидел и думал об Анфисе.
   «Я к Анфисе теперь или никогда не пойду, или уйду насовсем», — не так давно, осенью, сказал он напрямую Анне, но до сих пор не знал, как поступить. В душе родилась и жила пустота. Когда и почему она поселилась в нем — не знал, но был рад, что поселилась. Ему как-то безразлично было теперь все — и Антон с Иваном, и Анна с Анфисой, и дети, и работа, и то, что его дом превратился в общежитие. «Черт с ними, пускай думают обо мне что хотят, — усмехался он, вспоминая иногда о том вечере у Антона. — А я буду жить, как мне нравится…»
   Но как ему нравится — этого теперь-то он и не знал.
   После того вечера он не встречал ни Антона, ни Ивана, ни Кружилина. Анфису иногда видел мельком в окне или на улице где-нибудь, здоровался. Его голос заставлял ее вздрагивать, она пугливо озиралась и поспешно убегала.
   И все-таки он чувствовал: эти пустота и успокоение временные, скоро все это кончится, и его опять неудержимо потянет к Анфисе. Если он решится навсегда уйти к ней, она примет его — Федор в этом был абсолютно уверен. Но только как оно все получится потом, где они будут жить? Здесь, рядом с бывшим своим домом, — нельзя. Анна и Семен — черт с ними, а перед младшими, перед Димкой и Андрейкой, ему заранее было как-то неудобно. Ведь каждый день почти он будет сталкиваться с ними на улице. И потом — у Анфисы у самой взрослые дети. Колька так-сяк еще, а Верка готовая баба давно, с Семкой свадьба у них вроде ладилась, да расклеилась что-то. Но если снова склеится, выйдет за Семку, а он с Анфисой, ее матерью, жить станет — что же получится? Его сын, выходит, женится на его же дочери?! Смеху не оберешься.
   В общем, было о чем подумать Федору, но думать пока не хотелось, да и не было острой необходимости пока, и он жил, уйдя в себя, жил, как посторонний в своем доме. Анна гремела крынками и кастрюлями, Федор глядел на изогнувшуюся перед печкой жену, на бледно-желтые отсветы пламени, игравшие на ее влажном лице, и вдруг отметил, как бывало не раз, спокойно, равнодушно: «Ладная она все-таки…» Поднялся и вышел во двор.
   Вышел он так, без цели, постоял на заснеженном дворе, поглядел, как гаснут на западе последние проблески. «У коровы, что ли, почистить?» Он направился было в коровник, щупая на ходу спички в кармане, чтобы засветить в темном хлеву фонарь. Но увидел неожиданно, как недавно осенью, тень в окошке в доме Инютиных, остановился…
   Через минуту он, пригибая голову в дверях, входил к Инютиным. Анфиса стояла у печки, прямая, строгая, и глядела на него жестко, угрожающе подняв голову, как змея. Вера, растрепанная, в старом халате, выглянула из своей комнатушки и стала глядеть не на Федора, а на мать. На губах у нее плавала нехорошая усмешка.
   — Мне уйти, что ли?
   — Выйди на минутку, — сказала мать, не глядя на нее.
   Вера, презрительно сжав губы, накинула полушубок, сдернула с гвоздя шаль.
   — Только вы поскорей управляйтесь, — сказала она с грязным смыслом, ободрала Федора взглядом, проходя мимо. — А то мороз на улице, да и Колька вот-вот со школы придет.
   Федор взял табурет, поставил к стене, у дверей, сел.
   — Зачем пришел? — спросила Анфиса. Глаза ее были черные и холодные.
   — Не знаю… — Федор действительно не знал, не понимал, как здесь очутился. — Тоскливо мне.
   Она так же стояла у печки.
   — Вот я все думаю, Анфиса… Уйду я от Анны.
   Анфиса не шелохнулась, только натянулась, как почувствовал Федор, еще туже, ожидая его дальнейших слов. В комнате пахло кислым тестом — Анфиса, видимо, заводила квашню на завтра.
   Федору захотелось вдруг, чтобы Анфиса упала перед ним на колени, заглянула, как бывало, ему в глаза преданно, по-собачьи, чтобы она начала признаваться ему в любви, а потом уткнула бы ему в грудь мокрое от слез лицо, всхлипнула, как девчонка, вздрагивала плечами, а он, вздохнув неопределенно, погладил бы все-таки ее по голове, по плечам. И чтобы вызвать все это, он сказал:
   — Вот только куда уйти-то? Ты не примешь меня, должно.
   — Найдешь… Вдов сейчас много по деревне.
   Тишина в комнате зазвенела, стала звенеть все звонче, противнее и, казалось, вот-вот лопнет, расколется радужными брызгами, как брошенный с большой высоты на камень стеклянный лист. Но не лопнула, все продолжала звенеть.
   — То есть как это — вдов? — усмехнулся он жалко и глуповато. — А… а ты?
   — Я не вдова пока. Кирьян пишет: ничего, мол, воюю…
   — Хе-хе!.. — Смешок его дважды булькнул в тишине, испугав самого Федора. — Это как же… понимать тебя?
   — Я, Федор, Кирьяна ждать буду, — отчетливо проговорила Анфиса. — А ты больше не ходи ко мне…
   Она замолкла, а слова ее бились под черепом, как тяжелые мохнатые шмели об оконное стекло. Он долго не мог понять их смысла, а когда понял, поднялась откуда-то жаркая волна, ударила в грудь, распирая ее, в голову, затуманив мозг. Он, покачиваясь, поднялся, чувствуя, что в ногах исчезла вся сила.
   — Это… это ты чего такое говоришь? — Он вытер со лба шапкой испарину. — Разлюбила, что ли? — нашел он наконец нужные слова.
   — Я сказала — у меня свой муж есть.
   — Так, — хрипло произнес Федор. — Хе-хе, шило-мыло… А также и купорос.
   — Уходи, Федор, — попросила Анфиса. — Там Верка мерзнет.
   Федор не помнил, как вышел на крыльцо. У дверей стояла Вера, кутаясь в полушубок.
   — Скоро же вы! — насмешливо сказала она и хотела скрыться в сенях.
   Но ее слова возмутили, обидели Федора. Он схватил девушку за плечи, сильно тряхнул ее.
   — А ты… ты?! — закричал он громко и яростно. — Что ты понимаешь?! Что понимаешь?
   Наспех накинутая шаленка сползла ей на плечи, она упиралась в грудь Федору руками, запрокидывая голову.
   — Вы что? Вы что?!
   Ее лицо было близко от его глаз, но в полумраке все черты сливались, однако Федору на миг почудилось, что это не Вера, а сама Анфиса: те же острые плечи, которые он чувствовал сквозь овчину полушубка, тот же волнующий грудной голос, так же блестели в темноте ее зрачки — маленькими острыми точечками. Всего этого Федор испугался, оттолкнул Веру.
   — Медведь… Ну и медведь! — крикнула она сердито, натянула шаль, загладила под нее ладонью волосы. — Что мне вас с матерью понимать? Вы мне давно понятные.
   — Дура ты.
   — Это — пока, а потом вырасту, может. — И, сверкнув в полутьме полоской зубов, шагнула в сенцы и захлопнула дверь.
   Из усадьбы Инютиных Федор вышел не спеша, вспоминая, что Анфиса так и простояла столбом у печки, даже не шелохнулась, пока он разговаривал с ней. Он понимал, что Анфиса указала ему от ворот поворот. Несколько минут назад это его оглушило и раздавило обидой, но странно — сейчас обиды никакой не было, осталось только легкое удивление, недоумение какое-то. Ему казалось, что все это — и его приход к Анфисе, и ее слова, — все это было не по правде, а во сне. И Верка, у которой блестели зрачки, а потом сверкнула во тьме полоска зубов, тоже была во сне.
   Где-то рядом звякнула уздечка, кажется. Федор поднял голову. У крыльца его дома стояла запряженная в розвальни лошадь. «Интересно, это кто же приехал к нам?»
   Войдя в дом, он увидел Ивана. Тот сидел на голбчике. «Ишь ты, на мое место уселся…» — со злорадством отметил Федор.
   Иван был в пиджаке, черной рубахе-косоворотке, из которой торчала тощая шея, на коленке у него висела шапка. Анна собирала на стол, из комнаты, где жили дети, раздавались голоса Димки и Семена, а из-за другой двери слышался говор Марьи Фирсовны и ее дочери Ганки.
   Рядом с Иваном лежали его вытертое суконное пальто и тулуп. Первой мыслью Федора было — подойти к Ивану, взять его за шиворот одной рукой, а ладонью другой отворить дверь и вышвырнуть в сенцы, как щенка, а потом выбросить туда же пальто и тулуп, а дверь закрыть на крючок. И все сделать молча, безо всяких слов. Но он не сделал этого потому, что Анна, пока Федор раздевался, перестала собирать на стол, стояла и сторожила каждое движение мужа. А потом вышел из комнаты Семен, тоже поглядел внимательно на отца, молча снял с Иванова колена шапку, повесил на гвоздь.
   — Андрейка куда запропастился? — спросила Анна и, не дожидаясь ответа, стала резать хлеб.
   Федор, наверное, выполнил бы все же свое намерение, если бы не Семен, не голоса в той комнате, где жили эвакуированные.
   — Интересный гость у меня… — выговорил он, не шевеля почти губами. — Это как же насмелился?
   — А ты что, зверь какой, чтоб тебя опасаться? — спросил Семен.
   — Тебя не спрашивают — ты не сплясывай!
   — Поеду-ка я, — приподнялся Иван.
   — Сиди! — Семен положил ему руку на плечо. — Сейчас, дядя Ваня, чай будем пить.
   — А то ночевал бы у нас. Куда на ночь ехать? Мороз… — Это говорила Анна. Федор слушал голос жены и не верил. Это она, Анна, решилась при нем, Федоре, пригласить Ивана остаться ночевать?! Да что же это происходит? Анфиса, теперь Анна… Что такое произошло с ней, с Анной, это почему же она так смело говорит, будто не он, Федор, тут, в доме… и над ней, хозяин пока?! И Семка — ишь решительный какой!
   Все это Федора изумило, напугало, он приткнулся где-то на стуле за кроватью и, поглаживая ладонью деревянную спинку, скобочкой сложив губы, глядел то на жену, то на сына, то на брата…
   — Нет, никак невозможно, — качнул белобрысой головой Иван. — Я к Антону заезжал, они с женой тоже оставляли… Надо скорей лекарства доставить, худо Панкрату, вчерась всю ночь в жару прометался.
   — В больницу почему не отвезли его? — спросила Анна.
   — Не хочет. «Отлежусь», — говорит. Сам Кружилин вчера приезжал, на своей машине хотел отвезти. Не поехал.
   Федор слышал в МТС, что председатель «Красного колоса», вернувшись недавно из области, простудился в дороге, слег в постель. И сказал вдруг, выплескивая на ни в чем не повинного Панкрата Назарова всю злость и раздражение:
   — Чахоточного какая больница вылечит?
   Иван поглядел на брата, вздохнул:
   — Мы тоже боимся, что нынешнюю весну не переживет. Весной сильно тяжко легочным.
   — Это кто же — мы?
   — А в колхозе, — коротко ответил Иван.
   Задавая свои вопросы, Федор все думал обеспокоенно: что же это такое произошло с Анной, отчего она так осмелела? И еще удивлялся, что начал как-то разговаривать с братом.
   А потом Федор и вовсе перестал понимать себя, — когда Анна пригласила за стол, он поднялся и сел напротив Ивана.
   Ужинали молча. Анна чай не пила, беспрерывно наливала в чашки — мужу, Семену с Димкой, Ивану. За Иваном она следила внимательнее, чем за остальными, едва он выпивал свой чай, она тотчас наливала еще. Федор глядел на это и ухмылялся.
   Первым поужинал Димка, встал молча. За ним ушел и Семен. Иван тоже отодвинул чашку.
   — Еще одну, Иван, — сказала Анна.
   Федор опять ухмыльнулся, но на этот раз еще и сказал:
   — Ишь как она за тобой… Дорогой ты гость для нее.
   Иван поднял припухшие веки.
   — Пятьдесят лет тебе скоро стукнет ведь, кажется. А ты так и не поумнел.
   Федор медленно отвалился на спинку стула, в глазах, глубоко под бровями, сверкнуло немое бешенство. Правая рука его лежала на столе, крупные пальцы задрожали. Он поволок ладонь к себе, почесал ее об острый угол стола, застланного мягкой льняной скатеркой, и вдруг сжал кулак, полной горстью захватив на углу скатерть. Казалось, он сейчас сдернет ее со стола, чашки и тарелки со звоном покатятся на пол. Анна побледнела.
   — Ах ты… — Федор задохнулся, нижняя, крупная губа его сильно затряслась. — Давила тебя Советская власть, давила… Не до конца только.
   — Промашку дала, — сказал Иван.
   — Верно.
   — Ага… Давить-то ей тебя, может, надо было.
   Они сидели неподвижно на разных концах стола, сжигали друг друга глазами.
   — Тэ-эк… — медленно протянул Федор. Анна стояла возле Ивана, крепко сжав губы, будто боялась, что сквозь них прорвется нечеловеческий, истошный крик. — А за что же это, по твоему разумению, меня ей… Советской власти, давить надо было бы?
   Он говорил, а слова ему не подчинялись, ускользали будто, а он ловил их, укладывал неумело и сам прислушивался, приглядывался, в какой ряд они ложатся, какой получается смысл из этих слов. Но понять, кажется, не мог, и потому на крупном лице его было беспомощно-глуповатое выражение.
   — А за то, сдается мне, что ты ее, эту власть… ну, как бы тебе сказать…
   Федор все еще сжимал в кулаке конец скатерти, при последних словах кулак его дрогнул.
   — Боролся ты за Советскую власть, как же, знаю. Но ты не любишь ее, Федор. Во всяком случае, жалеешь, что она пришла. Не принимаешь ее…
   Ивану тоже говорить трудно было.
   Федор то щурил, то широко раскрывал глаза. Смысл слов брата то доходил до него, прояснялся, то пропадал этот смысл, растворялся, уходил куда-то как вода сквозь решето.
   Наконец Федор шумно выпустил из груди воздух, разжал кулак, выпустил конец скатерти.
   — А ловко ты это… приклеил волос к бороде. Когда ж додумался до этого? В тюрьме?
   — Нет, тут уже, — просто ответил Иван. — После того вечера, как мы у Антона в гостях были. Стучали-стучали у меня Поликарпа Кружилина слова в голове, а потом открылось вдруг: да ведь он, ежели тебя взять, половину правды сказал только. А вся правда…
   Федор поспешно встал, громыхнув стулом. Иван тоже поднялся. Анна раскрыла рот, собираясь закричать, но из комнаты, услышав, видно, грохот стульев, быстро вышел Семен.
   — Что? — Он глянул на мать, на отца с дядей.
   — Пошел отсюда! — дернул плечом Федор. — Ну а вся правда какова?
   — А это уж тебе лучше знать, — сказал Иван, шагнул к голбчику, взял свое пальто, стал натягивать. — А я, Федор, что думал про тебя, все сказал.
   Семен не ушел из кухни, стоял, прислонившись к стенке, глядел, как одевается Иван. Федор прошелся по кухне, наклонив набок голову, будто прислушивался к чему-то.
   — Ну а почему же я не принимаю-то ее? — спросил он, останавливаясь. И, ожидая ответа, стоял неподвижно столбом, все так же наклонив голову.
   — Такой уродился, видно. Вспоминаю вот, какой ты в детстве был…
   — Какой же? — нервно спросил Федор.
   — Были прорешки у тебя в характере. Жадноватый был, завидущий, самонравный. И вот, как говорил Кружилин, когда мы в гостях у Антона были: смолоду прореха, а к старости — дыра.
   — Ладно… — Федор подергал себя за ус, потом погладил его, сел на краешек кровати и усмехнулся каким-то своим мыслям. — Допустим… Только вот кое-какие концы свяжи все же: как же я ее не люблю и не принимаю, ежели партизанил, боролся за нее, не щадя жизни? А? Как ты это объяснишь?
   Слово «власть» он почему-то вслух не произнес.
   — Не все легко в жизни объяснить, — ответил Иван, натягивая тулуп. — Тогда партизанил, верно. Только сдается мне: случись сейчас возможность для тебя — ты бы сейчас против боролся.
   Федор начал наливаться гневом, внутри у него все заклокотало, голова затряслась, и рука, лежащая на спинке кровати, дрогнула, в глазах появился жуткий огонь. Он медленно поднялся. Но Семен подошел к Ивану, сдергивая на ходу тужурку со стены.
   — Я провожу тебя, дядя Ваня.
   — Вот что, Иван… — сдерживая себя из последних сил, выдавил Федор из волосатого рта. — Ты не замай… Не объявляйся больше в моем доме! Слышь?! Какие у тебя дела ко мне? По какой причине ты заявился?!
   — Ишь ты каков! Будто один ты живешь тут. Ты мне без надобности. Я к Анне заехал.
   — Зачем? Заче-ем?!
   — А это она тебе и скажет, ежели захочет.
   Иван попрощался с Анной и вышел вместе с Семеном. Федор сел и замолчал. Почему-то он вдруг вспомнил, как стояла на крыльце и глядела на него Верка Инютина, будто собиралась столкнуть в снег. «Дура ты», — сказал ей Федор, а она ответила: «Это — пока, а потом вырасту, может…» Странные слова-то какие она сказала…
   — Зачем он к тебе приезжал? — спросил он у Анны.
   — Ответ Панкрата Назарова передал, — ответила она.