Наконец бергамасцы пошли на штурм и проложили себе дорогу в пещеру. Мусульмане отчаянно защищались под градом камней и вдруг увидели, что путь к морю свободен. Зачем же дальше сражаться? Лучше поднять паруса и удрать в открытое море.
   Подбежав к баркасу, трое офицеров распустили парус. Козимо ловко спрыгнул с сосны на мачту, уцепился за клотик и, крепко сжимая коленями ствол мачты, обнажил шпагу. Пираты подняли сабли. Брат размахивал шпагой направо и налево, удерживая всех троих на почтительном расстоянии. Стоявший у берега баркас качался из стороны в сторону. Взошла луна: в ее лучах заблестела шпага, подаренная бароном сыну, и кривые турецкие клинки. Брат соскользнул вниз по стволу мачты, вонзил шпагу в грудь первого пирата, и тот свалился борт. Юркий, словно ящерица, Козимо поспешил наверх, парируя выпады двух врагов, затем мигом спустился ниже и насквозь проткнул второго пирата, потом опять вскарабкался наверх после короткого поединка с третьим офицером и, еще раз соскользнув, заколол и его.
   Трое мертвых врагов уже погрузились в воду у самого берега, и в бородах у них запутались водоросли. Остальные пираты у выхода из пещеры совершенно ошалели под градом камней и ударов лопатами. Козимо, не слезая с мачты, победоносно осматривался кругом, как вдруг из пещеры выскочил кавалер-адвокат и, опустив голову, помчался по камням, словно кот, которому привязали к хвосту горящую паклю. Он подбежал к баркасу, оттолкнул его от берега, взобрался на него, схватил весла и, направив баркас в открытое море, принялся отчаянно грести.
   — Кавалер! Что вы делаете? Да вы с ума сошли! — Кричал Козимо, уцепившись за клотик. — Скорее возвращайтесь на берег! Куда вы?
   Но где там! Ясно было, что Энеа-Сильвио хотел добраться до корабля пиратов и там укрыться от кары. Теперь его предательство было раскрыто, и, останься он на берегу, не миновать ему виселицы. Он греб и греб, и Козимо не знал, что делать, хоть и держал в руках обнаженную шпагу, а старик был слаб и безоружен. Честно говоря, ему не хотелось трогать дядюшку, да к тому же, чтобы добраться до него, Козимо надо было спуститься с мачты. Между тем брат совсем не был уверен, не поступился ли он уже своими принципами, спрыгнув с дерева на мачту, и понимал, что сейчас совсем неподходящий момент для решения сложного вопроса: ступить ногой в лодку и ступить на землю — равнозначно ли это? Поэтому он, ничего не предпринимая, поудобнее уселся на поперечине, обхватив обеими ногами ствол мачты, и смотрел, как баркас несется по волнам; легкий ветерок надувал паруса, а старик все налегал на весла.
   И тут Козимо услышал негромкий лай. Он вздрогнул от радости. Оттимо-Массимо, которого он в горячке сражения потерял из виду, свернувшись клубочком, лежал на дне лодки и как ни в чем не бывало вилял хвостом.
   Козимо подумал, что вообще-то особенно расстраиваться не стоит: ведь он, можно сказать, в тесном семейном кругу, вместе с дядюшкой и верным Оттимо-Массимо плывет в лодке по морю, что после стольких лет жизни на деревьях можно даже считать приятным развлечением. Над морем висела луна. Старик стал выбиваться из сил. Теперь он греб тяжело и плакал, то и дело повторяя:
   — О Заира... О Аллах, Аллах... Заира... О Заира... иншалла...
   Так, не переставая бормотать, он сквозь слезы повторял это женское имя, которое Козимо никогда прежде не слышал.
   — Что вы говорите, кавалер? Что с вами? Куда мы плывем? — беспокойно спрашивал Козимо.
   — Заира... О Заира... Аллах, Аллах, — шептал старик.
   — Кто такая Заира, кавалер? Так вы надеетесь отсюда попасть к ней?
   Энеа-Сильвио кивал, что-то шепча сквозь слезы, и с его уст, словно обращенное к луне, слетало странное женское имя. При слове «Заира» в голове у Козимо роем закружились тысячи догадок. Быть может, здесь кроется самая глубокая тайна этого скрытного и непонятного человека. Раз кавалер-адвокат, плывя к пиратскому кораблю, надеется встретиться с этой Заирой, значит, она живет в одной из мусульманских стран. Может быть, на всю его жизнь наложила отпечаток тоска по этой женщине, может, в мечтах о ней воплощалось то утраченное счастье, которое он тщетно искал, разводя пчел и прокладывая каналы. Возможно, она была его женой или любовницей там, в цветущих садах заморской страны, или — что много вероятнее — это его дочь, и он не видел ее много лет. Чтобы отыскать ее, дядюшке пришлось обращаться к капитанам турецких и мавританских судов, которые приставали к нашим берегам, и в конце концов он, видно, получил о ней какие-то вести. Быть может, он узнал, что она стала рабыней, и турки в качестве выкупа потребовали у него сведения о путях омброзских тартан. Или такой ценой он должен был заплатить за право вернуться к мусульманам, на родину Заиры.
   Теперь, когда интрига дядюшки была раскрыта, ему ничего не оставалось, как бежать из Омброзы, а берберам — его принять. В прерывистых, бессвязных речах кавалер-адвоката мольба и надежда перемежались со страхом, отчаянным страхом: а вдруг и на этот раз какое-нибудь несчастье не позволит ему соединиться с обожаемой Заирой?
   Он уже не в силах был больше грести, как вдруг, словно тень, рядом возникла вторая пиратская лодка. Наверно, с корабля услышали шум битвы и послали разведчиков. Козимо соскользнул до середины мачты, чтобы спрятаться за парусом. Старик же, протягивая руки, закричал на франкском наречии, чтобы пираты взяли его и отвезли на корабль. Его просьба была исполнена. Двое пиратов в тюрбанах, едва лодка приблизилась на достаточное расстояние, схватили его за плечи, легко приподняли и перенесли в свой баркас. Лодка Козимо от толчка подалась назад, парус надуло ветром, и брат, который уже не надеялся спастись, избежал гибели.
   Подгоняемая ветром, лодка уносилась все дальше, и до Козимо долетели раздраженные голоса мусульман, как видно споривших о чем-то; злобный возглас одного из пиратов и стон дядюшки, в беспамятстве повторявшего: «О Заира! О Заира!» — не оставлял сомнения в том, какой прием оказали берберы кавалер-адвокату. Они наверняка сочли его виновным в том, что их отряд попал на берегу в засаду, потерял всю добычу и нескольких офицеров, и вот теперь обвиняли его в измене.
   Послышался отчаянный вопль, всплеск воды, и... наступила тишина. Козимо вдруг вспомнил, как кричал отец, гоняясь за сводным братом по лугу: «Энеа-Сильвио! Энеа-Сильвио!» — вспомнил так явственно, будто услышал этот крик на берегу, и уткнулся лицом в парус.
   Немного спустя брат снова взобрался повыше, чтобы посмотреть, куда плывет баркас. В воде покачивалось нечто вроде буйка, уносимого течением, но у этого буйка был хвост. На воду упал свет луны, и Козимо увидел, что это не буек, а голова в высокой феске с кисточкой, и узнал запрокинутое лицо кавалер-адвоката, который, разинув рот, с обычным недоуменным выражением смотрел в небо. Туловище погрузилось в воду, и его не было видно. Козимо крикнул:
   — Кавалер! Что вы делаете? Скорее влезайте в лодку. Хватайтесь же за борт! Я вам помогу подняться, кавалер!
   Но дядюшка не отвечал, лишь легонько покачивался на волнах, недоуменно глядя ввысь невидящими глазами.
   Козимо приказал:
   — Оттимо-Массимо, сюда! Прыгай в воду! Хватай дядюшку за шею! Спасай его! Спасай!
   Послушная собака прыгнула в море, попыталась схватить старика зубами за шею, но не сумела и вцепилась в бороду.
   — За шею, Оттимо-Массимо! Тебе говорят, за шею! — крикнул Козимо, но собака подняла зубами голову и подтащила ее к самому борту. И тут Козимо увидел, что шеи нет, нет тела, нет ничего, кроме головы Энеа-Сильвио Карреги, отсеченной ударом сабли.

XVI

   Вначале о гибели кавалер-адвоката брат рассказывал совсем по-иному. Когда ветер пригнал к берегу баркас с прижавшимся к мачте Козимо и следом приплыл Оттимо-Массимо, волочивший отрубленную голову Энеа-Сильвио, брат поведал сбежавшимся на его крик людям куда более простую историю: перебравшись с помощью веревки на сосну, он рассказал, что Энеа-Сильвио был похищен пиратами и затем убит ими. Возможно, эту версию он сочинил, подумав о том, какую боль причинит отцу весть о смерти сводного брата и вид его жалких останков, и не решаясь отягчать ее рассказом о предательстве Энеа-Сильвио. Больше того, прослышав о глубоком отчаянии отца, Козимо попытался позже окружить убитого дядюшку ореолом ложной славы и для этого придумал историю про то, как дядюшка втайне долго и хитроумно боролся с пиратами, но затем был ими разоблачен и предан страшной смерти. Однако в рассказе его было множество пробелов и противоречий еще и потому, что Козимо остерегался упоминать о пещере, в которой пираты схоронили свою добычу, и о нападении угольщиков. Ведь если бы жители Омброзы узнали об этом, они бы примчались в лес и отобрали у бергамасцев свое добро.
   Лишь спустя несколько недель, уверенный, что угольщики уже успели распорядиться захваченным, он рассказал о штурме пещеры. Те из жителей, кто отправился в пещеру, вернулись, понятно, с пустыми руками. Угольщики поделили по справедливости сушеную треску, свиную колбасу, сыр, а остальные яства сложили вместе, и потом целый день в лесу шел пир горой.
 
   Отец как-то сразу постарел, горе, испытанное при вести о гибели Энеа-Сильвио, наложило странный отпечаток на его характер. Он твердо вознамерился продолжить начинания единокровного брата. И даже решил самолично заняться разведением пчел и со всем усердием приступил к делу, хотя до этого никогда не видел улья. За советами он обращался к Козимо, который кое-чему научился от дядюшки; он не снисходил до вопросов, но заводил разговор о пчеловодстве и слушал объяснения Козимо, а затем, отдавая распоряжения, повторял его слова таким раздраженным и надменным тоном, словно это должно быть известно каждому. К пчелам он опасался подходить слишком близко — как бы не ужалили, — но изо всех сил старался победить в себе этот страх, и одному Богу известно, чего это ему стоило. Кроме того, он приказывал рыть каналы, желая осуществить проекты бедного Энеа-Сильвио. Впрочем, было бы просто удивительно, если б ему удалось завершить то, что даже покойный, останься он в живых, не сумел бы довести до конца.
   Увы, эта поздняя страсть барона к хозяйственным делам длилась недолго. Однажды, когда он с озабоченным видом метался между ульями и каналом, вдруг, в минуту очередной вспышки гнева, увидел, что прямо на него летят две пчелы. Отец испугался, отчаянно замахал руками, опрокинул улей и бросился прочь, неотступно преследуемый роем пчел. Несясь вслепую, он угодил в канал, который как раз наполняли водой, и его извлекли оттуда промокшим до нитки.
   Беднягу немедля уложили в постель. Целую неделю его знобило от пчелиных укусов и мучила простуда после невольного купания, потом он, можно сказать, совсем выздоровел. Но им внезапно овладела полная апатия, и он потерял всякую охоту бороться с недугом.
   Целыми днями лежал он в кровати, совершенно утеряв волю к жизни. Из всех его замыслов ничего не вышло, о герцогстве никто и слушать не хотел, его старший сын даже теперь, став взрослым, не спустился с деревьев, единокровный брат убит, дочь поселилась далеко от родного дома, выйдя замуж за человека еще более неприятного, чем она сама, я был еще слишком молод, чтобы стать ему опорой, а жена — слишком властолюбива и резка. Отец начал бредить и в забытьи говорил, что иезуиты захватили его дом и он не может выйти из комнаты. Он умер, как и жил, полный горечи, одержимый манией величия. Козимо следовал за похоронной процессией, перелезая с дерева на дерево, но на кладбище ему попасть не удалось, ибо забраться на покрытые густой и жесткой хвоей кипарисы было просто немыслимо.
   Он смотрел через изгородь, как опускают в могилу отца, а когда все мы бросили по горсти земли на его гроб, брат кинул зеленую ветку. И я подумал, что все мы были столь же далеки от отца, как и Козимо на своих деревьях.
 
   Теперь Козимо стал бароном ди Рондо. Его жизнь не изменилась. Конечно, он заботился о наших владениях и делах, но лишь от случая к случаю. Когда управляющий или арендаторы его искали, то им ни разу не удалось его найти, а когда им меньше всего хотелось его видеть, он внезапно появлялся на ветке. Деловые интересы нашей семьи заставляли брата чаще бывать в городе, где он обычно останавливался на высоком ореховом дереве посреди площади либо на каменном дубу у порта. Жители почтительно называли его «господин барон», и он, как это часто бывает с юношами, принимал позу умудренного опытом человека и охотно рассказывал омброзцам, собравшимся у дерева в круг, всякие были и небылицы.
   Он по-прежнему с увлечением живописал историю гибели нашего дядюшки, причем все время по-разному, мало-помалу приоткрывая истину про сговор кавалера с пиратами; однако, желая погасить справедливый гнев сограждан, он поведал им историю о Заире, да так, словно ее рассказал ему перед смертью сам Энеа-Сильвио, и сумел даже растрогать слушателей печальной судьбой старика.
   Мне думается, что от чистейшей выдумки Козимо, постепенно уточняя свой рассказ, добрался до весьма правдивого изложения всех фактов. Он старался ничего не присочинять, но, видя, что и жители Омброзы, готовые без устали слушать его рассказ, и новые слушатели требуют красочных подробностей, Козимо стал добавлять гиперболические описания своих подвигов, вводить новые персонажи и новые эпизоды, и постепенно история приобрела еще более фантастический вид, чем в самом начале.
   Отныне у Козимо появились слушатели, готовые внимать с раскрытым ртом всему, что бы он ни придумал. Ему очень понравилось выступать в роли рассказчика, и его жизнь на деревьях, охота, разбойник Лесной Джан, такса Оттимо-Массимо — все служило темой для бесконечных занятных историй. Многие эпизоды переданы мною в точности так, как он их излагал перед своей простодушной аудиторией, и я упоминаю об этом для того, чтобы попросить у вас прощения, если не все, о чем здесь написано, кажется правдоподобным и согласным с гармонической картиной природы и человеческих деяний. К примеру, один из бездельников спрашивал:
   — Правда, что вы ни разу не слезали с деревьев, господин барон?
   И Козимо начинал рассказ:
   — Да, но однажды я по ошибке ступил на рога оленя. Я думал, что это клен, а это оказался олень, убежавший из королевского заповедника и застывший в неподвижности. Олень почувствовал на рогах какую-то тяжесть и помчался по лесу. Ох, уж и трясло меня! Острые рога ранили мне ноги, колючки вонзались в тело, ветки хлестали по лицу... Олень рвался то влево, то вправо, пытаясь меня сбросить, но я держался крепко...
   Он прерывал рассказ, и тут слушатели изумлялись:
   — Как же вы спаслись, ваша милость?
   И Козимо каждый раз придумывал иной конец:
   — Олень бежал, бежал, пока не встретил оленье стадо. Увидев на рогах человека, олени вначале его сторонились, но потом любопытство взяло верх и они подошли поближе. У меня за плечами висело ружье, я прицелился и, представьте, перестрелял их одного за другим. Пятьдесят оленей!
   — Когда же это в наших краях столько оленей было?! — недоумевал один из простаков.
   — Да, теперь они все вывелись. Потому что эти пятьдесят оленей все были самки, понимаете? Только захочет мой олень подойти к самке, а та падает мертвой. Олень ничего не мог понять и под конец совсем отчаялся. Тогда... тогда он решил покончить с собой, взбежал на высокую скалу и кинулся вниз. Но я успел вскочить на сосну — и вот вернулся к вам!
   В другой раз он рассказывал, как двое оленей, затеяв сражение, начали яростно сшибаться рогами и он беспрестанно перелетал то к одному, то к другому на рога, пока особенно сильный толчок не забросил его на дуб.
   Словом, как все заправские рассказчики, он никак не мог решить, что лучше — подлинные истории, заставляющие вас вновь испытать счастье, скуку, неуверенность и самообольщение, мелкие чувства и презрение к самому себе, или же истории вымышленные, в которых все передано крупными мазками и кажется таким легким, где чем больше придумываешь, тем чаще возвращаешься к случившемуся или пережитому тобой в действительности. Козимо еще был в том возрасте, когда страсть рассказывать усиливает жажду жизни, когда вам кажется, что вы еще слишком мало видели и потому, собственно, рассказывать-то не о чем; поэтому брат отправлялся на охоту, пропадал где-то несколько недель, а потом возвращался на ореховое дерево посреди площади, держа за хвост куницу, лису или барсука, и вновь рассказывал омброзцам истории, из истинных превращавшиеся в придуманные, а из придуманных — в истинные.
   Но за этой страстью крылось глубокое недовольство, неудовлетворенность, за поисками все новых слушателей таились иные поиски. Козимо до сих пор не познал любви, а без этого чего стоил весь его опыт?! Много ли проку, что он рисковал жизнью, еще не узнав вкус этой самой жизни?
   Через площадь Омброзы проходили крестьянские девушки и торговки рыбой, проезжали в каретах юные барышни, и Козимо с дерева мельком окидывал их взглядом, никак не понимая, почему во всех было лишь нечто от того, что он искал, и ни в одной не находил всего целиком. Ночью, когда в домах зажигались огни, а Козимо одиноко сидел на ветке, глядя во тьму своими желтыми, как у филина, глазами, он предавался мечтам о любви.
   Парочки, назначавшие свидание в кустах или в винограднике, вызывали у него восхищение и зависть, и он неотрывно смотрел, как они удаляются, растворяясь в темноте; но, если влюбленные располагались на травке у подножия его дерева, он тут же в смущении исчезал.
   И чтобы победить природную стыдливость, он останавливался и наблюдал, как любятся животные.
   Весной мир над деревьями становился сплошным брачным хороводом: белки ласкали друг друга, почти совсем как люди, птицы спаривались, хлопая крыльями, даже ящерицы ползали в траве, крепко сплетаясь хвостиками, а ежи и дикобразы, чтобы их объятия были понежнее и помягче, сами переставали быть колючими. Оттимо-Массимо, нимало не страдая от того, что он — единственная такса во всей Омброзе, бесстрашно и нахально ухаживал за огромными овчарками и самками-волкодавами, полагаясь на свое природное обаяние. Иной раз он возвращался весь искусанный, но достаточно было одной удачи в любви, чтобы он утешился.
   Козимо, как и Оттимо-Массимо, был единственным в своем роде. В своих грезах наяву он видел, что его любят прекраснейшие девушки. Но как ему отыскать свою любовь здесь, на деревьях? В мечтах он предпочитал не уточнять, произойдет ли эта встреча на земле или наверху. Это место виделось ему как бы вне пространства, туда можно попасть, не спускаясь на землю, а подымаясь все выше и выше. Ведь должно же быть такое высокое дерево, по которому легко добраться до другого мира, до луны.
   А пока, часами болтая с ротозеями на площади, он испытывал все большее недовольство собой. Однажды в рыночный день торговец, приехавший из ближнего города Оливабасса, увидев его, воскликнул:
   — А, значит, и у вас есть свой испанец!
   На изумленные вопросы омброзцев он ответил:
   — В Оливабассе на деревьях живет целая колония испанцев!
   И с этой минуты Козимо не находил покоя до тех пор, пока не отправился через леса в трудное путешествие в Оливабассу.
 

XVII

   Оливабасса была расположена вдали от побережья. Козимо добрался до нее за два дня, с великим риском преодолевая участки, где почти нет растительности. Жители придорожных селений, увидев его, вскрикивали от изумления, а некоторые даже кидали ему вслед камни; поэтому Козимо старался по возможности оставаться незамеченным. Но как только он приблизился к Оливабассе, сразу заметил, что одинокий дровосек, волопас или крестьянка, собиравшая оливки, обнаружив его, ничуть не удивлялись, больше того, мужчины, сняв соломенные шляпы, приветствовали его, словно хорошего знакомого, на каком-то непонятном языке, совсем не похожем на местный диалект и звучавшем в их устах довольно странно:
   — ЎSenor! ЎBuenos dнas, Senor![30]
   Была зима, многие деревья стояли голые. Двойной ряд платанов и вязов пересекал городок. Подобравшись поближе, брат увидел, что на голых ветвях — по двое, а иногда и по трое на каждом дереве — сидят и стоят люди в важных позах. В несколько прыжков Козимо очутился подле них.
   Судя по треугольным шляпам, украшенным перьями, и широким богатым мантиям, мужчины были знатными сеньорами. Женщины в прозрачных вуалях — видимо, тоже благородные дамы, — сидя на ветвях, что-то вышивали, то и дело поглядывая вниз, на дорогу, и при этом слегка наклоняясь вбок и облокотясь о ветку, словно о подоконник.
   Мужчины здоровались с Козимо тоном горестного сочувствия:
   — ЎBuenos dнas, Senor!
   Козимо в ответ кланялся и снимал шляпу. Один из испанцев, тучный мужчина, с желтым цветом лица, как у больного печенью, и с бритыми щеками, на которых ясно проступала щетина выбритых усов и бороды, еще черная, несмотря на его преклонный возраст, по-видимому, был самый знатный из всех. Он чудом втиснулся в развилину крепкого сука на платане, и оттуда его, казалось, уже не вытащишь никакими силами. Этот сеньор, судя по всему, спросил у своего соседа, тщедушного человечка в черном одеянии, с такой же иссиня-черной щетиной на бритых щеках, кто этот незнакомец, что приближается по деревьям аллеи.
   Козимо решил, что самое время представиться. Он перебрался на платан, на котором сидел важный испанец, поклонился и сказал:
   — Барон Козимо Пьоваско ди Рондо!
   — Rondos? Rondos? — переспросил толстяк. — Aragones? Gallego?[31]
   — Нет, сеньор.
   — Catalбn?[32]
   — Нет, сеньор. Я из этих мест.
   — Desterrado tambiйn?
   Тощий сеньор почел своим долгом вступить в разговор в качестве толмача и высокопарно произнес:
   — Его светлость герцог Фредерико Алонсо Санчес де Гуатамурра-и-Тобаска спрашивает, не является ли и ваша милость изгнанником, поскольку, как мы видим, вы тоже обитаете на ветвях.
   — Нет, сеньор. По крайней мере я стал изгнанником не по чужой воле.
   — Viaja usted sobre los бrboles por gusto?
   Толмач перевел:
   — Его светлость Фредерико Алонсо пожелал узнать, по своей ли прихоти ваша милость путешествует по деревьям.
   Козимо подумал немного и ответил:
   — Я бы сказал — по велению долга, хотя никто меня к этому не принуждал.
   — Feliz usted! — воскликнул Фредерико Алонсо Санчес и вздохнул. — Ay de mi, ay de mн!
   Человек в черном одеянии пояснил еще более высокопарно:
   — Его светлость изволили заметить, что ваша милость вправе почитать себя счастливцем, ибо вы пользуетесь полной свободой, каковую мы, увы, не можем не сравнивать с нашим унижением, переносимым нами с должным смирением перед волей Всевышнего.
   Он перекрестился.
   Так по отрывистым восклицаниям герцога Алонсо Санчеса и по обстоятельному их пересказу сеньором в черном Козимо удалось воссоздать историю испанской колонии, поселившейся на платанах. Это были испанские дворяне, возмутившиеся против короля Карла III из-за каких-то спорных феодальных привилегий и посему вместе с семьями изгнанные из страны. Когда они добрались до Оливабассы, им было запрещено продолжать путешествие: дело в том, что город Оливабасса, по старинному договору с его католическим величестком, не имел права не только давать убежище лицам, изгнанным из Испании, но и разрешать им пройти через свою территорию. Положение этих благородных испанских грандов и их семей было весьма сложным, но власти Оливабассы, с одной стороны, не желавшие ссориться с иностранными канцеляриями, а с другой — не имевшие причин враждовать с богатыми путешественниками, нашли хитроумный выход. Согласно договору, изгнанники не могли «ступить на землю Оливабассы», следовательно, если поселить их на деревьях, то буква соглашения будет соблюдена.
   И вот изгнанники взобрались на платаны и вязы по приставным лестницам, которые были любезно предоставлены им общиной, а затем убраны. Уже несколько месяцев испанская колония жила на деревьях, уповая на мягкий климат, на скорейшее появление королевского указа об амнистии и на провидение. У опальных дворян был изрядный запас испанских дублонов, и они закупали всевозможные припасы, чем весьма оживили городскую торговлю. Чтобы поднимать наверх еду, они приспособили несколько корзин на веревках. На самых крепких деревьях изгнанники раскинули балдахины, служившие им опочивальней. Словом, гранды устроились довольно удобно, хотя вернее было бы сказать, что тут постарались жители Оливабассы — понятно, не без выгоды для себя. Сами же изгнанники целыми днями пребывали в полнейшей праздности.
   Козимо впервые встретил других людей, обитающих на деревьях, и сразу засыпал их практическими вопросами:
   — А когда дождь идет, что вы делаете?
   — ЎSacramos todo el tiempo, Senor![33]
   И толмач, падре Сульписио де Гуадалете, из Общества Иисусова, попавший в опалу, когда его орден был в Испании запрещен, немедля перевел:
   — Под защитой наших балдахинов мы обращаем свои помыслы к Всевышнему, дабы возблагодарить его за то немногое, чем мы довольствуемся.
   — А охотой вы занимаетесь?
   — Seňor, algunas veces con el visco.