Страница:
— Опять барон ищет женщину. Будем надеяться, что он ее найдет и даст нам спокойно спать.
Иногда какой-нибудь старик из тех, что страдают бессонницей и охотно подходят к окну, заслышав шум, высовывался в сад и видел среди ажурных теней, отбрасываемых в лунных лучах ветвями фигового дерева, силуэт Козимо.
— Никак не можете заснуть, ваша милость?
— Да, сколько ни ворочаюсь, все не сплю, — отвечал Козимо, словно он лежал в постели, зарывшись лицом в подушку, и мечтал поскорее сомкнуть отяжелевшие веки, а не висел на дереве, словно циркач. — Не знаю, что со мной нынче ночью... жарко, тяжко... Может, это к перемене погоды. Вы сами-то ничего не чувствуете?
— Чувствую, чувствую... Но я уже стар, а в вас кровь играет.
— И правда, играет.
— Шли бы вы, ваша милость, куда-нибудь в другое место: здесь вашему горю не помогут, здесь одни бедняки, которым завтра вставать на рассвете, а вы им спать не даете.
Козимо ничего не отвечал и обычно исчезал в соседнем саду. Он никогда не переступал определенных границ, а жители Омброзы со своей стороны снисходительно относились к его странностям: во-первых, потому, что он все же был барон, а во-вторых, потому, что совсем не походил на остальных баронов.
Нередко звериные вопли, вырывавшиеся у него из груди, залетали в окна, где его слушали более благосклонно. Достаточно было, чтобы зажженная свеча вырвала из мрака чью-то тень или раздался приглушенный смех и женский голос, то ли зазывавший и дразнивший его, то ли насмехавшийся над ним, — и моему брату, который метался по ветвям, словно одинокий чиж, уже грезилась пылкая любовь.
И вот уже какая-нибудь девица побойчее подходит к окну, будто бы желая посмотреть, кто это кричит, — еще теплая со сна, с призывной улыбкой на пухлых полураскрытых губах, с обнаженной грудью и распущенными волосами, — и начинается тихая беседа.
— Кто это? Кот?
А он:
— Человек, человек!
— Человек, который мяукает?
— Это я вздыхаю.
— О чем? Чего тебе не хватает?
— Того, что есть у тебя.
— Что же это?
— Иди ко мне, я тебе объясню...
Брату никогда не доставалось от ревнивых мужчин, и никто ему не мстил, и это, по-моему, верный признак того, что он никому не казался особенно опасным. Лишь однажды он был ранен при таинственных обстоятельствах. Весть об этом распространилась утром. Хирургу городка пришлось взобраться на ореховое дерево, откуда доносились стоны Козимо. В ногу брата впилось множество мелких дробинок, которыми обычно стреляют по воробьям, и хирург немало потрудился, извлекая их одну за другой острым пинцетом. Никто так и не узнал толком, как все случилось. Брат утверждал, что он сам нечаянно нажал курок, взбираясь с ружьем на сук.
Пока брат выздоравливал, он был вынужден неподвижно сидеть на дереве, а потому снова со всем рвением погрузился в занятия. Именно в тот год он начал сочинять «Проект Конституции идеального государства, расположенного на деревьях», в котором описывал воображаемую надземную республику, населенную справедливыми людьми.
Начал он свое сочинение как трактат о законах и форме правления, но страсть к придумыванию запутанных историй взяла верх, и в итоге получился своеобразный альманах приключений, полный дуэлей и любовных похождений, причем последние вплетены были в главу о браке и семейном праве. Закончиться его книга должна была следующим образом: автор, основав совершенное государство и убедив людей поселиться на деревьях, где они могли бы зажить мирно и счастливо, спускается на обезлюдевшую землю. Таким должен был стать эпилог; но Козимо так и не довел свое сочинение до конца. Краткое изложение своих трудов он послал Дидро, скромно подписавшись «Козимо Рондо, читатель энциклопедии». Дидро ответил коротким благодарственным письмом.
XX
XXI
Иногда какой-нибудь старик из тех, что страдают бессонницей и охотно подходят к окну, заслышав шум, высовывался в сад и видел среди ажурных теней, отбрасываемых в лунных лучах ветвями фигового дерева, силуэт Козимо.
— Никак не можете заснуть, ваша милость?
— Да, сколько ни ворочаюсь, все не сплю, — отвечал Козимо, словно он лежал в постели, зарывшись лицом в подушку, и мечтал поскорее сомкнуть отяжелевшие веки, а не висел на дереве, словно циркач. — Не знаю, что со мной нынче ночью... жарко, тяжко... Может, это к перемене погоды. Вы сами-то ничего не чувствуете?
— Чувствую, чувствую... Но я уже стар, а в вас кровь играет.
— И правда, играет.
— Шли бы вы, ваша милость, куда-нибудь в другое место: здесь вашему горю не помогут, здесь одни бедняки, которым завтра вставать на рассвете, а вы им спать не даете.
Козимо ничего не отвечал и обычно исчезал в соседнем саду. Он никогда не переступал определенных границ, а жители Омброзы со своей стороны снисходительно относились к его странностям: во-первых, потому, что он все же был барон, а во-вторых, потому, что совсем не походил на остальных баронов.
Нередко звериные вопли, вырывавшиеся у него из груди, залетали в окна, где его слушали более благосклонно. Достаточно было, чтобы зажженная свеча вырвала из мрака чью-то тень или раздался приглушенный смех и женский голос, то ли зазывавший и дразнивший его, то ли насмехавшийся над ним, — и моему брату, который метался по ветвям, словно одинокий чиж, уже грезилась пылкая любовь.
И вот уже какая-нибудь девица побойчее подходит к окну, будто бы желая посмотреть, кто это кричит, — еще теплая со сна, с призывной улыбкой на пухлых полураскрытых губах, с обнаженной грудью и распущенными волосами, — и начинается тихая беседа.
— Кто это? Кот?
А он:
— Человек, человек!
— Человек, который мяукает?
— Это я вздыхаю.
— О чем? Чего тебе не хватает?
— Того, что есть у тебя.
— Что же это?
— Иди ко мне, я тебе объясню...
Брату никогда не доставалось от ревнивых мужчин, и никто ему не мстил, и это, по-моему, верный признак того, что он никому не казался особенно опасным. Лишь однажды он был ранен при таинственных обстоятельствах. Весть об этом распространилась утром. Хирургу городка пришлось взобраться на ореховое дерево, откуда доносились стоны Козимо. В ногу брата впилось множество мелких дробинок, которыми обычно стреляют по воробьям, и хирург немало потрудился, извлекая их одну за другой острым пинцетом. Никто так и не узнал толком, как все случилось. Брат утверждал, что он сам нечаянно нажал курок, взбираясь с ружьем на сук.
Пока брат выздоравливал, он был вынужден неподвижно сидеть на дереве, а потому снова со всем рвением погрузился в занятия. Именно в тот год он начал сочинять «Проект Конституции идеального государства, расположенного на деревьях», в котором описывал воображаемую надземную республику, населенную справедливыми людьми.
Начал он свое сочинение как трактат о законах и форме правления, но страсть к придумыванию запутанных историй взяла верх, и в итоге получился своеобразный альманах приключений, полный дуэлей и любовных похождений, причем последние вплетены были в главу о браке и семейном праве. Закончиться его книга должна была следующим образом: автор, основав совершенное государство и убедив людей поселиться на деревьях, где они могли бы зажить мирно и счастливо, спускается на обезлюдевшую землю. Таким должен был стать эпилог; но Козимо так и не довел свое сочинение до конца. Краткое изложение своих трудов он послал Дидро, скромно подписавшись «Козимо Рондо, читатель энциклопедии». Дидро ответил коротким благодарственным письмом.
XX
Вообще об этом периоде жизни брата я не могу рассказать подробно, так как на то время приходится мое первое путешествие по Европе. Мне исполнился двадцать один год, и я мог как угодно распоряжаться отцовским наследством, ибо брат удовлетворялся малым, а матери, которая в последние годы сильно сдала, тоже немного было нужно. Брат хотел даже подписать документ о передаче мне пожизненных прав на все наши владения при условии, что я буду выплачивать ему ежемесячно небольшую сумму, вносить за него налоги и вести дела. А потому мне ничего не оставалось, как взять на себя управление всеми поместьями, найти жену и зажить мирной, размеренной жизнью, что мне и удалось, несмотря на великие потрясения нашего неспокойного века.
Но прежде, чем взяться за хозяйство, я решил немного попутешествовать. И попал в Париж как раз вовремя, чтобы увидеть, с каким триумфом встречают там Вольтера, после многих лет изгнания приехавшего в столицу на первое представление своей трагедии.
Но это уже воспоминания о моей жизни, не представляющей никакого интереса для читателя; я хотел лишь сказать, что во время путешествия меня поразило, сколь широко распространилась по Европе слава о живущем на деревьях человеке из Омброзы. В одном альманахе я даже увидел рисунок с надписью внизу: «L’homme sauvage l’Ombreuse (Rep. Gйnoise). Vit seulement sur les arbres»[50].
Художник изобразил его волосатым, звероподобным существом с длинной бородой и хвостом, жадно поедающим саранчу. Рисунок был помещен в главе о чудищах, между гермафродитом и сиреной.
Перед лицом столь нелепых выдумок я обычно остерегался говорить, что дикий человек — мой брат. Но я открыто и смело объявил всем об этом, когда меня пригласили в Париже на прием в честь Вольтера.
Старый философ восседал в кресле, окруженный стайкой поклонниц, беззаботный, как младенец, и колючий в ответах, как дикобраз.
Узнав, что я приехал из Омброзы, он обратился ко мне:
— C’est chez vous, mon cher Chevalier, qu’il y a ce fameux philosophe qui vit sur les arbres comme un singe?[51]
Весьма польщенный, я не удержался и ответил:
— C’est mon frйre, Monsieur, le Baron de Rondeau[52].
Вольтер был весьма удивлен — возможно, потому, что брат такой достопримечательности оказался совершенно нормальным человеком, — и задал мне вопрос:
— Mais c’est pour approcher du ciel, que votre frйre reste lб-haut[53]?
— Брат утверждает, — ответил я, — что тому, кто хочет получше рассмотреть землю, надо держаться от нее на известном расстоянии.
Вольтер весьма оценил мой ответ.
— Jadis, c’etait seulement la Nature que crйait des phйnomиnes vivants, — заключил он, — maintenant c’est la Raison[54]. — И, произнеся эти слова, мудрый старец снова вернулся к оживленной болтовне с очаровательными ревностными теистами в юбках.
Вскоре срочная депеша заставила меня прервать путешествие и вернуться в Омброзу. У матери внезапно обострилась астма, бедняжка совсем не вставала с постели.
Входя в калитку и бросив первый взгляд на отцовскую виллу, я не сомневался, что увижу его. И верно, Козимо сидел на ветке тутового дерева, спускавшейся прямо к подоконнику матушкиной комнаты.
— Козимо, — негромко окликнул я брата.
Он кивнул мне, как бы давая понять, что матушке немного легче, хотя состояние все еще тяжелое, и что я могу подняться к ней, но как можно тише.
Комната утопала в полутьме. Матушка, полулежавшая на подушках, казалась выше и грузнее, чем обычно. У постели суетились служанки. Баттиста еще не приехала, так как граф, ее муж, который должен был ее сопровождать, задержался из-за сбора винограда. В полутьме белело открытое окно, за ним виден был сидевший на ветке брат.
Я наклонился и поцеловал матери руку. Она сразу меня узнала и положила ладонь мне на голову.
— А, ты приехал, Бьяджо...
Когда приступ удушья немного ее отпускал, она говорила еле слышно, но отчетливо и весьма разумно. Меня поразило, что она обращалась и ко мне и к брату так, словно оба мы сидели у изголовья постели. Козимо с дерева тут же ей отвечал.
— Я давно принимала лекарство, Козимо?
— Нет, матушка, всего несколько минут назад, сейчас еще рано снова пить его, все равно пользы не будет. Внезапно она сказала:
— Козимо, дай мне дольку апельсина.
Это несказанно изумило меня. Но еще сильнее я поразился, когда увидел, что Козимо через окно просунул в комнату нечто похожее на гарпун, поддел им дольку апельсина, лежащую на столике, и подал матери прямо в руку.
Я заметил, что за мелкими услугами она предпочитала обращаться к Козимо, а не ко мне.
— Козимо, дай мне шаль.
И брат самодельным гарпуном отыскивал среди валявшихся в кресле вещей шаль и протягивал ее матери.
— Вот, матушка.
— Спасибо, сынок.
Она говорила так, словно он был рядом, но избегала просить то, чего он не мог сделать, не слезая с дерева. В этих случаях она обращалась только ко мне или к служанкам.
Ночью матушка никак не могла уснуть. Козимо остался на всю ночь присматривать за ней, повесив на ветку светильник, чтобы больной было видно его даже в темноте.
По утрам удушье особенно жестоко терзало мать. Единственное, чем можно было облегчить ее страдания, — это хоть как-то развлечь ее; и Козимо играл на свирели незатейливые песенки, подражал пению птиц, ловил бабочек и впускал их в комнату либо развешивал гирлянды из цветов глицинии.
Был яркий солнечный день. Козимо с дерева стал выдувать из трубочки мыльные пузыри, загоняя их в комнату, прямо к постели больной. Матушка смотрела на плывущие по воздуху и заполонившие комнату радужные шарики и говорила:
— Ну что это вы затеяли?!
Словно вернулись времена детства, когда все наши игры вызывали ее неодобрение, ибо казались ей слишком ребяческими и несерьезными. Но сейчас, быть может впервые, ей была приятна эта игра. Мыльные пузыри подлетали к самому ее лицу и лопались от ее дыхания, а она улыбалась. Один подобрался к самым ее губам и остался целым. Мы склонились над кроватью. Козимо выронил трубочку. Матушка была мертва.
На смену скорби рано или поздно приходит радость — таков закон жизни. Спустя год после смерти матери я обручился с молоденькой девушкой, дочерью дворянина из соседнего поместья. Моя невеста не сразу примирилась с перспективой поселиться в Омброзе — она боялась брата. Мысль о том, что там живет человек, способный затаиться в листве, следить через окно за каждым вашим движением и появиться внезапно, когда вы меньше всего этого ждете, наполняла ее ужасом еще и потому, что она никогда не видела Козимо и представляла его себе самым настоящим дикарем. Чтобы развеять ее страхи, я устроил праздничный обед на свежем воздухе, под деревьями, пригласив на него и Козимо. Козимо ел над нами, сидя на буке и пристроив блюда на особой полочке, и должен сказать, что брат, хотя и давным-давно не бывал на званых обедах, вел себя безупречно. Моя невеста немного успокоилась, увидев, что брат, хоть и живет на деревьях, в остальном ничем не отличается от других людей. Но инстинктивного недоверия к нему она так и не смогла преодолеть.
Даже когда мы обвенчались и поселились на вилле Омброза, она всячески избегала не только разговоров с деверем, но и встреч с ним, хотя он, бедняга, часто дарил ей букеты цветов и ценные меха убитых зверей. Когда же у нас родились и стали подрастать дети, она вбила себе в голову, что само соседство Козимо может оказать на них дурное влияние. Она успокоилась только после того, как мы восстановили наш родовой замок Рондо, давным-давно пришедший в запустение, и стали, чтобы избавить детей от дурного примера, проводить больше времени там, нежели в Омброзе.
Козимо наконец-то стал замечать, что время летит, особенно когда глядел на Оттимо-Массимо, который начал стареть и уже больше не бросался вслед за стаей гончих, преследовавших лису, не пытался завести немыслимую любовную интригу с овчарками или догами. Целыми днями он лежал, словно ради того, чтобы приподнять брюхо от земли на столь крохотное расстояние, не стоило утруждать лапы. Растянувшись во всю длину под деревом, на котором сидел Козимо, пес подымал усталый взгляд на хозяина и тихонько помахивал хвостом. Козимо испытывал постоянное неудовлетворение. Быстротечность времени вызывала у него смутную досаду на то, что жизнь проходит в бесцельных скитаниях по деревьям крохотной Омброзы. Ни книги, ни охота, ни мимолетная любовь — ничто не доставляло ему теперь полной радости. Он сам не знал, чего хочет; охваченный слепой яростью, он молниеносно взбирался на верхушку самых нежных и тонких деревьев, словно ища другие деревья, растущие на вершине первых, чтобы взобраться и на них.
Однажды Оттимо-Массимо повел себя как-то странно. Казалось, он учуял весенний ветерок. Он поднимал морду, нюхал воздух и снова опускал ее на лапы. Дважды он подымался и снова укладывался под деревом. Внезапно он вскочил и побежал. Теперь он бежал медленно, с трудом и то и дело останавливался, переводя дыхание. Козимо следовал за ним по ветвям.
Оттимо-Массимо свернул на лесную дорогу. Как видно, он отлично знал, куда держит путь; время от времени останавливался, мочился и, высунув от усталости язык, отдыхал, поглядывая на хозяина, но вскоре решительно устремлялся дальше. Теперь он уже забрался в малознакомые, вернее, совсем неизвестные Козимо места, примыкавшие к охотничьему заповеднику герцога Толемаико. Герцог был дряхлый старик и Бог весть с каких пор не ходил на охоту, но в заповедник ни один браконьер не смел сунуть носа, ибо его охраняло множество бдительных сторожей, и Козимо, уже успевший познакомиться с ними, предпочитал держаться подальше от этих мест. Сейчас Оттимо-Массимо и Козимо углублялись в заповедник герцога Толемаико, но ни собака, ни ее хозяин не собирались выкуривать из нор драгоценную дичь. Такса бежала по лесу, следуя какому-то таинственному призыву, а Козимо, сгоравшему от любопытства, не терпелось узнать, куда это устремилась собака.
Но вот Оттимо-Массимо добрался до опушки леса, за которой начинался луг. Два каменных льва на пьедесталах держали щит с герцогским гербом. Отсюда, по-видимому, начинается парк или сад старого Толемаико, решил было Козимо. Но нет, здесь не было ничего, кроме двух каменных львов и огромного луга позади них, луга, поросшего низенькой зеленой травой, в самом конце которого можно было различить черные силуэты дубов. Небо над лугом было подернуто легкой дымкой облаков. Ни единая птица не нарушала молчания.
Один вид этого бескрайнего луга привел Козимо в растерянность. Ему, жившему среди густой растительности Омброзы, уверенному в том, что он доберется по деревьям до любого места, достаточно было увидеть перед собой недоступную голую равнину под безбрежным небом, чтобы ощутить головокружение.
Пес ринулся на луг и, словно к нему вернулась молодость, помчался во всю прыть. Козимо с ясеня принялся свистеть и звать его:
— Оттимо-Массимо, назад! Куда ты?
Но тот не слушался и, даже не оборачиваясь, летел и летел по лугу, пока хвост его не стал маленькой запятой где-то вдали, а потом и вовсе исчез.
Козимо, сидя на дереве, в отчаянии заломил руки. К исчезновениям и побегам таксы он уже привык, но сейчас собака скрылась на недоступном лугу, и ее побег усиливал испытанную минуту назад растерянность, рождая смутные предчувствия и ожидание чего-то необычного там, за лугом.
Погруженный в свои мысли, он услышал чьи-то шаги у самого ясеня и увидел лесного сторожа, который шел мимо, засунув руки в карманы и насвистывая. По правде говоря, для грозного сторожа герцогской усадьбы у него был слишком благодушный и беспечный вид, но на ливрее виднелись знаки отличия герцогской стражи, и Козимо прижался к стволу. Но беспокойство за Оттимо-Массимо взяло верх, и брат окликнул сторожа:
— Эй, сержант, вы не видели мою таксу?
Сторож поднял голову.
— А, это вы! Охотник, который летает по небу, а собака его стелется по земле! Нет, не видел. Ну, кого вы сегодня подстрелили?
Козимо узнал в стороже одного из злейших преследователей и горячо возразил:
— Что вы! У меня удрала собака, и мне пришлось гнаться за ней до самого луга. Да у меня и ружье-то не заряжено!
Лесной сторож засмеялся:
— О, можете его заряжать и стрелять сколько душе угодно. Все равно теперь!..
— Почему теперь?
— Теперь, когда герцог умер, кому охота охранять его заповедник!
— Вот как, он умер, а я и не знал.
— Умер и похоронен три месяца тому назад. А его наследники от первого и второго брака да в придачу молодая вдовушка вовсю ссорятся между собой.
— У него была третья жена?
— Да, он женился за год до смерти, когда ему было восемьдесят лет, а ей двадцать один или того меньше. С ума он сошел, да и только: она с ним и дня вместе не прожила, лишь теперь стала объезжать свои владенья, да и то они ей не нравятся.
— Как это не нравятся?
— Ну, приедет она, скажем, в какой-нибудь дворец или поместье со всей своей свитой, за ней целый хвост рыцарей тянется, а через три дня все ей кажется уродливым, унылым — она и отбывает. Тут налетает свора остальных наследников, предъявляет свои права и норовит захватить владенье. А она... Раз так, забирайте его! Сейчас она здесь, в охотничьем павильоне герцога, но кто знает, сколько она тут пробудет? Думаю, недолго.
— А где этот охотничий павильон?
— За лугом, в дубовой роще.
— Значит, моя собака туда и удрала.
— Она, верно, бросилась кости искать... Уж извините, но, по-моему, вы, ваша милость, держите ее впроголодь! — Он громко захохотал.
Козимо ничего не ответил, он смотрел на недоступный луг и ждал, не вернется ли такса.
Но в тот день она не вернулась. Наутро Козимо снова сидел на ясене и неотрывно глядел на луг, словно уже не мог обойтись без испытанного вчера смутного волнения.
Такса появилась к вечеру — маленькая точка на лугу, которую лишь зоркий взгляд Козимо смог различить издалека. Точка приближалась, становилась все виднее.
— Оттимо-Массимо! Сюда, сюда! Где ты был?
Собака остановилась, она виляла хвостом, смотрела на хозяина, громко лаяла, точно приглашая Козимо последовать за ней, но потом, как будто вспомнив, что ему не одолеть длиннющий луг, поворачивала назад, делала несколько неуверенных шагов и снова оборачивалась.
— Оттимо-Массимо! Иди сюда! Оттимо-Массимо!
Но такса уже бежала по лугу к дубам и вскоре исчезла вдали. Немного спустя мимо прошли двое лесных сторожей.
— Все ждете собаку, ваша милость? А мы ее видели в павильоне, она там в хороших руках...
— Как так?
— Ну да. Маркиза, вернее, вдовствующая герцогиня, взяла ее себе. Мы ее по старой памяти маркизой называем... так вот, она этой собачке до того обрадовалась, словно всегда была ее хозяйкой. Позвольте вам заметить, ваша милость, эта собака нежное обращение любит. Теперь она нашла место, где потеплее да посытнее, и там останется.
И оба сторожа с ехидной ухмылкой пошли дальше.
Оттимо-Массимо больше не возвращался. Козимо целыми днями сидел на ясене и следил за лугом, точно в нем было воплощено что-то давно мучившее его — само понятие отдаления, недостижимости, ожидания, которое может длиться дольше, чем сама жизнь.
Но прежде, чем взяться за хозяйство, я решил немного попутешествовать. И попал в Париж как раз вовремя, чтобы увидеть, с каким триумфом встречают там Вольтера, после многих лет изгнания приехавшего в столицу на первое представление своей трагедии.
Но это уже воспоминания о моей жизни, не представляющей никакого интереса для читателя; я хотел лишь сказать, что во время путешествия меня поразило, сколь широко распространилась по Европе слава о живущем на деревьях человеке из Омброзы. В одном альманахе я даже увидел рисунок с надписью внизу: «L’homme sauvage l’Ombreuse (Rep. Gйnoise). Vit seulement sur les arbres»[50].
Художник изобразил его волосатым, звероподобным существом с длинной бородой и хвостом, жадно поедающим саранчу. Рисунок был помещен в главе о чудищах, между гермафродитом и сиреной.
Перед лицом столь нелепых выдумок я обычно остерегался говорить, что дикий человек — мой брат. Но я открыто и смело объявил всем об этом, когда меня пригласили в Париже на прием в честь Вольтера.
Старый философ восседал в кресле, окруженный стайкой поклонниц, беззаботный, как младенец, и колючий в ответах, как дикобраз.
Узнав, что я приехал из Омброзы, он обратился ко мне:
— C’est chez vous, mon cher Chevalier, qu’il y a ce fameux philosophe qui vit sur les arbres comme un singe?[51]
Весьма польщенный, я не удержался и ответил:
— C’est mon frйre, Monsieur, le Baron de Rondeau[52].
Вольтер был весьма удивлен — возможно, потому, что брат такой достопримечательности оказался совершенно нормальным человеком, — и задал мне вопрос:
— Mais c’est pour approcher du ciel, que votre frйre reste lб-haut[53]?
— Брат утверждает, — ответил я, — что тому, кто хочет получше рассмотреть землю, надо держаться от нее на известном расстоянии.
Вольтер весьма оценил мой ответ.
— Jadis, c’etait seulement la Nature que crйait des phйnomиnes vivants, — заключил он, — maintenant c’est la Raison[54]. — И, произнеся эти слова, мудрый старец снова вернулся к оживленной болтовне с очаровательными ревностными теистами в юбках.
Вскоре срочная депеша заставила меня прервать путешествие и вернуться в Омброзу. У матери внезапно обострилась астма, бедняжка совсем не вставала с постели.
Входя в калитку и бросив первый взгляд на отцовскую виллу, я не сомневался, что увижу его. И верно, Козимо сидел на ветке тутового дерева, спускавшейся прямо к подоконнику матушкиной комнаты.
— Козимо, — негромко окликнул я брата.
Он кивнул мне, как бы давая понять, что матушке немного легче, хотя состояние все еще тяжелое, и что я могу подняться к ней, но как можно тише.
Комната утопала в полутьме. Матушка, полулежавшая на подушках, казалась выше и грузнее, чем обычно. У постели суетились служанки. Баттиста еще не приехала, так как граф, ее муж, который должен был ее сопровождать, задержался из-за сбора винограда. В полутьме белело открытое окно, за ним виден был сидевший на ветке брат.
Я наклонился и поцеловал матери руку. Она сразу меня узнала и положила ладонь мне на голову.
— А, ты приехал, Бьяджо...
Когда приступ удушья немного ее отпускал, она говорила еле слышно, но отчетливо и весьма разумно. Меня поразило, что она обращалась и ко мне и к брату так, словно оба мы сидели у изголовья постели. Козимо с дерева тут же ей отвечал.
— Я давно принимала лекарство, Козимо?
— Нет, матушка, всего несколько минут назад, сейчас еще рано снова пить его, все равно пользы не будет. Внезапно она сказала:
— Козимо, дай мне дольку апельсина.
Это несказанно изумило меня. Но еще сильнее я поразился, когда увидел, что Козимо через окно просунул в комнату нечто похожее на гарпун, поддел им дольку апельсина, лежащую на столике, и подал матери прямо в руку.
Я заметил, что за мелкими услугами она предпочитала обращаться к Козимо, а не ко мне.
— Козимо, дай мне шаль.
И брат самодельным гарпуном отыскивал среди валявшихся в кресле вещей шаль и протягивал ее матери.
— Вот, матушка.
— Спасибо, сынок.
Она говорила так, словно он был рядом, но избегала просить то, чего он не мог сделать, не слезая с дерева. В этих случаях она обращалась только ко мне или к служанкам.
Ночью матушка никак не могла уснуть. Козимо остался на всю ночь присматривать за ней, повесив на ветку светильник, чтобы больной было видно его даже в темноте.
По утрам удушье особенно жестоко терзало мать. Единственное, чем можно было облегчить ее страдания, — это хоть как-то развлечь ее; и Козимо играл на свирели незатейливые песенки, подражал пению птиц, ловил бабочек и впускал их в комнату либо развешивал гирлянды из цветов глицинии.
Был яркий солнечный день. Козимо с дерева стал выдувать из трубочки мыльные пузыри, загоняя их в комнату, прямо к постели больной. Матушка смотрела на плывущие по воздуху и заполонившие комнату радужные шарики и говорила:
— Ну что это вы затеяли?!
Словно вернулись времена детства, когда все наши игры вызывали ее неодобрение, ибо казались ей слишком ребяческими и несерьезными. Но сейчас, быть может впервые, ей была приятна эта игра. Мыльные пузыри подлетали к самому ее лицу и лопались от ее дыхания, а она улыбалась. Один подобрался к самым ее губам и остался целым. Мы склонились над кроватью. Козимо выронил трубочку. Матушка была мертва.
На смену скорби рано или поздно приходит радость — таков закон жизни. Спустя год после смерти матери я обручился с молоденькой девушкой, дочерью дворянина из соседнего поместья. Моя невеста не сразу примирилась с перспективой поселиться в Омброзе — она боялась брата. Мысль о том, что там живет человек, способный затаиться в листве, следить через окно за каждым вашим движением и появиться внезапно, когда вы меньше всего этого ждете, наполняла ее ужасом еще и потому, что она никогда не видела Козимо и представляла его себе самым настоящим дикарем. Чтобы развеять ее страхи, я устроил праздничный обед на свежем воздухе, под деревьями, пригласив на него и Козимо. Козимо ел над нами, сидя на буке и пристроив блюда на особой полочке, и должен сказать, что брат, хотя и давным-давно не бывал на званых обедах, вел себя безупречно. Моя невеста немного успокоилась, увидев, что брат, хоть и живет на деревьях, в остальном ничем не отличается от других людей. Но инстинктивного недоверия к нему она так и не смогла преодолеть.
Даже когда мы обвенчались и поселились на вилле Омброза, она всячески избегала не только разговоров с деверем, но и встреч с ним, хотя он, бедняга, часто дарил ей букеты цветов и ценные меха убитых зверей. Когда же у нас родились и стали подрастать дети, она вбила себе в голову, что само соседство Козимо может оказать на них дурное влияние. Она успокоилась только после того, как мы восстановили наш родовой замок Рондо, давным-давно пришедший в запустение, и стали, чтобы избавить детей от дурного примера, проводить больше времени там, нежели в Омброзе.
Козимо наконец-то стал замечать, что время летит, особенно когда глядел на Оттимо-Массимо, который начал стареть и уже больше не бросался вслед за стаей гончих, преследовавших лису, не пытался завести немыслимую любовную интригу с овчарками или догами. Целыми днями он лежал, словно ради того, чтобы приподнять брюхо от земли на столь крохотное расстояние, не стоило утруждать лапы. Растянувшись во всю длину под деревом, на котором сидел Козимо, пес подымал усталый взгляд на хозяина и тихонько помахивал хвостом. Козимо испытывал постоянное неудовлетворение. Быстротечность времени вызывала у него смутную досаду на то, что жизнь проходит в бесцельных скитаниях по деревьям крохотной Омброзы. Ни книги, ни охота, ни мимолетная любовь — ничто не доставляло ему теперь полной радости. Он сам не знал, чего хочет; охваченный слепой яростью, он молниеносно взбирался на верхушку самых нежных и тонких деревьев, словно ища другие деревья, растущие на вершине первых, чтобы взобраться и на них.
Однажды Оттимо-Массимо повел себя как-то странно. Казалось, он учуял весенний ветерок. Он поднимал морду, нюхал воздух и снова опускал ее на лапы. Дважды он подымался и снова укладывался под деревом. Внезапно он вскочил и побежал. Теперь он бежал медленно, с трудом и то и дело останавливался, переводя дыхание. Козимо следовал за ним по ветвям.
Оттимо-Массимо свернул на лесную дорогу. Как видно, он отлично знал, куда держит путь; время от времени останавливался, мочился и, высунув от усталости язык, отдыхал, поглядывая на хозяина, но вскоре решительно устремлялся дальше. Теперь он уже забрался в малознакомые, вернее, совсем неизвестные Козимо места, примыкавшие к охотничьему заповеднику герцога Толемаико. Герцог был дряхлый старик и Бог весть с каких пор не ходил на охоту, но в заповедник ни один браконьер не смел сунуть носа, ибо его охраняло множество бдительных сторожей, и Козимо, уже успевший познакомиться с ними, предпочитал держаться подальше от этих мест. Сейчас Оттимо-Массимо и Козимо углублялись в заповедник герцога Толемаико, но ни собака, ни ее хозяин не собирались выкуривать из нор драгоценную дичь. Такса бежала по лесу, следуя какому-то таинственному призыву, а Козимо, сгоравшему от любопытства, не терпелось узнать, куда это устремилась собака.
Но вот Оттимо-Массимо добрался до опушки леса, за которой начинался луг. Два каменных льва на пьедесталах держали щит с герцогским гербом. Отсюда, по-видимому, начинается парк или сад старого Толемаико, решил было Козимо. Но нет, здесь не было ничего, кроме двух каменных львов и огромного луга позади них, луга, поросшего низенькой зеленой травой, в самом конце которого можно было различить черные силуэты дубов. Небо над лугом было подернуто легкой дымкой облаков. Ни единая птица не нарушала молчания.
Один вид этого бескрайнего луга привел Козимо в растерянность. Ему, жившему среди густой растительности Омброзы, уверенному в том, что он доберется по деревьям до любого места, достаточно было увидеть перед собой недоступную голую равнину под безбрежным небом, чтобы ощутить головокружение.
Пес ринулся на луг и, словно к нему вернулась молодость, помчался во всю прыть. Козимо с ясеня принялся свистеть и звать его:
— Оттимо-Массимо, назад! Куда ты?
Но тот не слушался и, даже не оборачиваясь, летел и летел по лугу, пока хвост его не стал маленькой запятой где-то вдали, а потом и вовсе исчез.
Козимо, сидя на дереве, в отчаянии заломил руки. К исчезновениям и побегам таксы он уже привык, но сейчас собака скрылась на недоступном лугу, и ее побег усиливал испытанную минуту назад растерянность, рождая смутные предчувствия и ожидание чего-то необычного там, за лугом.
Погруженный в свои мысли, он услышал чьи-то шаги у самого ясеня и увидел лесного сторожа, который шел мимо, засунув руки в карманы и насвистывая. По правде говоря, для грозного сторожа герцогской усадьбы у него был слишком благодушный и беспечный вид, но на ливрее виднелись знаки отличия герцогской стражи, и Козимо прижался к стволу. Но беспокойство за Оттимо-Массимо взяло верх, и брат окликнул сторожа:
— Эй, сержант, вы не видели мою таксу?
Сторож поднял голову.
— А, это вы! Охотник, который летает по небу, а собака его стелется по земле! Нет, не видел. Ну, кого вы сегодня подстрелили?
Козимо узнал в стороже одного из злейших преследователей и горячо возразил:
— Что вы! У меня удрала собака, и мне пришлось гнаться за ней до самого луга. Да у меня и ружье-то не заряжено!
Лесной сторож засмеялся:
— О, можете его заряжать и стрелять сколько душе угодно. Все равно теперь!..
— Почему теперь?
— Теперь, когда герцог умер, кому охота охранять его заповедник!
— Вот как, он умер, а я и не знал.
— Умер и похоронен три месяца тому назад. А его наследники от первого и второго брака да в придачу молодая вдовушка вовсю ссорятся между собой.
— У него была третья жена?
— Да, он женился за год до смерти, когда ему было восемьдесят лет, а ей двадцать один или того меньше. С ума он сошел, да и только: она с ним и дня вместе не прожила, лишь теперь стала объезжать свои владенья, да и то они ей не нравятся.
— Как это не нравятся?
— Ну, приедет она, скажем, в какой-нибудь дворец или поместье со всей своей свитой, за ней целый хвост рыцарей тянется, а через три дня все ей кажется уродливым, унылым — она и отбывает. Тут налетает свора остальных наследников, предъявляет свои права и норовит захватить владенье. А она... Раз так, забирайте его! Сейчас она здесь, в охотничьем павильоне герцога, но кто знает, сколько она тут пробудет? Думаю, недолго.
— А где этот охотничий павильон?
— За лугом, в дубовой роще.
— Значит, моя собака туда и удрала.
— Она, верно, бросилась кости искать... Уж извините, но, по-моему, вы, ваша милость, держите ее впроголодь! — Он громко захохотал.
Козимо ничего не ответил, он смотрел на недоступный луг и ждал, не вернется ли такса.
Но в тот день она не вернулась. Наутро Козимо снова сидел на ясене и неотрывно глядел на луг, словно уже не мог обойтись без испытанного вчера смутного волнения.
Такса появилась к вечеру — маленькая точка на лугу, которую лишь зоркий взгляд Козимо смог различить издалека. Точка приближалась, становилась все виднее.
— Оттимо-Массимо! Сюда, сюда! Где ты был?
Собака остановилась, она виляла хвостом, смотрела на хозяина, громко лаяла, точно приглашая Козимо последовать за ней, но потом, как будто вспомнив, что ему не одолеть длиннющий луг, поворачивала назад, делала несколько неуверенных шагов и снова оборачивалась.
— Оттимо-Массимо! Иди сюда! Оттимо-Массимо!
Но такса уже бежала по лугу к дубам и вскоре исчезла вдали. Немного спустя мимо прошли двое лесных сторожей.
— Все ждете собаку, ваша милость? А мы ее видели в павильоне, она там в хороших руках...
— Как так?
— Ну да. Маркиза, вернее, вдовствующая герцогиня, взяла ее себе. Мы ее по старой памяти маркизой называем... так вот, она этой собачке до того обрадовалась, словно всегда была ее хозяйкой. Позвольте вам заметить, ваша милость, эта собака нежное обращение любит. Теперь она нашла место, где потеплее да посытнее, и там останется.
И оба сторожа с ехидной ухмылкой пошли дальше.
Оттимо-Массимо больше не возвращался. Козимо целыми днями сидел на ясене и следил за лугом, точно в нем было воплощено что-то давно мучившее его — само понятие отдаления, недостижимости, ожидания, которое может длиться дольше, чем сама жизнь.
XXI
Однажды Козимо смотрел вдаль со своего неизменного ясеня. Луч яркого солнца упал на луг, и тот из светло-зеленого мгновенно стал изумрудным.
Внизу, в черноте дубовой рощи, заколыхалась листва, и на луг вылетел конь. На скакуне в богатом седле сидел наездник, одетый в широкий черный плащ; хотя нет, это не плащ, а юбка, и несется на коне, отпустив поводья, не наездник, а белокурая амазонка.
У Козимо часто забилось сердце: в нем родилась надежда, что наездница приблизится настолько, что он увидит ее лицо и оно окажется прекрасным. Но, кроме надежды увидеть незнакомку и рассмотреть ее красоту, у него появилась еще одна, тесно переплетавшаяся с первой: ему хотелось, чтобы эта лучезарная красота воскресила давнее полузабытое воспоминание, от которого остались только контуры и краски, а еще лучше — чтобы воспоминание стало чем-то видимым, материальным.
Он с нетерпением ждал, когда наездница промчится по краю луга мимо него и мимо двух возвышавшихся, как башни, каменных постаментов со львами. Вскоре это ожидание стало просто мучительным, ибо он заметил, что амазонка пересекает луг не прямо, а по диагонали и, значит, через минуту вновь исчезнет в лесу.
Он уже почти потерял ее из виду, когда она резко повернула коня и вновь поскакала через луг, пересекая его так, что непременно должна была чуть ближе подъехать к Козимо, но затем все-таки исчезнуть на той стороне, за лесом.
Между тем Козимо с досадой увидел, что из лесу на луг вылетели два гнедых коня с молодыми наездниками. Он попытался тут же о них забыть — ведь достаточно было посмотреть, как беспомощно мечутся они в разные стороны, стараясь не отстать, чтобы понять, сколь мало они стоят, — но вынужден был признаться, что совсем не рад их появлению.
Амазонка, прежде чем покинуть луг, снова повернула коня, на этот раз удаляясь от Козимо... Хотя нет, конь сделал круг на месте и помчался в прежнем направлении: видимо, этот маневр был проделан, чтобы сбить с толку незадачливых всадников, которые неслись где-то далеко позади и еще не сообразили, что амазонка уже летит в противоположном направлении.
Теперь все шло как нельзя лучше. Амазонка скакала, освещенная солнцем, все более прекрасная, именно такая, какой жаждал видеть ее Козимо, обуреваемый воспоминаниями; единственное, что смущало брата, — это непрерывные смены направления, никак не позволявшие определить ее намерений. Двое всадников тоже не понимали, куда она держит путь, и пытались повторить ее маневры, ретиво, но без толку носясь по лугу, однако сохраняя при этом все свое достоинство.
Быстрее, чем Козимо ожидал, наездница подскакала к самому краю луга, поблизости от его дерева, и промчалась между двумя каменными львами, которые, казалось, стояли на своих могучих пьедесталах лишь для того, чтобы ее приветствовать: тут она обернулась, оглядела луг и все, что за ним, подняла руку, словно прощаясь, — и вот уже она проносится мимо ясеня... Козимо прекрасно видит ее фигуру, выпрямившуюся в седле, ее лицо — надменно-женственное и одновременно детское, ее лоб, счастливый тем, что под ним горят такие глаза, ее глаза, счастливые тем, что украшают такое лицо, нос, рот, подбородок, шею, гордые друг другом, — и все это, все напоминает ему о девочке, которую он двенадцатилетним мальчишкой увидел на качелях в первый день своей жизни на деревьях. О Синфорозе Виоле Виоланте д’Ондарива.
Козимо знал это с первой минуты, только не решался признаться самому себе, и сейчас это открытие, или, вернее, возможность признать свое открытие, наполняло Козимо лихорадочным волнением. Он хотел окликнуть ее, чтобы она бросила взгляд на ясень и увидела его, Козимо, но из горла у него вырвался лишь глухой крик бекаса, и она не обернулась.
Теперь белый конь мчался по каштановой роще, и копыта, ударяя по валявшимся на земле колючим плодам, сбивали с них зеленую оболочку и обнажали блестящую и крепкую кожуру. Амазонка направляла коня то в одну, то в другую сторону, и Козимо то видел ее вдалеке и уже не надеялся догнать, то, прыгая с дерева на дерево, к своему изумлению, вновь обнаруживал ее в просвете между стволами, и это преследование еще больше разжигало огонь чудесных воспоминаний, захвативших его. Он хотел позвать ее, дать знать о себе, но с его губ слетел лишь посвист серой куропатки, на который Виола не обратила внимания. Следовавшие за ней всадники, видимо, вообще не понимали ее намерений и каждый раз устремлялись невпопад — в кусты ежевики или в болото, а она тем временем стрелой уносилась прочь, уверенная и недосягаемая. Время от времени она даже взмахивала хлыстом или срывала и кидала рожковые стручки, словно желая отдать приказ или приободрить всадников, показать им, в какую сторону скакать... И они тут же галопом мчались в указанном направлении, через луга и обрывы, а Виола, круто развернувшись, улетала в другую сторону, даже не взглянув на них.
«Это она! Это она!» — думал Козимо, охваченный страстной надеждой, и хотел окликнуть ее, но с его губ слетел лишь печальный и долгий крик, похожий на курлыканье журавля.
Вскоре он заметил, что, совершая мгновенные повороты, дразня своих преследователей и словно играя с ними, Виола все же не отклоняется от какой-то линии, неправильной и ломаной, но наверняка устремленной к определенной цели.
Угадывая эту скрытую цель и не выдерживая больше этого тщетного преследования, Козимо решил: «Я пойду туда; ведь она обязательно туда придет, если это Виола. Она здесь только для того, чтобы побывать там».
И он, прыгая по веткам, направился к старому, заброшенному саду д’Ондарива.
Здесь, в этой тени, в этом душистом уголке, где те же листья, те же деревья были совсем не похожи на листья и деревья в других местах, его так захватили воспоминания детства, что он почти позабыл об амазонке, или, вернее, не позабыл, но сказал себе, что даже если это и не она, то все равно его ожидание и надежда на встречу дали ему не меньше, чем дала бы сама встреча.
Внизу, в черноте дубовой рощи, заколыхалась листва, и на луг вылетел конь. На скакуне в богатом седле сидел наездник, одетый в широкий черный плащ; хотя нет, это не плащ, а юбка, и несется на коне, отпустив поводья, не наездник, а белокурая амазонка.
У Козимо часто забилось сердце: в нем родилась надежда, что наездница приблизится настолько, что он увидит ее лицо и оно окажется прекрасным. Но, кроме надежды увидеть незнакомку и рассмотреть ее красоту, у него появилась еще одна, тесно переплетавшаяся с первой: ему хотелось, чтобы эта лучезарная красота воскресила давнее полузабытое воспоминание, от которого остались только контуры и краски, а еще лучше — чтобы воспоминание стало чем-то видимым, материальным.
Он с нетерпением ждал, когда наездница промчится по краю луга мимо него и мимо двух возвышавшихся, как башни, каменных постаментов со львами. Вскоре это ожидание стало просто мучительным, ибо он заметил, что амазонка пересекает луг не прямо, а по диагонали и, значит, через минуту вновь исчезнет в лесу.
Он уже почти потерял ее из виду, когда она резко повернула коня и вновь поскакала через луг, пересекая его так, что непременно должна была чуть ближе подъехать к Козимо, но затем все-таки исчезнуть на той стороне, за лесом.
Между тем Козимо с досадой увидел, что из лесу на луг вылетели два гнедых коня с молодыми наездниками. Он попытался тут же о них забыть — ведь достаточно было посмотреть, как беспомощно мечутся они в разные стороны, стараясь не отстать, чтобы понять, сколь мало они стоят, — но вынужден был признаться, что совсем не рад их появлению.
Амазонка, прежде чем покинуть луг, снова повернула коня, на этот раз удаляясь от Козимо... Хотя нет, конь сделал круг на месте и помчался в прежнем направлении: видимо, этот маневр был проделан, чтобы сбить с толку незадачливых всадников, которые неслись где-то далеко позади и еще не сообразили, что амазонка уже летит в противоположном направлении.
Теперь все шло как нельзя лучше. Амазонка скакала, освещенная солнцем, все более прекрасная, именно такая, какой жаждал видеть ее Козимо, обуреваемый воспоминаниями; единственное, что смущало брата, — это непрерывные смены направления, никак не позволявшие определить ее намерений. Двое всадников тоже не понимали, куда она держит путь, и пытались повторить ее маневры, ретиво, но без толку носясь по лугу, однако сохраняя при этом все свое достоинство.
Быстрее, чем Козимо ожидал, наездница подскакала к самому краю луга, поблизости от его дерева, и промчалась между двумя каменными львами, которые, казалось, стояли на своих могучих пьедесталах лишь для того, чтобы ее приветствовать: тут она обернулась, оглядела луг и все, что за ним, подняла руку, словно прощаясь, — и вот уже она проносится мимо ясеня... Козимо прекрасно видит ее фигуру, выпрямившуюся в седле, ее лицо — надменно-женственное и одновременно детское, ее лоб, счастливый тем, что под ним горят такие глаза, ее глаза, счастливые тем, что украшают такое лицо, нос, рот, подбородок, шею, гордые друг другом, — и все это, все напоминает ему о девочке, которую он двенадцатилетним мальчишкой увидел на качелях в первый день своей жизни на деревьях. О Синфорозе Виоле Виоланте д’Ондарива.
Козимо знал это с первой минуты, только не решался признаться самому себе, и сейчас это открытие, или, вернее, возможность признать свое открытие, наполняло Козимо лихорадочным волнением. Он хотел окликнуть ее, чтобы она бросила взгляд на ясень и увидела его, Козимо, но из горла у него вырвался лишь глухой крик бекаса, и она не обернулась.
Теперь белый конь мчался по каштановой роще, и копыта, ударяя по валявшимся на земле колючим плодам, сбивали с них зеленую оболочку и обнажали блестящую и крепкую кожуру. Амазонка направляла коня то в одну, то в другую сторону, и Козимо то видел ее вдалеке и уже не надеялся догнать, то, прыгая с дерева на дерево, к своему изумлению, вновь обнаруживал ее в просвете между стволами, и это преследование еще больше разжигало огонь чудесных воспоминаний, захвативших его. Он хотел позвать ее, дать знать о себе, но с его губ слетел лишь посвист серой куропатки, на который Виола не обратила внимания. Следовавшие за ней всадники, видимо, вообще не понимали ее намерений и каждый раз устремлялись невпопад — в кусты ежевики или в болото, а она тем временем стрелой уносилась прочь, уверенная и недосягаемая. Время от времени она даже взмахивала хлыстом или срывала и кидала рожковые стручки, словно желая отдать приказ или приободрить всадников, показать им, в какую сторону скакать... И они тут же галопом мчались в указанном направлении, через луга и обрывы, а Виола, круто развернувшись, улетала в другую сторону, даже не взглянув на них.
«Это она! Это она!» — думал Козимо, охваченный страстной надеждой, и хотел окликнуть ее, но с его губ слетел лишь печальный и долгий крик, похожий на курлыканье журавля.
Вскоре он заметил, что, совершая мгновенные повороты, дразня своих преследователей и словно играя с ними, Виола все же не отклоняется от какой-то линии, неправильной и ломаной, но наверняка устремленной к определенной цели.
Угадывая эту скрытую цель и не выдерживая больше этого тщетного преследования, Козимо решил: «Я пойду туда; ведь она обязательно туда придет, если это Виола. Она здесь только для того, чтобы побывать там».
И он, прыгая по веткам, направился к старому, заброшенному саду д’Ондарива.
Здесь, в этой тени, в этом душистом уголке, где те же листья, те же деревья были совсем не похожи на листья и деревья в других местах, его так захватили воспоминания детства, что он почти позабыл об амазонке, или, вернее, не позабыл, но сказал себе, что даже если это и не она, то все равно его ожидание и надежда на встречу дали ему не меньше, чем дала бы сама встреча.