Страница:
— Ни за что!
Толмач перевел; басурманин что-то возразил.
— Он говорит, что должен проехать по делам службы, иначе битва пойдет не по плану...
— Я пропущу его, если он мне скажет, где находится Исохар, в чине аргалифа.
Сарацин, что-то крича, указал рукой на холмик. Толмач пояснил:
— На той высоте слева!
Рамбальд повернул коня и поскакал во весь опор.
Аргалиф в зеленом плаще озирал горизонт.
— Толмач!
— Я здесь!
— Скажи ему, что я сын маркиза Руссильонского и явился отомстить за отца.
Толмач перевел. Аргалиф поднял руку, сложив пальцы щепотью.
— А кто это такой?
— Кто такой мой отец?! Ну, больше ты никого не будешь оскорблять!
Рамбальд обнажил меч. Аргалиф сделал то же самое.
Рубака он был отличный. Рамбальд успел почти что проиграть бой, как вдруг, задыхаясь, подскакал давешний сарацин с бледным лицом; он что-то кричал.
— Остановитесь, сударь, — спешно перевел толмач, — прошу прощения за ошибку: аргалиф Исохар находится на высоте справа, а это аргалиф Абдул.
— Спасибо. Вы — человек чести, — сказал Рамбальд, отъехал чуть в сторону и, сделав мечом «на караул» аргалифу Абдулу, галопом поскакал к другой высоте.
При вести, что Рамбальд — сын маркиза Руссильонского, аргалиф Исохар сказал:
— Что такое?
Пришлось несколько раз прокричать об этом ему в ухо.
В конце концов он кивнул и поднял меч. Рамбальд устремился на врага. Но, едва они скрестили клинки, ему в душу закралось подозрение, что этот тоже не Исохар, и натиск его немного ослабел. Молодой человек призвал на помощь всю свою отвагу, но чем больше он старался, тем меньше был уверен, что перед ним его враг.
Эта неуверенность чуть было не стала для него роковой. Мавр теснил его, вступив в ближний бой, когда вдруг бок о бок с ними началась большая свалка. Офицер-магометанин замешался в самую ее гущу и вдруг громко вскрикнул.
В ответ на этот крик противник Рамбальда поднял щит, как бы прося передышки, и подал голос.
— Что он сказал? — спросил Рамбальд у толмача.
— Он сказал: хорошо, аргалиф Исохар, сейчас доставлю тебе очки.
— Ах, значит, это не он!
— Я — очконосец аргалифа Исохара, — объяснил противник. — Очки — этот прибор у вас, христиан, еще не известен — это такие стекла, чтобы исправлять зрение. Исохар плохо видит вдаль и в сражении вынужден носить их. Но очки-то стеклянные и в каждой стычке разбиваются вдребезги. Я приставлен для того, чтобы подавать ему новую пару. И я прошу позволения прервать поединок с вами, потому что иначе аргалифу, при его слабом зрении, придется плохо.
— Ах, очконосец! — взревел Рамбальд, не зная, выпустить ли от ярости потроха врагу или броситься на истинного Исохара. Но много ли доблести биться с полуслепым противником?
— Вы должны меня отпустить, сударь, — настаивал очкодатель, — потому что диспозиция сражения предусматривает, чтобы Исохар остался цел и невредим, а если он будет плохо видеть, то погибнет! — При этом он потрясал очками и кричал через голову Рамбальда: — Сейчас, аргалиф, сейчас несу!
— Нет! — сказал Рамбальд и ударом сбоку искрошил стекла.
В тот же миг, словно звон осколков был для него сигналом гибели, Исохар напоролся прямо на христианскую пику.
— Теперь, — сказал очкодатель, — ему уже не нужны очки: даже при его зрении он увидит гурий рая. — И, пришпорив коня, ускакал прочь.
Труп аргалифа свалился с седла, но его ноги остались в стременах, и конь приволок тело прямо к ногам Рамбальда.
Волнение при виде простертого на земле Исохара, смятение противоречивых мыслей и чувств: торжества по поводу свершившегося, можно сказать, мщения за кровь родителя, сомнения в том, по всем ли правилам оно свершилось, коль скоро он предал аргалифа смерти, разбивши вдребезги вражеские очки, растерянности из-за того, что вдруг исчезла цель, которая привела его сюда, — все это поселилось в душе лишь на миг. А потом он уже ничего не чувствовал, кроме легкости: ведь теперь он в гуще боя, не осаждаемый более одной неотвязной мыслью, может бежать, оглядеться вокруг, сражаться. У него словно выросли крылья на ногах.
Поглощенный до сих пор своей целью — убить аргалифа, он не обращал внимания на распорядок битвы и даже не думал, что в ней есть какой-то распорядок. Все было для него внове, восторг и ужас, казалось, только сейчас коснулись его. Земля покрылась уже горами мертвецов. Упавшие в доспехах, они застыли в самых немыслимых позах, в зависимости от того, как легли наземь набедренники, и налокотники, и прочие железные части, которые громоздились кучей, но так или иначе поддерживали руки, а может, и ноги задранными вверх. Там и сям тяжелые доспехи дали трещины, из которых выпирали внутренности, как будто латы не были заполнены телами, а наудачу начинены потрохами, вылезавшими в первую попавшуюся щель. Это кровавое зрелище волновало Рамбальда: как же он мог позабыть, что все эти оболочки приводила в движение и наполняла силой горячая человеческая кровь! Все, кроме одной; а что, если непостижимая природа рыцаря в светлых доспехах распространилась сейчас по всему полю?
Рамбальд пришпорил коня: ему не терпелось оказаться лицом к лицу с живыми — неважно, друзьями или недругами.
Он ехал лощиной: кроме убитых да мух, жужжавших над ними, никого не было видно. Битва либо достигла момента затишья, либо бушевала совсем в другом месте. Рамбальд озирался вокруг. Вот стук копыт: на бровке холма появляется конный воин. Сарацин! Он оглядывается кругом, натягивает поводья, убегает. Рамбальд дает шпоры и пускается вдогонку. Вот он и сам уже на холме и видит, как сарацин скачет по лугу, иногда скрываясь за кустами орешника. Конь у Рамбальда как стрела — только и ждет случая пуститься вскачь. Молодой человек доволен: наконец-то среди всей этой неодушевленной шелухи конь становится конем и человек — человеком. Сарацин сворачивает вправо. Зачем? Теперь Рамбальд уверен, что нагонит его. Но вот справа из зарослей выскакивает другой сарацин и перерезает ему дорогу. Оба басурмана поворачивают ему навстречу — это западня! Рамбальд кидается вперед с занесенным мечом и кричит:
— Трусы!
Один стоит прямо против него, грозный, в черном двурогом шлеме. Молодой человек наносит удар, клинок бьет плашмя о вражеский щит, но конь подается в сторону, теперь Рамбальда, подступая вплотную, теснит первый сарацин, и юноше приходится орудовать щитом и мечом да еще шенкелями заставлять коня поворачиваться на месте.
— Трусы! — снова кричит он.
Злость его — настоящая злость, бой — настоящий ожесточенный бой, а если он теряет силы, вынужденный не упускать из виду сразу двух противников, так это по-настоящему изнурительная слабость в костях и в крови, и пусть даже Рамбальд погибнет, теперь, когда он снова обрел уверенность в существовании мира, он не знает, есть ли гибель самый печальный удел.
Оба сарацина наседали. Он отступал. В рукоять меча он вцепился так, словно она ему опора: если выпустить, все погибло. И тут, в миг последней крайности, он услышал галоп. Этот звук, словно барабанная дробь, заставил обоих противников отступиться. Отходя, они заслонялись поднятыми щитами. Рамбальд обернулся и увидел рядом с собой рыцаря в христианских доспехах и накинутом поверх панциря темно-синем плаще. На шлеме развевался султан из длинных перьев того же цвета. Проворно орудуя легкой пикой, он держал на расстоянии обоих сарацин.
Теперь они бьются бок о бок, Рамбальд и неведомый рыцарь, который атакует, все шибче размахивая копьем. Один из двух противников пытается сделать обманное движение и выбить у него из рук копье. Но синий рыцарь в тот же миг повесил его на опорный крюк и выхватил кинжал. Вот он бросается на басурмана. Рамбальд, видя, с какой легкостью наносит удары кинжалом пришедший ему на выручку незнакомец, едва не позабыл обо всем: так бы стоял и смотрел. Но это длится лишь мгновение, потом он кидается на второго противника; громко лязгают щиты.
Он сражался, а синий его поддерживал. И всякий раз, когда враги после новой неудачной атаки подавались назад, Рамбальд и рыцарь проворно менялись противниками, выматывая их несхожими своими приемами. Сражаться бок о бок с товарищем куда лучше, чем в одиночку: это и поддерживает, и подбадривает, и единый пыл сплавляет оба чувства — что есть у тебя недруг и есть Друг.
Рамбальд, подзадоривая себя, часто кричит что-нибудь соратнику; тот не отвечает. Молодой человек понимает, что в бою нужно беречь дыхание, и тоже замолкает, но ему немного обидно, что он не слышит голоса товарища.
Недруги сходятся все ближе. Вот синий рыцарь сбрасывает с седла своего сарацина, и спешенный противник пускается наутек в кусты. Другой набрасывается на Рамбальда, но в стычке у него ломается меч, и, боясь плена, он поворачивает коня и тоже удирает.
— Спасибо, брат, — говорит Рамбальд своему спасителю и открывает лицо, — ты избавил меня от смерти. — Он протягивает руку. — Меня зовут Рамбальд, я из рода маркизов Руссильонских, вольноопределяющийся.
Темно-синий рыцарь по-прежнему молчит, не называет своего имени, не пожимает протянутой руки и не открывает лица. Молодой человек краснеет.
— Почему ты мне не отвечаешь?
Но тут собеседник резко поворачивает коня и мчится прочь.
— Рыцарь, пусть я обязан тебе жизнью, такую неучтивость я расцениваю как смертельное оскорбление, — кричит Рамбальд вслед темно-синему рыцарю, но тот уже далеко.
Благодарность неведомому помощнику, молчаливое чувство общности, рожденное в бою, обида на неожиданную грубость, любопытство, разбуженное таинственным молчанием, ярость, утоленная на время победой, но теперь искавшая новый объект, — все это заставило Рамбальда пришпорить коня, пускаясь вдогонку за темно-синим рыцарем, и воскликнуть:
— Кто бы ты ни был, но за обиду ты поплатишься!
Но сколько ни дает он шпоры — конь не движется. Рамбальд натягивает поводья — голова коня падает. Всадник трясет его, не сходя с седла. Конь чуть покачивается, как деревянная лошадка. И тогда Рамбальд спешивается, поднимает железную пластину на морде и видит белый глаз: конь убит. Удар сарацинского меча, вонзившегося меж двух чешуи попоны, пришелся в самое сердце. Конь давно бы рухнул наземь, если бы железо, одевшее ему ноги и бока, не держало его стоймя, словно вкопанного. В сердце Рамбальда скорбь по доблестном скакуне, умершем стоя и до сей минуты служившем хозяину, на один миг одолела бешенство: он обхватил руками шею неподвижного как истукан коня и запечатлел поцелуй на холодном храпе. Потом встряхнулся, отер слезы и пеший помчался прочь.
Но куда ему было идти? Он без всякой цели бежал едва заметными тропками вдоль берега лесной речки, и вокруг не слышалось больше признаков битвы. След неведомого рыцаря он потерял. Рамбальд двигался наудачу, смирившись с мыслью, что тот скрылся, но все еще думая про себя: «Нет, я его найду хоть на краю света».
Сейчас, после такого знойного утра, его больше всего мучила жажда. Спускаясь к руслу, чтобы напиться, он услышал шуршание тростника: привязанный к орешине гибкой шлеёй, на лужайке щипал травку конь, освобожденный от самых тяжелых частей доспеха, которые лежали рядом. Сомнений не было: то был конь неведомого рыцаря, и сам всадник наверняка недалеко ушел. Рамбальд кинулся в камыши на поиски.
Достигнув русла, он высунул голову из зарослей: воин оказался здесь. Голова и верхняя часть туловища были еще упакованы в панцирь и шлем, непроницаемые, как скорлупа; зато набедренники, наколенники и бутурлыки были сняты и оставляли голым все от пояса до ступней, перешагивавших с камня на камень в речке.
Рамбальд не верил своим глазам. Потому что нагота эта была женской: гладкий живот с золотым пушком, округлые розовые ягодицы, долгие девичьи ноги. И эта половина девушки (вторая половина, спрятанная в скорлупу, выглядела еще более безликой и неодушевленной) поворачивалась, ища место поудобнее, потом поставила правую ногу на один, а левую на другой берег узкой протоки, слегка согнула колени и, спокойная и гордая, уперлась в них руками в железных налокотниках, наклонилась головой вперед, отставила зад. Округлые линии были плавны, пушок нежен; послышалось мелодичное журчание. Рамбальд незамедлительно влюбился.
Потом молодая воительница спустилась к реке, быстро омылась, подрагивая от холода, и побежала наверх, вприпрыжку переступая быстрыми розовыми ногами. И тут-то обнаружила Рамбальда, подсматривавшего из камышей.
— Schweine Hund![94] — крикнула она и, выхватив висевший у пояса кинжал, метнула его в Рамбальда, но не как доблестный воин, мастерски владеющий оружием, а как разъяренная женщина, которая в порыве злобы швыряет в голову мужчины тарелку, щетку, все что ни попадя.
Так или иначе, кинжал пролетел на волосок ото лба Рамбальда. Молодой человек ретировался, сгорая со стыда. Но уже через минуту он мечтал о том, как бы снова увидеть ее, найти способ открыть свое чувство. Послышался стук копыт, он бросился на лужайку: коня больше не было, девушка исчезла. Солнце клонилось к закату: только теперь он понял, что весь день прошел.
Усталый, без коня, слишком утомленный всем пережитым, чтобы быть счастливым, и слишком счастливый для того, чтобы понять, что разменял прежнюю свою страсть на чувства, еще более жгучие, он вернулся в лагерь.
— Знаете, я отомстил за отца, я победил, Исохар пал, я... — но говорил он сбивчиво, потому что торопился достичь конца своего рассказа, — и я сражался сразу с двумя, и тут подъехал мне на помощь рыцарь, а потом я обнаружил, что это не солдат, это женщина, очень красивая, лица, правда, я не видел, но поверх доспехов она носит темно-синее платье...
— Ха-ха-ха, — потешались его соседи по палатке, усердно растирая бальзамом синяки, покрывавшие грудь и руки, среди густого запаха пота, которым несет от доспехов каждый раз после битвы. — Ты влюбился в Брадаманту, цыпленок! И уж она в тебя, конечно, тоже! Да, Брадаманте нужны или генералы, или мальчишки с конюшни! Ты ее не получишь — и не мечтай, только соли ей на хвост насыплешь!
Больше Рамбальд не смог сказать ни слова. Он вышел из шатра; красное солнце скатывалось за горизонт. Еще вчера, видя, как оно заходит, он спрашивал себя: «Что будет со мною завтра на закате? Выдержу ли я испытание? Сумею ли доказать, что я мужчина? Оставить, шагая по земле, свой след?» И вот он наступил, закат этого дня, и первые выдержанные испытания уже ничего не значили, а новое испытание было неожиданным и трудным, однако подлинные доказательства могло дать только оно. В этом состоянии растерянности Рамбальду хотелось довериться рыцарю в светлых доспехах как единственному человеку, способному понять его, а почему — Рамбальд и сам не мог бы объяснить.
V
Толмач перевел; басурманин что-то возразил.
— Он говорит, что должен проехать по делам службы, иначе битва пойдет не по плану...
— Я пропущу его, если он мне скажет, где находится Исохар, в чине аргалифа.
Сарацин, что-то крича, указал рукой на холмик. Толмач пояснил:
— На той высоте слева!
Рамбальд повернул коня и поскакал во весь опор.
Аргалиф в зеленом плаще озирал горизонт.
— Толмач!
— Я здесь!
— Скажи ему, что я сын маркиза Руссильонского и явился отомстить за отца.
Толмач перевел. Аргалиф поднял руку, сложив пальцы щепотью.
— А кто это такой?
— Кто такой мой отец?! Ну, больше ты никого не будешь оскорблять!
Рамбальд обнажил меч. Аргалиф сделал то же самое.
Рубака он был отличный. Рамбальд успел почти что проиграть бой, как вдруг, задыхаясь, подскакал давешний сарацин с бледным лицом; он что-то кричал.
— Остановитесь, сударь, — спешно перевел толмач, — прошу прощения за ошибку: аргалиф Исохар находится на высоте справа, а это аргалиф Абдул.
— Спасибо. Вы — человек чести, — сказал Рамбальд, отъехал чуть в сторону и, сделав мечом «на караул» аргалифу Абдулу, галопом поскакал к другой высоте.
При вести, что Рамбальд — сын маркиза Руссильонского, аргалиф Исохар сказал:
— Что такое?
Пришлось несколько раз прокричать об этом ему в ухо.
В конце концов он кивнул и поднял меч. Рамбальд устремился на врага. Но, едва они скрестили клинки, ему в душу закралось подозрение, что этот тоже не Исохар, и натиск его немного ослабел. Молодой человек призвал на помощь всю свою отвагу, но чем больше он старался, тем меньше был уверен, что перед ним его враг.
Эта неуверенность чуть было не стала для него роковой. Мавр теснил его, вступив в ближний бой, когда вдруг бок о бок с ними началась большая свалка. Офицер-магометанин замешался в самую ее гущу и вдруг громко вскрикнул.
В ответ на этот крик противник Рамбальда поднял щит, как бы прося передышки, и подал голос.
— Что он сказал? — спросил Рамбальд у толмача.
— Он сказал: хорошо, аргалиф Исохар, сейчас доставлю тебе очки.
— Ах, значит, это не он!
— Я — очконосец аргалифа Исохара, — объяснил противник. — Очки — этот прибор у вас, христиан, еще не известен — это такие стекла, чтобы исправлять зрение. Исохар плохо видит вдаль и в сражении вынужден носить их. Но очки-то стеклянные и в каждой стычке разбиваются вдребезги. Я приставлен для того, чтобы подавать ему новую пару. И я прошу позволения прервать поединок с вами, потому что иначе аргалифу, при его слабом зрении, придется плохо.
— Ах, очконосец! — взревел Рамбальд, не зная, выпустить ли от ярости потроха врагу или броситься на истинного Исохара. Но много ли доблести биться с полуслепым противником?
— Вы должны меня отпустить, сударь, — настаивал очкодатель, — потому что диспозиция сражения предусматривает, чтобы Исохар остался цел и невредим, а если он будет плохо видеть, то погибнет! — При этом он потрясал очками и кричал через голову Рамбальда: — Сейчас, аргалиф, сейчас несу!
— Нет! — сказал Рамбальд и ударом сбоку искрошил стекла.
В тот же миг, словно звон осколков был для него сигналом гибели, Исохар напоролся прямо на христианскую пику.
— Теперь, — сказал очкодатель, — ему уже не нужны очки: даже при его зрении он увидит гурий рая. — И, пришпорив коня, ускакал прочь.
Труп аргалифа свалился с седла, но его ноги остались в стременах, и конь приволок тело прямо к ногам Рамбальда.
Волнение при виде простертого на земле Исохара, смятение противоречивых мыслей и чувств: торжества по поводу свершившегося, можно сказать, мщения за кровь родителя, сомнения в том, по всем ли правилам оно свершилось, коль скоро он предал аргалифа смерти, разбивши вдребезги вражеские очки, растерянности из-за того, что вдруг исчезла цель, которая привела его сюда, — все это поселилось в душе лишь на миг. А потом он уже ничего не чувствовал, кроме легкости: ведь теперь он в гуще боя, не осаждаемый более одной неотвязной мыслью, может бежать, оглядеться вокруг, сражаться. У него словно выросли крылья на ногах.
Поглощенный до сих пор своей целью — убить аргалифа, он не обращал внимания на распорядок битвы и даже не думал, что в ней есть какой-то распорядок. Все было для него внове, восторг и ужас, казалось, только сейчас коснулись его. Земля покрылась уже горами мертвецов. Упавшие в доспехах, они застыли в самых немыслимых позах, в зависимости от того, как легли наземь набедренники, и налокотники, и прочие железные части, которые громоздились кучей, но так или иначе поддерживали руки, а может, и ноги задранными вверх. Там и сям тяжелые доспехи дали трещины, из которых выпирали внутренности, как будто латы не были заполнены телами, а наудачу начинены потрохами, вылезавшими в первую попавшуюся щель. Это кровавое зрелище волновало Рамбальда: как же он мог позабыть, что все эти оболочки приводила в движение и наполняла силой горячая человеческая кровь! Все, кроме одной; а что, если непостижимая природа рыцаря в светлых доспехах распространилась сейчас по всему полю?
Рамбальд пришпорил коня: ему не терпелось оказаться лицом к лицу с живыми — неважно, друзьями или недругами.
Он ехал лощиной: кроме убитых да мух, жужжавших над ними, никого не было видно. Битва либо достигла момента затишья, либо бушевала совсем в другом месте. Рамбальд озирался вокруг. Вот стук копыт: на бровке холма появляется конный воин. Сарацин! Он оглядывается кругом, натягивает поводья, убегает. Рамбальд дает шпоры и пускается вдогонку. Вот он и сам уже на холме и видит, как сарацин скачет по лугу, иногда скрываясь за кустами орешника. Конь у Рамбальда как стрела — только и ждет случая пуститься вскачь. Молодой человек доволен: наконец-то среди всей этой неодушевленной шелухи конь становится конем и человек — человеком. Сарацин сворачивает вправо. Зачем? Теперь Рамбальд уверен, что нагонит его. Но вот справа из зарослей выскакивает другой сарацин и перерезает ему дорогу. Оба басурмана поворачивают ему навстречу — это западня! Рамбальд кидается вперед с занесенным мечом и кричит:
— Трусы!
Один стоит прямо против него, грозный, в черном двурогом шлеме. Молодой человек наносит удар, клинок бьет плашмя о вражеский щит, но конь подается в сторону, теперь Рамбальда, подступая вплотную, теснит первый сарацин, и юноше приходится орудовать щитом и мечом да еще шенкелями заставлять коня поворачиваться на месте.
— Трусы! — снова кричит он.
Злость его — настоящая злость, бой — настоящий ожесточенный бой, а если он теряет силы, вынужденный не упускать из виду сразу двух противников, так это по-настоящему изнурительная слабость в костях и в крови, и пусть даже Рамбальд погибнет, теперь, когда он снова обрел уверенность в существовании мира, он не знает, есть ли гибель самый печальный удел.
Оба сарацина наседали. Он отступал. В рукоять меча он вцепился так, словно она ему опора: если выпустить, все погибло. И тут, в миг последней крайности, он услышал галоп. Этот звук, словно барабанная дробь, заставил обоих противников отступиться. Отходя, они заслонялись поднятыми щитами. Рамбальд обернулся и увидел рядом с собой рыцаря в христианских доспехах и накинутом поверх панциря темно-синем плаще. На шлеме развевался султан из длинных перьев того же цвета. Проворно орудуя легкой пикой, он держал на расстоянии обоих сарацин.
Теперь они бьются бок о бок, Рамбальд и неведомый рыцарь, который атакует, все шибче размахивая копьем. Один из двух противников пытается сделать обманное движение и выбить у него из рук копье. Но синий рыцарь в тот же миг повесил его на опорный крюк и выхватил кинжал. Вот он бросается на басурмана. Рамбальд, видя, с какой легкостью наносит удары кинжалом пришедший ему на выручку незнакомец, едва не позабыл обо всем: так бы стоял и смотрел. Но это длится лишь мгновение, потом он кидается на второго противника; громко лязгают щиты.
Он сражался, а синий его поддерживал. И всякий раз, когда враги после новой неудачной атаки подавались назад, Рамбальд и рыцарь проворно менялись противниками, выматывая их несхожими своими приемами. Сражаться бок о бок с товарищем куда лучше, чем в одиночку: это и поддерживает, и подбадривает, и единый пыл сплавляет оба чувства — что есть у тебя недруг и есть Друг.
Рамбальд, подзадоривая себя, часто кричит что-нибудь соратнику; тот не отвечает. Молодой человек понимает, что в бою нужно беречь дыхание, и тоже замолкает, но ему немного обидно, что он не слышит голоса товарища.
Недруги сходятся все ближе. Вот синий рыцарь сбрасывает с седла своего сарацина, и спешенный противник пускается наутек в кусты. Другой набрасывается на Рамбальда, но в стычке у него ломается меч, и, боясь плена, он поворачивает коня и тоже удирает.
— Спасибо, брат, — говорит Рамбальд своему спасителю и открывает лицо, — ты избавил меня от смерти. — Он протягивает руку. — Меня зовут Рамбальд, я из рода маркизов Руссильонских, вольноопределяющийся.
Темно-синий рыцарь по-прежнему молчит, не называет своего имени, не пожимает протянутой руки и не открывает лица. Молодой человек краснеет.
— Почему ты мне не отвечаешь?
Но тут собеседник резко поворачивает коня и мчится прочь.
— Рыцарь, пусть я обязан тебе жизнью, такую неучтивость я расцениваю как смертельное оскорбление, — кричит Рамбальд вслед темно-синему рыцарю, но тот уже далеко.
Благодарность неведомому помощнику, молчаливое чувство общности, рожденное в бою, обида на неожиданную грубость, любопытство, разбуженное таинственным молчанием, ярость, утоленная на время победой, но теперь искавшая новый объект, — все это заставило Рамбальда пришпорить коня, пускаясь вдогонку за темно-синим рыцарем, и воскликнуть:
— Кто бы ты ни был, но за обиду ты поплатишься!
Но сколько ни дает он шпоры — конь не движется. Рамбальд натягивает поводья — голова коня падает. Всадник трясет его, не сходя с седла. Конь чуть покачивается, как деревянная лошадка. И тогда Рамбальд спешивается, поднимает железную пластину на морде и видит белый глаз: конь убит. Удар сарацинского меча, вонзившегося меж двух чешуи попоны, пришелся в самое сердце. Конь давно бы рухнул наземь, если бы железо, одевшее ему ноги и бока, не держало его стоймя, словно вкопанного. В сердце Рамбальда скорбь по доблестном скакуне, умершем стоя и до сей минуты служившем хозяину, на один миг одолела бешенство: он обхватил руками шею неподвижного как истукан коня и запечатлел поцелуй на холодном храпе. Потом встряхнулся, отер слезы и пеший помчался прочь.
Но куда ему было идти? Он без всякой цели бежал едва заметными тропками вдоль берега лесной речки, и вокруг не слышалось больше признаков битвы. След неведомого рыцаря он потерял. Рамбальд двигался наудачу, смирившись с мыслью, что тот скрылся, но все еще думая про себя: «Нет, я его найду хоть на краю света».
Сейчас, после такого знойного утра, его больше всего мучила жажда. Спускаясь к руслу, чтобы напиться, он услышал шуршание тростника: привязанный к орешине гибкой шлеёй, на лужайке щипал травку конь, освобожденный от самых тяжелых частей доспеха, которые лежали рядом. Сомнений не было: то был конь неведомого рыцаря, и сам всадник наверняка недалеко ушел. Рамбальд кинулся в камыши на поиски.
Достигнув русла, он высунул голову из зарослей: воин оказался здесь. Голова и верхняя часть туловища были еще упакованы в панцирь и шлем, непроницаемые, как скорлупа; зато набедренники, наколенники и бутурлыки были сняты и оставляли голым все от пояса до ступней, перешагивавших с камня на камень в речке.
Рамбальд не верил своим глазам. Потому что нагота эта была женской: гладкий живот с золотым пушком, округлые розовые ягодицы, долгие девичьи ноги. И эта половина девушки (вторая половина, спрятанная в скорлупу, выглядела еще более безликой и неодушевленной) поворачивалась, ища место поудобнее, потом поставила правую ногу на один, а левую на другой берег узкой протоки, слегка согнула колени и, спокойная и гордая, уперлась в них руками в железных налокотниках, наклонилась головой вперед, отставила зад. Округлые линии были плавны, пушок нежен; послышалось мелодичное журчание. Рамбальд незамедлительно влюбился.
Потом молодая воительница спустилась к реке, быстро омылась, подрагивая от холода, и побежала наверх, вприпрыжку переступая быстрыми розовыми ногами. И тут-то обнаружила Рамбальда, подсматривавшего из камышей.
— Schweine Hund![94] — крикнула она и, выхватив висевший у пояса кинжал, метнула его в Рамбальда, но не как доблестный воин, мастерски владеющий оружием, а как разъяренная женщина, которая в порыве злобы швыряет в голову мужчины тарелку, щетку, все что ни попадя.
Так или иначе, кинжал пролетел на волосок ото лба Рамбальда. Молодой человек ретировался, сгорая со стыда. Но уже через минуту он мечтал о том, как бы снова увидеть ее, найти способ открыть свое чувство. Послышался стук копыт, он бросился на лужайку: коня больше не было, девушка исчезла. Солнце клонилось к закату: только теперь он понял, что весь день прошел.
Усталый, без коня, слишком утомленный всем пережитым, чтобы быть счастливым, и слишком счастливый для того, чтобы понять, что разменял прежнюю свою страсть на чувства, еще более жгучие, он вернулся в лагерь.
— Знаете, я отомстил за отца, я победил, Исохар пал, я... — но говорил он сбивчиво, потому что торопился достичь конца своего рассказа, — и я сражался сразу с двумя, и тут подъехал мне на помощь рыцарь, а потом я обнаружил, что это не солдат, это женщина, очень красивая, лица, правда, я не видел, но поверх доспехов она носит темно-синее платье...
— Ха-ха-ха, — потешались его соседи по палатке, усердно растирая бальзамом синяки, покрывавшие грудь и руки, среди густого запаха пота, которым несет от доспехов каждый раз после битвы. — Ты влюбился в Брадаманту, цыпленок! И уж она в тебя, конечно, тоже! Да, Брадаманте нужны или генералы, или мальчишки с конюшни! Ты ее не получишь — и не мечтай, только соли ей на хвост насыплешь!
Больше Рамбальд не смог сказать ни слова. Он вышел из шатра; красное солнце скатывалось за горизонт. Еще вчера, видя, как оно заходит, он спрашивал себя: «Что будет со мною завтра на закате? Выдержу ли я испытание? Сумею ли доказать, что я мужчина? Оставить, шагая по земле, свой след?» И вот он наступил, закат этого дня, и первые выдержанные испытания уже ничего не значили, а новое испытание было неожиданным и трудным, однако подлинные доказательства могло дать только оно. В этом состоянии растерянности Рамбальду хотелось довериться рыцарю в светлых доспехах как единственному человеку, способному понять его, а почему — Рамбальд и сам не мог бы объяснить.
V
Моя келья прямо над монастырской кухней. Я пишу и слышу стук медных и оловянных тарелок: это сестры-судомойки перемывают скудную утварь нашей трапезной. Мне мать настоятельница дала другое задание — написать эту повесть, — но все труды в монастыре, совершаемые с единственной целью — спасение души, в общем-то равноценны. Вчера я описывала битву, и звон посуды в мойке казался мне бряцанием копий о щиты и панцири, звоном шлемов, гулко отзывающихся на удары тяжелых мечей; с другой стороны двора долетал стук станка у сестер-ткачих, звук этот превращался для меня в топот коней, несущихся галопом; все, что слышали уши, мои полузакрытые глаза преображали в видения, а мои молчащие уста — в слова, и перо неслось по белому листу им вдогонку.
Сегодня, видно, день жарче, запах капусты гуще, мой ум ленивее, а брякание посуды не уносит меня дальше походных кухонь франкского войска: я вижу вереницы солдат у дымящихся котлов, слышу беспрерывный стук манерок и барабанную дробь ложек, удары половников о края посудин и скрежет их о дно пустых котлов или о покрытые наваром стенки... Картина эта, как и капустный дух, одна и та же в каждом полку — нормандском, анжуйском, бургундском.
Если сила армии измеряется производимым шумом, то звучное войско франков можно доподлинно узнать в час раздачи обеда. Шум раздается по долам и лугам, достигая того места, где с ним смешивается точно такой же отзвук, доносящийся от басурманских кухонь. Враги в этот час заняты тем же: поглощают проклятую капустную похлебку. Вчерашняя битва не грохотала так. И меньше воняла.
Итак, мне ничего не остается, как только представить героев моей повести возле кухонь. Я вижу в дыму Агилульфа, наклонившегося над котлом, нечувствительного к капустной вони; он дает наставления поварам Овернского полка. Но тут прибегает юный Рамбальд.
— Рыцарь, — начинает он, не отдышавшись, — наконец-то я нашел вас! Дело, видите ли, в том, что я хочу стать паладином! Во вчерашнем бою я отомстил... в схватке... потом остался один против двоих... засада... и тогда... одним словом, теперь я знаю, что значит сражаться. Я хочу, чтобы в следующей битве мне отвели самое опасное место... или отправиться на поиски подвигов, чтобы стяжать славу... во имя нашей святой веры... спасать женщин, и увечных, и старых, и слабых... вы могли бы мне сказать...
Агилульф, прежде чем обернуться к Рамбальду, постоял к нему спиной, словно подчеркивая свою досаду на посмевшего оторвать его от выполнения служебных обязанностей, а потом, когда обернулся, заговорил свободно и гладко, явно довольный тем, что так быстро схватил внезапно предложенный ему предмет беседы и может со знанием дела исчерпать его:
— Судя по тому, что ты говоришь мне, вольноопределяющийся, я полагаю следующее: ты воображаешь, будто назначение паладина требует только одного, а именно — стяжать себе славу либо сражаясь во главе отрядов, либо совершая подвиги единолично — в защиту ли нашей святой веры, в оборону ли женщин, стариков и увечных. Я правильно понял?
— Правильно.
— Так вот, все перечисленное тобою является действительно особой функцией, вверенной избранному офицерскому корпусу, но... — тут Агилульф коротко засмеялся, и этот первый услышанный Рамбальдом смех из-под светлого забрала был вежливым и вместе с тем саркастическим... — но эта функция не единственная. Если желаешь, мне нетрудно перечислить тебе одну за другой все обязанности, входящие в компетенцию рядовых паладинов, паладинов первого класса, паладинов генерального штаба...
Рамбальд прервал его:
— Мне довольно будет следовать за вами и брать с вас пример, рыцарь!
— Следовательно, ты предпочитаешь раньше набраться опыта, потом изучить вопрос. Что ж, это допустимо. Как видишь, сегодня и каждую среду я нахожусь в распоряжении интендантства армии в качестве инспектора. С таковыми полномочиями я проверяю кухни Овернского и Пуатуского полков. Если ты пойдешь со мной, то понемногу на практике овладеешь этим требующим немалого искусства видом службы.
Рамбальд ожидал не этого, и ему стало не по себе. Но, не желая отступаться от своих слов, он сделал вид, будто со вниманием следит за Агилульфом и слушает все, что тот говорит поварам, маркитантам и мойщикам посуды, поскольку еще надеялся, что это — некий необходимый ритуал, предшествующий ослепительному подвигу.
Агилульф считал и пересчитывал отпущенные съестные припасы, порции похлебки, число манерок, имеющих быть наполненными, заглядывал в котлы.
— Знай, что в командовании войсками самое трудное — рассчитать, сколько манерок похлебки содержится в котле, — объяснял он Рамбальду. — Ни в одном полку счет не сходится. Или остается несколько порций, и потом не знаешь, куда они деваются и как за них отчитаться, или — если сократить отпускаемые припасы — порций не хватит, и по войскам ползет недовольство. Правда, у каждой походной кухни выстраивается очередь за остатками — всякие оборванцы, нищие старухи и калеки. Но это, само собой, грубое нарушение порядка. Чтобы хоть как-то во всем разобраться, я распорядился, чтобы в каждом полку список состоящих на действительной службе был дополнен именами бедняков, которые всегда являются во время кормежки. Только так можно узнать, куда девается каждая манерка похлебки. Вот и пройдись-ка по кухням, попрактикуйся в обязанностях паладина: надо проверить со списками в руках, все ли в порядке. Потом вернешься и доложишь.
Что оставалось Рамбальду? Отказаться, потребовать себе или славы, или ничего? А что, если он испортит себе всю карьеру из-за ерунды? И он пошел.
Вернулся он поскучневший, с путаницей в мыслях.
— Мм-да, по-моему, все так и есть, как вы говорите, — сказал он Агилульфу, — и, бесспорно, это полное безобразие. К тому же все эти бедняки, что приходят за похлебкой, — братья они, что ли?
— Почему братья?
— М-м-м... Они похожи. Вернее даже, они все одинаковые, ничего не стоит их перепутать. Сперва я подумал, что это один человек переходит от кухни к кухне. А потом поглядел в списки — имена всюду разные: Боамолуц, Каротун, Балингаччо, Бертелла... Тогда я спросил у старшин, проверил: все правильно. Но это сходство...
— Пойду погляжу сам.
Оба направились к лагерю лотаринцев.
— Вот он, этот человек.
Рамбальд указал на какое-то место, как будто там кто-то был. Впрочем, и в самом деле был; но из-за выцветших зеленых и желтых лохмотьев, усыпанного веснушками и заросшего неровной щетиной лица первый взгляд миновал его — настолько он сливался цветом с землей и листьями.
— Да это Гурдулу!
— Гурдулу? Еще одно имя! Вы его знаете?
— Это человек без имени, так что зовут его кто как может. Благодарю тебя, вольноопределяющийся: ты не только вскрыл недостатки в наших вспомогательных службах, но и дал мне возможность отыскать оруженосца, приставленного ко мне распоряжением императора, но потерявшегося.
Лотарингские повара, закончив раздачу порций паладинам, оставили котел на произвол Гурдулу:
— Бери, тут вся похлебка твоя!
— Вся похлебка! — завопил Гурдулу, наклонился над котлом, словно свешиваясь с подоконника, и со скрежетом стал водить ложкой по стенкам, снимая самое драгоценное содержимое всякой посудины — приставшую корочку.
— Вся похлебка! — гулом отозвалось в котле, который от неосторожных, вихляющих движений Гурдулу опрокинулся и накрыл его.
Теперь бродяга оказался в плену перевернутой посудины. И окружающие услышали, как он колотит по ней ложкой, словно по глухо звучащему колоколу, как гудит внутри его голос: «Вся похлебка!» Потом котел двинулся с места, как черепаха, снова перевернулся, и оттуда вынырнул Гурдулу.
С головы до ног залитый капустной похлебкой, он был весь в жире и в пятнах, да к тому же еще перемазан сажей. Юшка застила ему глаза, и, вытянув руки вперед, с криком: «Всё — похлебка!» — он двигался будто вплавь, потому что не видел ничего, кроме заливавшей ему все лицо похлебки.
— Всё — похлебка! — И он потрясал ложкой, как бы желая набрать ею и отведать всего, что было вокруг. — Всё — похлебка!
Наблюдая эту сцену, Рамбальд до того взволновался, что у него закружилась голова, не столько от омерзения, сколько от закравшихся сомнений: а вдруг этот человек, что вслепую вертится перед ним, прав и весь мир — одна огромная мутная похлебка, в которой все предметы линяют и окрашивают друг друга? «Я не желаю становиться похлебкой! На помощь!» — готов был крикнуть Рамбальд, но увидел рядом Агалульфа, бесстрастно скрестившего на груди руки, так, будто он где-то далеко и вульгарность сцены его не задевает; и Рамбальд понял, что наставнику не понять его опасений. Чувство, которое он всегда испытывал при виде рыцаря в светлых доспехах, столкнулось с совершенно противоположным, которое сейчас внушал ему Гурдулу, и оба они как-то уравновесили друг друга, что помогло Рамбальду вновь обрести душевный покой.
— Почему вы ему не объясните, что не всё похлебка, и не прекратите это представление? — обратился он к Агилульфу, причем сумел произнести все это ровным, ничуть не изменившимся голосом.
— Единственный способ внушить ему что-либо — поставить определенную задачу, — сказал Агилульф и повернулся к Гурдулу: — По повелению Карла, короля франков и повелителя Священной империи, ты стал моим оруженосцем и отныне должен во всем мне повиноваться. А поскольку Суперинтендантство погребений и последнего долга поручило мне позаботиться о похоронах воинов, павших во вчерашнем бою, ты вооружишься мотыгой и лопатой и мы отправимся на поле, чтобы предать земле освященную крещением плоть наших братьев, которых Господь принял в славе своей.
С собою он пригласил также Рамбальда, чтобы тот постиг еще одну деликатную обязанность паладинов.
Так они и отправились втроем: Агилульф шагал своей особенной походкой, которая, как он того ни хотел, не производила впечатления раскованной, но выглядела так, словно ноги ступали по колючкам; Рамбальд пялил глаза вокруг, стремясь узнать места, где мчался вчера под градом ударов; Гурдулу, с мотыгой и лопатой на плече, нисколько не осознав скорбной торжественности своей задачи, насвистывал и напевал.
Вот они проходят по гребню холма, с него открывается равнина, где схватка вчера была самой кровавой. Земля покрыта трупами. Неподвижные стервятники, вцепившись когтями в плечи и лица убитых, наклоняют головы и роются клювом в развороченных утробах.
Однако стервятникам не сразу приходит черед взяться за дело. Они спускаются, только почуяв, что бой идет к концу, но поле усеяно убитыми, закованными в сталь, на которой клювы хищников, сколько ни бей, даже царапины не оставят. Едва наступает вечер, из обоих враждебных станов молчаливо, ползком являются мародеры. Высоко взмывшие стервятники кружатся в ожидании, пока те расправятся со своей добычей. Первые лучи солнца освещают поле, белеющее совершенно голыми трупами. Стервятники опускаются снова и начинают пировать вовсю. Но им надобно торопиться, потому что не замедлят прийти могильщики и отнимут пишу у птиц, чтобы отдать ее червям.
Сегодня, видно, день жарче, запах капусты гуще, мой ум ленивее, а брякание посуды не уносит меня дальше походных кухонь франкского войска: я вижу вереницы солдат у дымящихся котлов, слышу беспрерывный стук манерок и барабанную дробь ложек, удары половников о края посудин и скрежет их о дно пустых котлов или о покрытые наваром стенки... Картина эта, как и капустный дух, одна и та же в каждом полку — нормандском, анжуйском, бургундском.
Если сила армии измеряется производимым шумом, то звучное войско франков можно доподлинно узнать в час раздачи обеда. Шум раздается по долам и лугам, достигая того места, где с ним смешивается точно такой же отзвук, доносящийся от басурманских кухонь. Враги в этот час заняты тем же: поглощают проклятую капустную похлебку. Вчерашняя битва не грохотала так. И меньше воняла.
Итак, мне ничего не остается, как только представить героев моей повести возле кухонь. Я вижу в дыму Агилульфа, наклонившегося над котлом, нечувствительного к капустной вони; он дает наставления поварам Овернского полка. Но тут прибегает юный Рамбальд.
— Рыцарь, — начинает он, не отдышавшись, — наконец-то я нашел вас! Дело, видите ли, в том, что я хочу стать паладином! Во вчерашнем бою я отомстил... в схватке... потом остался один против двоих... засада... и тогда... одним словом, теперь я знаю, что значит сражаться. Я хочу, чтобы в следующей битве мне отвели самое опасное место... или отправиться на поиски подвигов, чтобы стяжать славу... во имя нашей святой веры... спасать женщин, и увечных, и старых, и слабых... вы могли бы мне сказать...
Агилульф, прежде чем обернуться к Рамбальду, постоял к нему спиной, словно подчеркивая свою досаду на посмевшего оторвать его от выполнения служебных обязанностей, а потом, когда обернулся, заговорил свободно и гладко, явно довольный тем, что так быстро схватил внезапно предложенный ему предмет беседы и может со знанием дела исчерпать его:
— Судя по тому, что ты говоришь мне, вольноопределяющийся, я полагаю следующее: ты воображаешь, будто назначение паладина требует только одного, а именно — стяжать себе славу либо сражаясь во главе отрядов, либо совершая подвиги единолично — в защиту ли нашей святой веры, в оборону ли женщин, стариков и увечных. Я правильно понял?
— Правильно.
— Так вот, все перечисленное тобою является действительно особой функцией, вверенной избранному офицерскому корпусу, но... — тут Агилульф коротко засмеялся, и этот первый услышанный Рамбальдом смех из-под светлого забрала был вежливым и вместе с тем саркастическим... — но эта функция не единственная. Если желаешь, мне нетрудно перечислить тебе одну за другой все обязанности, входящие в компетенцию рядовых паладинов, паладинов первого класса, паладинов генерального штаба...
Рамбальд прервал его:
— Мне довольно будет следовать за вами и брать с вас пример, рыцарь!
— Следовательно, ты предпочитаешь раньше набраться опыта, потом изучить вопрос. Что ж, это допустимо. Как видишь, сегодня и каждую среду я нахожусь в распоряжении интендантства армии в качестве инспектора. С таковыми полномочиями я проверяю кухни Овернского и Пуатуского полков. Если ты пойдешь со мной, то понемногу на практике овладеешь этим требующим немалого искусства видом службы.
Рамбальд ожидал не этого, и ему стало не по себе. Но, не желая отступаться от своих слов, он сделал вид, будто со вниманием следит за Агилульфом и слушает все, что тот говорит поварам, маркитантам и мойщикам посуды, поскольку еще надеялся, что это — некий необходимый ритуал, предшествующий ослепительному подвигу.
Агилульф считал и пересчитывал отпущенные съестные припасы, порции похлебки, число манерок, имеющих быть наполненными, заглядывал в котлы.
— Знай, что в командовании войсками самое трудное — рассчитать, сколько манерок похлебки содержится в котле, — объяснял он Рамбальду. — Ни в одном полку счет не сходится. Или остается несколько порций, и потом не знаешь, куда они деваются и как за них отчитаться, или — если сократить отпускаемые припасы — порций не хватит, и по войскам ползет недовольство. Правда, у каждой походной кухни выстраивается очередь за остатками — всякие оборванцы, нищие старухи и калеки. Но это, само собой, грубое нарушение порядка. Чтобы хоть как-то во всем разобраться, я распорядился, чтобы в каждом полку список состоящих на действительной службе был дополнен именами бедняков, которые всегда являются во время кормежки. Только так можно узнать, куда девается каждая манерка похлебки. Вот и пройдись-ка по кухням, попрактикуйся в обязанностях паладина: надо проверить со списками в руках, все ли в порядке. Потом вернешься и доложишь.
Что оставалось Рамбальду? Отказаться, потребовать себе или славы, или ничего? А что, если он испортит себе всю карьеру из-за ерунды? И он пошел.
Вернулся он поскучневший, с путаницей в мыслях.
— Мм-да, по-моему, все так и есть, как вы говорите, — сказал он Агилульфу, — и, бесспорно, это полное безобразие. К тому же все эти бедняки, что приходят за похлебкой, — братья они, что ли?
— Почему братья?
— М-м-м... Они похожи. Вернее даже, они все одинаковые, ничего не стоит их перепутать. Сперва я подумал, что это один человек переходит от кухни к кухне. А потом поглядел в списки — имена всюду разные: Боамолуц, Каротун, Балингаччо, Бертелла... Тогда я спросил у старшин, проверил: все правильно. Но это сходство...
— Пойду погляжу сам.
Оба направились к лагерю лотаринцев.
— Вот он, этот человек.
Рамбальд указал на какое-то место, как будто там кто-то был. Впрочем, и в самом деле был; но из-за выцветших зеленых и желтых лохмотьев, усыпанного веснушками и заросшего неровной щетиной лица первый взгляд миновал его — настолько он сливался цветом с землей и листьями.
— Да это Гурдулу!
— Гурдулу? Еще одно имя! Вы его знаете?
— Это человек без имени, так что зовут его кто как может. Благодарю тебя, вольноопределяющийся: ты не только вскрыл недостатки в наших вспомогательных службах, но и дал мне возможность отыскать оруженосца, приставленного ко мне распоряжением императора, но потерявшегося.
Лотарингские повара, закончив раздачу порций паладинам, оставили котел на произвол Гурдулу:
— Бери, тут вся похлебка твоя!
— Вся похлебка! — завопил Гурдулу, наклонился над котлом, словно свешиваясь с подоконника, и со скрежетом стал водить ложкой по стенкам, снимая самое драгоценное содержимое всякой посудины — приставшую корочку.
— Вся похлебка! — гулом отозвалось в котле, который от неосторожных, вихляющих движений Гурдулу опрокинулся и накрыл его.
Теперь бродяга оказался в плену перевернутой посудины. И окружающие услышали, как он колотит по ней ложкой, словно по глухо звучащему колоколу, как гудит внутри его голос: «Вся похлебка!» Потом котел двинулся с места, как черепаха, снова перевернулся, и оттуда вынырнул Гурдулу.
С головы до ног залитый капустной похлебкой, он был весь в жире и в пятнах, да к тому же еще перемазан сажей. Юшка застила ему глаза, и, вытянув руки вперед, с криком: «Всё — похлебка!» — он двигался будто вплавь, потому что не видел ничего, кроме заливавшей ему все лицо похлебки.
— Всё — похлебка! — И он потрясал ложкой, как бы желая набрать ею и отведать всего, что было вокруг. — Всё — похлебка!
Наблюдая эту сцену, Рамбальд до того взволновался, что у него закружилась голова, не столько от омерзения, сколько от закравшихся сомнений: а вдруг этот человек, что вслепую вертится перед ним, прав и весь мир — одна огромная мутная похлебка, в которой все предметы линяют и окрашивают друг друга? «Я не желаю становиться похлебкой! На помощь!» — готов был крикнуть Рамбальд, но увидел рядом Агалульфа, бесстрастно скрестившего на груди руки, так, будто он где-то далеко и вульгарность сцены его не задевает; и Рамбальд понял, что наставнику не понять его опасений. Чувство, которое он всегда испытывал при виде рыцаря в светлых доспехах, столкнулось с совершенно противоположным, которое сейчас внушал ему Гурдулу, и оба они как-то уравновесили друг друга, что помогло Рамбальду вновь обрести душевный покой.
— Почему вы ему не объясните, что не всё похлебка, и не прекратите это представление? — обратился он к Агилульфу, причем сумел произнести все это ровным, ничуть не изменившимся голосом.
— Единственный способ внушить ему что-либо — поставить определенную задачу, — сказал Агилульф и повернулся к Гурдулу: — По повелению Карла, короля франков и повелителя Священной империи, ты стал моим оруженосцем и отныне должен во всем мне повиноваться. А поскольку Суперинтендантство погребений и последнего долга поручило мне позаботиться о похоронах воинов, павших во вчерашнем бою, ты вооружишься мотыгой и лопатой и мы отправимся на поле, чтобы предать земле освященную крещением плоть наших братьев, которых Господь принял в славе своей.
С собою он пригласил также Рамбальда, чтобы тот постиг еще одну деликатную обязанность паладинов.
Так они и отправились втроем: Агилульф шагал своей особенной походкой, которая, как он того ни хотел, не производила впечатления раскованной, но выглядела так, словно ноги ступали по колючкам; Рамбальд пялил глаза вокруг, стремясь узнать места, где мчался вчера под градом ударов; Гурдулу, с мотыгой и лопатой на плече, нисколько не осознав скорбной торжественности своей задачи, насвистывал и напевал.
Вот они проходят по гребню холма, с него открывается равнина, где схватка вчера была самой кровавой. Земля покрыта трупами. Неподвижные стервятники, вцепившись когтями в плечи и лица убитых, наклоняют головы и роются клювом в развороченных утробах.
Однако стервятникам не сразу приходит черед взяться за дело. Они спускаются, только почуяв, что бой идет к концу, но поле усеяно убитыми, закованными в сталь, на которой клювы хищников, сколько ни бей, даже царапины не оставят. Едва наступает вечер, из обоих враждебных станов молчаливо, ползком являются мародеры. Высоко взмывшие стервятники кружатся в ожидании, пока те расправятся со своей добычей. Первые лучи солнца освещают поле, белеющее совершенно голыми трупами. Стервятники опускаются снова и начинают пировать вовсю. Но им надобно торопиться, потому что не замедлят прийти могильщики и отнимут пишу у птиц, чтобы отдать ее червям.