Страница:
Как ни занят Агилульф, он не теряет нити разговора, завязавшегося посреди застолья, и вмешивается всегда вовремя.
О чем говорят паладины на пиру? По своему обыкновению бахвалятся.
Говорит Роланд:
— Знайте, что битва при Аспромонте оборачивалась для нас худо, пока я не убил в поединке короля Аголанта и не захватил Дюрандаль. Он так в него вцепился, что, когда я отсек ему правую руку, пальцы его сжимали рукоять Дюрандаля и мне, чтобы отделить их, пришлось взять клещи.
Агилульф возражает:
— Не хочу тебя уличить, но точности ради скажу, что Дюрандаль был вручен нам неприятелем в ходе переговоров о перемирии пять дней спустя после битвы при Аспромонте. Меч фигурирует в перечне легкого оружия, которое по условиям мира отошло к войску франков.
Вступает Ринальд:
— И вообще Дюрандаль нельзя сравнить с Фусбертой. Я того дракона, с которым мы схватились при переходе через Пиренеи, перерубил надвое одним ударом, а вам известно, что шкура у дракона тверже адаманта.
Агилульф перебивает его:
— Давайте расставим все по местам: переход через Пиренеи имел место в апреле, а в апреле, как известно всякому, драконы меняют кожу и она у них мягкая и нежная, как у новорожденных.
Паладины гомонят:
— Да что там, днем раньше, днем позже, не там, так в другом месте, но дело было именно так, и нечего цепляться за каждую задоринку.
Они не могли скрыть своей досады. Этот Агилульф, который всегда все помнит, который умеет по каждому случаю сослаться на документ, этот Агилульф, даже когда подвиг прославлен, всеми признан, даже когда его до мельчайших подробностей помнит всякий, кто его не видел, все равно хочет свести его к заурядному эпизоду военной службы, какие записываются в вечерний доклад командиру полка. С тех пор как существует мир, между истинными фактами войны и рассказами о них всегда была некоторая дистанция, но в жизни воина не так уж важно, действительно произошли описываемые события или нет; есть ты, есть твоя мощь, есть присущий тебе образ действий — они и служат ручательством; и пускай все было не точь-в-точь так, но могло бы так происходить и, возможно, произойдет в другой раз при подобных обстоятельствах. А таким, как Агилульф, нечем подкрепить свои деяния, истинные или мнимые, все равно: либо они, заносимые день за днем в протокол, обозначены в послужном списке, либо нет ничего, одна темнота и пустота. И до того же состояния он хотел бы низвести товарищей, как губка напитанных бордо и бахвальством, прожектами, которые обращены в прошлое, ибо никогда не были исполнены в настоящем, легендами, которые приписываются то одному, то другому, но в конце концов находят своего героя.
Время от времени кто-нибудь призывает в свидетели Карла Великого. Но император столько воевал, что путает все войны и даже не слишком хорошо помнит, какую ведет сейчас. Его дело заниматься ею, этою войной, самое большее — думать о предстоящей, а на прошедших войнах как оно было, так и было; само собой, не все из того, о чем повествуют летописцы и сказители, нужно принимать на веру, но не императору же стоять за каждым и вносить поправки! Конечно, случись заковыка, такая, что может сказаться и на штатном расписании войска, и на присвоении чинов, дворянских титулов или раздаче земель, тут король должен сказать свое слово. Правда, свое — это только так говорится: воля Карла значит немного, нужно принимать во внимание результаты, судить по имеющимся доказательствам, уважать законы и обычаи. Поэтому, когда к нему взывают, он пожимает плечами и отделывается общими фразами, иногда одной только пословицей: «Кто знает! Побывал в сраженье — ври без зазренья». А за то, что рыцарь Агилульф де Гвильдиверн, не переставая катать хлебные шарики, оспаривает всякую рассказанную историю — между тем как они, эти истории, пусть даже изложенные не в полком соответствии с истиной, составляют славу франкского войска, — император очень хотел бы вкатить ему самый скучный наряд, но Карлу говорили, что для Агилульфа любая тягостная служба — желанный повод показать свое рвение, так что это бесполезно.
— Не понимаю, зачем тебе копаться во всех этих мелочах, Агилульф, — говорит Оливье. — Слава о подвиге сама собой разрастается в народной памяти, и это доказывает, что слава наша подлинная, на ней зиждутся титулы и чины, которые мы добыли в боях.
— Только не мои, — отпарировал Агилульф. — Все мои титулы и звания я получил за дела вполне достоверные, засвидетельствованные неопровержимыми документами!
— С приписками! — произнес чей-то голос.
— Сказавший это ответит мне! — сказал Агилульф, поднимаясь.
— Успокойся, не кипятись, — вмешались паладины. — Сам всегда оспариваешь чужие подвиги, а как дело коснулось тебя, другим рот затыкаешь.
— Я никого не оскорбляю, только уточняю время или место, и всегда с доказательствами в руках.
— Это я сказал и тоже внесу уточнения. — Молодой воин с побледневшим лицом встал с места.
— Посмотрим, Турризмунд, что ты нашел сомнительного в моем прошлом, — сказал Агилульф молодому человеку, ибо говоривший был как раз Турризмунд Корнуэльский. — Может быть, ты желаешь опровергнуть тот факт, что я был посвящен в рыцари, так как ровно пятнадцать лет назад спас от насилия девственную дочь короля Шотландии Софронию, попавшую в руки двух разбойников?
— Да, я опровергну это: пятнадцать лет назад Софрония, дочь шотландского короля, не была девственна.
Вдоль всего стола прошел ропот. Свод действовавших тогда рыцарских законов предписывал следующее: кто спасал от неминуемой опасности невинность девицы знатного рода, того незамедлительно посвящали в рыцари; но за спасенную честь благородной дамы, уже потерявшей невинность, полагалась только почетная грамота и двойное жалованье в течение трех месяцев.
— Как ты смеешь утверждать такое и оскорблять не только мое рыцарское достоинство, но и честь девицы, которую я взял под защиту моего меча?
— И все-таки я это утверждаю.
— Где доказательства?
— Софрония — моя мать.
Крик изумления вырвался из груди паладинов. Значит, юный Турризмунд — не отпрыск герцогов Корнуэльских?
— Да, я родился двадцать лет назад, когда моей матери Софронии было тринадцать лет, — объяснил Турризмунд. — Вот медальон шотландского королевского дома. — И, засунув руку под кольчугу, вытащил круглую ладанку на золотой цепочке.
Карл Великий, который до той минуты сидел, уставив взгляд и бороду в блюдо с речными раками, счел, что настало время поднять глаза.
— Молодой рыцарь, — произнес он голосом, в который постарался вложить как можно больше монаршей непререкаемости, — вы отдаете себе отчет в том, сколь серьезно сказанное вами?
— Целиком и полностью, — сказал Турризмунд, — причем для меня более, чем для кого-либо другого.
Все молчали: Турризмунд отрекался от принадлежности к роду герцогов Корнуэльских, что принесло ему, как младшему отпрыску, рыцарское звание. Объявив себя бастардом, пусть даже рожденным принцессой королевской крови, он сам навлекал на себя удаление из войска.
Но куда крупней была ставка Агилульфа в этой игре. До того как он спас невинность Софронии, вырвав ее из рук злодеев, Агилульф был просто безымянным воином в светлых доспехах, который наудачу странствовал по свету. Или, вернее (как выяснилось вскоре), то были светлые доспехи без воина внутри. Подвиг, спасший Софронию, дал ему право на посвящение в рыцари, а так как майорат Ближней Селимпии в ту пору был вакантным, то он принял этот титул. Его поступление на службу и все награды, чины и имена, полученные позже, были следствием того первого благородного деяния. Если бы было доказано, что спасенной им девственности не существовало, то разлетелось бы дымом его рыцарское достоинство и все совершенное им впоследствии не могло быть признано действительным, а значит, упразднялись имена и звания и все присвоенное ему оказывалось таким же несуществующим, как и его личность.
— Еще девочкой моя мать забеременела, — рассказывал Турризмунд, — и, боясь гнева родителей, когда откроется ее положение, бежала из дворца шотландских королей и стала скитаться по тамошним плоскогорьям. Меня она родила на вересковой пустоши под открытым небом и вскармливала до пяти лет, бродяжничая по полям и лесам Англии. Мои первые воспоминания относятся к самой счастливой поре моей жизни, а положило ей конец вмешательство вон того типа. Я помню этот день. Мать оставила меня стеречь нашу пещеру, а сама отправилась, как обычно, в поля, где воровала нам пропитание. Она наткнулась на двух разбойников с большой дороги, которые хотели изнасиловать ее. Может быть, дело кончилось бы тем, что они поладили: ведь мать часто жаловалась на одиночество. Но явилась пустая броня в погоне за славой и обратила разбойников в бегство. Узнав о королевском происхождении матери, он взял ее под свое покровительство и препроводил в ближайший замок, к герцогам Корнуэльским, которым и поручил ее. Я между тем оставался в пещере, брошенный и голодный. Мать при первой возможности призналась герцогам в существовании сыночка, которого поневоле покинула. Отправили на поиски слуг с факелами, и я был доставлен в замок. Чтобы спасти честь царствующего дома Шотландии, связанного родством с Корнуэльскими владыками, я был усыновлен и признан сыном герцога и герцогини. Мне не дано было больше увидеть мать, которая приняла постриг в одном из далеких монастырей. Груз этой лжи, исказившей естественный ход моей жизни, тяготил меня до сей минуты. Теперь, наконец, пришел мой час сказать правду. Что бы ни случилось, мне будет легче, чем до сих пор.
На стол подали сладкое — многослойный бисквит самых нежных тонов, но ошеломление, произведенное этим потоком откровений, было таково, что ни одна вилка не потянулась к онемевшим устам.
— А вы что можете сказать на все это? — спросил Карл у Агилульфа. Все отметили, что он не назвал его «рыцарь».
— Это ложь. Софрония была совсем девочка. Цветок невинности не был сорван — на этом зиждется мое имя и моя честь.
— Вы можете это доказать?
— Я буду искать Софронию.
— И вы надеетесь, что спустя пятнадцать лет найдете ее такой же? — злорадно сказал Астольф. — Столько не выдерживают и наши доспехи, а они из кованого железа.
— Она постриглась сразу после того, как я препоручил ее тому благочестивому семейству.
— В такие времена, как наши, да еще за пятнадцать лет, ни один монастырь в христианском мире не гарантирован от разграбления и разгона, и всякая монахиня успеет пять раз надеть и снять облачение...
— Как бы то ни было, девственность, отнятая силой, предполагает насильника. Я найду его и получу свидетельства, до какого срока Софрония могла считаться девицей.
— Даю вам разрешение отбыть немедля, если желаете, — сказал император. — Полагаю, сейчас для вас самое ценное — право носить имя и доспехи, а право это в настоящий момент оспаривают. Если этот юноша говорит правду, я не могу оставлять вас на службе, не могу числить ни по какой статье, даже среди тех, кому задолжали жалованье. — Карл Великий не мог удержаться, и в тоне его речи ясно слышались облегчение и довольство — монарх как бы говорил: «Видите, вот мы и нашли способ избавиться от этого зануды».
Светлые доспехи накренились вперед, как никогда прежде обнаруживая пустоту внутри. Голос, исходивший оттуда, был едва различимым.
— Да, мой повелитель, я отправляюсь.
— А вы, — обратился Карл к Турризмунду, — вы отдаете себе отчет в том, что, объявив себя рожденным вне брака, не можете более носить чин, положенный вам как сыну своих родителей? Известно вам хотя бы, кто ваш отец? Есть у вас надежда, что он вас признает?
— Нет, невозможно, чтобы я был признан.
— Это еще неизвестно. Всякий мужчина с течением лет пытается подвести итог прожитой жизни. Я сам признал всех детей своих наложниц, а родилось их немало, и, бьюсь об заклад, некоторые даже не от меня.
— Мой отец — не мужчина.
— А кто же? Вельзевул?
— Нет, ваше величество, — спокойно отвечал Турризмунд.
— Так кто он?
Турризмунд вышел на середину зала, преклонил одно колено и воздел очи к небу.
— Мой отец — Священный орден рыцарей святого Грааля, — сказал он.
Ропот пробежал по застолью. Некоторые паладины перекрестились.
— Моя мать была весьма смелой девочкой, — объяснил Турризмунд, — и забиралась в самую глубь лесов вокруг замка. Однажды в чаще она натолкнулась на стан рыцарей святого Грааля, укреплявших свой дух в удалении от мира. Девочка затеяла игры с этими воителями и с тех пор, как только могла ускользнуть из-под семейной стражи, отправлялась в их стан. Но спустя недолгое время она забеременела от этих детских игр. Карл Великий на миг задумался, потом изрек:
— Рыцари святого Грааля дают обет блюсти чистоту, и ни один из них ни за что не признает вас сыном.
— И я со своей стороны не хочу этого, — сказал Турризмунд, — Мать никогда не поминала мне о каком-нибудь из рыцарей в отдельности, но взрастила меня в сыновнем уважении к Священному ордену в целом.
— А орден в целом, — добавил Карл, — не связан обетом такого рода, и, следовательно, ничто не мешает ему признать себя отцом человеческого существа. Если тебе удастся отыскать рыцарей святого Грааля и добиться, чтобы тебя признали сыном всего ордена, взятого совокупно, твои права в войске, при тех особых преимуществах, которыми пользуется орден, останутся теми же, какие принадлежат отпрыску знатного семейства.
— Я отправляюсь, — сказал Турризмунд.
Тот же вечер — вечер отъезда — в стане франков. Агилульф тщательно экипировался и снарядил коня, оруженосец Гурдулу похватал как придется одеяла, скребницы, кастрюли, свалил все в кучу, которая мешала ему видеть дорогу, пустился в обратную сторону, нежели хозяин, и поскакал галопом, теряя по пути всякую всячину.
Никто не пришел проститься с отъезжавшим Агилульфом, кроме нищих стремянных, мальчишек-конюхов и кузнецов, которые, не очень-то разбираясь, что к чему, все же осознали, что этот офицер хоть и самый занудливый, но зато и самый несчастный из всех. Паладины, под тем предлогом, что им не сообщили часа отбытия, не явились; впрочем, это и не был предлог: Агилульф как вышел с пира, так ни с кем словом не перемолвился. Его отбытие даже не обсуждали: распределив наряды так, что ни одна из его обязанностей не осталась без исполнителя, все молча сговорились, что отсутствие несуществующего рыцаря не заслуживает упоминания.
Единственно кого оно взволновало и даже потрясло — так это Брадаманту. Она кинулась к своему шатру.
— Быстро! — заорала она экономкам, судомойкам, горничным. — Быстро! — В воздух уже летели платья, латы, копья и украшения. — Быстро! — И это было иначе, чем обычно, когда она раздевалась или была охвачена гневом, нет, Брадаманта готовилась сложить все по порядку, составить инвентарь имеющихся вещей и уехать. — Пошевеливайтесь, я уезжаю, уезжаю, ни минуты здесь больше не останусь, ведь он уехал, единственный, при ком и жить и воевать имело для меня какой-то смысл, а теперь тут осталось только сборище пьянчуг и насильников, вроде меня, вся наша жизнь — одно шатание между постелью и гробом, он один знал ее тайную геометрию, порядок, правило, умел понять, где начало, где конец!
Говоря все это, она облачилась в боевые доспехи, накинула темно-синий плащ и скоро сидела в седле, готовая к отъезду, мужеподобная во всем, кроме той гордой повадки, которая отличает военную выправку женщин, когда они доподлинно женщины. Вот она пустила коня во весь опор и, вырывая веревки шатров, опрокидывая частоколы и прилавки торговцев съестным, исчезла в высоком облаке пыли.
Это облако увидел Рамбальд, пешком бежавший искать ее, и крикнул вслед:
— Куда ты, куда, Брадаманта? Вот я, здесь, я твой, а ты уходишь! — Он кричал с упрямым негодованием влюбленного, которое значит вот что: «Я здесь, молодой, полный любви, как может моя любовь не быть ей по душе, чего она хочет, та, что не берет меня, что не любит меня, чего она может хотеть сверх того, что я — я это чувствую — могу и должен дать ей?» Так неистовствует влюбленный, забыв сам себя, — в общем-то влюбленность в нее есть влюбленность в себя самого, в себя, влюбленного в нее, влюбленность в то, чем могли бы стать — и не стали — они оба вместе. В таком вот неистовстве Рамбальд бежал к своему шатру, снаряжал коня, готовил оружие, вьюки и уезжал прочь, потому что только тогда можно хорошо воевать, когда среди наконечников пик виднеются губы женщины и все: раны, пыль, лошадиный пот — имеет вкус только благодаря их улыбке.
И Турризмунд отбывал в тот же вечер, такой же грустный и столь же исполненный надежд. Он хотел отыскать лес, темный, сырой лес своего детства, и дни, проведенные с матерью в пещере, а еще глубже — чистое братство своих отцов, вооруженных и бдящих у костров сокровенного стана, облаченных в белое, молчаливых, — в самой гуще леса, где низкие ветки почти касаются папоротников, а тучная почва родит грибы, которые никогда не видят солнца.
Карл Великий, встав из-за пиршественного стола, не совсем твердо держался на ногах; выслушав известие обо всех этих неожиданных отъездах, он направлялся к королевскому шатру и думал о временах, когда уезжали Астольф, Ринальд, Гвидон Лесной, Роланд, — уезжали за приключениями, которые в конце концов попадали в песни поэтов, а теперь нет возможности сдвинуть их с места, этих ветеранов, — разве что так велит прямой долг службы. «Пусть едут, они ведь молодые, пусть дерзают», — повторял Карл, по свойственной людям действия привычке думая, что движение всегда благо, но уже чувствуя горечь, неизменную у стариков, которые больше страдают от утраты того, что было, чем радуются приходу нового.
VIII
О чем говорят паладины на пиру? По своему обыкновению бахвалятся.
Говорит Роланд:
— Знайте, что битва при Аспромонте оборачивалась для нас худо, пока я не убил в поединке короля Аголанта и не захватил Дюрандаль. Он так в него вцепился, что, когда я отсек ему правую руку, пальцы его сжимали рукоять Дюрандаля и мне, чтобы отделить их, пришлось взять клещи.
Агилульф возражает:
— Не хочу тебя уличить, но точности ради скажу, что Дюрандаль был вручен нам неприятелем в ходе переговоров о перемирии пять дней спустя после битвы при Аспромонте. Меч фигурирует в перечне легкого оружия, которое по условиям мира отошло к войску франков.
Вступает Ринальд:
— И вообще Дюрандаль нельзя сравнить с Фусбертой. Я того дракона, с которым мы схватились при переходе через Пиренеи, перерубил надвое одним ударом, а вам известно, что шкура у дракона тверже адаманта.
Агилульф перебивает его:
— Давайте расставим все по местам: переход через Пиренеи имел место в апреле, а в апреле, как известно всякому, драконы меняют кожу и она у них мягкая и нежная, как у новорожденных.
Паладины гомонят:
— Да что там, днем раньше, днем позже, не там, так в другом месте, но дело было именно так, и нечего цепляться за каждую задоринку.
Они не могли скрыть своей досады. Этот Агилульф, который всегда все помнит, который умеет по каждому случаю сослаться на документ, этот Агилульф, даже когда подвиг прославлен, всеми признан, даже когда его до мельчайших подробностей помнит всякий, кто его не видел, все равно хочет свести его к заурядному эпизоду военной службы, какие записываются в вечерний доклад командиру полка. С тех пор как существует мир, между истинными фактами войны и рассказами о них всегда была некоторая дистанция, но в жизни воина не так уж важно, действительно произошли описываемые события или нет; есть ты, есть твоя мощь, есть присущий тебе образ действий — они и служат ручательством; и пускай все было не точь-в-точь так, но могло бы так происходить и, возможно, произойдет в другой раз при подобных обстоятельствах. А таким, как Агилульф, нечем подкрепить свои деяния, истинные или мнимые, все равно: либо они, заносимые день за днем в протокол, обозначены в послужном списке, либо нет ничего, одна темнота и пустота. И до того же состояния он хотел бы низвести товарищей, как губка напитанных бордо и бахвальством, прожектами, которые обращены в прошлое, ибо никогда не были исполнены в настоящем, легендами, которые приписываются то одному, то другому, но в конце концов находят своего героя.
Время от времени кто-нибудь призывает в свидетели Карла Великого. Но император столько воевал, что путает все войны и даже не слишком хорошо помнит, какую ведет сейчас. Его дело заниматься ею, этою войной, самое большее — думать о предстоящей, а на прошедших войнах как оно было, так и было; само собой, не все из того, о чем повествуют летописцы и сказители, нужно принимать на веру, но не императору же стоять за каждым и вносить поправки! Конечно, случись заковыка, такая, что может сказаться и на штатном расписании войска, и на присвоении чинов, дворянских титулов или раздаче земель, тут король должен сказать свое слово. Правда, свое — это только так говорится: воля Карла значит немного, нужно принимать во внимание результаты, судить по имеющимся доказательствам, уважать законы и обычаи. Поэтому, когда к нему взывают, он пожимает плечами и отделывается общими фразами, иногда одной только пословицей: «Кто знает! Побывал в сраженье — ври без зазренья». А за то, что рыцарь Агилульф де Гвильдиверн, не переставая катать хлебные шарики, оспаривает всякую рассказанную историю — между тем как они, эти истории, пусть даже изложенные не в полком соответствии с истиной, составляют славу франкского войска, — император очень хотел бы вкатить ему самый скучный наряд, но Карлу говорили, что для Агилульфа любая тягостная служба — желанный повод показать свое рвение, так что это бесполезно.
— Не понимаю, зачем тебе копаться во всех этих мелочах, Агилульф, — говорит Оливье. — Слава о подвиге сама собой разрастается в народной памяти, и это доказывает, что слава наша подлинная, на ней зиждутся титулы и чины, которые мы добыли в боях.
— Только не мои, — отпарировал Агилульф. — Все мои титулы и звания я получил за дела вполне достоверные, засвидетельствованные неопровержимыми документами!
— С приписками! — произнес чей-то голос.
— Сказавший это ответит мне! — сказал Агилульф, поднимаясь.
— Успокойся, не кипятись, — вмешались паладины. — Сам всегда оспариваешь чужие подвиги, а как дело коснулось тебя, другим рот затыкаешь.
— Я никого не оскорбляю, только уточняю время или место, и всегда с доказательствами в руках.
— Это я сказал и тоже внесу уточнения. — Молодой воин с побледневшим лицом встал с места.
— Посмотрим, Турризмунд, что ты нашел сомнительного в моем прошлом, — сказал Агилульф молодому человеку, ибо говоривший был как раз Турризмунд Корнуэльский. — Может быть, ты желаешь опровергнуть тот факт, что я был посвящен в рыцари, так как ровно пятнадцать лет назад спас от насилия девственную дочь короля Шотландии Софронию, попавшую в руки двух разбойников?
— Да, я опровергну это: пятнадцать лет назад Софрония, дочь шотландского короля, не была девственна.
Вдоль всего стола прошел ропот. Свод действовавших тогда рыцарских законов предписывал следующее: кто спасал от неминуемой опасности невинность девицы знатного рода, того незамедлительно посвящали в рыцари; но за спасенную честь благородной дамы, уже потерявшей невинность, полагалась только почетная грамота и двойное жалованье в течение трех месяцев.
— Как ты смеешь утверждать такое и оскорблять не только мое рыцарское достоинство, но и честь девицы, которую я взял под защиту моего меча?
— И все-таки я это утверждаю.
— Где доказательства?
— Софрония — моя мать.
Крик изумления вырвался из груди паладинов. Значит, юный Турризмунд — не отпрыск герцогов Корнуэльских?
— Да, я родился двадцать лет назад, когда моей матери Софронии было тринадцать лет, — объяснил Турризмунд. — Вот медальон шотландского королевского дома. — И, засунув руку под кольчугу, вытащил круглую ладанку на золотой цепочке.
Карл Великий, который до той минуты сидел, уставив взгляд и бороду в блюдо с речными раками, счел, что настало время поднять глаза.
— Молодой рыцарь, — произнес он голосом, в который постарался вложить как можно больше монаршей непререкаемости, — вы отдаете себе отчет в том, сколь серьезно сказанное вами?
— Целиком и полностью, — сказал Турризмунд, — причем для меня более, чем для кого-либо другого.
Все молчали: Турризмунд отрекался от принадлежности к роду герцогов Корнуэльских, что принесло ему, как младшему отпрыску, рыцарское звание. Объявив себя бастардом, пусть даже рожденным принцессой королевской крови, он сам навлекал на себя удаление из войска.
Но куда крупней была ставка Агилульфа в этой игре. До того как он спас невинность Софронии, вырвав ее из рук злодеев, Агилульф был просто безымянным воином в светлых доспехах, который наудачу странствовал по свету. Или, вернее (как выяснилось вскоре), то были светлые доспехи без воина внутри. Подвиг, спасший Софронию, дал ему право на посвящение в рыцари, а так как майорат Ближней Селимпии в ту пору был вакантным, то он принял этот титул. Его поступление на службу и все награды, чины и имена, полученные позже, были следствием того первого благородного деяния. Если бы было доказано, что спасенной им девственности не существовало, то разлетелось бы дымом его рыцарское достоинство и все совершенное им впоследствии не могло быть признано действительным, а значит, упразднялись имена и звания и все присвоенное ему оказывалось таким же несуществующим, как и его личность.
— Еще девочкой моя мать забеременела, — рассказывал Турризмунд, — и, боясь гнева родителей, когда откроется ее положение, бежала из дворца шотландских королей и стала скитаться по тамошним плоскогорьям. Меня она родила на вересковой пустоши под открытым небом и вскармливала до пяти лет, бродяжничая по полям и лесам Англии. Мои первые воспоминания относятся к самой счастливой поре моей жизни, а положило ей конец вмешательство вон того типа. Я помню этот день. Мать оставила меня стеречь нашу пещеру, а сама отправилась, как обычно, в поля, где воровала нам пропитание. Она наткнулась на двух разбойников с большой дороги, которые хотели изнасиловать ее. Может быть, дело кончилось бы тем, что они поладили: ведь мать часто жаловалась на одиночество. Но явилась пустая броня в погоне за славой и обратила разбойников в бегство. Узнав о королевском происхождении матери, он взял ее под свое покровительство и препроводил в ближайший замок, к герцогам Корнуэльским, которым и поручил ее. Я между тем оставался в пещере, брошенный и голодный. Мать при первой возможности призналась герцогам в существовании сыночка, которого поневоле покинула. Отправили на поиски слуг с факелами, и я был доставлен в замок. Чтобы спасти честь царствующего дома Шотландии, связанного родством с Корнуэльскими владыками, я был усыновлен и признан сыном герцога и герцогини. Мне не дано было больше увидеть мать, которая приняла постриг в одном из далеких монастырей. Груз этой лжи, исказившей естественный ход моей жизни, тяготил меня до сей минуты. Теперь, наконец, пришел мой час сказать правду. Что бы ни случилось, мне будет легче, чем до сих пор.
На стол подали сладкое — многослойный бисквит самых нежных тонов, но ошеломление, произведенное этим потоком откровений, было таково, что ни одна вилка не потянулась к онемевшим устам.
— А вы что можете сказать на все это? — спросил Карл у Агилульфа. Все отметили, что он не назвал его «рыцарь».
— Это ложь. Софрония была совсем девочка. Цветок невинности не был сорван — на этом зиждется мое имя и моя честь.
— Вы можете это доказать?
— Я буду искать Софронию.
— И вы надеетесь, что спустя пятнадцать лет найдете ее такой же? — злорадно сказал Астольф. — Столько не выдерживают и наши доспехи, а они из кованого железа.
— Она постриглась сразу после того, как я препоручил ее тому благочестивому семейству.
— В такие времена, как наши, да еще за пятнадцать лет, ни один монастырь в христианском мире не гарантирован от разграбления и разгона, и всякая монахиня успеет пять раз надеть и снять облачение...
— Как бы то ни было, девственность, отнятая силой, предполагает насильника. Я найду его и получу свидетельства, до какого срока Софрония могла считаться девицей.
— Даю вам разрешение отбыть немедля, если желаете, — сказал император. — Полагаю, сейчас для вас самое ценное — право носить имя и доспехи, а право это в настоящий момент оспаривают. Если этот юноша говорит правду, я не могу оставлять вас на службе, не могу числить ни по какой статье, даже среди тех, кому задолжали жалованье. — Карл Великий не мог удержаться, и в тоне его речи ясно слышались облегчение и довольство — монарх как бы говорил: «Видите, вот мы и нашли способ избавиться от этого зануды».
Светлые доспехи накренились вперед, как никогда прежде обнаруживая пустоту внутри. Голос, исходивший оттуда, был едва различимым.
— Да, мой повелитель, я отправляюсь.
— А вы, — обратился Карл к Турризмунду, — вы отдаете себе отчет в том, что, объявив себя рожденным вне брака, не можете более носить чин, положенный вам как сыну своих родителей? Известно вам хотя бы, кто ваш отец? Есть у вас надежда, что он вас признает?
— Нет, невозможно, чтобы я был признан.
— Это еще неизвестно. Всякий мужчина с течением лет пытается подвести итог прожитой жизни. Я сам признал всех детей своих наложниц, а родилось их немало, и, бьюсь об заклад, некоторые даже не от меня.
— Мой отец — не мужчина.
— А кто же? Вельзевул?
— Нет, ваше величество, — спокойно отвечал Турризмунд.
— Так кто он?
Турризмунд вышел на середину зала, преклонил одно колено и воздел очи к небу.
— Мой отец — Священный орден рыцарей святого Грааля, — сказал он.
Ропот пробежал по застолью. Некоторые паладины перекрестились.
— Моя мать была весьма смелой девочкой, — объяснил Турризмунд, — и забиралась в самую глубь лесов вокруг замка. Однажды в чаще она натолкнулась на стан рыцарей святого Грааля, укреплявших свой дух в удалении от мира. Девочка затеяла игры с этими воителями и с тех пор, как только могла ускользнуть из-под семейной стражи, отправлялась в их стан. Но спустя недолгое время она забеременела от этих детских игр. Карл Великий на миг задумался, потом изрек:
— Рыцари святого Грааля дают обет блюсти чистоту, и ни один из них ни за что не признает вас сыном.
— И я со своей стороны не хочу этого, — сказал Турризмунд, — Мать никогда не поминала мне о каком-нибудь из рыцарей в отдельности, но взрастила меня в сыновнем уважении к Священному ордену в целом.
— А орден в целом, — добавил Карл, — не связан обетом такого рода, и, следовательно, ничто не мешает ему признать себя отцом человеческого существа. Если тебе удастся отыскать рыцарей святого Грааля и добиться, чтобы тебя признали сыном всего ордена, взятого совокупно, твои права в войске, при тех особых преимуществах, которыми пользуется орден, останутся теми же, какие принадлежат отпрыску знатного семейства.
— Я отправляюсь, — сказал Турризмунд.
Тот же вечер — вечер отъезда — в стане франков. Агилульф тщательно экипировался и снарядил коня, оруженосец Гурдулу похватал как придется одеяла, скребницы, кастрюли, свалил все в кучу, которая мешала ему видеть дорогу, пустился в обратную сторону, нежели хозяин, и поскакал галопом, теряя по пути всякую всячину.
Никто не пришел проститься с отъезжавшим Агилульфом, кроме нищих стремянных, мальчишек-конюхов и кузнецов, которые, не очень-то разбираясь, что к чему, все же осознали, что этот офицер хоть и самый занудливый, но зато и самый несчастный из всех. Паладины, под тем предлогом, что им не сообщили часа отбытия, не явились; впрочем, это и не был предлог: Агилульф как вышел с пира, так ни с кем словом не перемолвился. Его отбытие даже не обсуждали: распределив наряды так, что ни одна из его обязанностей не осталась без исполнителя, все молча сговорились, что отсутствие несуществующего рыцаря не заслуживает упоминания.
Единственно кого оно взволновало и даже потрясло — так это Брадаманту. Она кинулась к своему шатру.
— Быстро! — заорала она экономкам, судомойкам, горничным. — Быстро! — В воздух уже летели платья, латы, копья и украшения. — Быстро! — И это было иначе, чем обычно, когда она раздевалась или была охвачена гневом, нет, Брадаманта готовилась сложить все по порядку, составить инвентарь имеющихся вещей и уехать. — Пошевеливайтесь, я уезжаю, уезжаю, ни минуты здесь больше не останусь, ведь он уехал, единственный, при ком и жить и воевать имело для меня какой-то смысл, а теперь тут осталось только сборище пьянчуг и насильников, вроде меня, вся наша жизнь — одно шатание между постелью и гробом, он один знал ее тайную геометрию, порядок, правило, умел понять, где начало, где конец!
Говоря все это, она облачилась в боевые доспехи, накинула темно-синий плащ и скоро сидела в седле, готовая к отъезду, мужеподобная во всем, кроме той гордой повадки, которая отличает военную выправку женщин, когда они доподлинно женщины. Вот она пустила коня во весь опор и, вырывая веревки шатров, опрокидывая частоколы и прилавки торговцев съестным, исчезла в высоком облаке пыли.
Это облако увидел Рамбальд, пешком бежавший искать ее, и крикнул вслед:
— Куда ты, куда, Брадаманта? Вот я, здесь, я твой, а ты уходишь! — Он кричал с упрямым негодованием влюбленного, которое значит вот что: «Я здесь, молодой, полный любви, как может моя любовь не быть ей по душе, чего она хочет, та, что не берет меня, что не любит меня, чего она может хотеть сверх того, что я — я это чувствую — могу и должен дать ей?» Так неистовствует влюбленный, забыв сам себя, — в общем-то влюбленность в нее есть влюбленность в себя самого, в себя, влюбленного в нее, влюбленность в то, чем могли бы стать — и не стали — они оба вместе. В таком вот неистовстве Рамбальд бежал к своему шатру, снаряжал коня, готовил оружие, вьюки и уезжал прочь, потому что только тогда можно хорошо воевать, когда среди наконечников пик виднеются губы женщины и все: раны, пыль, лошадиный пот — имеет вкус только благодаря их улыбке.
И Турризмунд отбывал в тот же вечер, такой же грустный и столь же исполненный надежд. Он хотел отыскать лес, темный, сырой лес своего детства, и дни, проведенные с матерью в пещере, а еще глубже — чистое братство своих отцов, вооруженных и бдящих у костров сокровенного стана, облаченных в белое, молчаливых, — в самой гуще леса, где низкие ветки почти касаются папоротников, а тучная почва родит грибы, которые никогда не видят солнца.
Карл Великий, встав из-за пиршественного стола, не совсем твердо держался на ногах; выслушав известие обо всех этих неожиданных отъездах, он направлялся к королевскому шатру и думал о временах, когда уезжали Астольф, Ринальд, Гвидон Лесной, Роланд, — уезжали за приключениями, которые в конце концов попадали в песни поэтов, а теперь нет возможности сдвинуть их с места, этих ветеранов, — разве что так велит прямой долг службы. «Пусть едут, они ведь молодые, пусть дерзают», — повторял Карл, по свойственной людям действия привычке думая, что движение всегда благо, но уже чувствуя горечь, неизменную у стариков, которые больше страдают от утраты того, что было, чем радуются приходу нового.
VIII
Книга моя, уже наступил вечер, я стала писать проворнее, внизу, на реке, слышен только шум водопада, за окном беззвучно мелькают летучие мыши, где-то лает собака, на сеновале раздаются чьи-то голоса. Видно, мать-настоятельница все же выбрала для меня неплохую епитимью: временами я замечаю, что перо бежит по бумаге как бы само собой, а я бегу ему вдогонку. Мы оба, я и перо, мчимся к истине, и я все жду, что истина выйдет мне навстречу из-за белого листа, но достигну я этого, только когда похороню, работая пером, всю лень, все недовольство и всю зависть, во искупление которых я заперта здесь.
А потому достаточно мышиного шуршания (на монастырском чердаке мышей полно) или порыва ветра, хлопнувшего рамой (мне бы только отвлечься, я тотчас иду отворять окно), достаточно, чтобы закончился один эпизод этой повести и начался другой или просто нужно было перейти на новую строчку, — и сразу перо опять становится тяжелым, как бревно, а бег к истине теряет уверенность.
Теперь мне надобно представить земли, через которые прошел в странствии Агилульф со своим оруженосцем; все должно уместиться на этой странице: пыльная большая дорога, река, мост — вот через него переезжает Агилульф, конь идет легко — цок-цок-цок, бесплотный рыцарь весит мало, конь может не уставая пробежать многие мили, и седок тоже не знает усталости. А теперь по мосту грохочет тяжелый галоп: тум-тум-тум! Это Гурдулу, он едет, обхватив за шею свою лошадь, головы их так близко, что не поймешь, то ли лошадь думает головой оруженосца, то ли оруженосец — головой лошади. Я черчу на бумаге прямую линию, кое-где она ломается под углом — это путь Агилульфа. А вот эта линия, вся в зигзагах и завитушках, — дорога Гурдулу. Увидев порхнувшую мимо бабочку, Гурдулу тотчас пускает лошадь ей вслед, ему уже кажется, что он верхом не на лошади, а на бабочке, поэтому он сворачивает с дороги и блуждает по лугам. Между тем Агилульф едет прямо вперед по избранному пути. Иногда бездорожные пробеги Гурдулу совпадают с невидимыми кратчайшими тропками — а может быть, лошадь сама выбирает стежку, потому что всадник и не думает ею править, — и, вдоволь покружив, бродяга оказывается на главной дороге бок о бок с хозяином.
Здесь, на берегу реки, я обозначу мельницу. Агилульф останавливается спросить дорогу. Ему вежливо отвечает мельничиха, предлагает вина и хлеба, но он отказывается. Соглашается взять только овса для лошади. Путь рыцаря лежит в пыли и зное, добрые люди на мельнице дивятся, что его не мучит жажда.
Когда он уезжает, появляется, топоча, как конный полк на галопе, Гурдулу.
— Хозяина не видели?
— А кто твой хозяин?
— Рыцарь... нет, конь.
— Ты что, служишь у коня?
— Нет, это моя лошадь служит у коня...
— А кто едет верхом на коне?
— Э-э-э... это неизвестно.
— Кто же едет на твоей лошади?
— Гм! Спросите у нее!
— Ты тоже не хочешь ни есть, ни пить?
— Да-да! И есть, и пить!
Гурдулу глотает с жадностью все подряд.
А теперь я рисую город, опоясанный крепостной стеною. Агилульф должен через него проехать. Стража у ворот требует, чтобы он поднял забрало: им приказано не пропускать ни одного человека с закрытым лицом, потому что это может оказаться свирепый разбойник, что промышляет вокруг. Агилульф отказывается, бьется со стражей, прорывается, уносится прочь.
То, что я штрихами набрасываю дальше города, — это лес. Агилульф прочесывает его вдоль и поперек, пока не выгоняет из норы страшного бандита. Рыцарь разоружает злодея и притаскивает к тем самым стражникам, которые не хотели его пропускать.
— Вот тот, кого вы так боялись! Можете посадить его в колодки.
— О, благослови тебя Бог, рыцарь в светлых доспехах! Но скажи нам, кто ты и почему никогда не поднимаешь забрала?
— Мое имя — в конце пути, — отвечает Агилульф и мчится дальше.
В городе одни говорят, что он архангел, а другие — что душа из чистилища. Один замечает:
— Конь бежал так легко, как будто в седле никто не сидел.
Здесь кончается лес и пролегает другая дорога, она тоже ведет к городу. По этой дороге едет Брадаманта. Горожанам она говорит:
— Я ишу рыцаря в светлых доспехах. Знаю, что он тут.
— Его нет, — отвечают ей.
— Если его нет, значит, это он.
— Тогда отправляйтесь искать его туда, где он есть. Отсюда он ускакал.
— Вы в самом деле его видели? Белые доспехи, и кажется, будто в них человек...
— А кто же там, если не человек?
— Некто превосходящий любого человека!
— По-моему, у вас какая-то чертовщина, — говорит старик горожанин, — и у тебя тоже, рыцарь с нежным голосом!
Брадаманта спешит прочь.
Спустя немного времени на площади города осаживает коня Рамбальд.
— Здесь не проезжал рыцарь?
— Какой? Проехали двое, ты третий.
— Тот, который догонял другого.
— А правда, что один из них вроде бы и не мужик?
— Второй рыцарь — женщина.
— А первый?
— Его нет.
— А ты?
— Я? Я... мужчина.
— Слава Богу!
Агилульф ехал в сопровождении Гурдулу. На дорогу выскочила фрейлина, в изодранном платье, волосы растрепаны, и бросилась на колени. Агилульф остановил коня.
— На помощь, благородный рыцарь, — взывала она, — в полумиле отсюда стая свирепых медведей осаждает замок моей госпожи, благородной вдовы Прискиллы. А в замке только мы, безоружные женщины. Никому нет ни входа, ни выхода. Меня спустили на веревке с зубцов стены, и я чудом избежала когтей этих хищников. Умоляю вас, рыцарь, освободите нас!
— Мой меч всегда готов служить вдовам и безоружным созданиям, — сказал Агилульф. — Гурдулу, возьми в седло эту девицу, она проводит нас к замку своей госпожи.
Пустились в путь по горной тропе. Оруженосец ехал первым, но даже не смотрел на дорогу: у женщины, сидевшей в его объятиях, сквозь разорванное платье выглядывали полные розовые груди, и Гурдулу чувствовал, что теряет голову.
Фрейлина глядела только назад, на Агилульфа.
— Какая благородная осанка у твоего господина, — сказала она.
— Угу, — отвечал Гурдулу, протягивая руку к теплой груди.
— В каждом движении, в каждом слове такая уверенность, такая гордость, — говорила она, не отрывая глаз от Агилульфа.
— Угу, — бурчал Гурдулу и, удерживая поводья на запястьях, обеими руками пытался на ощупь убедиться, что человеческое существо на самом деле может быть вместе таким упругим и таким мягким.
— А голос, — говорила она, — резкий, металлический...
Из уст Гурдулу исходило теперь только невнятное мычание, потому что он уткнулся ими между шеей и плечом девушки и не помнил себя от ее аромата.
— Как моя госпожа будет счастлива тем, что именно он избавит ее от медведей!.. О, как я ей завидую!.. Постой-ка, мы сворачиваем с дороги! Что случилось, оруженосец, чем ты отвлекся?
На повороте тропинки стоял отшельник и протягивал чашку за подаянием. Агилульф, у которого было заведено каждому встречному нищему подавать милостыню в установленной сумме трех грошей, остановил коня и стал рыться в кошельке.
— Благослови вас Бог, рыцарь, — сказал отшельник, пряча монеты в карман, потом сделал Агилульфу знак наклониться и зашептал ему в ухо: — За вашу доброту хочу вас предупредить: опасайтесь вдовы Прискиллы! Медведи — просто уловка: она сама их выкармливает, чтобы ее потом освобождали самые доблестные рыцари, проезжающие по большой дороге, — так она заманивает их в замок, чтобы утолять свою ненасытную похоть.
А потому достаточно мышиного шуршания (на монастырском чердаке мышей полно) или порыва ветра, хлопнувшего рамой (мне бы только отвлечься, я тотчас иду отворять окно), достаточно, чтобы закончился один эпизод этой повести и начался другой или просто нужно было перейти на новую строчку, — и сразу перо опять становится тяжелым, как бревно, а бег к истине теряет уверенность.
Теперь мне надобно представить земли, через которые прошел в странствии Агилульф со своим оруженосцем; все должно уместиться на этой странице: пыльная большая дорога, река, мост — вот через него переезжает Агилульф, конь идет легко — цок-цок-цок, бесплотный рыцарь весит мало, конь может не уставая пробежать многие мили, и седок тоже не знает усталости. А теперь по мосту грохочет тяжелый галоп: тум-тум-тум! Это Гурдулу, он едет, обхватив за шею свою лошадь, головы их так близко, что не поймешь, то ли лошадь думает головой оруженосца, то ли оруженосец — головой лошади. Я черчу на бумаге прямую линию, кое-где она ломается под углом — это путь Агилульфа. А вот эта линия, вся в зигзагах и завитушках, — дорога Гурдулу. Увидев порхнувшую мимо бабочку, Гурдулу тотчас пускает лошадь ей вслед, ему уже кажется, что он верхом не на лошади, а на бабочке, поэтому он сворачивает с дороги и блуждает по лугам. Между тем Агилульф едет прямо вперед по избранному пути. Иногда бездорожные пробеги Гурдулу совпадают с невидимыми кратчайшими тропками — а может быть, лошадь сама выбирает стежку, потому что всадник и не думает ею править, — и, вдоволь покружив, бродяга оказывается на главной дороге бок о бок с хозяином.
Здесь, на берегу реки, я обозначу мельницу. Агилульф останавливается спросить дорогу. Ему вежливо отвечает мельничиха, предлагает вина и хлеба, но он отказывается. Соглашается взять только овса для лошади. Путь рыцаря лежит в пыли и зное, добрые люди на мельнице дивятся, что его не мучит жажда.
Когда он уезжает, появляется, топоча, как конный полк на галопе, Гурдулу.
— Хозяина не видели?
— А кто твой хозяин?
— Рыцарь... нет, конь.
— Ты что, служишь у коня?
— Нет, это моя лошадь служит у коня...
— А кто едет верхом на коне?
— Э-э-э... это неизвестно.
— Кто же едет на твоей лошади?
— Гм! Спросите у нее!
— Ты тоже не хочешь ни есть, ни пить?
— Да-да! И есть, и пить!
Гурдулу глотает с жадностью все подряд.
А теперь я рисую город, опоясанный крепостной стеною. Агилульф должен через него проехать. Стража у ворот требует, чтобы он поднял забрало: им приказано не пропускать ни одного человека с закрытым лицом, потому что это может оказаться свирепый разбойник, что промышляет вокруг. Агилульф отказывается, бьется со стражей, прорывается, уносится прочь.
То, что я штрихами набрасываю дальше города, — это лес. Агилульф прочесывает его вдоль и поперек, пока не выгоняет из норы страшного бандита. Рыцарь разоружает злодея и притаскивает к тем самым стражникам, которые не хотели его пропускать.
— Вот тот, кого вы так боялись! Можете посадить его в колодки.
— О, благослови тебя Бог, рыцарь в светлых доспехах! Но скажи нам, кто ты и почему никогда не поднимаешь забрала?
— Мое имя — в конце пути, — отвечает Агилульф и мчится дальше.
В городе одни говорят, что он архангел, а другие — что душа из чистилища. Один замечает:
— Конь бежал так легко, как будто в седле никто не сидел.
Здесь кончается лес и пролегает другая дорога, она тоже ведет к городу. По этой дороге едет Брадаманта. Горожанам она говорит:
— Я ишу рыцаря в светлых доспехах. Знаю, что он тут.
— Его нет, — отвечают ей.
— Если его нет, значит, это он.
— Тогда отправляйтесь искать его туда, где он есть. Отсюда он ускакал.
— Вы в самом деле его видели? Белые доспехи, и кажется, будто в них человек...
— А кто же там, если не человек?
— Некто превосходящий любого человека!
— По-моему, у вас какая-то чертовщина, — говорит старик горожанин, — и у тебя тоже, рыцарь с нежным голосом!
Брадаманта спешит прочь.
Спустя немного времени на площади города осаживает коня Рамбальд.
— Здесь не проезжал рыцарь?
— Какой? Проехали двое, ты третий.
— Тот, который догонял другого.
— А правда, что один из них вроде бы и не мужик?
— Второй рыцарь — женщина.
— А первый?
— Его нет.
— А ты?
— Я? Я... мужчина.
— Слава Богу!
Агилульф ехал в сопровождении Гурдулу. На дорогу выскочила фрейлина, в изодранном платье, волосы растрепаны, и бросилась на колени. Агилульф остановил коня.
— На помощь, благородный рыцарь, — взывала она, — в полумиле отсюда стая свирепых медведей осаждает замок моей госпожи, благородной вдовы Прискиллы. А в замке только мы, безоружные женщины. Никому нет ни входа, ни выхода. Меня спустили на веревке с зубцов стены, и я чудом избежала когтей этих хищников. Умоляю вас, рыцарь, освободите нас!
— Мой меч всегда готов служить вдовам и безоружным созданиям, — сказал Агилульф. — Гурдулу, возьми в седло эту девицу, она проводит нас к замку своей госпожи.
Пустились в путь по горной тропе. Оруженосец ехал первым, но даже не смотрел на дорогу: у женщины, сидевшей в его объятиях, сквозь разорванное платье выглядывали полные розовые груди, и Гурдулу чувствовал, что теряет голову.
Фрейлина глядела только назад, на Агилульфа.
— Какая благородная осанка у твоего господина, — сказала она.
— Угу, — отвечал Гурдулу, протягивая руку к теплой груди.
— В каждом движении, в каждом слове такая уверенность, такая гордость, — говорила она, не отрывая глаз от Агилульфа.
— Угу, — бурчал Гурдулу и, удерживая поводья на запястьях, обеими руками пытался на ощупь убедиться, что человеческое существо на самом деле может быть вместе таким упругим и таким мягким.
— А голос, — говорила она, — резкий, металлический...
Из уст Гурдулу исходило теперь только невнятное мычание, потому что он уткнулся ими между шеей и плечом девушки и не помнил себя от ее аромата.
— Как моя госпожа будет счастлива тем, что именно он избавит ее от медведей!.. О, как я ей завидую!.. Постой-ка, мы сворачиваем с дороги! Что случилось, оруженосец, чем ты отвлекся?
На повороте тропинки стоял отшельник и протягивал чашку за подаянием. Агилульф, у которого было заведено каждому встречному нищему подавать милостыню в установленной сумме трех грошей, остановил коня и стал рыться в кошельке.
— Благослови вас Бог, рыцарь, — сказал отшельник, пряча монеты в карман, потом сделал Агилульфу знак наклониться и зашептал ему в ухо: — За вашу доброту хочу вас предупредить: опасайтесь вдовы Прискиллы! Медведи — просто уловка: она сама их выкармливает, чтобы ее потом освобождали самые доблестные рыцари, проезжающие по большой дороге, — так она заманивает их в замок, чтобы утолять свою ненасытную похоть.