Внезапно маркиза возвращалась. На деревьях вновь наступала пора любви и ревности. Где была Виола все это время? Что она делала? Козимо не терпелось это узнать, но в то же время его пугала ее манера отвечать на его расспросы намеками: каждый такой намек пробуждал в нем новые подозрения, и хотя он понимал, что она так ведет себя, просто чтобы помучить его, но ведь ее слова могли быть и правдой, и барон, терзаясь душой, то скрывал свою ревность, то изливал ее в бурных вспышках, на которые Виола каждый раз отвечала по-иному, совершенно неожиданно, так что подчас казалась ему близкой, как никогда, подчас далекой и холодной.
 
   Какую жизнь в действительности вела маркиза во время своих путешествий, мы, омброзцы, оторванные от европейских столиц с их сплетнями, знать не могли. Но в это время я совершил свое второе путешествие в Париж, чтобы заключить сделки на поставку лимонов, ибо многие дворяне в те годы занялись торговлей, и я — одним из первых.
   Как-то вечером в одном из самых блестящих салонов Парижа я встретил донну Виолу. На ней было столь роскошное платье, а голову украшала до того величественная прическа, что я даже вздрогнул, завидев ее. Но узнал я ее сразу, потому что Виолу невозможно спутать ни с какой другой женщиной. Она равнодушно ответила на мой поклон, но вскоре нашла способ уединиться со мной в углу гостиной и засыпала вопросами, не давая мне времени ответить.
   — Есть у вас новости о брате? Вы скоро вернетесь в Омброзу? Вот, передайте ему это от меня на память.
   И, вынув из-за корсажа шелковый носовой платок, сунула мне в руку. Затем сразу же вернулась к толпе поклонников, следовавших за ней словно тень.
   — Вы знакомы с маркизой? — тихонько спросил один мой парижский друг.
   — Едва-едва, — ответил я, и это было правдой: в дни своего пребывания в Омброзе донна Виола, как бы заразившись от Козимо его дикостью, и не думала наносить визиты местным дворянам.
   — Редко подобная красота сочетается с подобной неугомонностью, — сказал мой друг. — Сплетники утверждают, что в Париже она переходит от одного любовника к другому с такой быстротой, что никто не может назвать ее своей и похвастаться, что стал ее избранником. Время от времени она исчезает на целые месяцы, и ходят слухи, будто она удаляется в монастырь и там изнуряет плоть покаянием.
   Я с трудом удержался от смеха, узнав, что парижане полагают, будто маркиза посвящает покаянию месяцы, на самом деле проводимые ею на деревьях Омброзы. И все же эти сплетни меня встревожили, ибо я предвидел, что брата ждет тяжелое разочарование.
   Чтобы уберечь Козимо от неприятных неожиданностей, я решил сам рассказать ему обо всем, что узнал, и, вернувшись в Омброзу, сразу же отправился в лес на поиски. Козимо долго расспрашивал меня о путешествии, о новостях из Франции, но, что бы я ни сообщал ему о политике или о литературе, все уже было для него не ново.
   В конце разговора я вынул из кармана платок донны Виолы.
   — В Париже в одном салоне я встретил даму, которая знает тебя и в знак приветствия просила передать тебе вот это.
   Брат поспешно спустил корзину, подвешенную на веревке, поднял наверх шелковый платок и поднес его к лицу, чтобы вдохнуть нежный запах.
   — А, ты видел ее? Ну как она? Расскажи же, как она там?
   — Она ослепительна и прекрасна, — неторопливо ответил я, — но говорят, что многие имели случай понюхать этот дивный цветок.
   Козимо засунул платок за пазуху, словно боясь, что его могут отнять. Потом, весь красный, обратился ко мне:
   — И у тебя не было шпаги, чтобы воткнуть ее в горло негодяю, передавшему тебе эту сплетню?
   Я признался, что мне это даже в голову не пришло. Он долго молчал. Потом пожал плечами.
   — Все это ложь. Я знаю, что она принадлежит только мне. — И, не попрощавшись, исчез среди ветвей.
   Это была манера Козимо отвергать все, что могло бы заставить его покинуть мир деревьев. С тех пор я часто видел, как он, печальный и встревоженный, бесцельно прыгает по ветвям; а когда он принимался свистеть, состязаясь с дроздами, его трели всегда были грустными и беспокойными.
   Но вот маркиза приехала. Как всегда, ревность Козимо была ей приятна: она слегка поддразнивала брата и подшучивала над его беспричинной ревностью. Начались чудесные дни любви, и Козимо был счастлив.
   Но маркиза отныне не упускала случая упрекнуть Козимо в том, что у него слишком узкие взгляды на любовь.
   — Что ты этим хочешь сказать? Что я ревнив?
   — Очень хорошо, что ты ревнив. Но ты пытаешься подчинить ревность разуму.
   — Конечно. Тогда она становится еще оправданнее.
   — Ты слишком много рассуждаешь. Зачем в любви рассуждать?
   — Чтобы любить тебя еще больше. Любая вещь, если делать ее разумно, приобретает новую силу и красоту.
   — Живешь на деревьях, а мыслишь, как подагрик нотариус.
   — Самые смелые подвиги совершают те, кто прост душою.
   Он до тех пор сыпал поучениями, пока Виола не убегала от него; тогда он бросался за ней следом, начинал бурно выражать свое отчаянье, рвать на себе волосы.
 
   В это время на рейде Омброзы бросил якорь флагманский корабль английского флота. Адмирал устроил у себя бал для дворян Омброзы и офицеров стоявших в порту кораблей. Маркиза тоже отправилась на бал, а Козимо вновь узнал муки ревности. Двое офицеров с двух кораблей влюбились в донну Виолу, и теперь их все время можно бьшо видеть на берегу, где они ухаживали за своей дамой, стараясь превзойти один другого в учтивости и любезности. Один из них был лейтенант королевского английского флота, другой — тоже лейтенант, но только неаполитанского флота.
   Наняв двух гнедых коней, оба лейтенанта гарцевали под балконом маркизы, и, когда они встречались, неаполитанец бросал на врага испепеляющий взор, а взгляд прищуренных глаз англичанина пронзал соперника, точно острие шпаги.
   А донна Виола? Эта кокетка теперь целые часы проводила в комнатах или устраивалась у окна в открытом тайнее, словно вдовушка, только-только снявшая траур. Козимо, который не видел ее больше у себя на деревьях, не слышал приближающегося цоканья копыт, был сам не свой от ревности и в конце концов тоже занял позицию вблизи ее балкона, чтобы не выпускать из виду и маркизу, и лейтенантов.
   Он обдумывал, какую бы штуку сыграть над соперниками, чтобы заставить их поскорее убраться на свои корабли, но, увидев, что Виола одинаково благосклонно принимает ухаживания обоих офицеров, вновь обрел надежду: она, видно, хочет подшутить над обоими лейтенантами, а заодно и над ним. И все же он не ослабил наблюдения: при первых же признаках того, что Виола отдает предпочтение одному из двух соперников, Козимо готов был принять свои меры.
   И вот однажды утром к балкону подскакал англичанин. Виола уже сидела у окна. Они улыбнулись друг другу. Маркиза как бы невзначай уронила записку. Лейтенант поймал ее на лету, прочел, поклонился и мгновенно умчался, красный от волнения. Любовное свидание?! Значит, англичанин ее избранник? Козимо поклялся еще до вечера свести с ним счеты.
   В этот момент к балкону подскакал неаполитанец, Виола кинула записку и ему. Офицер прочел ее, поднес к губам и поцеловал. Значит, он считает себя ее избранником? А что же другой? С кем из двух ему надо бороться?! Одному из них Виола наверняка назначила свидание, над другим же она подшутила, по своему обыкновению. А может быть, она хотела посмеяться над обоими сразу?
   Что же до места тайного свидания, то подозрения Козимо пали на беседку в глубине парка. Незадолго до этого маркиза велела ее перестроить и обставить, и Козимо сгорал от ревности, потому что прошли времена, когда, по велению донны Виолы, палатки и диваны водружали на вершинах деревьев: теперь она предпочитала места, куда ему ни за что не добраться.
   «Буду следить за беседкой, — решил про себя Козимо. — Если она назначила свидание одному из лейтенантов, то только там». И он спрятался в листве конского каштана.
   Перед закатом послышался топот. Подскакал неаполитанец.
   «Сейчас я его позлю!» — решил Козимо и залепил ему в шею шариком из беличьего помета. Офицер дернулся, недоуменно поглядел вокруг. Козимо высунулся из листвы и увидел за кустами изгороди английского лейтенанта, который слез с седла и привязывал коня к дереву. «Значит, это он, а тот, другой, очутился здесь случайно». И шарик беличьего помета угодил прямо в нос англичанину.
   — Who’s there?![59]— воскликнул английский офицер и готов был уже пролезть сквозь изгородь, как вдруг столкнулся лицом к лицу со своим неаполитанским собратом, который, сойдя с коня, тоже воскликнул:
   — Кто там?!
   — I beg your pardon, Sir[60], — говорит англичанин, — но я вынужден просить вас немедленно удалиться отсюда.
   — Я здесь нахожусь по праву, — парирует неаполитанец, — и предлагаю вашей милости покинуть это место!
   — Ваше право ничто в сравнении с моим, — отвечает англичанин. — I’m sorry[61], но я не позволю вам здесь оставаться.
   — Это вопрос чести, — говорит соперник, — и порукой тому мое происхождение. Я — Сальваторе ди Сан-Катальдо ди Санта-Мария Капуа Ветере, лейтенант военно-морского флота Королевства Обеих Сицилии![62]
   — Сэр Осберт Каслфайт, третий в роду, — представился англичанин. — Клянусь честью, вам придется уступить мне место.
   — Ну нет, раньше я прогоню вас этой шпагой! — И неаполитанец выхватил шпагу из ножен.
   — Вы желаете сразиться, синьор?! — воскликнул сэр Осберт, становясь в позицию. Начался поединок.
   — Я ждал этого случая, сэр, и не один день! — сказал неаполитанец, делая выпад.
   Сэр Осберт отвечал, парируя удар:
   — Я давно уже следил за вами, лейтенант, и жаждал с вами помериться силами.
   Равно искусные фехтовальщики, оба лейтенанта не уступали друг другу в атаках и ложных выпадах. Поединок был в самом разгаре, как вдруг послышалось:
   — Остановитесь, ради всего святого!
   На пороге беседки появилась донна Виола.
   — Маркиза, этот человек!.. — в один голос воскликнули оба лейтенанта, опустив шпаги и показывая друг на друга.
   — Мои дорогие друзья, прошу вас, вложите шпаги в ножны. Разве можно так пугать даму? Я люблю эту беседку, потому что это самое тихое и уединенное место в парке, и вот, не успела я заснуть, как меня разбудил лязг оружия!
   — Но, миледи, — произнес англичанин, — разве вы не пригласили меня сюда?
   — Но ведь вы, синьора, ждали здесь меня! — воскликнул неаполитанец.
   Из уст донны Виолы вырвался смешок, легкий, как шелест крыльев.
   — Ах да, да, я приглашала вас... или нет, вас... О, моя вечная забывчивость... Но чего же вы ждете? Входите, усаживайтесь поудобнее, прошу вас.
   — Миледи, я думал, что приглашен один. Я ошибся. С вашего позволения я удаляюсь. Мое почтение!
   — Я хотел сказать то же самое и откланяться.
   Маркиза негромко смеялась.
   — О, мои добрые друзья... Мои милые, добрые друзья. Я такая рассеянная! Я думала, что назначила сэру Осберту свидание на один час... и дону Сальваторе — на другой. Ах нет, все не так: я назначила сэру Осберту свидание в одном месте, а дону Сальваторе в другом... Словом, раз уж вы пришли оба, то почему бы нам не присесть и мирно не побеседовать?
   Оба лейтенанта обменялись недоуменными взглядами, а затем посмотрели на донну Виолу.
   — Как прикажете это понять, маркиза? Вы принимали наши ухаживания только из желания подшутить над нами?
   — Почему же, мои милые друзья? Наоборот, совсем наоборот... Ваша преданность не могла оставить меня равнодушной... Вы оба так дороги мне. Это и заставляет меня мучиться... Предпочтя элегантность сэра Осберта, я потеряла бы вас, дон Сальваторе, самого пылкого моего поклонника. А предпочтя страстность лейтенанта Сан-Катальдо, я принуждена была бы отказаться от вас, сэр! О, почему... почему?..
   — Что почему? — в один голос спросили оба офицера. И донна Виола, опустив голову:
   — Почему я не могу принадлежать обоим сразу?..
   На верхушке конского каштана хрустнули ветки: Козимо не в силах был усидеть на месте.
   Но лейтенанты были слишком взволнованы, чтобы его услышать. Они оба отступили на шаг.
   — Это невозможно, синьора!
   Маркиза подняла свое прекрасное лицо и одарила претендентов самой лучезарной из своих улыбок:
   — Однако я буду принадлежать тому из вас, кто в доказательство своей любви, желая во всем угодить мне, первым объявит, что он готов делить меня с соперником.
   — Синьора...
   — Миледи...
   Оба лейтенанта, отвесив Виоле сухой прощальный поклон, повернулись друг к другу и пожали друг другу руки.
   — I was sure you were a gentleman[63], синьор Катальдо, — сказал англичанин.
   — Я тоже не сомневался в вашем благородстве, сэр Осберт! — воскликнул неаполитанец.
   Они повернулись к маркизе спиной и направились к лошадям.
   — Друзья мои... Вы обиделись... Какие вы оба глупые... — говорила Виола, но оба офицера уже поставили ногу в стремя.
   Этой минуты Козимо дожидался давно, предвкушая, как он насладится своей хитроумной местью: обоих соперников ждал крайне неприятный сюрприз. Но сейчас, увидев, как благородно повели себя оба, распрощавшись с коварной маркизой, Козимо сразу утерял к ним всю вражду. Но было слишком поздно! Теперь уже невозможно изъять ужасное оружие мести. В тот же миг Козимо великодушно решил их предупредить.
   — Стойте! — крикнул он с дерева. — Не садитесь в седло!
   Оба офицера тут же подняли головы.
   — What are you doing up there? Что вы делаете там, наверху? Как вы смеете? Come down![64]
   Позади послышался легкий шелестящий смех Виолы.
   Оба соперника пребывали в полнейшей растерянности. Значит, был еще третий, и он присутствовал при их объяснении. Положение осложнялось.
   — In any way[65], — воскликнули они, — мы остаемся заодно!
   — Клянемся честью!
   — Ни один из нас не позволит делите любовь миледи с кем бы то ни было!
   — Никогда в жизни!
   — Но если вы все же согласитесь...
   — И в этом случае только заодно. Мы согласимся лишь вместе.
   — Хорошо! А теперь прочь отсюда!
   При этих словах Козимо стал кусать палец, в бешенстве оттого, что готов был помешать свершению мести. «Так пусть же она свершится!» И он снова скрылся в листве. «Сейчас они закричат», — подумал Козимо и зажал уши. И тут из двух глоток одновременно вырвался отчаянный вопль. Оба лейтенанта сели на ежей, спрятанных под попонами.
   — Измена! — Оба скатились на землю, оглашая воздух криками, отчаянно извиваясь, готовые, казалось, броситься на маркизу.
   Но донна Виола, разгневанная больше их, крикнула ввысь:
   — Подлая, злая обезьяна! — И, подскочив к каштану, полезла по стволу, столь быстро исчезнув из поля зрения офицеров, что они решили, будто она сквозь землю провалилась.
   Наверху, в ветвях, Виола встретилась лицом к лицу с Козимо. Они смотрели друг на друга горящими глазами и в своем священном гневе были чисты, как неумолимые архангелы. Казалось, они вот-вот разорвут друг друга, как вдруг Виола воскликнула:
   — О мой дорогой! Ты такой, каким я хочу тебя видеть, — ревнивый, беспощадный.
   Она обвила его шею руками, и Козимо позабыл обо всем на свете. Но вот она выскользнула из его объятий, слегка откинула голову и задумчиво проговорила:
   — Но ты видел, как они меня любят? Они уже готовы делить меня между собой.
   Казалось, еще миг, и Козимо бросится на Виолу, но вместо этого он залез по веткам еще выше, стал кусать листья, биться головой о ствол.
   — Они оба черви-и-и!..
   Виола отпрянула от него, лицо у нее стало каменным.
   — Тебе многому надо у них поучиться.
   Она повернулась и поспешно спустилась с дерева.
   Двум соперникам не оставалось ничего другого, как, забыв о недавней схватке, терпеливо вытаскивать друг у друга острые иглы. Донна Виола прервала их занятие:
   — Садитесь в мою карету, живо!
   Они скрылись за беседкой. Карета тронулась и вскоре исчезла вдали. Козимо на конском каштане закрыл лицо руками.
   Для Козимо и для двух недавних соперников началось время жестоких мучений. Впрочем, вряд ли и Виоле было особенно весело. Я думаю, что маркиза мучила других лишь для того, чтобы помучить себя. Двое неразлучных офицеров неотступно следовали за ней, появлялись вдвоем то у нее под окнами, то, по ее приглашению, в гостиной, то коротали время в остерии в бесконечном томительном ожидании. Виола обольщала сразу обоих, требуя от них новых и новых доказательств любви, и соперники неизменно изъявляли готовность выполнить все ее требования и даже согласны были уже делить ее не только между собой, но и с другими; скатываясь все ниже по наклонной плоскости уступок, они уже не могли остановиться: движимые желанием растрогать ее повиновением и заставить наконец сдержать свои обещания, в то же время связанные с соперником словом чести, снедаемые ревностью и ослепленные надеждой одолеть врага, они были уже неспособны противостоять тайному зову трясины, в которую погружались все глубже.
   После каждого нового обещания, вырванного у лейтенантов, Виола садилась на коня и мчалась к Козимо.
   — Знай же, англичанин согласен на то-то и то-то... И неаполитанец тоже, — бросала она, едва завидев Козимо, с мрачным видом сидевшего на суку.
   Козимо ничего не отвечал.
   — Это и есть безграничная любовь, — не унималась она.
   — Безграничное свинство! — кричал в ответ Козимо и исчезал в листве.
   Такова была теперь их любовь, и они не находили выхода из этой взаимной жестокой пытки.
   Английский флагманский корабль должен был сняться с якоря.
   — Вы, конечно, останетесь! — сказала Виола сэруОсберту.
   Сэр Осберт не явился на корабль и был объявлен дезертиром. Из солидарности и духа соперничества дон Сальваторе тоже дезертировал.
   — Они оба стали дезертирами! — объявила победоносно Виола моему брату. — Из-за меня! А ты...
   — А я?.. — закричал Козимо и пронзил Виолу столь гневным взглядом, что она не произнесла больше ни слова.
   Сэр Осберт и Сальваторе ди Сан-Катальдо — дезертиры военно-морских флотов двух монархов — проводили время в остерии, играя в кости, бледные, беспокойные, страясь обобрать друг друга до нитки, а Виола дошла до предела недовольства собой и всем, что ее окружало.
   Однажды она вскочила на коня и поскакала в лес. Козимо сидел на дубе. Она остановилась внизу, на лужайке.
   — Я устала.
   — От них?
   — От всех вас.
   — Ах так!
   — Они дали мне высшее доказательство своей любви.
   Козимо сплюнул.
   — Но этого мне недостаточно.
   Козимо взглянул на нее. А она продолжала:
   — Ты не веришь, что любовь — это беспредельное самопожертвование, отказ от самого себя...
   Там, на лужайке, она была прекрасна, как никогда, и достаточно было одного жеста, чтобы стерлось холодное выражение ее лица, исчезла гордая неприступность в осанке и она вновь очутилась в его объятиях...
   Козимо мог сказать ей любые ласковые слова, ну хотя бы:
   — Скажи мне, что я должен сделать для тебя, я готов... — И для него, для них обоих наступила бы пора безоблачного счастья.
   Но он ответил:
   — Любви не может быть, если не стремиться изо всех сил остаться самим собой.
   Виола досадливо и устало махнула рукой. И все же она могла понять его, да, собственно, и понимала в глубине души, и у нее даже готовы были сорваться с губ слова: «Ты такой, каким я хочу тебя видеть», ее подмывало подняться к нему...
   Она закусила губу. Сказала:
   — Оставайся же самим собой один. «Но тогда бессмысленно быть самим собой», — хотел ответить Козимо. Вместо этого он процедил:
   — Если ты предпочитаешь этих двух червей…
   — Я не позволю тебе оскорблять моих друзей! — вскричала она, а сама думала: «Ты один мне нужен, лишь для тебя я делаю все эти глупости!»
   — Значит, только меня можно...
   — Я презираю твой образ мыслей!..
   — Я неотделим от него.
   — Тогда прощай. Сегодня же вечером уезжаю. Ты меня больше не увидишь.
   Она помчалась на виллу, собрала вещи и уехала, не сказав лейтенантам ни звука. Она сдержала слово. Больше в Омброзу она не вернулась. Она отправилась во Францию, а потом исторические события пресекли дорогу ее желаниям, когда она ни о чем другом не помышляла, как только о возвращении. Вспыхнула революция, потом война; маркиза, вначале заинтересованная новым ходом событий (она была в окружении Лафайета), эмигрировала в Бельгию, а оттуда в Англию. В лондонском тумане, во время долгих лет войны с Наполеоном, она грезила о деревьях Омброзы. Позже она вышла замуж за лорда, владевшего акциями Ост-Индской компании, и поселилась в Калькутте. Со своей веранды она смотрела на лес, на деревья, еще более причудливые, чем в саду ее детства, и ей все время казалось, что вот-вот, раздвигая листву, появится Козимо. Но то была тень обезьяны или ягуара.
   Сэр Осберт Каслфайт и Сальваторе ди Сан-Катальдо остались связаны друг с другом на веки вечные и сделались заправскими авантюристами. Их видели в игорных домах Венеции, в Гёттингене — на богословском факультете, в Петербурге — при дворе Екатерины II, а затем их следы затерялись.
   Козимо долго бродил в лохмотьях по деревьям, рыдая и отказываясь от еды. Он рыдал громко, словно грудной ребенок, и птицы, которые прежде стаями удирали прочь при одном приближении этого не знавшего промаха охотника, теперь подлетали к нему совсем близко, садились на вершины соседних деревьев или кружили над его головой; печально чирикали воробьи, верещали щеглы, ворковала горлинка, заливался трелями дрозд, щебетали зяблики и крапивники; из дупел и нор вылезали белки, совы, полевые мыши и присоединяли свой писк к жалобному хору; и мой брат шел, окутанный облаком звериных и птичьих причитаний.
   Потом на смену печали пришла жажда разрушения: каждое дерево брат мгновенно превращал в голый остов, обрывал листок за листком, начиная с верхушки, даже если густая листва была почти непроницаемой. Затем брат снова взбирался на вершину и начинал ломать все тонкие ветки, щадя лишь самые большие и крепкие, снова поднимался на самый верх и перочинным ножиком принимался срезать кору; обнаженные белесые стволы имели ужасающий вид, словно живые существа, с которых содрали кожу.
   Но во всем этом неистовстве не было больше гнева против Виолы, а лишь глубокая обида на себя за то, что он ее потерял, не смог удержать и глубоко ранил своей несправедливой, глупой гордостью! Теперь он понял, что Виола оставалась ему верна, и если она позволяла волочиться за собой двум лейтенантам, то лишь желая показать, что только Козимо достоин быть ее возлюбленным, и все ее причуды и вспышки гнева объяснялись лишь неистовым желанием сделать их любовь еще сильнее, чтобы она никогда не знала границ. А он... ничего не понял и озлобил свою любимую до того, что в конце концов потерял навсегда.
   Несколько недель Козимо провел в лесу, одинокий, как никогда, ибо с ним не было даже Оттимо-Массимо, которого Виола, уезжая, забрала с собой. Когда брат вновь появился в Омброзе, все увидели, как сильно он изменился. Даже я не мог больше тешить себя иллюзиями: на этот раз Козимо окончательно сошел с ума.

XXIV

   В Омброзе давно судачили, что Козимо не в себе, с того самого дня, когда он двенадцатилетним мачьчиком взобрался на дерево и отказался оттуда слезть. Но впоследствии, как это часто случается, все примирились с его безумием, и не только с этой его манией жить на деревьях, но и со многими другими странностями в его характере и почитали моего брата всего лишь чудаком. В самый разгар их любви с Виолой все слышали его странные выкрики на непонятных языках; особенно дико он вел себя на празднике покровителя Омброзы, и большинство жителей нашли его тогдашнее поведение просто кощунственным, а его слова о Венере, произнесенные, скорее всего, на карфагенском языке, а может, на языке пелагианцев, — еретическими. С тех пор пошли разговоры, будто барон сошел с ума, на что более благоразумные горожане неизменно отвечали:
   — Как мог сойти с ума тот, кто всегда был безумен?
   А пока омброзцы судили да рядили, Козимо и в самом деле тронулся. Если прежде он ходил в меховой шапке, то теперь, словно индейцы Америки, стал украшать голову яркими перьями удода и зеленого вьюрка, и даже одежда его была утыкана перьями. В конце концов он сшил себе фраки, сплошь изукрашенные перьями, и стал подражать привычкам разных птиц, к примеру дятла, извлекая из коры червячков и личинок и хвастаясь ими, словно огромным богатством.