Страница:
И на том спасибо, потому что оккупационные войска, особенно с тех пор, как из республиканских они стали императорскими, вконец осточертели жителям. И те, понятно, бежали к патриотам излить все, что на душе накипело.
— Смотрите, что ваши друзья-то делают! Патриоты разводили руками, подымали глаза к небу и вздыхали:
— Увы, что поделаешь, солдаты остаются солдатами. Будем надеяться, что все образуется!
Солдаты Наполеона уводили из хлевов свиней, коров, даже коз. Что же до налогов и десятин, то от них просто житья не стало. А тут еще рекрутский набор! В наших краях никто не мог уразуметь, зачем войскам нужно куда-то отправляться. И новобранцы разбегались по лесам.
Козимо делал все возможное, чтобы как-то облегчить эти беды: присматривал за скотом, когда земледельцы в страхе перед реквизицией угоняли его в лес, или же охранял обозы, перевозившие зерно на мельницу и оливки к давильному прессу тайком от французов, которые могли нагрянуть и забрать свою часть; нередко он показывал беглым новобранцам пещеры в лесу, где они могли бы спрятаться. Словом, он всячески старался защитить жителей от самоуправства оккупантов, но ни разу не нападал на них прямо, а в лесах к тому времени объявились вооруженные отряды «бородачей», причинявших французам немало неприятностей.
Упрямый по натуре, Козимо не желал признавать себя неправым и, будучи издавна другом Франции, считал своим долгом сохранять лояльность, хотя многое — увы! — изменилось и пошло не так, как он ожидал. К тому же надо учесть, что он начал стареть и у него пропала охота утруждать себя ради одной либо ради другой стороны.
Наполеон отправился в Милан для коронации, а затем совершил несколько поездок по Италии. В каждом городе его шумно чествовали и водили осматривать памятники старины и достопримечательности. В программу пребывания Наполеона в Омброзе была включена и встреча «с патриотом, живущим на деревьях», ибо, как часто случается, Козимо, на которого у нас никто не обращал внимания, был в других местах, и особенно за границей, широко известен.
Это была не простая встреча. Муниципальный совет Омброзы, занятый организацией празднеств, все продумал заранее, чтобы не ударить лицом в грязь. Выбрали красивое дерево; вначале хотели подыскать старый дуб, но потом решили, что ореховое дерево на площади расположено лучше, и тогда его замаскировали дубовыми листьями, украсили трехцветными флажками Франции и Ломбардии, кокардами, знаменами.
Брата усадили наверху, одетого по-праздничному, но в прославленной меховой шапке; на плече устроилась белка. Встреча была назначена на десять, собралась большая толпа, но, само собой разумеется, до половины двенадцатого Наполеон не появлялся, к вящему неудовольствию моего брата, у которого под старость обнаружилась болезнь мочевого пузыря, так что ему то и дело приходилось прятаться за ствол.
Наконец прибыл император, окруженный свитой. В воздухе плыли треуголки. Уже наступил полдень. Наполеон смотрел сквозь ветки вверх на Козимо. Солнце слепило ему глаза. Он обратился к брату с приличествующими любезными словами.
— Je sais trés bien que vous, citoyen...[78] — начал он и закрылся ладонью от солнца, — parmi les forêts... — он слегка отодвинулся вправо, чтобы солнце не било ему прямо в глаза, — parmi les frondaisons de notre luxuriante...[79] — и шагнул влево, потому что Козимо поклонился и снова подставил Наполеона жгучим лучам солнца.
Заметив беспокойство Бонапарта, Козимо вежливо спросил:
— Могу я быть вам чем-нибудь полезен, mon Empereur?[80]
— Да-да, — ответил Наполеон, — прошу вас, поднимитесь немного повыше, чтобы заслонить солнце. Вот так, хорошо, а теперь не шевелитесь... — Он умолк, словно охваченный какой-то навязчивой мыслью, затем обратился к вице-королю принцу Евгению: — Tout cela me rapelle quelque chose… Quelque chose que j’ai déjà vu…[81]
Козимо пришел ему на помощь:
— То были не вы, ваше величество, а Александр Македонский.
— Ну конечно же! — воскликнул Наполеон. — Встреча Александра с Диогеном!
— Vous n’oubliez jamais votre Plutarque, mon Empereur[82], — сказал Богарне.
— Только тогда было наоборот, — заметил Козимо, — Александр спросил у Диогена, не может ли он что-нибудь сделать для него, а Диоген попросил его отойти в сторону.
Наполеон щелкнул пальцами, словно нашел наконец фразу, которую так долго искал.
Убедившись, что свита внимает его словам, он сказал на превосходном итальянском языке:
— Если бы я не был императором Наполеоном, я бы хотел быть гражданином Козимо Рондо!
Потом он повернулся и быстро удалился. Свита последовала за ним, громко звеня шпорами.
Этим все и кончилось. Все ждали, что в течение недели Козимо пришлют крест Почетного легиона.
Но император молчал.
Брату, правда, было глубоко безразлично, наградят его или нет. Но нам, его родственникам, это было бы приятно.
XXIX
XXX
Несуществующий рыцарь
I
— Смотрите, что ваши друзья-то делают! Патриоты разводили руками, подымали глаза к небу и вздыхали:
— Увы, что поделаешь, солдаты остаются солдатами. Будем надеяться, что все образуется!
Солдаты Наполеона уводили из хлевов свиней, коров, даже коз. Что же до налогов и десятин, то от них просто житья не стало. А тут еще рекрутский набор! В наших краях никто не мог уразуметь, зачем войскам нужно куда-то отправляться. И новобранцы разбегались по лесам.
Козимо делал все возможное, чтобы как-то облегчить эти беды: присматривал за скотом, когда земледельцы в страхе перед реквизицией угоняли его в лес, или же охранял обозы, перевозившие зерно на мельницу и оливки к давильному прессу тайком от французов, которые могли нагрянуть и забрать свою часть; нередко он показывал беглым новобранцам пещеры в лесу, где они могли бы спрятаться. Словом, он всячески старался защитить жителей от самоуправства оккупантов, но ни разу не нападал на них прямо, а в лесах к тому времени объявились вооруженные отряды «бородачей», причинявших французам немало неприятностей.
Упрямый по натуре, Козимо не желал признавать себя неправым и, будучи издавна другом Франции, считал своим долгом сохранять лояльность, хотя многое — увы! — изменилось и пошло не так, как он ожидал. К тому же надо учесть, что он начал стареть и у него пропала охота утруждать себя ради одной либо ради другой стороны.
Наполеон отправился в Милан для коронации, а затем совершил несколько поездок по Италии. В каждом городе его шумно чествовали и водили осматривать памятники старины и достопримечательности. В программу пребывания Наполеона в Омброзе была включена и встреча «с патриотом, живущим на деревьях», ибо, как часто случается, Козимо, на которого у нас никто не обращал внимания, был в других местах, и особенно за границей, широко известен.
Это была не простая встреча. Муниципальный совет Омброзы, занятый организацией празднеств, все продумал заранее, чтобы не ударить лицом в грязь. Выбрали красивое дерево; вначале хотели подыскать старый дуб, но потом решили, что ореховое дерево на площади расположено лучше, и тогда его замаскировали дубовыми листьями, украсили трехцветными флажками Франции и Ломбардии, кокардами, знаменами.
Брата усадили наверху, одетого по-праздничному, но в прославленной меховой шапке; на плече устроилась белка. Встреча была назначена на десять, собралась большая толпа, но, само собой разумеется, до половины двенадцатого Наполеон не появлялся, к вящему неудовольствию моего брата, у которого под старость обнаружилась болезнь мочевого пузыря, так что ему то и дело приходилось прятаться за ствол.
Наконец прибыл император, окруженный свитой. В воздухе плыли треуголки. Уже наступил полдень. Наполеон смотрел сквозь ветки вверх на Козимо. Солнце слепило ему глаза. Он обратился к брату с приличествующими любезными словами.
— Je sais trés bien que vous, citoyen...[78] — начал он и закрылся ладонью от солнца, — parmi les forêts... — он слегка отодвинулся вправо, чтобы солнце не било ему прямо в глаза, — parmi les frondaisons de notre luxuriante...[79] — и шагнул влево, потому что Козимо поклонился и снова подставил Наполеона жгучим лучам солнца.
Заметив беспокойство Бонапарта, Козимо вежливо спросил:
— Могу я быть вам чем-нибудь полезен, mon Empereur?[80]
— Да-да, — ответил Наполеон, — прошу вас, поднимитесь немного повыше, чтобы заслонить солнце. Вот так, хорошо, а теперь не шевелитесь... — Он умолк, словно охваченный какой-то навязчивой мыслью, затем обратился к вице-королю принцу Евгению: — Tout cela me rapelle quelque chose… Quelque chose que j’ai déjà vu…[81]
Козимо пришел ему на помощь:
— То были не вы, ваше величество, а Александр Македонский.
— Ну конечно же! — воскликнул Наполеон. — Встреча Александра с Диогеном!
— Vous n’oubliez jamais votre Plutarque, mon Empereur[82], — сказал Богарне.
— Только тогда было наоборот, — заметил Козимо, — Александр спросил у Диогена, не может ли он что-нибудь сделать для него, а Диоген попросил его отойти в сторону.
Наполеон щелкнул пальцами, словно нашел наконец фразу, которую так долго искал.
Убедившись, что свита внимает его словам, он сказал на превосходном итальянском языке:
— Если бы я не был императором Наполеоном, я бы хотел быть гражданином Козимо Рондо!
Потом он повернулся и быстро удалился. Свита последовала за ним, громко звеня шпорами.
Этим все и кончилось. Все ждали, что в течение недели Козимо пришлют крест Почетного легиона.
Но император молчал.
Брату, правда, было глубоко безразлично, наградят его или нет. Но нам, его родственникам, это было бы приятно.
XXIX
Молодость быстро проходит и на земле, что же говорить о деревьях, где все — и плоды и листья — обречено упасть, облететь? Козимо сильно постарел. Груз лет, ночи, проведенные в холоде, на ветру, под дождем, без надежного укрытия, жизнь без дома, без очага, часто без горячей еды... Козимо превратился в скрюченного старичка с кривыми ногами и длинными, как у обезьяны, руками, сгорбился и все время кутался в меховой плащ, который заканчивался капюшоном, отчего брат походил на монаха в мохнатой рясе. Обожженное солнцем лицо сморщилось, словно печеный каштан, а среди морщин терялись выцветшие круглые глаза.
Войско Наполеона было разбито наголову на Березине, англичане высадились в Генуе, а мы проводили дни в ожидании известий о новых переворотах. Козимо не показывался в Омброзе, он сидел, прижимаясь к стволу сосны, у обочины той дороги, по которой прошли орудия, стрелявшие при Маренго, и смотрел на восток, где теперь по пустынной колее тащились лишь редкие пастухи с козами да груженные хворостом мулы. Чего он ждал? Наполеона он видел, чем закончилась революция — знал; теперь можно было ждать только худших времен. И все же брат сидел на сосне и не спускал глаз с дороги, словно у поворота с минуты на минуту должны были появиться французские солдаты с застывшими на усах русскими сосульками и сам Наполеон на коне, небритый, изможденный, бледный, низко свесивший голову...
Наполеон остановится под сосной. За ним постепенно стихнет глухой гул шагов, с шумом упадут на землю ранцы и ружья, обессилевшие солдаты разуются у обочины, разбинтуют израненные ноги. Император скажет: «Ты был прав, гражданин Рондо. Дай мне написанную тобой Конституцию, повтори свой совет, который ни Директория, ни Консульство, ни Империя не захотели выслушать, начнем все сначала, вновь воздвигнем деревья Свободы, спасем Всемирную Республику!»
Такими были, наверное, мечты и надежды Козимо.
Вместо этого однажды на дороге показались три фигуры, которые брели с востока, сильно прихрамывая. Один опирался на костыль, у второго на голове высился тюрбан из бинтов, у третьего, видно наименее пострадавшего, была всего лишь черная повязка на глазу. Полинявшие рваные мундиры, обрывки шнуров, болтавшиеся у них на груди, кивер без макушки, но с плюмажем, сохранившийся у одного из них, высокие разорванные сапоги говорили о том, что они из бывшей наполеоновской гвардии. Однако оружия при них не было, вернее, один из офицеров потрясал пустыми ножнами, другой нес через плечо ружейный ствол, повесив на него, словно на простую палку, свой узелок.
Они шли, распевая, как пьяные:
— De mon pays… De mon pays…[83]
— Эй, чужестранцы, — крикнул им брат, — кто вы такие?
— Посмотри-ка, что за птичка! Что ты делаешь наверху? Шишки поедаешь?
А другой:
— Кто это хочет нас шишками угостить? Мы голодны, как волки, а он вздумал нас шишками потчевать?
— А знаешь, как нас мучит жажда? Правда, мы изрядно хлебнули, но только снега.
— Мы — третий полк улан.
— В полном составе.
— Все, кто остались в живых.
— Трое из трехсот, это не так уж мало!
— По мне, самое главное, что я уцелел, а там наплевать!
— Не зарекайся! Ты еще не приволок домой свою шкуру.
— Типун тебе на язык!
— Мы — аустерлицкие победители...
— ...Разбитые у Вильно. Вот потеха!
— Скажи нам, говорящая птица, нет тут поблизости винного погребка?
— Мы прошли пол-Европы и всюду осушали бочонки, но жажда так и не проходит!
— А все потому, что мы продырявлены пулями и вино из нас вытекает.
— Тебе-то пули только заднее место и продырявили!
— Покажи нам погребок, который бы нас напоил в кредит.
— А заплатим мы в другой раз.
— Наполеон заплатит!
— Хм!
— Царь заплатит! Он за нами следом идет, вот вы ему счет и предъявите.
Козимо сказал:
— Вина тут нет, но неподалеку есть ручей, и там вы сможете напиться.
— Чтоб тебе утонуть в том ручье, филин!
— Не потеряй я ружье в Висле, я бы тебя подстрелил и поджарил на вертеле, как дрозда!
— Подождите, я схожу опущу в ручей ногу, а то она вся горит.
— По мне, так заодно можешь помыть и задницу.
Однако к ручью отправилась вся троица, чтобы, разувшись, вымыть ноги и лицо, постирать белье. Мыло они взяли у Козимо, который принадлежал к числу тех стариков, которые с годами делаются чистоплотными, потому что становятся противны сами себе, чего в молодости никогда не бывает. Поэтому Козимо всегда носил с собой мыло. Свежая, холодная вода немного отрезвила уцелевших улан. Проходило опьянение, и вместе с ним проходило веселье, его сменяла грусть, овладевавшая ими при воспоминании о том, до чего они дошли; уланы принялись вздыхать и стонать. Но в их унылом настроении чистая прохладная вода показалась уланам таким бальзамом, что, наслаждаясь ею, все трое снова начали распевать: «De mon pays… De mon pays…»
Козимо вернулся на свою дозорную вышку у обочины дороги. Вдруг послышался конский топот. Вздымая пыль, галопом скакал отряд кавалеристов. На всадниках были невиданные мундиры; лица под большущими шапками, обрамленные густой бородой, были плоские, с узкими зелеными глазами. Козимо помахал шляпой.
— Каким ветром вас сюда занесло? Кавалеристы остановились.
— Здравствуй.[84] Скажи, батюшка, далеко еще до места?
— Здравствуйте, солдаты, — ответил Козимо, который знал понемногу все языки, в том числе и русский. — Куда вам?
— Туда, куда ведет дорога...
— Так эта дорога в разные места ведет. Вы куда путь держите?
— В Париж.
— Ну, в Париж есть более удобные дороги.
— Нет, не в Париж. Во Францию, за Наполеоном. Куда ведет эта дорога?
— Э, в самые разные места: в Оливабассу, Сассокорто, в Траппу...
— Как? Оливабасса? Нет, нет.
— Ну, при желании по ней можно попасть в Марсель.
— В Марсель... да-да, Марсель... Франция...
— А что вам надо во Франции?
— Наполеон пошел войной на нашего царя, а теперь наш царь гонится за Наполеоном.
— Откуда вы?
— Из Харькова. Из Киева. Из Ростова.
— Значит, вы немало городов и стран повидали? Где вам больше нравится: у нас или в России?
— Повидали мы красивые места, повидали и некрасивые, а только нам Россия всего милее.
Цокот копыт, густое облако пыли; у дерева остановился конь, и всадник-офицер прикрикнул на казаков:
— Вон! Марш! Кто вам позволил остановиться?
— До свидания, батюшка, — закричали казаки брату. — Нам пора... — И, пришпорив коней, они умчались.
Офицер на коне остался под сосной один. Он был высокий, тонкий, с благородным и печальным лицом. Вскинув непокрытую голову, он глядел на слегка подернутое облаками небо.
— Bonjour, monsieur, — обратился он к Козимо. — Vous connaissez notre langue?[85]
— Да, господин офицер, — ответил брат, — mais pas mieux que vous le franзais quandmкme!
— Êtes-vous un habitant de ce pays? Étiez-vous ici pendant qu’il y avait Napoléon?
— Oui, monsieur l’officier.
— Comment ça allait’il?
— Vous savez, monsieur, les armies font toujours des dégâts, quelles que soient les idées qu’elles apportent.
— Oui, nous aussi nous faisons beaucoup de dégâts, mais nous n’apportons pas d’idées…[86]
Он был печален и озабочен, хоть и принадлежал к армии победителей. Брату русский офицер понравился, и он решил его подбодрить:
— Но вы победили.
— Oui. Nous avons bien combattu. Trés bien. Mais pet-étre…[87]
Раздались вопли, всплеск, лязг оружия.
— Кто там?!— крикнул офицер.
Вернулись казаки, волоча за собой по земле полуголые тела, одной рукой они вздымали вверх кривые обнаженные и — увы — окровавленные сабли, а другой сжимали что-то: это были головы трех давешних французов-бородачей.
— Французы! Наполеон. Всех перебили.
Офицер отрывисто приказал немедля унести трупы. Затем повернул голову и вновь обратился к брату:
— Vous voyez… La querre… Il y a plusiers années que je fais le mieux que je puis une chose affreuse: la guerre… et tout cela pour des ideals que je ne saurais Presque expliquer moi-même…[88]
— Я тоже, — ответил Козимо, — уже много лет живу и борюсь ради идеалов, смысла которых не смог бы объяснить даже себе самому. Mais je fais une chose tout à fait bonne: je vis dans les arbres[89].
Печальный офицер забеспокоился.
— Alors, — сказал он, — je dois m’en aller. — Он по-военному отдал честь. — Adieu, monsieur. Quel est votre nom?
— Le Baron Cosme de Rondeau! — крикнул ему Козимо, когда тот уже тронул коня. — Прощайте, господин... Et le votre?
— Je suis le Prince Andrej...[90] — Стук копыт заглушил фамилию незнакомца.
Войско Наполеона было разбито наголову на Березине, англичане высадились в Генуе, а мы проводили дни в ожидании известий о новых переворотах. Козимо не показывался в Омброзе, он сидел, прижимаясь к стволу сосны, у обочины той дороги, по которой прошли орудия, стрелявшие при Маренго, и смотрел на восток, где теперь по пустынной колее тащились лишь редкие пастухи с козами да груженные хворостом мулы. Чего он ждал? Наполеона он видел, чем закончилась революция — знал; теперь можно было ждать только худших времен. И все же брат сидел на сосне и не спускал глаз с дороги, словно у поворота с минуты на минуту должны были появиться французские солдаты с застывшими на усах русскими сосульками и сам Наполеон на коне, небритый, изможденный, бледный, низко свесивший голову...
Наполеон остановится под сосной. За ним постепенно стихнет глухой гул шагов, с шумом упадут на землю ранцы и ружья, обессилевшие солдаты разуются у обочины, разбинтуют израненные ноги. Император скажет: «Ты был прав, гражданин Рондо. Дай мне написанную тобой Конституцию, повтори свой совет, который ни Директория, ни Консульство, ни Империя не захотели выслушать, начнем все сначала, вновь воздвигнем деревья Свободы, спасем Всемирную Республику!»
Такими были, наверное, мечты и надежды Козимо.
Вместо этого однажды на дороге показались три фигуры, которые брели с востока, сильно прихрамывая. Один опирался на костыль, у второго на голове высился тюрбан из бинтов, у третьего, видно наименее пострадавшего, была всего лишь черная повязка на глазу. Полинявшие рваные мундиры, обрывки шнуров, болтавшиеся у них на груди, кивер без макушки, но с плюмажем, сохранившийся у одного из них, высокие разорванные сапоги говорили о том, что они из бывшей наполеоновской гвардии. Однако оружия при них не было, вернее, один из офицеров потрясал пустыми ножнами, другой нес через плечо ружейный ствол, повесив на него, словно на простую палку, свой узелок.
Они шли, распевая, как пьяные:
— De mon pays… De mon pays…[83]
— Эй, чужестранцы, — крикнул им брат, — кто вы такие?
— Посмотри-ка, что за птичка! Что ты делаешь наверху? Шишки поедаешь?
А другой:
— Кто это хочет нас шишками угостить? Мы голодны, как волки, а он вздумал нас шишками потчевать?
— А знаешь, как нас мучит жажда? Правда, мы изрядно хлебнули, но только снега.
— Мы — третий полк улан.
— В полном составе.
— Все, кто остались в живых.
— Трое из трехсот, это не так уж мало!
— По мне, самое главное, что я уцелел, а там наплевать!
— Не зарекайся! Ты еще не приволок домой свою шкуру.
— Типун тебе на язык!
— Мы — аустерлицкие победители...
— ...Разбитые у Вильно. Вот потеха!
— Скажи нам, говорящая птица, нет тут поблизости винного погребка?
— Мы прошли пол-Европы и всюду осушали бочонки, но жажда так и не проходит!
— А все потому, что мы продырявлены пулями и вино из нас вытекает.
— Тебе-то пули только заднее место и продырявили!
— Покажи нам погребок, который бы нас напоил в кредит.
— А заплатим мы в другой раз.
— Наполеон заплатит!
— Хм!
— Царь заплатит! Он за нами следом идет, вот вы ему счет и предъявите.
Козимо сказал:
— Вина тут нет, но неподалеку есть ручей, и там вы сможете напиться.
— Чтоб тебе утонуть в том ручье, филин!
— Не потеряй я ружье в Висле, я бы тебя подстрелил и поджарил на вертеле, как дрозда!
— Подождите, я схожу опущу в ручей ногу, а то она вся горит.
— По мне, так заодно можешь помыть и задницу.
Однако к ручью отправилась вся троица, чтобы, разувшись, вымыть ноги и лицо, постирать белье. Мыло они взяли у Козимо, который принадлежал к числу тех стариков, которые с годами делаются чистоплотными, потому что становятся противны сами себе, чего в молодости никогда не бывает. Поэтому Козимо всегда носил с собой мыло. Свежая, холодная вода немного отрезвила уцелевших улан. Проходило опьянение, и вместе с ним проходило веселье, его сменяла грусть, овладевавшая ими при воспоминании о том, до чего они дошли; уланы принялись вздыхать и стонать. Но в их унылом настроении чистая прохладная вода показалась уланам таким бальзамом, что, наслаждаясь ею, все трое снова начали распевать: «De mon pays… De mon pays…»
Козимо вернулся на свою дозорную вышку у обочины дороги. Вдруг послышался конский топот. Вздымая пыль, галопом скакал отряд кавалеристов. На всадниках были невиданные мундиры; лица под большущими шапками, обрамленные густой бородой, были плоские, с узкими зелеными глазами. Козимо помахал шляпой.
— Каким ветром вас сюда занесло? Кавалеристы остановились.
— Здравствуй.[84] Скажи, батюшка, далеко еще до места?
— Здравствуйте, солдаты, — ответил Козимо, который знал понемногу все языки, в том числе и русский. — Куда вам?
— Туда, куда ведет дорога...
— Так эта дорога в разные места ведет. Вы куда путь держите?
— В Париж.
— Ну, в Париж есть более удобные дороги.
— Нет, не в Париж. Во Францию, за Наполеоном. Куда ведет эта дорога?
— Э, в самые разные места: в Оливабассу, Сассокорто, в Траппу...
— Как? Оливабасса? Нет, нет.
— Ну, при желании по ней можно попасть в Марсель.
— В Марсель... да-да, Марсель... Франция...
— А что вам надо во Франции?
— Наполеон пошел войной на нашего царя, а теперь наш царь гонится за Наполеоном.
— Откуда вы?
— Из Харькова. Из Киева. Из Ростова.
— Значит, вы немало городов и стран повидали? Где вам больше нравится: у нас или в России?
— Повидали мы красивые места, повидали и некрасивые, а только нам Россия всего милее.
Цокот копыт, густое облако пыли; у дерева остановился конь, и всадник-офицер прикрикнул на казаков:
— Вон! Марш! Кто вам позволил остановиться?
— До свидания, батюшка, — закричали казаки брату. — Нам пора... — И, пришпорив коней, они умчались.
Офицер на коне остался под сосной один. Он был высокий, тонкий, с благородным и печальным лицом. Вскинув непокрытую голову, он глядел на слегка подернутое облаками небо.
— Bonjour, monsieur, — обратился он к Козимо. — Vous connaissez notre langue?[85]
— Да, господин офицер, — ответил брат, — mais pas mieux que vous le franзais quandmкme!
— Êtes-vous un habitant de ce pays? Étiez-vous ici pendant qu’il y avait Napoléon?
— Oui, monsieur l’officier.
— Comment ça allait’il?
— Vous savez, monsieur, les armies font toujours des dégâts, quelles que soient les idées qu’elles apportent.
— Oui, nous aussi nous faisons beaucoup de dégâts, mais nous n’apportons pas d’idées…[86]
Он был печален и озабочен, хоть и принадлежал к армии победителей. Брату русский офицер понравился, и он решил его подбодрить:
— Но вы победили.
— Oui. Nous avons bien combattu. Trés bien. Mais pet-étre…[87]
Раздались вопли, всплеск, лязг оружия.
— Кто там?!— крикнул офицер.
Вернулись казаки, волоча за собой по земле полуголые тела, одной рукой они вздымали вверх кривые обнаженные и — увы — окровавленные сабли, а другой сжимали что-то: это были головы трех давешних французов-бородачей.
— Французы! Наполеон. Всех перебили.
Офицер отрывисто приказал немедля унести трупы. Затем повернул голову и вновь обратился к брату:
— Vous voyez… La querre… Il y a plusiers années que je fais le mieux que je puis une chose affreuse: la guerre… et tout cela pour des ideals que je ne saurais Presque expliquer moi-même…[88]
— Я тоже, — ответил Козимо, — уже много лет живу и борюсь ради идеалов, смысла которых не смог бы объяснить даже себе самому. Mais je fais une chose tout à fait bonne: je vis dans les arbres[89].
Печальный офицер забеспокоился.
— Alors, — сказал он, — je dois m’en aller. — Он по-военному отдал честь. — Adieu, monsieur. Quel est votre nom?
— Le Baron Cosme de Rondeau! — крикнул ему Козимо, когда тот уже тронул коня. — Прощайте, господин... Et le votre?
— Je suis le Prince Andrej...[90] — Стук копыт заглушил фамилию незнакомца.
XXX
Я не знаю, что нам принесет этот девятнадцатый век, который начался плохо, а продолжается еще хуже. Над Европой нависла тень Реставрации; все реформаторы, будь то якобинцы или бонапартисты, разбиты; абсолютизм и иезуиты вновь торжествуют победу, идеалы юности, светлые огни и надежды нашего восемнадцатого века — все превратилось в пепел.
Я поверяю свои мысли этой тетради, иначе я не смог бы выразить их; я всегда был человеком уравновешенным, без особых порывов и причуд, добрым отцом семейства, дворянином по происхождению, приверженцем просвещения по образу мыслей, послушным закону гражданином. Безудержные политические страсти никогда не волновали меня слишком сильно, и я надеюсь, что так будет и впредь. Но в глубине души — какая тоска!
Раньше все было иначе, был жив мой брат. Я говорил себе: «Хватит того, что он обо всем думает» — и мог с головой уйти в повседневную жизнь. Для меня знаком великих перемен был не приход австрийцев и русских, не присоединение к Пьемонту, не новые налоги, но то, что, открыв окно, я больше не вижу Козимо, сидящего на ветке. Теперь, когда его не стало, мне кажется, я должен заниматься уймой всяких вещей: и философией, и политикой, и историей; я ломаю голову над отвлеченными вопросами, внимательно слежу за газетами, читаю книги, но не нахожу в них того, что хотел сказать Козимо, того, что он охватывал своим могучим умом, но мог выразить не словами, а лишь живя так, как он жил. Только оставаясь самим собой, как оставался он до самой смерти, он мог что-то дать людям.
Вспоминаю, как он занемог. Мы догадались об этом потому, что он перенес свою постель на большое ореховое дерево посреди площади. Прежде, подчиняясь своим инстинктам дикого животного, Козимо тщательно скрывал места ночлега. Теперь же он испытывал потребность все время быть на виду у людей. У меня сжалось сердце; я всегда думал, что ему не захочется умереть в одиночестве: быть может, это первый признак... Мы послали к нему врача, который поднялся по приставной лестнице; спустившись, он лишь состроил сокрушенную мину и развел руками. Тогда я сам залез наверх.
— Козимо, — начал я, — тебе шестьдесят пять лет, как ты можешь дальше жить на деревьях? Ты уже сказал все, что хотел сказать, и мы поняли, какую силу духа ты проявил; но ты сделал свое дело... теперь имеешь право слезть. Даже те, кто проводят всю жизнь в море, сходят на берег, когда приходит срок.
Какое там! Он только махнул рукой, отвергая мои доводы. Разговаривать он уже почти не мог. Время от времени он подымался, закутанный в шерстяное одеяло, и садился на ветку немного погреться на солнышке. На верхушку дерева он уже не забирался. Старуха крестьянка, святая женщина и наверняка одна из его прежних возлюбленных, присматривала за ним и приносила ему горячую еду. К стволу постоянно была прислонена лестница, потому что Козимо поминутно нуждался в помощи и приходилось часто подниматься к нему, к тому же мы не теряли надежды, что он вот-вот решится сойти на землю. Впрочем, надеялись все, кроме меня: я-то знал, что он за человек. На площади у дерева, чтобы как-то развлечь его, постоянно собирались люди; они болтали между собой, а изредка обращались с шуткой и к нему, хотя знали, что у него уже нет охоты ни с кем разговаривать.
Вскоре ему стало хуже. Мы взгромоздили на дерево кровать и сумели прочно установить ее. Козимо охотно в нее улегся. Нам стало немного стыдно, что мы не догадались сделать это раньше: ведь, по правде говоря, брат отнюдь не отказывался от удобств и, хотя жил на деревьях, всегда старался устроиться как можно лучше. Тотчас же мы поспешили создать ему и другие удобства: циновки, чтобы защитить его от ветра, балдахин, жаровню. Его состояние немного улучшилось, и мы установили между двух ветвей кресло. Теперь Козимо просиживал в нем целые дни, закутавшись в одеяло.
Но однажды утром мы не увидели его ни в кровати, ни в кресле. С бьющимся сердцем мы посмотрели наверх. В одной рубахе он влез на вершину дерева и уселся на самой высокой ветке.
— Что ты там делаешь?
Козимо не отвечал. Он почти закоченел. Казалось, он лишь чудом держится на ветке. Мы приготовили широкое полотнище из тех, в которые обычно собирают оливки, и поставили человек двадцать держать его натянутым, ибо ожидали, что он вот-вот свалится.
А пока что к нему отправился врач. Взобраться на самую верхушку было нелегко, пришлось связать две лестницы. Врач спустился и сказал:
— Пошлите к нему священника. Мы заранее договорились, что к нему поднимется некий дон Перикле, его давний друг, священник, присягнувший Конституции во времена французов, входивший в масонскую ложу, когда это было еще разрешено священнослужителям, и лишь недавно, после долгих мытарств, вновь получивший от епископа свой приход. Он взобрался наверх вместе со служкой, взяв причастие и дарохранительницу. Там он оставался недолго, они о чем-то поговорили с братом, и затем священник спустился на землю.
— Дон Перикле, принял он причастие?
— Нет-нет, он сказал, что у него все хорошо.
Больше нам ничего не удалось от него добиться. Люди, державшие полотно, устали. Козимо сидел наверху и не шевелился. Подул юго-западный ветер, верхушка дерева легонько покачивалась, и мы были наготове. И тут в небе появился монгольфьер.
Какие-то английские воздухоплаватели совершали пробные полеты на воздушном шаре вдоль побережья. Шар был красивый, украшенный цветами и бахромой, и к нему на канатах была подвешена корзина из ивовых прутьев; в корзине двое офицеров в остроконечных треуголках и с золотыми эполетами любовались в подзорную трубу видом расстилавшейся внизу зеленой долины. Они направили трубу на площадь, разглядывая человека на дереве, растянутое полотнище, толпу: картина была довольно странная.
Козимо, подняв голову, внимательно наблюдал за летящим шаром. Внезапно порыв ветра подхватил шар и, кружа его, словно волчок, понес к морю. Воздухоплаватели, не потеряв присутствия духа, постарались, как видно, ослабить давление внутри шара и одновременно опустили якорь, стараясь зацепиться за что-нибудь. Подвешенный к длинному канату якорь, отливая серебром, плыл по небу, слегка отклонившись назад и повторяя сложные эволюции шара, пролетел над площадью примерно на высоте орехового дерева, так что мы даже испугались, как бы он не задел Козимо. Но мы даже представить себе не могли того, что произойдет сейчас на наших глазах.
Умирающий Козимо в тот самый миг, когда канат пролетал мимо, вдруг прыгнул с поистине юношеской ловкостью, с силой ухватился за него и, став ногами на якорь, сжался в комок; на миг шар замедлил свое движение, и мы увидели, как Козимо, уносимый ветром, исчезает где-то в морской дали.
Воздухоплаватели пересекли залив, и им удалось приземлиться на другом берегу. На канате покачивался один лишь якорь. Захваченные борьбой с ветром, авиаторы ничего не заметили. Оставалось предположить, что умирающий старец сорвался, когда шар летел над заливом.
Так исчез Козимо, не доставив нам утешения увидеть, как он возвращается на землю хотя бы мертвым.
В фамильном склепе стоит в его память плита, а на ней высечены такие слова: «Козимо Пьоваско ди Рондо. Жил на деревьях. Всегда любил землю. Вознесся на небо».
То и дело я отрываюсь от своих записей и подхожу к окну. Небо совсем открытое, и нам, старикам Омброзы, привыкшим жить под зелеными сводами, больно глядеть в него. Кажется, что деревья не пережили кончины брата или что людьми овладела страсть крушить все вокруг топором. К тому же растительность сильно изменилась, нет больше вязов, дубов, падубов. Теперь растения Африки, Австралии, Южной и Северной Америки и Вест-Индии протянули и сюда свои ветви и корни. Прежние могучие деревья отступили вверх; лишь на холмах растут оливы, лишь в горных лесах — сосны и каштаны. Внизу весь берег теперь — сплошная Австралия, красная от эвкалиптов и слоноподобная от фикусов, этих садовых растений, огромных и одиноких; а все остальное пространство занято негостеприимными деревьями пустыни — пальмами с их растрепанной гривой.
Омброзы больше нет. Глядя на голое небо, я спрашиваю себя, существовала ли она когда-то. Это кружево ветвей и листьев, развилин, семян и чешуек, это небо, видневшееся лишь неровными осколками, — быть может, они существовали только потому, что по деревьям проходил неслышно и невесомо мой брат. Быть может, то был лишь узор, вышитый в пустоте, подобный чернильному узору, которым я усердно украшал страницу за страницей, — узору, чья нить прерывается вычеркиваньями, возвратами, посаженными в волнении кляксами, пятнами и пробелами, узору, который то рассыпается крупными знаками, округлыми, как вишневые косточки, то мельчится в крохотные, как маковые зерна, буковки, то становится извилистым, то разветвляется, то собирается сгустками фраз, сохраняющих очертания облаков и листьев, то останавливается, то вьется вновь и бежит, бежит, разматываясь, пока не вычертит последнюю безумную гроздь слов, мыслей, мечтаний и не придет к концу.
1957
Я поверяю свои мысли этой тетради, иначе я не смог бы выразить их; я всегда был человеком уравновешенным, без особых порывов и причуд, добрым отцом семейства, дворянином по происхождению, приверженцем просвещения по образу мыслей, послушным закону гражданином. Безудержные политические страсти никогда не волновали меня слишком сильно, и я надеюсь, что так будет и впредь. Но в глубине души — какая тоска!
Раньше все было иначе, был жив мой брат. Я говорил себе: «Хватит того, что он обо всем думает» — и мог с головой уйти в повседневную жизнь. Для меня знаком великих перемен был не приход австрийцев и русских, не присоединение к Пьемонту, не новые налоги, но то, что, открыв окно, я больше не вижу Козимо, сидящего на ветке. Теперь, когда его не стало, мне кажется, я должен заниматься уймой всяких вещей: и философией, и политикой, и историей; я ломаю голову над отвлеченными вопросами, внимательно слежу за газетами, читаю книги, но не нахожу в них того, что хотел сказать Козимо, того, что он охватывал своим могучим умом, но мог выразить не словами, а лишь живя так, как он жил. Только оставаясь самим собой, как оставался он до самой смерти, он мог что-то дать людям.
Вспоминаю, как он занемог. Мы догадались об этом потому, что он перенес свою постель на большое ореховое дерево посреди площади. Прежде, подчиняясь своим инстинктам дикого животного, Козимо тщательно скрывал места ночлега. Теперь же он испытывал потребность все время быть на виду у людей. У меня сжалось сердце; я всегда думал, что ему не захочется умереть в одиночестве: быть может, это первый признак... Мы послали к нему врача, который поднялся по приставной лестнице; спустившись, он лишь состроил сокрушенную мину и развел руками. Тогда я сам залез наверх.
— Козимо, — начал я, — тебе шестьдесят пять лет, как ты можешь дальше жить на деревьях? Ты уже сказал все, что хотел сказать, и мы поняли, какую силу духа ты проявил; но ты сделал свое дело... теперь имеешь право слезть. Даже те, кто проводят всю жизнь в море, сходят на берег, когда приходит срок.
Какое там! Он только махнул рукой, отвергая мои доводы. Разговаривать он уже почти не мог. Время от времени он подымался, закутанный в шерстяное одеяло, и садился на ветку немного погреться на солнышке. На верхушку дерева он уже не забирался. Старуха крестьянка, святая женщина и наверняка одна из его прежних возлюбленных, присматривала за ним и приносила ему горячую еду. К стволу постоянно была прислонена лестница, потому что Козимо поминутно нуждался в помощи и приходилось часто подниматься к нему, к тому же мы не теряли надежды, что он вот-вот решится сойти на землю. Впрочем, надеялись все, кроме меня: я-то знал, что он за человек. На площади у дерева, чтобы как-то развлечь его, постоянно собирались люди; они болтали между собой, а изредка обращались с шуткой и к нему, хотя знали, что у него уже нет охоты ни с кем разговаривать.
Вскоре ему стало хуже. Мы взгромоздили на дерево кровать и сумели прочно установить ее. Козимо охотно в нее улегся. Нам стало немного стыдно, что мы не догадались сделать это раньше: ведь, по правде говоря, брат отнюдь не отказывался от удобств и, хотя жил на деревьях, всегда старался устроиться как можно лучше. Тотчас же мы поспешили создать ему и другие удобства: циновки, чтобы защитить его от ветра, балдахин, жаровню. Его состояние немного улучшилось, и мы установили между двух ветвей кресло. Теперь Козимо просиживал в нем целые дни, закутавшись в одеяло.
Но однажды утром мы не увидели его ни в кровати, ни в кресле. С бьющимся сердцем мы посмотрели наверх. В одной рубахе он влез на вершину дерева и уселся на самой высокой ветке.
— Что ты там делаешь?
Козимо не отвечал. Он почти закоченел. Казалось, он лишь чудом держится на ветке. Мы приготовили широкое полотнище из тех, в которые обычно собирают оливки, и поставили человек двадцать держать его натянутым, ибо ожидали, что он вот-вот свалится.
А пока что к нему отправился врач. Взобраться на самую верхушку было нелегко, пришлось связать две лестницы. Врач спустился и сказал:
— Пошлите к нему священника. Мы заранее договорились, что к нему поднимется некий дон Перикле, его давний друг, священник, присягнувший Конституции во времена французов, входивший в масонскую ложу, когда это было еще разрешено священнослужителям, и лишь недавно, после долгих мытарств, вновь получивший от епископа свой приход. Он взобрался наверх вместе со служкой, взяв причастие и дарохранительницу. Там он оставался недолго, они о чем-то поговорили с братом, и затем священник спустился на землю.
— Дон Перикле, принял он причастие?
— Нет-нет, он сказал, что у него все хорошо.
Больше нам ничего не удалось от него добиться. Люди, державшие полотно, устали. Козимо сидел наверху и не шевелился. Подул юго-западный ветер, верхушка дерева легонько покачивалась, и мы были наготове. И тут в небе появился монгольфьер.
Какие-то английские воздухоплаватели совершали пробные полеты на воздушном шаре вдоль побережья. Шар был красивый, украшенный цветами и бахромой, и к нему на канатах была подвешена корзина из ивовых прутьев; в корзине двое офицеров в остроконечных треуголках и с золотыми эполетами любовались в подзорную трубу видом расстилавшейся внизу зеленой долины. Они направили трубу на площадь, разглядывая человека на дереве, растянутое полотнище, толпу: картина была довольно странная.
Козимо, подняв голову, внимательно наблюдал за летящим шаром. Внезапно порыв ветра подхватил шар и, кружа его, словно волчок, понес к морю. Воздухоплаватели, не потеряв присутствия духа, постарались, как видно, ослабить давление внутри шара и одновременно опустили якорь, стараясь зацепиться за что-нибудь. Подвешенный к длинному канату якорь, отливая серебром, плыл по небу, слегка отклонившись назад и повторяя сложные эволюции шара, пролетел над площадью примерно на высоте орехового дерева, так что мы даже испугались, как бы он не задел Козимо. Но мы даже представить себе не могли того, что произойдет сейчас на наших глазах.
Умирающий Козимо в тот самый миг, когда канат пролетал мимо, вдруг прыгнул с поистине юношеской ловкостью, с силой ухватился за него и, став ногами на якорь, сжался в комок; на миг шар замедлил свое движение, и мы увидели, как Козимо, уносимый ветром, исчезает где-то в морской дали.
Воздухоплаватели пересекли залив, и им удалось приземлиться на другом берегу. На канате покачивался один лишь якорь. Захваченные борьбой с ветром, авиаторы ничего не заметили. Оставалось предположить, что умирающий старец сорвался, когда шар летел над заливом.
Так исчез Козимо, не доставив нам утешения увидеть, как он возвращается на землю хотя бы мертвым.
В фамильном склепе стоит в его память плита, а на ней высечены такие слова: «Козимо Пьоваско ди Рондо. Жил на деревьях. Всегда любил землю. Вознесся на небо».
То и дело я отрываюсь от своих записей и подхожу к окну. Небо совсем открытое, и нам, старикам Омброзы, привыкшим жить под зелеными сводами, больно глядеть в него. Кажется, что деревья не пережили кончины брата или что людьми овладела страсть крушить все вокруг топором. К тому же растительность сильно изменилась, нет больше вязов, дубов, падубов. Теперь растения Африки, Австралии, Южной и Северной Америки и Вест-Индии протянули и сюда свои ветви и корни. Прежние могучие деревья отступили вверх; лишь на холмах растут оливы, лишь в горных лесах — сосны и каштаны. Внизу весь берег теперь — сплошная Австралия, красная от эвкалиптов и слоноподобная от фикусов, этих садовых растений, огромных и одиноких; а все остальное пространство занято негостеприимными деревьями пустыни — пальмами с их растрепанной гривой.
Омброзы больше нет. Глядя на голое небо, я спрашиваю себя, существовала ли она когда-то. Это кружево ветвей и листьев, развилин, семян и чешуек, это небо, видневшееся лишь неровными осколками, — быть может, они существовали только потому, что по деревьям проходил неслышно и невесомо мой брат. Быть может, то был лишь узор, вышитый в пустоте, подобный чернильному узору, которым я усердно украшал страницу за страницей, — узору, чья нить прерывается вычеркиваньями, возвратами, посаженными в волнении кляксами, пятнами и пробелами, узору, который то рассыпается крупными знаками, округлыми, как вишневые косточки, то мельчится в крохотные, как маковые зерна, буковки, то становится извилистым, то разветвляется, то собирается сгустками фраз, сохраняющих очертания облаков и листьев, то останавливается, то вьется вновь и бежит, бежит, разматываясь, пока не вычертит последнюю безумную гроздь слов, мыслей, мечтаний и не придет к концу.
1957
***
Перевод с итальянского Льва Вершинина
Несуществующий рыцарь
Il cavaliere inesistente
I
Под красными стенами Парижа выстроилось воинство Франции. Карл Великий должен был произвести смотр своим паладинам. Они дожидались уже больше трех часов. Стоял один из первых летних дней; небо было затянуто облаками, но это нисколько не умеряло послеполуденного зноя. Паладины варились в своих доспехах, как в кастрюлях, подогреваемых на медленном огне. Нельзя поручиться, что кто-нибудь из неподвижно стоявших рыцарей не потерял сознания либо не заснул, но, скованные латами, они держались в седлах все, как один, грудью вперед. Вдруг трижды взревела труба; перья на шлемах дрогнули, словно в застывшем воздухе дохнул ветерок, и тотчас же смолкло подобье морского рокота, что слышался до сих пор, — то явно был храп, приглушенный железом горлового прикрытия и шлема. Вот, наконец, и он, Карл Великий, на коне, который кажется неестественно огромным; борода на груди, ладони — на луке седла, он подъезжал, приметный издали. Царствует и воюет, воюет и царствует — и так год за годом, вот только постарел немного с той поры, как собравшиеся воины видели его в последний раз.